Страница:
В Испании дьявольские козни чинятся скрытно: ночью в темном лесу, на колокольнях под светом звезд, в коровниках, пока скотина спит, в подвалах и на кладбищах. Здесь на Юкатане рука Сатаны чувствуется во всем: его творения ослепляют, множатся… Люди не похожи на своих псов, а, наоборот, хорошо сложены, миловидны, и надушены, и глаза у них – как огонь. Рынки изобилуют мерцающими диковинами, бередящими воображение и алчность. Храмы, умело возведенные, но ломящиеся от идолов из дерева и камня, усеяли эту землю, как сыпь. Даже здешняя музыка смущает дух, побуждая к лености и печали, к сковывающему сожалению. Стыдно сказать, его умиляют маленькие девочки, одетые только в длинные рубашки и несравненно прелестные. Ему кажется, что все на Юкатане меняет облик и смысл. Ничто не прочно. Ни его собственное настроение, ни его суждения. Само небо здесь переменчиво, не в пример небу Испании. Пышущую зноем тишину полудня внезапно раскалывает гром, и, разверзшись, небеса обрушивают на землю потоки дождя и даже градин размером с кулак – грозы здесь столь же поразительные, как и те, что вписаниях святого Исидора насылают ведьмы. Однажды налетевший вдруг ветер взметнул сутану Ланды, и шестеро мальчиков пришли в смятение, увидев густые волосы в местах, не предназначенных для чужих взоров. А в другой раз смерч подхватил его и несколько шагов пронес над землей. Часто ветра приносят из леса пыльцу – в таких количествах, что она неделями устилает улицы, от чего у Ланды слезятся глаза. Плоды, похожие на гениталии и языки, падают на крышу миссии, мешая спать своим стуком. Среди бела дня по улицам точно расхаживают пауки, похожие на волосатые руки, и монахам случалось находить крупных змей, укрывшихся от зноя в чашах со святой водой.
Иногда при виде веревки колокола Ланде чудится, будто он сам висит на ней. Потом он вспоминает, какими мерзкими искушениями умеют терзать демоны воображение, этот самый опасный из даров. Разыгравшееся воображение способно творить более всего разрушений, напоминает он себе тогда. И гонит от себя докучные виденья. Как человек, идущий по узкому мосту над стремниной, может упасть в воду и утонуть из страха перед водой, так же и он может поддаться чарам смерти и небытия.
«Нельзя забывать, что я был послан в Новый Свет сражаться с Сатаной и уничтожить потерянные колена Израилевы, – вслух бранит он себя. – Я должен быть сильным, как был Кортес, когда разрушил Теночитлан, самый прекрасный город на свете».
– Кортес говорил: «Это – город столь удивительный, что в него трудно поверить». Если он не мог поверить своим глазам, гражданин, то почему ты веришь своим ушам?
– А ты? Ты, узнав о преступлениях Сада, поверила своим ушам?
– Сад заверил меня, что это «преувеличения», домыслы его соперника Рестифа де ла Бретона, «который, как пес, пометил весь Париж подписью и мочой, что, по сути, одно», и ложь его тещи, «ведьмы, которая больше всего на свете любит копаться в грязном белье». Уже тогда за ним охотился инспектор Марэ, о котором Сад говорил: «Все возмутительные вещи, какие я творю, я делаю лишь бы поразить Марэ!»
Я знала, что у Сада буйный нрав, но в atelier таких людей приходило немало; подобное «буйство» – не редкость. Хорошо известно, что сам великий аббат Прево не отказывал себе в утехах юности, равно как и возвышенный Вийон или неподражаемый Рабле. Мы с Лафентиной всегда были готовы простить Саду его выходки, если они были стильными, и закрыть на них глаза, если нет. В моем характере – прощать людям их безрассудства, особенно если ими движут страсти. Даже когда земля ушла у Сада из-под ног и его обвинили в преступлениях, за которые потом заключили в Бастилию, я не оставила его, так как была твердо убеждена, что его оклеветали. Я всецело его поддерживала, пока он не передал мне главы из книги, в которой описывал насилие, по моему убеждению, непростительное. На мое возмущенное письмо он ответил, что просто «упражнялся в рассуждениях». Я же ответила, что описанным им беззакониям нет оправдания.
«Мы живем в просвещенный век, – возразил он. – И пора просвещенным людям беспристрастно рассмотреть и беззаконие тоже».
«Вы желаете писать о наслаждении, – был мой ответ, – а у вас получается нагромождение жестокостей, наподобие перечня товаров в бакалейной лавке. Вы желаете писать об экстазе, но ваша книга утомительна, как опись буфетной».
Сад был взбешен. Больше мы не переписывались. Прошли годы, и я часто думала о том, что он сидит в тюрьме, смирившийся и терзаемый одиночеством. Я вспоминала, как в нашем кружке ученых, illumines[35], щеголей, тихих безумцев, drolesses[36], острословов и мистификаторов, он всегда держал себя безупречно. Я решила его посетить. В каком жалком состоянии я его застала! Его добродушие исчезло, сменившись горечью. И что еще хуже: все время моего визита смотритель, которого он прозвал Досмотрщиком, сидел в углу, выискивая в своем платье блох, несколько тварей перепрыгнули и на меня.
Сада бесила несправедливость его заключения. Почти час он перечислял прославленных злодеев прошлого, которых отпустили на свободу. Слушая его, я прониклась жалостью. И подумала: книга может стать для него отдушиной. Ведь для узника книга может быть всем, чего он лишен. Я спросила себя: но. что, если утрата ощущается так остро, что обращается в разочарование, в упрямую ярость? Тогда, предположила я, книгу можно назвать орудием войны.
«Моей пушкой, – согласился Сад. – Мне нравится сталкивать слова, орудовать ими, как палач орудует окровавленными инструментами пыток или мечом. – А потом с жаром добавил: – Писать – это мой вызов Богу. Попытка выплюнуть все «именем Твоим» ему в лицо». После, оставшись одна, я восстановила в памяти этот разговор. А так как я была утомлена, то заснула за рабочим столом и увидела сон. Когда я проснулась, в голове у меня все звучала одна фраза из этого сна: «Как можно научиться бдительности, чтобы успеть схватить тигра прежде, чем он схватит тебя, если не знаешь, как охотится зверь?»
