Страница:
Все эти нежданные воспоминания быстро пронеслись в голове иеромонаха и сейчас подумалось ему, что именно тогда, в доме своего спасителя-сирийца, услышал он впервые и это имя – Алинор. И, если память не сыграла с ним злую шутку, так звали франкскую госпожу, которая убила себя мечом в башне Акры, чтобы не попасть в руки нехристей, уже устремившихся к ней по полуразрушенной галерее крепостных стен. Пра-пра-бабушка сирийца служила ей и была последней, кто, чудом уцелев в охватившей весь город резне христиан, закрыл глаза гордой латинянке.
– Как звать тебя? – снова обратился Геласий к неподвижно стоявшему перед ним видению и, не дождавшись ответа, осторожно произнес: – Акра…
Женщина не шелохнулась, но полупрозрачно-матовый лик ее потемнел, черно-карие глаза подернулись пеленой, а с длинных, чуть загнутых вверх ресниц соскользнула и разбилась об пол медово-серебристая слеза.
– Акра… – эхом отозвалась она. Мелкие песчаные брызги ее одеяний, поблескивающие, как янтарные капельки кедровой смолы, скрутились в длинный сияющий кокон, который, совершив несколько медленных оборотов, растаял в полутьме. Ларец потух. Золотые лепестки тюльпана сомкнулись, да так плотно, что трудно было теперь вообразить тот диковинный цветок, который только что сиял волшебной прелестью посреди мрачной комнаты, наполненной чуть горьковатой влагой едва согретого февральского снега, окутавшись в сумерки, ларец возвышался горделивым, безмолвным, враждебным пленником, окованным в надменную печаль.
– Батюшка Геласий, – снова просунул голову в ризницу Феофан, – народ к заутрене собрался. Прикажете ворота поднимать али как? Припозднилися мы ужо… – Послушник опасливо косился на юсуфов клад и то и дело прикрывал дверь, готовый в любую минуту дать деру.
– А ты что струхнул-то, малый? – упрекнул его Геласий. – Негоже христианину от бесовских сил наутек бегать. На то и дано нам учение Господом, чтоб силу черпать в нем и злу противоборствовать. Поди-ка лучше сюда, помоги мне, – подозвал он покрасневшего от стыда юношу, – надо нам владыку нашего в покои его перенести, уснул он. А там и ворота поднимем. Будет служба, обязательно будет.
Вдвоем они перенесли настоятеля в Казенные палаты и уложили на постель в его келье. Геласий позвал двух служек, наказав им ни на шаг не отходить от отца Варлаама. Затем снова вернулся в Успенский собор. Лики святых на иконах по-прежнему были трагически мрачны, но трещины с изображений Господа и Одигитрии Смоленской исчезли. «Нет, здесь проводить молебен нельзя», – подумал про себя Геласий и снова позвал оставшегося в притворе Феофана.
– Беги к келарю, пусть церковь Архангела Гавриила отпирает, да братьев всех созовет, там служить сегодня будем. Ворота открывайте, и чтобы чинно все, без суеты. О болезни настоятеля, да о том, что видал сегодня в ризнице – ни гу-гу. Понял?
– Понял, батюшка, – кивнул вихрастой головой Феофан и устремился к трапезной, внушительному деревянному строению на подклете. В нижнем этаже трапезной располагались столовые для нищих, и келарь, отец Михаил, обычно поутру хлопотал там по хозяйству. Проводив Феофана взглядом, Геласий направился переоблачаться к молебну. Вскоре с колокольни раздались первые удары благовеста. Загремели огромные замки на воротах, медленно поднялась решетка. Окрестный люд потянулся в церковь Архангела Гавриила, сияющую золотыми восьмиконечными крестами с золотыми низями на черных колоколовид-ных куполах, плывущих черными корабликами среди голубовато-оранжевых волн-облаков.
– Свет инокам – ангелы, а свет мирянам – иноки, – склонился перед Геласием белозерский старожил дед Ефрем, – благослови, батюшка.
Иеромонах осенил старца крестным знамением. Тот с благодарностью припал к руке священнослужителя.
– Как поживаешь, старче? – поинтересовался Геласий. – Все один в глухомани с волками да лисицами дружбу водишь?
– Да не тужу, спаси Господи, батюшка, – отвечал старик, – вот на курячьи именины, когда бабы курам головы крутить начнут, под самый развал зимы на святых Кузьму да Домиана соберусь, поди, в кулепню. С меня ж какой работник ныне, так, обуза одна, на чужом горбу прохлаждаться. Пахтать да сеять мочи нет. Только зимой и проку: мялкой и трепалкой с бабами махать, лукошко али короб сплести, посуду какую выстругать, просак наладить, чтобы одежонку при кручении веревки не затягивал… А летом в лесу у озера шалашик себе сооружу и поутру, по росе, – косить. Горбуша у меня славная, траву высокую добро берет, да и литовка, если где мелкую травку подкосить надобно, неплоха. Я вот тута, батюшка, – понизил голос Ефрем, – на носу зарубку сделал, чтоб не забыть сказывать тебе… – Морщинистой рукой он достал из-за пазухи «нос» – дощечку, на которой неграмотные люди обычно делали пометки. – Прибежал ко мне давеча ночью внучок сестрицы моей Авдотьи, знаешь его, смышленый такой, Ивашкой звать. Он с мальцами-то деревенскими Князев табун в ночном на лугах пасет, там, где Шексна из Белоозера исходит. Прибежал – ни жив, ни мертв, в чем душа. Дыханье-то перехватывает – ни слова молвить не может. Я его расспрошаю, а он – в слезы. Говорит, испужался очень. А чего – молчок. Отмахал немало, в темноте-то, да босиком. Через поля, там, где хлебушек наш северный, овес-благодетель, зреет, да где рядышком ржичка урожайная растет, а еще там, ну, как ея… – Ефрем с досады почесал за ухом. – Ну, запамятовал я, прости, отец родной, новая трава, недавно сеять стали…
– Гречиха, – подсказал Геласий.
