Страница:
Все офицеры корабля между тем выстроились, образовав два ряда от дверей каюты до трапа.
Я не только потупила взор, но и опустила голову под их взглядами: они были до того тяжелы, что я даже ссутулилась под их бременем.
Не помню, как я оказалась в шлюпке; до моего слуха донесся голос адмирала, приказывающий Дику следовать за нами; потом суденышко отделилось от корабля и легко, как птичка, полетело к берегу.
На берегу уже ждала карета сэра Джона, рядом с ней стоял наш жалкий фиакр.
– Неужели вы собираетесь ехать в Лондон в этом? – удивился адмирал.
– Но как же иначе мы можем туда вернуться? – спросила я.
– Пикадилли мне по пути, я подвезу вас туда.
Он сделал лакею знак, чтобы тот заплатил кучеру фиакра, затем сам открыл перед нами дверцу экипажа и предложил мне войти туда первой, между тем как Эми успела обменяться несколькими словами с Диком, условившись, где они встретятся, когда станут известны результаты хлопот сэра Джона.
Дик, не столь гордый, как мы, забрался в фиакр и, торжествуя, велел кучеру везти себя в Лондон.
Сэр Джон расположился впереди, оставив нам два задних места, а лакей уселся рядом с кучером. Карета тронулась, я же – такова странная особенность моей участи – погрузилась в мечты, вовсе не сходные с теми, что переполняли меня на пути сюда.
Ах, этот символический образ судьбы как непрерывно вращающегося колеса, он просто создан для меня! Но откуда мне было знать, какой смысл имело это вращение, куда в те минуты увлекало меня колесо – вверх, вниз?
Поднялась ли я с того дня, как была пастушкой у миссис Дэвидсон? Опустилась ли?
Я так глубоко погрузилась в эти размышления, что едва заметила, когда сэр Джон завладел моей рукой, и оставила ее покоиться в его ладонях.
Через полчаса карета остановилась: мы прибыли на Пикадилли.
Дверца отворилась, и сэр Джон сошел первым, чтобы подать нам руку. Я испытывала признательность к истинному джентльмену, который обращался с нами словно с герцогинями, и в невольном порыве слегка сжала его пальцы.
– Благодарю! – шепнул он мне.
Резким движением я вырвала руку.
Он взглянул на меня с некоторым удивлением, но моя улыбка сказала ему, что в этом движении не было ничего оскорбительного для него.
Было уже больше трех часов, нельзя было терять ни минуты, если он хотел вовремя успеть в Адмиралтейство. Итак, он снова сел в карету, а мы в сопровождении слуги вошли в дом.
Этот дом, расположенный на полпути между Лондоном и местом, где стоял на якоре корабль Джона Пейна, являл собой очаровательный маленький особняк, меблированный со всею возможной изысканностью и не имевший иных владельцев или жильцов, кроме знатного покровителя Дика.
Лакей, оставленный с нами, чтобы было кому ввести нас в дом, проводил каждую в отведенную ей комнату.
Входя в свою, я приостановилась в изумлении, теряясь в догадках, где я раньше могла видеть эти самые покои.
В их реальности было что-то совершенно немыслимое. Такая комната могла явиться мне только в грезах. Я еще ни разу даже не забредала на Пикадилли и, с тех пор как попала в Лондон, была здесь в первый раз.
Я стояла посредине изящно обставленной комнаты; прямо передо мною возвышалось большое зеркало в золотой раме; я узнала шторы из небесно-голубого шелка, туалетный столик и комод из розового дерева; под ногами у меня был турецкий ковер, над головой – плафон, украшенный фресками, достойными кисти Буше[120] или Ватто[121]. Сомнения не было: когда-то я уже видела эту комнату. Я упала в кресло, обивка которого была из той же ткани, что и занавеси, и этот ярко-голубой цвет вдруг напомнил мне мое платье пансионерки, я увидела себя в этом платье, присевшую над озерцом на холме, где паслись овцы миссис Дэвидсон. В тот день Дик сказал мне: «Вы смотритесь в наше озерцо… А придет час, мисс Эмма, когда вы уедете в город и станете любоваться собой в больших зеркалах с золоченой рамой, что выставлены при входе в магазине Хоардена». Ведомая нитью воспоминаний, я мысленно вернулась в прошлое.