– Ты говоришь загадками, гражданка.
– Позволь, я объясню. Сад осмелился пойти по самым темным тропам воображения. Я подумала, что если смогу сама пройти той же дорогой, то пойму свирепствующие вокруг нас силы, террор, который даже в мирные времена всегда где-то рядом. Я знала: чтобы читать Сада, мне придется отправиться в путь одинокой, нагой, лишенной утешения привычных идей. Чтобы обрести знание о буре, мне придется заплыть в ее «слепое пятно». А для этого надо научиться читать по-новому. Поэтому в следующий мой визит я попросила дать мне книгу целиком. За несколько ночей я прочла ее всю, до последнего слова. Вечер за вечером мне казалось, что в безымянный час меня волокут в безымянное место, а выйти оттуда я смогу, лишь глубоко изменившись. Его страшная книга была точно ключ, открывающий тайную комнату Синей Бороды и позволяющий уловить отблеск истины. Вспомните, гражданин: хотя увиденное пугает молодую жену Синей Бороды, но оно же освобождает ее и спасает.
С тех пор прошло много лет, и я читала все книги Сада, даже те, которые он сам называет нечитабельными. Даже те, которые, как он утверждает, он не писал! Говорят, он – зло во плоти, а его книги – чума, но я перенесла и пытку, и скуку, и экстаз чтения, и это, правду сказать, дало мне смелость жить без оков, вести жизнь яркую и по-настоящему нравственную.
Книга – это нечто очень личное, гражданин; она принадлежит тому, кто ее пишет, и тому, кто ее читает. Как сам разум, книга – внутреннее пространство. И в этом пространстве возможно все. Величайшее зло и величайшее благо.
5
6
Иногда при виде веревки колокола Ланде чудится, будто он сам висит на ней. Потом он вспоминает, какими мерзкими искушениями умеют терзать демоны воображение, этот самый опасный из даров. Разыгравшееся воображение способно творить более всего разрушений, напоминает он себе тогда. И гонит от себя докучные виденья. Как человек, идущий по узкому мосту над стремниной, может упасть в воду и утонуть из страха перед водой, так же и он может поддаться чарам смерти и небытия.
«Нельзя забывать, что я был послан в Новый Свет сражаться с Сатаной и уничтожить потерянные колена Израилевы, – вслух бранит он себя. – Я должен быть сильным, как был Кортес, когда разрушил Теночитлан, самый прекрасный город на свете».
* * *
– Все, что мы сейчас слышали, – нелепый вымысел, преступление против Истины. Будь в Новом Свете города, Comite было бы о них известно.– Кортес говорил: «Это – город столь удивительный, что в него трудно поверить». Если он не мог поверить своим глазам, гражданин, то почему ты веришь своим ушам?
– А ты? Ты, узнав о преступлениях Сада, поверила своим ушам?
– Сад заверил меня, что это «преувеличения», домыслы его соперника Рестифа де ла Бретона, «который, как пес, пометил весь Париж подписью и мочой, что, по сути, одно», и ложь его тещи, «ведьмы, которая больше всего на свете любит копаться в грязном белье». Уже тогда за ним охотился инспектор Марэ, о котором Сад говорил: «Все возмутительные вещи, какие я творю, я делаю лишь бы поразить Марэ!»
Я знала, что у Сада буйный нрав, но в atelier таких людей приходило немало; подобное «буйство» – не редкость. Хорошо известно, что сам великий аббат Прево не отказывал себе в утехах юности, равно как и возвышенный Вийон или неподражаемый Рабле. Мы с Лафентиной всегда были готовы простить Саду его выходки, если они были стильными, и закрыть на них глаза, если нет. В моем характере – прощать людям их безрассудства, особенно если ими движут страсти. Даже когда земля ушла у Сада из-под ног и его обвинили в преступлениях, за которые потом заключили в Бастилию, я не оставила его, так как была твердо убеждена, что его оклеветали. Я всецело его поддерживала, пока он не передал мне главы из книги, в которой описывал насилие, по моему убеждению, непростительное. На мое возмущенное письмо он ответил, что просто «упражнялся в рассуждениях». Я же ответила, что описанным им беззакониям нет оправдания.
«Мы живем в просвещенный век, – возразил он. – И пора просвещенным людям беспристрастно рассмотреть и беззаконие тоже».
«Вы желаете писать о наслаждении, – был мой ответ, – а у вас получается нагромождение жестокостей, наподобие перечня товаров в бакалейной лавке. Вы желаете писать об экстазе, но ваша книга утомительна, как опись буфетной».
Сад был взбешен. Больше мы не переписывались. Прошли годы, и я часто думала о том, что он сидит в тюрьме, смирившийся и терзаемый одиночеством. Я вспоминала, как в нашем кружке ученых, illumines[35], щеголей, тихих безумцев, drolesses[36], острословов и мистификаторов, он всегда держал себя безупречно. Я решила его посетить. В каком жалком состоянии я его застала! Его добродушие исчезло, сменившись горечью. И что еще хуже: все время моего визита смотритель, которого он прозвал Досмотрщиком, сидел в углу, выискивая в своем платье блох, несколько тварей перепрыгнули и на меня.
Сада бесила несправедливость его заключения. Почти час он перечислял прославленных злодеев прошлого, которых отпустили на свободу. Слушая его, я прониклась жалостью. И подумала: книга может стать для него отдушиной. Ведь для узника книга может быть всем, чего он лишен. Я спросила себя: но. что, если утрата ощущается так остро, что обращается в разочарование, в упрямую ярость? Тогда, предположила я, книгу можно назвать орудием войны.
«Моей пушкой, – согласился Сад. – Мне нравится сталкивать слова, орудовать ими, как палач орудует окровавленными инструментами пыток или мечом. – А потом с жаром добавил: – Писать – это мой вызов Богу. Попытка выплюнуть все «именем Твоим» ему в лицо». После, оставшись одна, я восстановила в памяти этот разговор. А так как я была утомлена, то заснула за рабочим столом и увидела сон. Когда я проснулась, в голове у меня все звучала одна фраза из этого сна: «Как можно научиться бдительности, чтобы успеть схватить тигра прежде, чем он схватит тебя, если не знаешь, как охотится зверь?»