– Ну, вот, она самая, – обрадовался старик. – Так ты рассуди сам, какова даль-то. Во! – Он взмахнул рукой, как бы показывая расстояние. – Ревет мой малец, так я ему молочка, хлеба краюшку – успокоился. Говорит, как солнце-то зашло вчерась, вечерю отслужили, туман по озеру потянулся и на поля пополз. Сам знаешь, туман в августе – овес почернеть может. Ребята у костра сидят, про то и говорят. Вдруг от леса – всполохи какие-то, сквозь туман видать. Подумали пожар, что ли. Коли лес горит – беда, жара-то постояла немалая. Ну, мальцы – они есть мальцы, все им надо. Побежали самые храбрые туда, поглядеть. И мой среди них. В кустарник-то сунулись, а за ним березняк и поляна, да знаешь, поди, там боровиков всегда много на Рождество матушки нашей Богородицы бывает. Таки вот, глядь, на поляне той – люди какие-то, в темных одеждах все, в колпаках на головах, на коленях стоят рядком, руки-то в молитве сложили, а кому молятся – не поймешь. Вдруг как из-под земли – крест огненный перед ними, красный, ну, что рубаха на праздник, сияет весь, искры от него как из-под доброй подковы сыпятся. Так иноземцы те, басурмане, вовсе к земле пали, лепечут что-то не по-нашему. Что-то «ор да лун», поди, не разберешься. Мальцы-то оторопели, себя не помнят, как испужались. А люди те поднялись и мимо ребяток-то тронулись, слава заступнице нашей, – Ефрем широко перекрестился, – не заметили малых. А малые-то глядят – трава под басурманами не шелестит, не гнется, ветка не хрустнет, по полю пошли – рожь не колыхнется. Так и исчезли в тумане. Тут мой Ивашка со всех ног ко мне кинулся, остальные тоже, поди, к мамкам за подол. А утречком пошли мы с ним на ржаное поле, на котором басурмане-то исчезли, поглядеть, готова ли наша милая, уж страдное время наступило, пора жать. Сорвал я первый попавшийся колос, как мой дед еще меня учил, вышелушил зерно, на зуб пробую, хрустит – не хрустит. Коль хрустит – убирать пора. А оно, зерно-то, все черное внутри, будто сожгло его пламенем адовым под кожурой. Я второй, третий колос рву – все одно. Я – дальше, поглубже в поле вошел. Тут уж как камень с плеч свалился – спелые, добрые колосья, не попортил никто. Только по краю прихватило. Зараз в том месте, где басурмане прошли. Начали мы с Ивашкой рожь косить, пока роса тяжелая, да зерно сырое – коса в работе дюже хороша, аж свистит ветер под ней, а как солнце припечет, тут уж не наша работа, тут – серпом только, а то зерно сухое рассыпется все, а мы уж не горазды внаклонку-то. Все чин чином поработали мы. Косили по ветру, «обжинок», как водится, оставили, чтоб земля кормилась до будущего урожая. Косари да жнецы на помощь нам подоспели скоро. Сели мы с Ивашкой отдохнуть, редьку, что утром на огороде я вырыл, напополам разделили, и тут малец мой как дернет меня за руку, как крикнет: «Тятя, крест, крест тот!». Я уж вижу-то плохо, но такое и слепой узреет. Крест багровый над озером, словно кровью нарисован. Вот и не верь мальцам. Вся округа видала, Люд весь с поля кинулся прочь…
– Говоришь, люди в темных одеждах кровавому кресту молились, а потом в поле исчезли? – Услышав рассказ Ефрема, Геласий стал белее своего подризника, который одел к богослужению. – Сколько же было их числом? Не сказал Ивашка тебе?
– Так он у меня счету не обучен, – отвечал ему Ефрем. – На пальцах показал – четыре раза по пятку будет. Вот и раскинь: зело, зело и иже, значит.
– Двадцать… – повторил за ним Геласий. – Двадцать человек – почитай, целый отряд. Какие слова-то произносили они, ты говорил?
– Так кто ж поймет-то, батюшка, – махнул сжатой в кулаке шапкой старик, – «ор да лун», вроде…
«Флер де Лун, – мелькнула в голове Геласия догадка, – Цветок Луны…» И перед глазами снова встал распустившийся золотой тюльпан ларца с зеркальными лепестками. Не за ним ли пожаловали гости незваные, а он, как учуял их, так и ожил весь…
– А оружие было при них? – снова спросил он Ефрема. – Не заметил Ивашка?
– Не заметил, – виновато потупился Ефрем, – испужался малец очень.
– Феофан, – подозвал Геласий стоявшего невдалеке послушника, – срочно посылай гонца в княжескую усадьбу, к князю Григорию Вадбольскому, пусть скажет, брат Геласий челом бьет, просит прибыть в монастырь с ратниками, которых князь Алексей Петрович ему оставил. Пусть настаивает, чтоб не медлили, до захода солнца были к нам, не позднее. Сдается мне, не принесет нам грядущая ночь покоя.
О событиях в Москве до Белозерья вести еще не дошли. Не знали в родной вотчине князей Белозерских ни о кулачном бое на Кучковом поле, ни о болезни князя Алексея Петровича, ни о казни Андрея Голенище, ни об аресте князя Шелешпанского и его матери. Ключник Матвей как водится отослал в Москву курьера с месячным отчетом о делах в усадьбе, но возвращения посланца пока не ждали, слишком уж мало времени прошло, а дорога до столицы не из близки, мало ли что случиться может по пути. В отсутствие Алексея Петровича повадилась наезжать в «большую», как она ее называла, усадьбу заскучавшая в своем доме на отшибе белозерских земель немолодая уже княгиня Пелагея Ивановна Сугорская. Не от того, что не доверяла Ефросинье, а просто поболтать вечерком, испить кваску студеного под яблоней, баньку у озера стопить, вспомнить о былом, девичьем. В большом княжеском доме у князей Сугорских были свои апартаменты, и тетка Пелагея, бывало, оставалась заночевать. Ефросинью она не стесняла, к хозяйству не придиралась. К княгине Вассиане, в отличие от Емельяны Феодоровны, зла и зависти не таила. Наоборот, в юности своей веселая Пелагея немало погуляла с подружками, бывало, на Масленицу да на Троицын день. На качелях без устали качалась часами, даже на «чертово колесо», которое вертелось по кругу, садилась. Загадки отгадывать и другим задавать – хлебом не корми. А сколько хороводов переводила, сколько плясок отскакала и скольким молодцам голову вскружила – сама со счету сбилась. Любила тетка Пелагея принарядиться да на улицу, на гулянье выйти, покуда замужество и рождение детей не положило конец ее беззаботному веселью.
Супругу князя Алексея она, в отличие от прочих, не осуждала. В глубине души даже восхищалась ею. Вассиана воплощала для нее идеал жизни, о которой сама Пелагея мечтала в юности, да не посмела осуществить, гнева мужнего да осуждения людского побоялась. Не могла она вообразить себе тогда, что возможно так жить, во всем с мужем на равных, ни в чем не допуская притеснения. Однако и на вопрос, хотела бы она сама иметь такую невестку, ответить однозначно не могла, да и не задумывалась глубоко. «Бог поможет! На все воля Божья!» – был приготовлен у нее ответ на любые вопросы жизни.