Эта комната, это зеркало, и турецкий ковер, и шторы, такие же голубые, как форменное платьице пансиона – увы, столь далекое от меня! – да, все это являлось мне в моих детских мечтах, и вот при каких обстоятельствах семь или восемь лет спустя сон обернулся реальностью!
И Дик, предсказывавший все это, ныне сам стал виновником того, что предсказание сбылось. Такое странное стечение обстоятельств укрепляло роковое убеждение, уже пустившее корни в моем сердце, – мысль о том, что моей судьбой управляют таинственные силы, борьба с ними тщетна, и мне остается лишь покориться их власти.
Эми Стронг зашла ко мне примерно через полчаса и застала меня в том самом кресле, куда я упала, как только вошла в комнату. Кажется, моя задумчивость ее встревожила. Она стала пытаться развлечь меня болтовней о сэре Джоне Пейне, его доброте, проявленной по отношению к Дику, и любезности в обхождении с нами.
Ничего не отвечая, я только усмехнулась. Я уже начала понимать и цель этой любезности, и расчетливость этих благодеяний. Инстинкт подсказывал мне, что выкуп за Дика буду платить я – моей честью.
К несчастью, сэр Джон Пейн был молод, хорош собой, богат; на мою беду, он был галантен и казался добрым. Все объединилось, чтобы погубить меня, даже добрые инстинкты моего сердца, побуждавшие меня выручить Дика и утешить Эми.
Часов в пять к дому подъехала карета. Я вздрогнула, Эми с криком бросилась к окну.
Мне-то не нужно было туда бежать: я и не глядя чувствовала, что это сэр Джон, что он сейчас будет здесь.
Мгновение спустя дверь отворилась. Он стоял на пороге, сияя.
– Что вы подарите мне, мисс Эмма, – произнес он, – если я скажу, что принес добрые вести насчет вашего подопечного?
– Что же я могу вам подарить, милорд, – отвечала я, вставая и протягивая к нему руки, – что, кроме сердечной признательности за вашу доброту?
– Что ж, – промолвил он, – для начала я принимаю вашу благодарность. Остальные наши счеты мы сведем после.
– Значит, вам удалось, милорд? – воскликнула Эми.
– По крайней мере, я имею основания на это рассчитывать. Бумагу об освобождении вашего брата мне обещали доставить сегодня же вечером. Если угодно, давайте в ожидании этого сядем за стол. Вы, должно быть, умираете от голода, ведь там, на корабле, вы едва отведали пирога. Да я и сам не буду скрывать, что все эти дела, которыми мне пришлось заниматься, пробудили во мне волчий аппетит.
Я только хотела напомнить, что мне необходимо вернуться на Оксфорд-стрит, как появился лакей и объявил, что, согласно приказанию милорда, стол накрыт.
Сэр Джон Пейн взял меня под руку и повлек в столовую, находившуюся на том же этаже, что и моя комната.
– Идемте же, мои прекрасные сотрапезницы, идемте к столу! – сказал он.
День начинал клониться к закату, и после полумрака комнаты, усиленного шторами, столовая, в которую мы вошли, показалась ослепительной: она была ярко освещена и грани хрустальных бокалов, золото и серебро, отражая, еще усиливали свет.
Право, ужин был таков, словно его приготовили руки фей для короля Оберона и королевы Титании. В зале было тепло, а воздух, напоенный ароматом, нежным и вместе с тем терпким, казалось, проникал в кожу сквозь все поры.
При виде всей этой роскоши, под воздействием этих обволакивающих благоуханий я ощутила что-то похожее на опьянение. Силы оставили меня, мои колени затрепетали, голова безвольно склонилась на плечо. Сэр Джон почувствовал, что я повисла у него на руке, и по моим затуманенным глазам и расслабленности во всем теле догадался, что со мной происходит.
– Вы из породы мимоз, – сказал он, – женщина и вместе с тем цветок. Счастлив тот, кто вдохнет аромат цветка и сорвет слово любви с уст женщины!
Я глубоко вздохнула, и он подвел меня, едва державшуюся на ногах, к моему месту, сам же сел рядом.
Очарование богатства всегда имело надо мной столь же могущественную власть, как ужас перед бедностью. Может быть, в моих жилах и в самом деле текла голубая кровь, и я потому прилагала столько усилий, чтобы возвратить права, отнятые у меня моим незаконным рождением? Из-за этого вся моя жизнь была лишь долгим опьянением. Когда я достигла такого общественного положения и богатства, что мне нечего было более желать в этом отношении, я, блестящая светская дама, впадала в такое же ослепление от славы, как некогда, будучи нищей девчонкой, пленялась знатностью и богатством.