– Ты говоришь загадками, гражданка.
– Позволь, я объясню. Сад осмелился пойти по самым темным тропам воображения. Я подумала, что если смогу сама пройти той же дорогой, то пойму свирепствующие вокруг нас силы, террор, который даже в мирные времена всегда где-то рядом. Я знала: чтобы читать Сада, мне придется отправиться в путь одинокой, нагой, лишенной утешения привычных идей. Чтобы обрести знание о буре, мне придется заплыть в ее «слепое пятно». А для этого надо научиться читать по-новому. Поэтому в следующий мой визит я попросила дать мне книгу целиком. За несколько ночей я прочла ее всю, до последнего слова. Вечер за вечером мне казалось, что в безымянный час меня волокут в безымянное место, а выйти оттуда я смогу, лишь глубоко изменившись. Его страшная книга была точно ключ, открывающий тайную комнату Синей Бороды и позволяющий уловить отблеск истины. Вспомните, гражданин: хотя увиденное пугает молодую жену Синей Бороды, но оно же освобождает ее и спасает.
С тех пор прошло много лет, и я читала все книги Сада, даже те, которые он сам называет нечитабельными. Даже те, которые, как он утверждает, он не писал! Говорят, он – зло во плоти, а его книги – чума, но я перенесла и пытку, и скуку, и экстаз чтения, и это, правду сказать, дало мне смелость жить без оков, вести жизнь яркую и по-настоящему нравственную.
Книга – это нечто очень личное, гражданин; она принадлежит тому, кто ее пишет, и тому, кто ее читает. Как сам разум, книга – внутреннее пространство. И в этом пространстве возможно все. Величайшее зло и величайшее благо.
5
– Ты христианка?
– Я с младенческих лет питала неприязнь к монахиням и священникам. Однажды на Пасху, когда мой отец стоял возле своего скромного прилавка на улице, его сбили с ног за то, что он не снял шапку, когда мимо проходил крестный ход. Тогда я поняла, что отвращение, которое я всегда испытывала, врожденное. Со смерти отца мое любимое слово – «непокорность».
– А твоя мать?
– Она потеряла рассудок от горя, и ее увезли в Салпетрьер. Там она умерла. С тех пор, всякий раз, видя казнь, я говорю: «Тут потрудились церковники!»
– Преступное преувеличение!
– Вырывая ведьме зубы в преддверии еще более страшной пытки, инквизиторы ссылались на то же Высшее существо, на какое, оправдывая свою трусость, ссылается сейчас Робеспьер. Разве не пример извращенности то, как Революция, поднятая во имя Разума, карает тех, кто полагается на Здравый Смысл? Или инакомыслящих?
– <В ярости потрясает над головой рукописью:> Это не риторические упражнения! Это объявление войны!
– Ты льстишь мне, гражданин! То же говорили об «Энциклопедии»! Однако ты забываешь, что в отличие от крови чернила не смердят.
– <Ударяя по рукописи ладонью:> И от чернил бывает смрад! Вот тому доказательство!
– <Крик из зала:> Смрад не подвластен никому, кроме Бога и Справедливости!
<Потом:> Послушаем, что она написала!
<Дружный гомон:> Послушаем!
– Хорошо же. Вот ваше оружие, сударыня. <Веерщице подают рукопись.>
– <Открыв наугад, она начинает читать:>
«Дым поднимается с площади, где с раннего утра горят тела. Одних идолопоклонников приговорили к сожжению заживо, других повесили, третьим вырвали горла собаки. Одного, великого вельможу, вздернули на дыбу и четвертовали».
– <Обращаясь к Comite и, широким жестом охватывая зал, к собравшимся:> Разве уже не воняет, я вас спрашиваю.!
<Крики граждан:>
– Мы тут все работники! Нам к дурному запаху не привыкать!
– Я воняю, ergo, я существую!
– Ужасный век, ужасный запах!
– Пусть гражданка продолжает!
– <Веерщица возобновляет чтение:>
«В тихой, как могила, темной комнате белый бумажный веер епископа Ланды трепещет, точно обезумевшая, умирающая птица. Ланда лежит, откинувшись на подушки, закрытые ставни не пропускают полуденный зной, но бессильны остановить вонь паленых волос, мяса и костей, которая проникает повсюду, невзирая на курильницы, дымящиеся в углах комнаты.
Если не считать руки, колышущей веер, Ланда лежит неподвижно, так раздавлен жарой, что едва дышит. Повсюду вокруг лютуют демоны, ведь он выискивает их и сгоняет с насиженных мест. И все же они неистребимы, неостановимы, как фруктовая мошка.
«SanctaMaria, adjuva! – шепчет время от времени Ланда, а в тихом предвечернем воздухе колышутся восемнадцать имен Лилит, записанных на подвешенных к потолку бумажных лентах.
Истина проста: Новый Свет кишит и бурлит демонами. Один ведает пчеловодами, другой – пчелами, третий – играми в мяч, четвертый – луной. Есть демоны путников, демоны плутов, торговцев и языческих жрецов. Астрологов защищают демоны, и дураков – тоже, а еще – посредников и воров. Демоны надзирают за садовыми празднествами, похоронами, свадьбами и совокуплениями. Чем больше епископ их изгоняет, тем больше их возникает: демоны Чрезмерного Гнева и Чрезмерной Любви, демоны Уныния, Облысения и Зависти. У Глупости есть свой демон, и у Алчности, и у Мщения – тоже. Пенисом правит демон, а также вагиной, анусом и глазом. У одних демонов носы подобны веткам коралла, из черепов других валит дым, третьи носят свои головы в руках, четвертые курят сигары.