Вечером накануне дня, когда явилось над Белым озером зловещее кровавое знамение, тетка Пелагея в покоях княгини Вассианы перемерила все оставшиеся украшения хозяйки, попробовала даже прикинуть кое-что из одежды, да вот печаль, ушла молодость, а с ней – и прежняя тонкость и гибкость тела, не влезли на Пелагею гречанкины наряды. Проронила несколько слезинок о покойной подружке своей княгине Наталье Кирилловне, сподвижнице веселых дней, и допоздна просидела, болтая без умолку, в поварне, где Ефросинья с Настасьей готовили знаменитую белозерскую мазюню из сухих вишен. Пока ключница и повариха толкли вывяленные на солнце вишни, а затем просеивали их сквозь сито и засыпали вишневую муку в сваренную только что белую патоку, сдобрив как положено при этом перцем, мускатом и гвоздикой, Пелагея Ивановна перебрала всех известных ей на Руси невест, прикидывая, за кого бы сосватать молодого князя Григория, и от избытка чувств чуть не опрокинула на пол уже подготовленные запечатанные горшочки с мазюней, которые Ефросинья намеревалась поставить на двое суток в печь – доходить. А потом все не давала покоя уставшей ключнице, капризно настаивая:
– Ну, Фрося, ну, отгадай: в поле едет на спине, а по полю – на ногах. Что это, Фрося? Ну, ты спишь уже что ли, Фрося? Нечестно так. А вот еще: зубастый, а не кусается…
– Ах, государыня, притомилась я, – отмахивалась от назойливой Пелагеи ключница, – ноги не держут, спина ноет, а тут еще загадки ваши…
– Ну, Фрося… – обижалась на нее Пелагея. – Вот, всегда ты так!
Наутро работа в усадьбе началась еще до восхода солнца, благо летние ночи на севере не столь темны. На большой площадке, за княжеским домом, смазанной жидкой глиной и сильно утрамбованной, работники под надзором ключника Матвея стелили привезенные накануне снопы колосьев и били по ним колотилом, длинной палкой высотой до подбородка с привешенной к ней другой тяжелой палкой с утолщенным краем, дабы отделить зерно от колосьев. Другие веяли уже обмолоченное зерно, подбрасывая его вверх против ветра дугой, тем самым отделяя зерно от мякины и сорных трав. Лучшее зерно оставляли на семена, среднее везли на помол в муку на огромные вращающиеся жернова, а мякину и раздавленные колосья – на прокорм скотине.
Обращенное грозной яростью своей к монастырю, знамение взметнулось над усадьбой несколькими кровавыми всполохами и потонуло в набежавших с севера грозовых облачках, через минуту брызнувших теплым летним ливнем и почти тут же исчезнувших. Так что обитатели усадьбы спокойно приняли плясавшие на небе языки пламени за предвестие дождя и, быстро прикрыв разложенные на площадке колосья рогожами, разбежались под укрытия переждать непогоду.
– Ох, Фрося, – сонно покачала головой круглолицая Пелагея Ивановна, завязывая под подбородком черный цветастый платок поверх волосника, – видала, молния-то какая, и дождь полил как из ведра. А к монастырю, глянь – небо чистое, ни облачка… – Она зевнула. – Гром да молния – добра не жди. И мышь, что б ее взяла нечистая, всю ночь в спаленке моей в углу шуршала. Побегает, попищит, а потом опять за свое, царапает, царапает. Высоко гнездо свела, знать, зимой снег велик будет да и морозец не обидит… – И, не дождавшись ответа, умолкла.
Едва дождь кончился, зазвонили к заутрене. Священник Афанасий созывал домочадцев и слуг на молебен в крестовую комнату.
Гонец отца Геласия с тревожной вестью из монастыря прискакал, когда службу уже отпели, тучи над озером разогнал прохладный утренний ветерок, зеркальца луж на аллеях сада почти просохли, и только крупные капли дождя, скапливаясь на сочно зазеленевших умытых листьях яблонь, нет-нет да и скатывались, сияя всеми цветами радуги, по зардевшимся бочкам поспевающих плодов. Под раскидистым деревом, сплошь усыпанным крупными зелеными и розоватыми яблоками, Ефросинья на длинном деревянном столе готовила обарный мед. Отмахиваясь от налетевших с пасеки пчел, процеживала сквозь частое си го рассы-ченные водой медовые соты, чтоб отделить мед от вошины, а затем добавляла в полученную жидкость хмель, из расчета четвертушку хмеля на полпуда меда. Готовую смесь повариха Настасья относила тут же в поварню, где варила ее в котле, беспрестанно снимая пену ситом. Уварив мед, сливала его в мерник и остужала в леднике, добавив в жидкость кусочек ржаного хлеба, натертого патокой и дрожжами, чтоб вскис до Нового года, как раз к сентябрю готов будет.
– Фрося! Фрося! – донесся до ключницы голос мужа ее Матвея. – Отец Геласий к князю Григорию посланца шлет. Беги-ка, князя, государя нашего, кликни! С рыбаками он, у заводи!
Ефросинья обернулась. Гонец из монастыря проскакал по яблоневой аллее к высокому парадному крыльцу усадьбы и спешился, кинув поводья подскочившему младшему сыну ключницы.
– Сейчас, мигом я! – откликнулась она. Быстро передав поварихе кувшины с готовой к вареву жидкостью, вытерла фартуком руки и поспешила к калитке, ведущей за пределы усадьбы, к озеру.
С отъездом князя Алексея Петровича и князя Никиты в Москву, князь Григорий Вадбольский остался за старшего на Белозерье. Возрастом был он еще юн. На Егорьев день, в самом конце апреля, минуло Грише всего двадцать лет. Отец Григория, князь Иван Григорьевич, пять лет назад умер от горячечной лихорадки, схватившей его легкие после того, как под Рождество кинулся он в рубахе да портах по морозу в студеные воды Шексны спасать провалившегося под лед крестника своего, сына ключника Петрушку. Из воды-то Иван Григорьевич мальчишку вытащил, да от переохлаждения тот через двое суток угас. А вскоре и сам Иван Григорьевич слег с простудой. И хоть силой да здоровьем князь Вадбольский отличался недюжинными, скрутила его лихорадка, два месяца промаялся да и, как говорила Лукинична, «преставился, грешный».
Вот и остался тогда пятнадцатилетний Гриша за старшего в семье с маменькой княгиней Марьей Николаевной, урожденной Прозоровской, младшей сестрой Дашей и трехлетним братом Николенькой. Потрясенная смертью мужа, Марья Николаевна почти два года сама с постели не вставала. А как пришла пора Грише на цареву службу заступать и на ратную сечу отправляться, кинулась в ноги князю Ивану Петровичу Белозерскому, умоляя «Гришеньку от излишней опасности в походе огородить.» Молод он совсем, неопытен, мол, отцовского плеча лишился, так и порадеть о нем, сиром, некому. Князь Григорий и сам в душе робел, но виду показывать не желал и на мать рассердился. Однако князь Иван Петрович, вспомнив свои сиротские годы, к материным слезам сочувствием проникся и Гришу всегда держал при себе.