Битва – а она нескончаема – истощила Ланду, но в большой черной кровати, точно в барке, бросившей якорь среди теней, он в безопасности: в каждый угол тюфяка зашито по бумажному сверточку, помеченному тремя крестами, в каждом сверточке – очищенная соль, оливки, ладан и мирра, освященный воск и горькая рута. В отличие от той, которую ему поставили по прибытии, эта кровать – из красного дерева, и в ней ничего не спрятано. Та, первая кровать могла его погубить, так как была начинена maleflcum. Свою первую ночь в Мани он провел без сна: его мошонку словно зажали в тиски – ни вздохнуть, ни сглотнуть. Когда наутро старший инквизитор приказал изрубить кровать на куски, из нее выпали «чертовы куклы» в палец длиной: поганые фигурки из терракоты, только вот Ланда был уверен, что хотя бы одна-две были слеплены из навоза и полученной contranaturumчеловеческойспермы. Тут была фигурка коленопреклоненного, связанного мужчины, кожу с его лица содрали. Была и другая, побольше, наверное, с детский кулачок: ягуар схватил человека, раздавил ему челюстями череп.
Важно, крайне важно, – да что там, от этого зависят все его труды, – всегда держать под замком святые дары и елей, иначе ведьмы окрестят фигурки идолов (в этом они всегда спешили признаться под пыткой), дабы они, как кобылы в Португалии, забеременели от ветра. Тем не менее даже сейчас, пытаясь заснуть, он знает, что где-то женщины приносят тайком черных кур на закопченные алтари. Под алтарями сидят мальчики (по одному на каждый угол) и квакают по-лягушачьи. Это кваканье пробуждает их богов, демонов Чака, Эк-Чуаха, Икс-Челя, Ит-цамна. Но главное – Итцамна, которого они называют «Дом Ящерицы» и прославляют как изобретателя письменности. Ему они покланяются более всех. И всякий раз, когда Ланда велит свалить в кучу и поджечь их адские книги, язычники вопят, точно их рвут на части раскаленными щипцами.
Иногда под воздействием жара какая-нибудь книга открывается веером, и тогда в огне прыгают черти; они роятся на костре, словно муравьи на трупе. Их книги, красные и черные, так прекрасны, что, не знай Ланда истину, он пожелал бы их сохранить, собирал бы их, как драгоценности. Как ярко они сияют! Правду сказать, их великолепие, их чары внушают ему благоговейный страх.
Ланда знает, что творит конец мира. Он сжигает прошлое, настоящее и будущее. Народ Юкатана забудет имена своих предков, забудет, как варить вино из меда и древесной коры, как различать полезные свойства цветов и дыма, лак мостить дороги и находить воду, как определять, где растут целебные травы, как отличить благоприятный час от дурного, как унять боль. Демоны будут изгнаны из Нового Света именно здесь, в Мани. Слово «Мани» означает «конец», и, верно, сам Господь предначертал ему стать местом конца. Ибо истинно Яхве – Бог Конца, а Смерть есть Власть. Разве это не так?»
– Это вопрос к Comite?
– Нет, гражданин. Это – размышления Ланды.
– Так я и думал.
– <Продолжает:>
«Утомленный, Ланда выпускает из руки веер. Крайности его веры изнурили его. Ему следовало бы испытывать облегчение. Костры, горящие по его приказу, должны были бы его ободрить. А он раздавлен тяжестью собственного тела, заключен во плоть, в скверну. Что ему сделать, чтобы очиститься? Он словно должен понести наказание перед своим Богом, за что? За примерное тщание, с каким он выполняет возложенное на него?
Разве самый воздух не прогорк от дыма? Разве дорогу из Изамаля в Мани не указывают паломнику черные от мух тела? Разве стены монастырей не содрогаются откриков бичующих и бичуемых? И разве не видна повсюду на лицах проклятых каинова печать? Ибо болезни уносят их тысячами, точно лесной пожар – деревья, чиня лихорадки, открытые язвы и невообразимые муки. Нерожденные дети выпадают из чрева до срока; младенцы хиреют у материнской груди; мужчины и девы в расцвете лет падают без чувств на пороге своих домов и более не встают.
Разве на то не воля Господня? Разве этого мало? Разве он еще не раздвинул пределы возможного? И если он сможет поджечь целый мир, очистит ли это его от греха? Погружаясь в сон, Ланда молится: да будет ему дано (прежде чем он канет в небытие) подтолкнуть мир чуть ближе к совершенству, вывести его на новую орбиту, которая приблизит его к Богу.
Ему снится случившееся за день, а он-то ждал совершенно иного. Быть может, черную воду, утыканные булавками комья волос, клубок угрей. Или взрыв в воздухе, звук, похожий на гром или смех в четырех стенах. Но нет. Единственный звук – тот, с которым нож лекаря вскрывает тело писца Кукума. Тягучий звук, мягкий и любовный. С таким звуком волны лижут берег. Один за другим извлекаются из тела органы, выкладываются на низкий столик, чтобы их осмотрел Ланда. Старший инквизитор знает: Дьяволу не подвластно то, что не подвластно Природе, и все же он растерян и недоволен, ведь, говорят, изо рта умирающей ведьмы вылетают демоны в обличье ос или языков пламени. Не так давно, в Саламанке, ведьма срыгнула наперстки и перья; в желудке у нее нашли железныйнож. А мадридская ведьма, девочка двенадцати лет от роду, испустила не менее двенадцати тысяч мошек.
– Превосходный образчик, – говорит о Кукуме лекарь. И правда: каждый орган совершенен в своем устройстве, лекарь не нашел ни одного отклонения. Ланда берет в руки мозг, так похожий на губку, какие льнут иногда к рыбацким сетям; сердце, точно спелый плод, кишки, чем-то знакомые. Веки писца – само совершенство. С ловкостью ловца жемчуга лекарь извлекает и кладет на ладонь Ланды слезный мешок.
– Янемог бы быть к нему ближе, – бормочет Ланда, – даже будь я его Создатель.
Вопреки всему, Ланда тронут. Выходит, майя – все же люди, а не раздувшиеся от дыма пузыри.
– Человеческое тело подобно лабиринту, – говорит лекарь и подает Ланде мелкие хрящики уха.
– Лабиринт без минотавра, – отвечает Ланда. – Я ожидал, ты найдешь мне минотавра.
Лекарь смеется.
– Ни лягушки, ни пламени, ни даже холодного ветра. И это самое странное.
Ланде снится, будто весь мир ограничен его кроватью. Он удивлен, что Господь сотворил мир таким малым и плоским. Во сне он слышит, как прямо под ним шумят, требуя к себе внимания, владыки подземного царства. Мембрана между мирами – тонкая и хрупкая, а он – в полном облачении, при митре и епископском кольце, в пурпурных перчатках, в пышной ризе, расшитой золотым кружевом и драгоценными камнями, – очень, очень тяжел. Он не способен пошевелиться, он весь во власти страха, а голос Папы нашептывает ему в ухо: «Достопочтенный брат! Прислушайся к демонам!» И верно: гомон под ним превратился в визг, и теперь он понимает, что кричат снизу демоны:
«Дни его будут ужасны. Платье его будет из бумаги. И сколько диспутов впереди! Губы его задрожат. Его чашка с шоколадом упадет на пол и разобьется. Ночи его будут еще страшнее. Ночь будет его преследовать. Дом его станет местом разорения, где принуждены будут испражняться скотина и люди».
Во сне Ланда слышит треск, чувствует, как в мембране под ним возникает прореха.
– Я с младенческих лет питала неприязнь к монахиням и священникам. Однажды на Пасху, когда мой отец стоял возле своего скромного прилавка на улице, его сбили с ног за то, что он не снял шапку, когда мимо проходил крестный ход. Тогда я поняла, что отвращение, которое я всегда испытывала, врожденное. Со смерти отца мое любимое слово – «непокорность».
– А твоя мать?
– Она потеряла рассудок от горя, и ее увезли в Салпетрьер. Там она умерла. С тех пор, всякий раз, видя казнь, я говорю: «Тут потрудились церковники!»
– Преступное преувеличение!
– Вырывая ведьме зубы в преддверии еще более страшной пытки, инквизиторы ссылались на то же Высшее существо, на какое, оправдывая свою трусость, ссылается сейчас Робеспьер. Разве не пример извращенности то, как Революция, поднятая во имя Разума, карает тех, кто полагается на Здравый Смысл? Или инакомыслящих?
– <В ярости потрясает над головой рукописью:> Это не риторические упражнения! Это объявление войны!
– Ты льстишь мне, гражданин! То же говорили об «Энциклопедии»! Однако ты забываешь, что в отличие от крови чернила не смердят.
– <Ударяя по рукописи ладонью:> И от чернил бывает смрад! Вот тому доказательство!
– <Крик из зала:> Смрад не подвластен никому, кроме Бога и Справедливости!
<Потом:> Послушаем, что она написала!
<Дружный гомон:> Послушаем!
– Хорошо же. Вот ваше оружие, сударыня. <Веерщице подают рукопись.>
– <Открыв наугад, она начинает читать:>
«Дым поднимается с площади, где с раннего утра горят тела. Одних идолопоклонников приговорили к сожжению заживо, других повесили, третьим вырвали горла собаки. Одного, великого вельможу, вздернули на дыбу и четвертовали».
– <Обращаясь к Comite и, широким жестом охватывая зал, к собравшимся:> Разве уже не воняет, я вас спрашиваю.!
<Крики граждан:>
– Мы тут все работники! Нам к дурному запаху не привыкать!
– Я воняю, ergo, я существую!
– Ужасный век, ужасный запах!
– Пусть гражданка продолжает!
– <Веерщица возобновляет чтение:>
«В тихой, как могила, темной комнате белый бумажный веер епископа Ланды трепещет, точно обезумевшая, умирающая птица. Ланда лежит, откинувшись на подушки, закрытые ставни не пропускают полуденный зной, но бессильны остановить вонь паленых волос, мяса и костей, которая проникает повсюду, невзирая на курильницы, дымящиеся в углах комнаты.
Если не считать руки, колышущей веер, Ланда лежит неподвижно, так раздавлен жарой, что едва дышит. Повсюду вокруг лютуют демоны, ведь он выискивает их и сгоняет с насиженных мест. И все же они неистребимы, неостановимы, как фруктовая мошка.
«SanctaMaria, adjuva! – шепчет время от времени Ланда, а в тихом предвечернем воздухе колышутся восемнадцать имен Лилит, записанных на подвешенных к потолку бумажных лентах.
Истина проста: Новый Свет кишит и бурлит демонами. Один ведает пчеловодами, другой – пчелами, третий – играми в мяч, четвертый – луной. Есть демоны путников, демоны плутов, торговцев и языческих жрецов. Астрологов защищают демоны, и дураков – тоже, а еще – посредников и воров. Демоны надзирают за садовыми празднествами, похоронами, свадьбами и совокуплениями. Чем больше епископ их изгоняет, тем больше их возникает: демоны Чрезмерного Гнева и Чрезмерной Любви, демоны Уныния, Облысения и Зависти. У Глупости есть свой демон, и у Алчности, и у Мщения – тоже. Пенисом правит демон, а также вагиной, анусом и глазом. У одних демонов носы подобны веткам коралла, из черепов других валит дым, третьи носят свои головы в руках, четвертые курят сигары.
Битва – а она нескончаема – истощила Ланду, но в большой черной кровати, точно в барке, бросившей якорь среди теней, он в безопасности: в каждый угол тюфяка зашито по бумажному сверточку, помеченному тремя крестами, в каждом сверточке – очищенная соль, оливки, ладан и мирра, освященный воск и горькая рута. В отличие от той, которую ему поставили по прибытии, эта кровать – из красного дерева, и в ней ничего не спрятано. Та, первая кровать могла его погубить, так как была начинена maleflcum. Свою первую ночь в Мани он провел без сна: его мошонку словно зажали в тиски – ни вздохнуть, ни сглотнуть. Когда наутро старший инквизитор приказал изрубить кровать на куски, из нее выпали «чертовы куклы» в палец длиной: поганые фигурки из терракоты, только вот Ланда был уверен, что хотя бы одна-две были слеплены из навоза и полученной contranaturumчеловеческойспермы. Тут была фигурка коленопреклоненного, связанного мужчины, кожу с его лица содрали. Была и другая, побольше, наверное, с детский кулачок: ягуар схватил человека, раздавил ему челюстями череп.