Поэтому поручение остаться за старшего над двумя дюжинами ратников в белозерской усадьбе было, пожалуй, первым самостоятельным делом для Гриши, что-то вроде княжеского крещения. Хлопот, правда, особых возложенная миссия ему не доставляла, но значимость свою он сразу почувствовал. Поначалу, после отъезда старших братьев, смутная тревога еще терзала его душу: а вдруг лиходеи, о которых столько разговоров ходило, все-таки объявятся на Белом озере? Но дни шли, ничего тревожного не происходило, и Гриша постепенно успокоился, предавшись любимому своему занятию – ловить с рыбаками рыбу сетями. Иногда он даже жалел, что его не взяли в Москву, хотелось поглазеть на государя да на жизнь столичную, чтоб потом матери с сестрой рассказать.
«Ну, да успею еще,» – успокаивал он себя. Настроение у молодого князя было приподнятое, вчерашний улов радовал глаз, и начавшееся грозовым ливнем утро совсем не предвещало печали. Поблескивая черно-серебристой чешуей, били сильными хвостами, вздымая вихри брызг, круглобокие лососи и осетры в широких наполненных водой бадьях, таращили красноватые глаза синебрюхие белозерские снетки и шекснинские вандыши.
– Ух, какой толстяк попался! – выхватил из бадьи самого крупного осетра довольный Гриша. – На сколько ж он потянет, а, Макар? – спросил он стоявшего рядом рыбака.
– Ну, пуда на два, государь, а то и с лишком, – солидно ответил тот. – Чуть всю сеть не попортил, норов-то показывая.
– Вот видал бы Сомыч, позавидовал бы нам! – рассмеялся Гриша, отпуская осетра в бадью.
– Да уж правду молвили, государь, – согласился Макар, – завидки бы схватили. Только Сомычу нонче не до нас, поди, на Москове…
– Гриша, свет мой, государь, – выбежала к озеру Ефросинья, – батюшка наш Геласий из монастыря гонца к тебе прислал. Ты уж поспеши, торопит очень.
– Гонца? – изумился князь Вадбольский. – А что стряслось-то, Ефросинья?
– Ой, не знаю, свет мой, – отмахнулась та, – у меня работы невпроворот. Ждут они тебя с Матвеем моим у крыльца.
И вернулась в усадьбу. Гриша вздохнул, поправил шитый золотом алый кушак с кистями на белой шелковой рубахе и направился к дому.
– Управляйтесь уж тут без меня, – сказал, уходя, Макару.
– Не извольте волноваться, государь, – поклонился в пояс рыбак, – все порядком в аккурат сделаем.
Завидев приближающегося князя, посланец Гела-сия поставил на ступени крыльца глиняную чашу с квасом, которую поднесла ему Настасья, и отвесил глубокий поклон.
– Здрав будь, княже. Да хранит тебя Господь и все семейство твое!
– На Господа единого надежду имеем, – ответил, перекрестившись, Григорий. – С чем послал тебя ко мне мой брат двоюродный и пастырь?
– С кличем о помощи, государь, – ответил инок.
– О помощи? – снова удивился Григорий
– О помощи. Просит батюшка Геласий, чтоб не медля ни часа собрал ты оставленных тебе в подчинение воинов и при полном вооружении прибыл в монастырь. Сказано мне самому не возвращаться, покуда вас не приведу.
Услышав слова инока, князь Григорий и Матвей озадаченно переглянулись
– Могу ли узнать, в чем причина такой поспешности? – спросил посланца князь. – Али опасность какая, мне неизвестная, угрожает обители?
– Угрожает, государь, – снова поклонился монах. – Сам знаешь, не стали бы тревожить, кабы повода не было. А что к чему, так батюшка Геласий лучше моего тебе растолкует. Прошу, собирайся скорее, князь, не трать время.
– Что ж, оружие наше всегда при нас, и за обитель Кириллову мы живота не пожалеем, какие бы невзгоды ни выпали нам на долю, – спокойно ответил Григорий. Но ключник заметил, как побледнел от волнения белокурый, по-девичьи хрупкий государь, хотя в больших серых глазах его читалась решимость. – Долго ждать тебе нас не придется, – заключил молодой князь.
Услышав, о чем идет речь, Ефросинья бросила работу и встала за спиной мужа, в страхе прижав пальцы к щекам.
Оставленные князем Алексеем воины за отсутствием ратных дел помогали княжеским холопам сортировать и складывать зерно по клетям и амбарам. Князь Григорий послал Матвея позвать старшего из них и, когда тот подбежал, приказал немедленно седлать лошадей и готовиться к выступлению. Мгновенно побросав свои мирные занятия, ратники кинулись исполнять приказ. Сам князь Григорий, недолго думая, направился в свои покои переодеваться. Не прошло и часа, как в полном вооружении княжеский отряд был готов отправиться в монастырь. Провожать хозяина собралась вся усадьба. Князь Вадбольский появился в сверкающем на солнце шишаке с серебром и чернью, увенчанном ликом святого Кирилла Белозерского.
Из-под венца шишака на плечи князя ниспадала кольчатая бармица, скрещенная на груди и укрепленная круглыми серебряными бляхами. Золоченая кольчуга, защищавшая князя, была сплошь унизана по ожерелью, подолу и зарукавьям драгоценными каменьями. На поясе, плотно стянутом пряжкой поверх кольчуги и украшенном звенцами да бряцальцами, висела кривая сабля, вся в дорогих каменьях. Из-под нарядного подола кольчуги князя виднелась белая шелковая рубаха с золотым шитьем, падавшая на алые порты, всунутые в зеленые сафьяновые сапоги, узорные голенища которых, не покрытые поножами, натянуты были до колен и перехватывались под сгибом и у щиколоток жемчужной тесьмой.
Ратники князя, все в стальных бахтерцах из наборных блях, в зерцалах, наведенных через ряд серебром, в шишаках да ерихонках, гарцевали перед домом на крепких грудастых лошадях, покрытых бархатными чал дарами с кистями. Кони трясли волнистыми гривами, грызли серебряные удила и нетерпеливо били песок копытами, выказывая при каждом ударе блестящие шипы подков.
– Как звать тебя? – снова обратился Геласий к неподвижно стоявшему перед ним видению и, не дождавшись ответа, осторожно произнес: – Акра…
Женщина не шелохнулась, но полупрозрачно-матовый лик ее потемнел, черно-карие глаза подернулись пеленой, а с длинных, чуть загнутых вверх ресниц соскользнула и разбилась об пол медово-серебристая слеза.