Важно, крайне важно, – да что там, от этого зависят все его труды, – всегда держать под замком святые дары и елей, иначе ведьмы окрестят фигурки идолов (в этом они всегда спешили признаться под пыткой), дабы они, как кобылы в Португалии, забеременели от ветра. Тем не менее даже сейчас, пытаясь заснуть, он знает, что где-то женщины приносят тайком черных кур на закопченные алтари. Под алтарями сидят мальчики (по одному на каждый угол) и квакают по-лягушачьи. Это кваканье пробуждает их богов, демонов Чака, Эк-Чуаха, Икс-Челя, Ит-цамна. Но главное – Итцамна, которого они называют «Дом Ящерицы» и прославляют как изобретателя письменности. Ему они покланяются более всех. И всякий раз, когда Ланда велит свалить в кучу и поджечь их адские книги, язычники вопят, точно их рвут на части раскаленными щипцами.
Иногда под воздействием жара какая-нибудь книга открывается веером, и тогда в огне прыгают черти; они роятся на костре, словно муравьи на трупе. Их книги, красные и черные, так прекрасны, что, не знай Ланда истину, он пожелал бы их сохранить, собирал бы их, как драгоценности. Как ярко они сияют! Правду сказать, их великолепие, их чары внушают ему благоговейный страх.
Ланда знает, что творит конец мира. Он сжигает прошлое, настоящее и будущее. Народ Юкатана забудет имена своих предков, забудет, как варить вино из меда и древесной коры, как различать полезные свойства цветов и дыма, лак мостить дороги и находить воду, как определять, где растут целебные травы, как отличить благоприятный час от дурного, как унять боль. Демоны будут изгнаны из Нового Света именно здесь, в Мани. Слово «Мани» означает «конец», и, верно, сам Господь предначертал ему стать местом конца. Ибо истинно Яхве – Бог Конца, а Смерть есть Власть. Разве это не так?»
– Это вопрос к Comite?
– Нет, гражданин. Это – размышления Ланды.
– Так я и думал.
– <Продолжает:>
«Утомленный, Ланда выпускает из руки веер. Крайности его веры изнурили его. Ему следовало бы испытывать облегчение. Костры, горящие по его приказу, должны были бы его ободрить. А он раздавлен тяжестью собственного тела, заключен во плоть, в скверну. Что ему сделать, чтобы очиститься? Он словно должен понести наказание перед своим Богом, за что? За примерное тщание, с каким он выполняет возложенное на него?
Разве самый воздух не прогорк от дыма? Разве дорогу из Изамаля в Мани не указывают паломнику черные от мух тела? Разве стены монастырей не содрогаются откриков бичующих и бичуемых? И разве не видна повсюду на лицах проклятых каинова печать? Ибо болезни уносят их тысячами, точно лесной пожар – деревья, чиня лихорадки, открытые язвы и невообразимые муки. Нерожденные дети выпадают из чрева до срока; младенцы хиреют у материнской груди; мужчины и девы в расцвете лет падают без чувств на пороге своих домов и более не встают.
Разве на то не воля Господня? Разве этого мало? Разве он еще не раздвинул пределы возможного? И если он сможет поджечь целый мир, очистит ли это его от греха? Погружаясь в сон, Ланда молится: да будет ему дано (прежде чем он канет в небытие) подтолкнуть мир чуть ближе к совершенству, вывести его на новую орбиту, которая приблизит его к Богу.
Ему снится случившееся за день, а он-то ждал совершенно иного. Быть может, черную воду, утыканные булавками комья волос, клубок угрей. Или взрыв в воздухе, звук, похожий на гром или смех в четырех стенах. Но нет. Единственный звук – тот, с которым нож лекаря вскрывает тело писца Кукума. Тягучий звук, мягкий и любовный. С таким звуком волны лижут берег. Один за другим извлекаются из тела органы, выкладываются на низкий столик, чтобы их осмотрел Ланда. Старший инквизитор знает: Дьяволу не подвластно то, что не подвластно Природе, и все же он растерян и недоволен, ведь, говорят, изо рта умирающей ведьмы вылетают демоны в обличье ос или языков пламени. Не так давно, в Саламанке, ведьма срыгнула наперстки и перья; в желудке у нее нашли железныйнож. А мадридская ведьма, девочка двенадцати лет от роду, испустила не менее двенадцати тысяч мошек.
– Превосходный образчик, – говорит о Кукуме лекарь. И правда: каждый орган совершенен в своем устройстве, лекарь не нашел ни одного отклонения. Ланда берет в руки мозг, так похожий на губку, какие льнут иногда к рыбацким сетям; сердце, точно спелый плод, кишки, чем-то знакомые. Веки писца – само совершенство. С ловкостью ловца жемчуга лекарь извлекает и кладет на ладонь Ланды слезный мешок.
– Янемог бы быть к нему ближе, – бормочет Ланда, – даже будь я его Создатель.
Вопреки всему, Ланда тронут. Выходит, майя – все же люди, а не раздувшиеся от дыма пузыри.
– Человеческое тело подобно лабиринту, – говорит лекарь и подает Ланде мелкие хрящики уха.
– Лабиринт без минотавра, – отвечает Ланда. – Я ожидал, ты найдешь мне минотавра.
Лекарь смеется.
– Ни лягушки, ни пламени, ни даже холодного ветра. И это самое странное.
Ланде снится, будто весь мир ограничен его кроватью. Он удивлен, что Господь сотворил мир таким малым и плоским. Во сне он слышит, как прямо под ним шумят, требуя к себе внимания, владыки подземного царства. Мембрана между мирами – тонкая и хрупкая, а он – в полном облачении, при митре и епископском кольце, в пурпурных перчатках, в пышной ризе, расшитой золотым кружевом и драгоценными камнями, – очень, очень тяжел. Он не способен пошевелиться, он весь во власти страха, а голос Папы нашептывает ему в ухо: «Достопочтенный брат! Прислушайся к демонам!» И верно: гомон под ним превратился в визг, и теперь он понимает, что кричат снизу демоны:
«Дни его будут ужасны. Платье его будет из бумаги. И сколько диспутов впереди! Губы его задрожат. Его чашка с шоколадом упадет на пол и разобьется. Ночи его будут еще страшнее. Ночь будет его преследовать. Дом его станет местом разорения, где принуждены будут испражняться скотина и люди».