– Акра… – эхом отозвалась она. Мелкие песчаные брызги ее одеяний, поблескивающие, как янтарные капельки кедровой смолы, скрутились в длинный сияющий кокон, который, совершив несколько медленных оборотов, растаял в полутьме. Ларец потух. Золотые лепестки тюльпана сомкнулись, да так плотно, что трудно было теперь вообразить тот диковинный цветок, который только что сиял волшебной прелестью посреди мрачной комнаты, наполненной чуть горьковатой влагой едва согретого февральского снега, окутавшись в сумерки, ларец возвышался горделивым, безмолвным, враждебным пленником, окованным в надменную печаль.
– Батюшка Геласий, – снова просунул голову в ризницу Феофан, – народ к заутрене собрался. Прикажете ворота поднимать али как? Припозднилися мы ужо… – Послушник опасливо косился на юсуфов клад и то и дело прикрывал дверь, готовый в любую минуту дать деру.
– А ты что струхнул-то, малый? – упрекнул его Геласий. – Негоже христианину от бесовских сил наутек бегать. На то и дано нам учение Господом, чтоб силу черпать в нем и злу противоборствовать. Поди-ка лучше сюда, помоги мне, – подозвал он покрасневшего от стыда юношу, – надо нам владыку нашего в покои его перенести, уснул он. А там и ворота поднимем. Будет служба, обязательно будет.
Вдвоем они перенесли настоятеля в Казенные палаты и уложили на постель в его келье. Геласий позвал двух служек, наказав им ни на шаг не отходить от отца Варлаама. Затем снова вернулся в Успенский собор. Лики святых на иконах по-прежнему были трагически мрачны, но трещины с изображений Господа и Одигитрии Смоленской исчезли. «Нет, здесь проводить молебен нельзя», – подумал про себя Геласий и снова позвал оставшегося в притворе Феофана.
– Беги к келарю, пусть церковь Архангела Гавриила отпирает, да братьев всех созовет, там служить сегодня будем. Ворота открывайте, и чтобы чинно все, без суеты. О болезни настоятеля, да о том, что видал сегодня в ризнице – ни гу-гу. Понял?
– Понял, батюшка, – кивнул вихрастой головой Феофан и устремился к трапезной, внушительному деревянному строению на подклете. В нижнем этаже трапезной располагались столовые для нищих, и келарь, отец Михаил, обычно поутру хлопотал там по хозяйству. Проводив Феофана взглядом, Геласий направился переоблачаться к молебну. Вскоре с колокольни раздались первые удары благовеста. Загремели огромные замки на воротах, медленно поднялась решетка. Окрестный люд потянулся в церковь Архангела Гавриила, сияющую золотыми восьмиконечными крестами с золотыми низями на черных колоколовид-ных куполах, плывущих черными корабликами среди голубовато-оранжевых волн-облаков.
– Свет инокам – ангелы, а свет мирянам – иноки, – склонился перед Геласием белозерский старожил дед Ефрем, – благослови, батюшка.
Иеромонах осенил старца крестным знамением. Тот с благодарностью припал к руке священнослужителя.
– Как поживаешь, старче? – поинтересовался Геласий. – Все один в глухомани с волками да лисицами дружбу водишь?
– Да не тужу, спаси Господи, батюшка, – отвечал старик, – вот на курячьи именины, когда бабы курам головы крутить начнут, под самый развал зимы на святых Кузьму да Домиана соберусь, поди, в кулепню. С меня ж какой работник ныне, так, обуза одна, на чужом горбу прохлаждаться. Пахтать да сеять мочи нет. Только зимой и проку: мялкой и трепалкой с бабами махать, лукошко али короб сплести, посуду какую выстругать, просак наладить, чтобы одежонку при кручении веревки не затягивал… А летом в лесу у озера шалашик себе сооружу и поутру, по росе, – косить. Горбуша у меня славная, траву высокую добро берет, да и литовка, если где мелкую травку подкосить надобно, неплоха. Я вот тута, батюшка, – понизил голос Ефрем, – на носу зарубку сделал, чтоб не забыть сказывать тебе… – Морщинистой рукой он достал из-за пазухи «нос» – дощечку, на которой неграмотные люди обычно делали пометки. – Прибежал ко мне давеча ночью внучок сестрицы моей Авдотьи, знаешь его, смышленый такой, Ивашкой звать. Он с мальцами-то деревенскими Князев табун в ночном на лугах пасет, там, где Шексна из Белоозера исходит. Прибежал – ни жив, ни мертв, в чем душа. Дыханье-то перехватывает – ни слова молвить не может. Я его расспрошаю, а он – в слезы. Говорит, испужался очень. А чего – молчок. Отмахал немало, в темноте-то, да босиком. Через поля, там, где хлебушек наш северный, овес-благодетель, зреет, да где рядышком ржичка урожайная растет, а еще там, ну, как ея… – Ефрем с досады почесал за ухом. – Ну, запамятовал я, прости, отец родной, новая трава, недавно сеять стали…
– Гречиха, – подсказал Геласий.