Во сне Ланда слышит треск, чувствует, как в мембране под ним возникает прореха.
6
РЫБИНА
В ночь перед казнью Кукуму приснилось дерево, столь зеленое, столь глубоко пустившее в землю корни, что оно отпугивало саму Смерть. Смерть ночной бабочкой кружила вокруг, но приблизиться не могла. Дерево раскинуло ветки так широко, что Кукум, сидя под ними, верил: гибель ему не грозит.
Индейцы говорили о Кукуме: «Его речь подобна Древу Жизни. Она – драгоценный нефрит». Ланду, за нескончаемые проповеди, индейцы прозвали «Тот, кто поедает свою требуху дважды». Когда Кукум в последний раз попрощался с женой, она сказала: «Ты играешь с огнем, любимый».
Последними словами, какие Кукум сказал Ланде, были: «Лучше разбить голову о камень, чем пытаться тебя вразумить». Указав на стену камеры Кукума, Ланда улыбнулся: «Вот тебе целая стена из камней. Ее я оставляю тебе на прощание». Зная, что его будут пытать, Кукум, уже ослабевший от голода и потери крови и страшившийся раскрыть вверенные ему тайны, подошел к стене и с такой силой ударился о нее головой, что раскроил себе череп.
Ланда с горечью поглядел на тело писца.
– Еще один улизнул от покаяния, – сказал он. – Еще один грешник отправится в Ад.
И послал за лекарем.
Следующий день был днем чудес. Почти неделю до этого Ланду терзала перемежающаяся лихорадка. В полночь ему пришло на ум начертать тайное имя бога на двенадцати святых облатках. А после он каждый час клал себе одну на язык, говоря:
Час Первый: «Когда солнце проливает свой свет, я не взираю на него с восторгом».
Час Второй: «Не восторгаюсь я и луной, даже величаво полной».
Час Третий: «Сердце мое никогда, даже втайне, не восхваляло моря».
Час Четвертый: «И заката не восхваляло».
Час Пятый: «Я никогда не поклонялся звездам на манер язычников».
Час Шестой: «И не смотрел сладострастно ни на мой собственный член».
Час Седьмой: «Ни на оголенное тело другого, разве что это был труп».
Час Восьмой: «Я никогда не восхищался вкусами».
Час Девятый: «И благоуханиями не восхищался».
Час Десятый: «Не восхищался я лицами женщин, чистых или нечистых».
Час Одиннадцатый: «Я навеки прогнал от себя все развратные мысли».
Час Двенадцатый: «В моей любви к Богу я не поколебался ни разу».
Последние слова были произнесены незадолго перед тем, как зазвонили колокола. Лихорадка отпустила его и больше не возвращалась.
После мессы Ланда начертал в воздухе знак Единого Бога одним пальцем, знак Троицы – тремя, и знак пяти ран Христовых – всей дланью, дабы они вместе с воздухом вошли в его легкие, как проникает в душу через глаз священное писание. Едва он вернулся в свои покои, Мелькор, которого он не видел все утро, появился, как Мерлин, с чудесным тунцом со множеством печатей и знаков на боках, которые картограф счел каббалистическими.
Ланда велел положить рыбину (а она была так велика, что нести ее с рынка Мелькор нанял двух индейцев) на чистое белое полотно, произвел обряд очищения и благословил. Потом он, казалось, целую вечность молчал, разглядывая диковинные фантастические буквы – буквы света, тени, огня, – танцевавшие на боку рыбины. Прошел час. Жара в комнате была сильной, и рыбина начала пахнуть. Прошел второй час, за ним третий. Солнце, проходя по небу, выползло из-за края крыши и залило комнату светом. Больные ноги Мелькора мучительно ныли. А Ландавсе никак не мог оторвать глаз от букв. Столь напряженным был взгляд инквизитора, что рыбина начала разлагаться. Через считанные минуты перед Ландой уже было месиво переливчатой слизи. Становилось все жарче. Мелькор, почувствовав дурноту, потихоньку принес себе табурет, и тут с неба упала и приземлилась на оконный карниз темная птица.
Рыбина как будто немного набухла. Но это было еще не все. Вонь в комнате становилась все более гнетущей, как вдруг расплывчатые, но словно наделенные собственной жизнью буквы зашагали по блестящей чешуе со все большей четкостью, пока Ланда не смог прочесть:
– Тофет!
– Тофет? – Мелькор был сбит с толку и поражен. – Тофет?
Слышал он где-нибудь это слово раньше? Как будто нет.
– Как Тофет у пророка Исайи: «глубок и широк». Костер, Мелькор. Огненный ров. Вот что велят нам приготовить эта рыбина и наш Господь.
– Но не для того же, чтобы зажарить рыбу? – в смятении воскликнул Мелькор. – Как можно есть эту рыбину? Она же гниет прямо у них на глазах!
С десяток черных птиц, усевшихся на карниз, внимательно разглядывали рыбий труп.
– Чтобы зажарить еретиков, для чего же еще? Чтобы зажарить язычников, упрямых, как мулы, насмехающихся над таинствами, поклоняющихся камням, совокупляющихся, как кролики, визиготы и турки. Зажарить зато, что, как Магомет, имеют своих жен в зад; за то, что не знают законов против содомии; за то, что занимаются этими непотребствами, как тамплиеры.
– Тамплиеры?
– Совокупляются на манер катаров!
– Как змеи!
– До сих пор я сжигал их на скоромных кострах по двое, трое и четверо. Но грядет поучительный Тофет: вот что означает эта рыбина.
Стая птиц, черных, как чернила, облепила как нищенствующие монахи, карниз и балкон.
– Пытки! – воскликнул, внезапно оживившись, Мель-кор. – Я думаю, рыбина говорит «Пытки».
И верно: буквы переменились, складываясь и рассыпаясь; подрагивая, как железо под молотом на наковальне, тело рыбины обрело странную призрачную жизнь.