– Ну, вот, она самая, – обрадовался старик. – Так ты рассуди сам, какова даль-то. Во! – Он взмахнул рукой, как бы показывая расстояние. – Ревет мой малец, так я ему молочка, хлеба краюшку – успокоился. Говорит, как солнце-то зашло вчерась, вечерю отслужили, туман по озеру потянулся и на поля пополз. Сам знаешь, туман в августе – овес почернеть может. Ребята у костра сидят, про то и говорят. Вдруг от леса – всполохи какие-то, сквозь туман видать. Подумали пожар, что ли. Коли лес горит – беда, жара-то постояла немалая. Ну, мальцы – они есть мальцы, все им надо. Побежали самые храбрые туда, поглядеть. И мой среди них. В кустарник-то сунулись, а за ним березняк и поляна, да знаешь, поди, там боровиков всегда много на Рождество матушки нашей Богородицы бывает. Таки вот, глядь, на поляне той – люди какие-то, в темных одеждах все, в колпаках на головах, на коленях стоят рядком, руки-то в молитве сложили, а кому молятся – не поймешь. Вдруг как из-под земли – крест огненный перед ними, красный, ну, что рубаха на праздник, сияет весь, искры от него как из-под доброй подковы сыпятся. Так иноземцы те, басурмане, вовсе к земле пали, лепечут что-то не по-нашему. Что-то «ор да лун», поди, не разберешься. Мальцы-то оторопели, себя не помнят, как испужались. А люди те поднялись и мимо ребяток-то тронулись, слава заступнице нашей, – Ефрем широко перекрестился, – не заметили малых. А малые-то глядят – трава под басурманами не шелестит, не гнется, ветка не хрустнет, по полю пошли – рожь не колыхнется. Так и исчезли в тумане. Тут мой Ивашка со всех ног ко мне кинулся, остальные тоже, поди, к мамкам за подол. А утречком пошли мы с ним на ржаное поле, на котором басурмане-то исчезли, поглядеть, готова ли наша милая, уж страдное время наступило, пора жать. Сорвал я первый попавшийся колос, как мой дед еще меня учил, вышелушил зерно, на зуб пробую, хрустит – не хрустит. Коль хрустит – убирать пора. А оно, зерно-то, все черное внутри, будто сожгло его пламенем адовым под кожурой. Я второй, третий колос рву – все одно. Я – дальше, поглубже в поле вошел. Тут уж как камень с плеч свалился – спелые, добрые колосья, не попортил никто. Только по краю прихватило. Зараз в том месте, где басурмане прошли. Начали мы с Ивашкой рожь косить, пока роса тяжелая, да зерно сырое – коса в работе дюже хороша, аж свистит ветер под ней, а как солнце припечет, тут уж не наша работа, тут – серпом только, а то зерно сухое рассыпется все, а мы уж не горазды внаклонку-то. Все чин чином поработали мы. Косили по ветру, «обжинок», как водится, оставили, чтоб земля кормилась до будущего урожая. Косари да жнецы на помощь нам подоспели скоро. Сели мы с Ивашкой отдохнуть, редьку, что утром на огороде я вырыл, напополам разделили, и тут малец мой как дернет меня за руку, как крикнет: «Тятя, крест, крест тот!». Я уж вижу-то плохо, но такое и слепой узреет. Крест багровый над озером, словно кровью нарисован. Вот и не верь мальцам. Вся округа видала, Люд весь с поля кинулся прочь…
– Говоришь, люди в темных одеждах кровавому кресту молились, а потом в поле исчезли? – Услышав рассказ Ефрема, Геласий стал белее своего подризника, который одел к богослужению. – Сколько же было их числом? Не сказал Ивашка тебе?
– Так он у меня счету не обучен, – отвечал ему Ефрем. – На пальцах показал – четыре раза по пятку будет. Вот и раскинь: зело, зело и иже, значит.
– Двадцать… – повторил за ним Геласий. – Двадцать человек – почитай, целый отряд. Какие слова-то произносили они, ты говорил?
– Так кто ж поймет-то, батюшка, – махнул сжатой в кулаке шапкой старик, – «ор да лун», вроде…
«Флер де Лун, – мелькнула в голове Геласия догадка, – Цветок Луны…» И перед глазами снова встал распустившийся золотой тюльпан ларца с зеркальными лепестками. Не за ним ли пожаловали гости незваные, а он, как учуял их, так и ожил весь…
– А оружие было при них? – снова спросил он Ефрема. – Не заметил Ивашка?
– Не заметил, – виновато потупился Ефрем, – испужался малец очень.
– Феофан, – подозвал Геласий стоявшего невдалеке послушника, – срочно посылай гонца в княжескую усадьбу, к князю Григорию Вадбольскому, пусть скажет, брат Геласий челом бьет, просит прибыть в монастырь с ратниками, которых князь Алексей Петрович ему оставил. Пусть настаивает, чтоб не медлили, до захода солнца были к нам, не позднее. Сдается мне, не принесет нам грядущая ночь покоя.
* * *
С отъездом князя Алексея Петровича и княгини Вассианы в Москву в усадьбе у Белого озера воцарилась обычная размеренная жизнь. Всплакнули ключница Ефросинья и повариха Настасья как водится о том, что не успев и «на часок заехать, снова покинул их государь ясноглазый, сокол сизокрылый, свет Алексей Петрович, батюшка», да и принялись за повседневные дела: в саду поспели смородина да крыжовник, в лесу грибов да ягод полным-полно, на огороде морковь и лук закучерявились, скоро уж и капуста, чай, пойдет. Вишни да яблоки наливаются, на полях – страдная пора. Некогда слезы лить, работы – непочатый край накопилось: урожай собрать, квасов да медов ягодных наварить, чтоб на всю зиму хватило, пастилы из яблок да вишни напарить и прочих лакомств наготовить. Солью да уксусом заправить овощи и грибы, упрятать в посудины глубокие, каменьями нагрузить, чтоб не бродили, да в ледник. А там, глядишь, зерно с окрестных полей подоспеет, досушивать придется снопы в овинах – короткое лето на севере, не успеет зерно в поле просохнуть. Молотить да веять, а потом муку молоть да хлеба печь – где ж тут плакать, вздохнуть некогда.О событиях в Москве до Белозерья вести еще не дошли. Не знали в родной вотчине князей Белозерских ни о кулачном бое на Кучковом поле, ни о болезни князя Алексея Петровича, ни о казни Андрея Голенище, ни об аресте князя Шелешпанского и его матери. Ключник Матвей как водится отослал в Москву курьера с месячным отчетом о делах в усадьбе, но возвращения посланца пока не ждали, слишком уж мало времени прошло, а дорога до столицы не из близки, мало ли что случиться может по пути. В отсутствие Алексея Петровича повадилась наезжать в «большую», как она ее называла, усадьбу заскучавшая в своем доме на отшибе белозерских земель немолодая уже княгиня Пелагея Ивановна Сугорская. Не от того, что не доверяла Ефросинье, а просто поболтать вечерком, испить кваску студеного под яблоней, баньку у озера стопить, вспомнить о былом, девичьем. В большом княжеском доме у князей Сугорских были свои апартаменты, и тетка Пелагея, бывало, оставалась заночевать. Ефросинью она не стесняла, к хозяйству не придиралась. К княгине Вассиане, в отличие от Емельяны Феодоровны, зла и зависти не таила. Наоборот, в юности своей веселая Пелагея немало погуляла с подружками, бывало, на Масленицу да на Троицын день. На качелях без устали качалась часами, даже на «чертово колесо», которое вертелось по кругу, садилась. Загадки отгадывать и другим задавать – хлебом не корми. А сколько хороводов переводила, сколько плясок отскакала и скольким молодцам голову вскружила – сама со счету сбилась. Любила тетка Пелагея принарядиться да на улицу, на гулянье выйти, покуда замужество и рождение детей не положило конец ее беззаботному веселью.
Супругу князя Алексея она, в отличие от прочих, не осуждала. В глубине души даже восхищалась ею. Вассиана воплощала для нее идеал жизни, о которой сама Пелагея мечтала в юности, да не посмела осуществить, гнева мужнего да осуждения людского побоялась. Не могла она вообразить себе тогда, что возможно так жить, во всем с мужем на равных, ни в чем не допуская притеснения. Однако и на вопрос, хотела бы она сама иметь такую невестку, ответить однозначно не могла, да и не задумывалась глубоко. «Бог поможет! На все воля Божья!» – был приготовлен у нее ответ на любые вопросы жизни.