– Боюсь, – благоговейно прошептал Мелькор, – что, высказавшись столь красноречиво, рыбина вот-вот взорвется.
Ланда сотворил крест всеми пятью пальцами и лишь затем завернул рыбину в полотно.
– Или это мое собственное сердце, – прошептал Мелькор, но так, чтобы Ланда услышал, – вот-вот взорвется?
Индейцы говорили о Кукуме: «Его речь подобна Древу Жизни. Она – драгоценный нефрит». Ланду, за нескончаемые проповеди, индейцы прозвали «Тот, кто поедает свою требуху дважды». Когда Кукум в последний раз попрощался с женой, она сказала: «Ты играешь с огнем, любимый».
Последними словами, какие Кукум сказал Ланде, были: «Лучше разбить голову о камень, чем пытаться тебя вразумить». Указав на стену камеры Кукума, Ланда улыбнулся: «Вот тебе целая стена из камней. Ее я оставляю тебе на прощание». Зная, что его будут пытать, Кукум, уже ослабевший от голода и потери крови и страшившийся раскрыть вверенные ему тайны, подошел к стене и с такой силой ударился о нее головой, что раскроил себе череп.
Ланда с горечью поглядел на тело писца.
– Еще один улизнул от покаяния, – сказал он. – Еще один грешник отправится в Ад.
И послал за лекарем.
Следующий день был днем чудес. Почти неделю до этого Ланду терзала перемежающаяся лихорадка. В полночь ему пришло на ум начертать тайное имя бога на двенадцати святых облатках. А после он каждый час клал себе одну на язык, говоря:
Час Первый: «Когда солнце проливает свой свет, я не взираю на него с восторгом».
Час Второй: «Не восторгаюсь я и луной, даже величаво полной».
Час Третий: «Сердце мое никогда, даже втайне, не восхваляло моря».
Час Четвертый: «И заката не восхваляло».
Час Пятый: «Я никогда не поклонялся звездам на манер язычников».
Час Шестой: «И не смотрел сладострастно ни на мой собственный член».
Час Седьмой: «Ни на оголенное тело другого, разве что это был труп».
Час Восьмой: «Я никогда не восхищался вкусами».
Час Девятый: «И благоуханиями не восхищался».
Час Десятый: «Не восхищался я лицами женщин, чистых или нечистых».
Час Одиннадцатый: «Я навеки прогнал от себя все развратные мысли».
Час Двенадцатый: «В моей любви к Богу я не поколебался ни разу».
Последние слова были произнесены незадолго перед тем, как зазвонили колокола. Лихорадка отпустила его и больше не возвращалась.
После мессы Ланда начертал в воздухе знак Единого Бога одним пальцем, знак Троицы – тремя, и знак пяти ран Христовых – всей дланью, дабы они вместе с воздухом вошли в его легкие, как проникает в душу через глаз священное писание. Едва он вернулся в свои покои, Мелькор, которого он не видел все утро, появился, как Мерлин, с чудесным тунцом со множеством печатей и знаков на боках, которые картограф счел каббалистическими.
Ланда велел положить рыбину (а она была так велика, что нести ее с рынка Мелькор нанял двух индейцев) на чистое белое полотно, произвел обряд очищения и благословил. Потом он, казалось, целую вечность молчал, разглядывая диковинные фантастические буквы – буквы света, тени, огня, – танцевавшие на боку рыбины. Прошел час. Жара в комнате была сильной, и рыбина начала пахнуть. Прошел второй час, за ним третий. Солнце, проходя по небу, выползло из-за края крыши и залило комнату светом. Больные ноги Мелькора мучительно ныли. А Ландавсе никак не мог оторвать глаз от букв. Столь напряженным был взгляд инквизитора, что рыбина начала разлагаться. Через считанные минуты перед Ландой уже было месиво переливчатой слизи. Становилось все жарче. Мелькор, почувствовав дурноту, потихоньку принес себе табурет, и тут с неба упала и приземлилась на оконный карниз темная птица.
Рыбина как будто немного набухла. Но это было еще не все. Вонь в комнате становилась все более гнетущей, как вдруг расплывчатые, но словно наделенные собственной жизнью буквы зашагали по блестящей чешуе со все большей четкостью, пока Ланда не смог прочесть:
– Тофет!
– Тофет? – Мелькор был сбит с толку и поражен. – Тофет?
Слышал он где-нибудь это слово раньше? Как будто нет.
– Как Тофет у пророка Исайи: «глубок и широк». Костер, Мелькор. Огненный ров. Вот что велят нам приготовить эта рыбина и наш Господь.
– Но не для того же, чтобы зажарить рыбу? – в смятении воскликнул Мелькор. – Как можно есть эту рыбину? Она же гниет прямо у них на глазах!
С десяток черных птиц, усевшихся на карниз, внимательно разглядывали рыбий труп.
– Чтобы зажарить еретиков, для чего же еще? Чтобы зажарить язычников, упрямых, как мулы, насмехающихся над таинствами, поклоняющихся камням, совокупляющихся, как кролики, визиготы и турки. Зажарить зато, что, как Магомет, имеют своих жен в зад; за то, что не знают законов против содомии; за то, что занимаются этими непотребствами, как тамплиеры.
– Тамплиеры?
– Совокупляются на манер катаров!
– Как змеи!
– До сих пор я сжигал их на скоромных кострах по двое, трое и четверо. Но грядет поучительный Тофет: вот что означает эта рыбина.
Стая птиц, черных, как чернила, облепила как нищенствующие монахи, карниз и балкон.
– Пытки! – воскликнул, внезапно оживившись, Мель-кор. – Я думаю, рыбина говорит «Пытки».
И верно: буквы переменились, складываясь и рассыпаясь; подрагивая, как железо под молотом на наковальне, тело рыбины обрело странную призрачную жизнь.
– Боюсь, – благоговейно прошептал Мелькор, – что, высказавшись столь красноречиво, рыбина вот-вот взорвется.
Ланда сотворил крест всеми пятью пальцами и лишь затем завернул рыбину в полотно.
– Или это мое собственное сердце, – прошептал Мелькор, но так, чтобы Ланда услышал, – вот-вот взорвется?