Вечером накануне дня, когда явилось над Белым озером зловещее кровавое знамение, тетка Пелагея в покоях княгини Вассианы перемерила все оставшиеся украшения хозяйки, попробовала даже прикинуть кое-что из одежды, да вот печаль, ушла молодость, а с ней – и прежняя тонкость и гибкость тела, не влезли на Пелагею гречанкины наряды. Проронила несколько слезинок о покойной подружке своей княгине Наталье Кирилловне, сподвижнице веселых дней, и допоздна просидела, болтая без умолку, в поварне, где Ефросинья с Настасьей готовили знаменитую белозерскую мазюню из сухих вишен. Пока ключница и повариха толкли вывяленные на солнце вишни, а затем просеивали их сквозь сито и засыпали вишневую муку в сваренную только что белую патоку, сдобрив как положено при этом перцем, мускатом и гвоздикой, Пелагея Ивановна перебрала всех известных ей на Руси невест, прикидывая, за кого бы сосватать молодого князя Григория, и от избытка чувств чуть не опрокинула на пол уже подготовленные запечатанные горшочки с мазюней, которые Ефросинья намеревалась поставить на двое суток в печь – доходить. А потом все не давала покоя уставшей ключнице, капризно настаивая:
– Ну, Фрося, ну, отгадай: в поле едет на спине, а по полю – на ногах. Что это, Фрося? Ну, ты спишь уже что ли, Фрося? Нечестно так. А вот еще: зубастый, а не кусается…
– Ах, государыня, притомилась я, – отмахивалась от назойливой Пелагеи ключница, – ноги не держут, спина ноет, а тут еще загадки ваши…
– Ну, Фрося… – обижалась на нее Пелагея. – Вот, всегда ты так!
Наутро работа в усадьбе началась еще до восхода солнца, благо летние ночи на севере не столь темны. На большой площадке, за княжеским домом, смазанной жидкой глиной и сильно утрамбованной, работники под надзором ключника Матвея стелили привезенные накануне снопы колосьев и били по ним колотилом, длинной палкой высотой до подбородка с привешенной к ней другой тяжелой палкой с утолщенным краем, дабы отделить зерно от колосьев. Другие веяли уже обмолоченное зерно, подбрасывая его вверх против ветра дугой, тем самым отделяя зерно от мякины и сорных трав. Лучшее зерно оставляли на семена, среднее везли на помол в муку на огромные вращающиеся жернова, а мякину и раздавленные колосья – на прокорм скотине.
Обращенное грозной яростью своей к монастырю, знамение взметнулось над усадьбой несколькими кровавыми всполохами и потонуло в набежавших с севера грозовых облачках, через минуту брызнувших теплым летним ливнем и почти тут же исчезнувших. Так что обитатели усадьбы спокойно приняли плясавшие на небе языки пламени за предвестие дождя и, быстро прикрыв разложенные на площадке колосья рогожами, разбежались под укрытия переждать непогоду.
– Ох, Фрося, – сонно покачала головой круглолицая Пелагея Ивановна, завязывая под подбородком черный цветастый платок поверх волосника, – видала, молния-то какая, и дождь полил как из ведра. А к монастырю, глянь – небо чистое, ни облачка… – Она зевнула. – Гром да молния – добра не жди. И мышь, что б ее взяла нечистая, всю ночь в спаленке моей в углу шуршала. Побегает, попищит, а потом опять за свое, царапает, царапает. Высоко гнездо свела, знать, зимой снег велик будет да и морозец не обидит… – И, не дождавшись ответа, умолкла.
Едва дождь кончился, зазвонили к заутрене. Священник Афанасий созывал домочадцев и слуг на молебен в крестовую комнату.
Гонец отца Геласия с тревожной вестью из монастыря прискакал, когда службу уже отпели, тучи над озером разогнал прохладный утренний ветерок, зеркальца луж на аллеях сада почти просохли, и только крупные капли дождя, скапливаясь на сочно зазеленевших умытых листьях яблонь, нет-нет да и скатывались, сияя всеми цветами радуги, по зардевшимся бочкам поспевающих плодов. Под раскидистым деревом, сплошь усыпанным крупными зелеными и розоватыми яблоками, Ефросинья на длинном деревянном столе готовила обарный мед. Отмахиваясь от налетевших с пасеки пчел, процеживала сквозь частое си го рассы-ченные водой медовые соты, чтоб отделить мед от вошины, а затем добавляла в полученную жидкость хмель, из расчета четвертушку хмеля на полпуда меда. Готовую смесь повариха Настасья относила тут же в поварню, где варила ее в котле, беспрестанно снимая пену ситом. Уварив мед, сливала его в мерник и остужала в леднике, добавив в жидкость кусочек ржаного хлеба, натертого патокой и дрожжами, чтоб вскис до Нового года, как раз к сентябрю готов будет.
– Фрося! Фрося! – донесся до ключницы голос мужа ее Матвея. – Отец Геласий к князю Григорию посланца шлет. Беги-ка, князя, государя нашего, кликни! С рыбаками он, у заводи!
Ефросинья обернулась. Гонец из монастыря проскакал по яблоневой аллее к высокому парадному крыльцу усадьбы и спешился, кинув поводья подскочившему младшему сыну ключницы.
– Сейчас, мигом я! – откликнулась она. Быстро передав поварихе кувшины с готовой к вареву жидкостью, вытерла фартуком руки и поспешила к калитке, ведущей за пределы усадьбы, к озеру.
С отъездом князя Алексея Петровича и князя Никиты в Москву, князь Григорий Вадбольский остался за старшего на Белозерье. Возрастом был он еще юн. На Егорьев день, в самом конце апреля, минуло Грише всего двадцать лет. Отец Григория, князь Иван Григорьевич, пять лет назад умер от горячечной лихорадки, схватившей его легкие после того, как под Рождество кинулся он в рубахе да портах по морозу в студеные воды Шексны спасать провалившегося под лед крестника своего, сына ключника Петрушку. Из воды-то Иван Григорьевич мальчишку вытащил, да от переохлаждения тот через двое суток угас. А вскоре и сам Иван Григорьевич слег с простудой. И хоть силой да здоровьем князь Вадбольский отличался недюжинными, скрутила его лихорадка, два месяца промаялся да и, как говорила Лукинична, «преставился, грешный».
Вот и остался тогда пятнадцатилетний Гриша за старшего в семье с маменькой княгиней Марьей Николаевной, урожденной Прозоровской, младшей сестрой Дашей и трехлетним братом Николенькой. Потрясенная смертью мужа, Марья Николаевна почти два года сама с постели не вставала. А как пришла пора Грише на цареву службу заступать и на ратную сечу отправляться, кинулась в ноги князю Ивану Петровичу Белозерскому, умоляя «Гришеньку от излишней опасности в походе огородить.» Молод он совсем, неопытен, мол, отцовского плеча лишился, так и порадеть о нем, сиром, некому. Князь Григорий и сам в душе робел, но виду показывать не желал и на мать рассердился. Однако князь Иван Петрович, вспомнив свои сиротские годы, к материным слезам сочувствием проникся и Гришу всегда держал при себе.
Поэтому поручение остаться за старшего над двумя дюжинами ратников в белозерской усадьбе было, пожалуй, первым самостоятельным делом для Гриши, что-то вроде княжеского крещения. Хлопот, правда, особых возложенная миссия ему не доставляла, но значимость свою он сразу почувствовал. Поначалу, после отъезда старших братьев, смутная тревога еще терзала его душу: а вдруг лиходеи, о которых столько разговоров ходило, все-таки объявятся на Белом озере? Но дни шли, ничего тревожного не происходило, и Гриша постепенно успокоился, предавшись любимому своему занятию – ловить с рыбаками рыбу сетями. Иногда он даже жалел, что его не взяли в Москву, хотелось поглазеть на государя да на жизнь столичную, чтоб потом матери с сестрой рассказать.
«Ну, да успею еще,» – успокаивал он себя. Настроение у молодого князя было приподнятое, вчерашний улов радовал глаз, и начавшееся грозовым ливнем утро совсем не предвещало печали. Поблескивая черно-серебристой чешуей, били сильными хвостами, вздымая вихри брызг, круглобокие лососи и осетры в широких наполненных водой бадьях, таращили красноватые глаза синебрюхие белозерские снетки и шекснинские вандыши.
– Ух, какой толстяк попался! – выхватил из бадьи самого крупного осетра довольный Гриша. – На сколько ж он потянет, а, Макар? – спросил он стоявшего рядом рыбака.
– Ну, пуда на два, государь, а то и с лишком, – солидно ответил тот. – Чуть всю сеть не попортил, норов-то показывая.
– Вот видал бы Сомыч, позавидовал бы нам! – рассмеялся Гриша, отпуская осетра в бадью.
– Да уж правду молвили, государь, – согласился Макар, – завидки бы схватили. Только Сомычу нонче не до нас, поди, на Москове…
– Гриша, свет мой, государь, – выбежала к озеру Ефросинья, – батюшка наш Геласий из монастыря гонца к тебе прислал. Ты уж поспеши, торопит очень.
– Гонца? – изумился князь Вадбольский. – А что стряслось-то, Ефросинья?
– Ой, не знаю, свет мой, – отмахнулась та, – у меня работы невпроворот. Ждут они тебя с Матвеем моим у крыльца.
И вернулась в усадьбу. Гриша вздохнул, поправил шитый золотом алый кушак с кистями на белой шелковой рубахе и направился к дому.
– Управляйтесь уж тут без меня, – сказал, уходя, Макару.
– Не извольте волноваться, государь, – поклонился в пояс рыбак, – все порядком в аккурат сделаем.
Завидев приближающегося князя, посланец Гела-сия поставил на ступени крыльца глиняную чашу с квасом, которую поднесла ему Настасья, и отвесил глубокий поклон.
– Здрав будь, княже. Да хранит тебя Господь и все семейство твое!
– На Господа единого надежду имеем, – ответил, перекрестившись, Григорий. – С чем послал тебя ко мне мой брат двоюродный и пастырь?
– С кличем о помощи, государь, – ответил инок.
– О помощи? – снова удивился Григорий
– О помощи. Просит батюшка Геласий, чтоб не медля ни часа собрал ты оставленных тебе в подчинение воинов и при полном вооружении прибыл в монастырь. Сказано мне самому не возвращаться, покуда вас не приведу.
Услышав слова инока, князь Григорий и Матвей озадаченно переглянулись
– Могу ли узнать, в чем причина такой поспешности? – спросил посланца князь. – Али опасность какая, мне неизвестная, угрожает обители?
– Угрожает, государь, – снова поклонился монах. – Сам знаешь, не стали бы тревожить, кабы повода не было. А что к чему, так батюшка Геласий лучше моего тебе растолкует. Прошу, собирайся скорее, князь, не трать время.
– Что ж, оружие наше всегда при нас, и за обитель Кириллову мы живота не пожалеем, какие бы невзгоды ни выпали нам на долю, – спокойно ответил Григорий. Но ключник заметил, как побледнел от волнения белокурый, по-девичьи хрупкий государь, хотя в больших серых глазах его читалась решимость. – Долго ждать тебе нас не придется, – заключил молодой князь.
Услышав, о чем идет речь, Ефросинья бросила работу и встала за спиной мужа, в страхе прижав пальцы к щекам.
Оставленные князем Алексеем воины за отсутствием ратных дел помогали княжеским холопам сортировать и складывать зерно по клетям и амбарам. Князь Григорий послал Матвея позвать старшего из них и, когда тот подбежал, приказал немедленно седлать лошадей и готовиться к выступлению. Мгновенно побросав свои мирные занятия, ратники кинулись исполнять приказ. Сам князь Григорий, недолго думая, направился в свои покои переодеваться. Не прошло и часа, как в полном вооружении княжеский отряд был готов отправиться в монастырь. Провожать хозяина собралась вся усадьба. Князь Вадбольский появился в сверкающем на солнце шишаке с серебром и чернью, увенчанном ликом святого Кирилла Белозерского.
Из-под венца шишака на плечи князя ниспадала кольчатая бармица, скрещенная на груди и укрепленная круглыми серебряными бляхами. Золоченая кольчуга, защищавшая князя, была сплошь унизана по ожерелью, подолу и зарукавьям драгоценными каменьями. На поясе, плотно стянутом пряжкой поверх кольчуги и украшенном звенцами да бряцальцами, висела кривая сабля, вся в дорогих каменьях. Из-под нарядного подола кольчуги князя виднелась белая шелковая рубаха с золотым шитьем, падавшая на алые порты, всунутые в зеленые сафьяновые сапоги, узорные голенища которых, не покрытые поножами, натянуты были до колен и перехватывались под сгибом и у щиколоток жемчужной тесьмой.
Ратники князя, все в стальных бахтерцах из наборных блях, в зерцалах, наведенных через ряд серебром, в шишаках да ерихонках, гарцевали перед домом на крепких грудастых лошадях, покрытых бархатными чал дарами с кистями. Кони трясли волнистыми гривами, грызли серебряные удила и нетерпеливо били песок копытами, выказывая при каждом ударе блестящие шипы подков.