В тот раз я впервые сидела за богато сервированным столом; впервые бокалы тешили мой взгляд игрой своих граней, сверкающих, как бриллианты; наконец, тогда в первый раз я пригубила игристое французское вино, похожее на тот напиток древних времен, которым руки вакханок наполняли чашу наслаждения.
Разумеется, все это никак не могло излечить меня от моего ослепления, охладить разгоряченную кровь, с лихорадочной быстротой бежавшую по жилам, погасить пламя, пылавшее в моей груди и обжигавшее мозг. Садясь за стол, я была уже пьяна от света, блеска, аромата.
Когда мы сидели за десертом, вошел слуга, неся письмо с большой печатью.
Сэр Джон распечатал депешу, убедился, что это бумага об увольнении Дика, и передал ее Эми.
Та поднялась и под предлогом, что Дик заждался и надобно поскорее сообщить ему добрую весть, попросила позволения удалиться.
Сэр Джон не возражал, он даже похвалил этот порыв, достойный доброй сестры.
Я поняла, что вся моя дальнейшая жизнь будет зависеть от этих пяти минут, которые истекут сейчас. Видя, что Эми встала, я тоже поднялась. Сэр Джон не сделал ни единого движения, чтобы меня удержать, однако мне надо было зайти в мою комнату за шляпой и накидкой. Усилием воли я овладела собой и, решившись вырваться из сетей соблазна, опрометью бросилась в комнату.
Она была освещена мягким светом алебастровой лампы. Не может быть ничего более прелестного, чем эта комната, погруженная в бледное сияние, напоминающее свет луны в летнюю ночь. Я замерла на мгновение, онемевшая, очарованная, раздираемая борьбой двух побуждений – остаться или последовать за Эми. Тогда я поняла, что нуждаюсь в какой-нибудь точке опоры вне меня. Я прижала руку к сердцу, стараясь нащупать письмо Гарри. Оно было на месте.
Я вздохнула увереннее и хотела выбежать из комнаты. Но дверь за мной захлопнулась и стала неразличима среди узоров лепного орнамента. Казалось, в мою жизнь вошло колдовство, и я стала пленницей во дворце феи.
Я повернулась, чтобы найти звонок и позвать слугу. Перед камином стоял сэр Джон. Раскрыв объятия, он тихонько пробормотал одно лишь слово:
– Неблагодарная!
При звуке его голоса головокружение, с которым я насилу справилась, возникло вновь, огненный туман поплыл перед глазами, и я упала в ждущие меня объятия.
Благодарю тебя, Господи, что по твоему милосердному промыслу мое первое падение было следствием добрых чувств и преданности, а не сластолюбия и развращенности!
XIV
Я не только потупила взор, но и опустила голову под их взглядами: они были до того тяжелы, что я даже ссутулилась под их бременем.
Не помню, как я оказалась в шлюпке; до моего слуха донесся голос адмирала, приказывающий Дику следовать за нами; потом суденышко отделилось от корабля и легко, как птичка, полетело к берегу.
На берегу уже ждала карета сэра Джона, рядом с ней стоял наш жалкий фиакр.
– Неужели вы собираетесь ехать в Лондон в этом? – удивился адмирал.
– Но как же иначе мы можем туда вернуться? – спросила я.
– Пикадилли мне по пути, я подвезу вас туда.
Он сделал лакею знак, чтобы тот заплатил кучеру фиакра, затем сам открыл перед нами дверцу экипажа и предложил мне войти туда первой, между тем как Эми успела обменяться несколькими словами с Диком, условившись, где они встретятся, когда станут известны результаты хлопот сэра Джона.
Дик, не столь гордый, как мы, забрался в фиакр и, торжествуя, велел кучеру везти себя в Лондон.
Сэр Джон расположился впереди, оставив нам два задних места, а лакей уселся рядом с кучером. Карета тронулась, я же – такова странная особенность моей участи – погрузилась в мечты, вовсе не сходные с теми, что переполняли меня на пути сюда.
Ах, этот символический образ судьбы как непрерывно вращающегося колеса, он просто создан для меня! Но откуда мне было знать, какой смысл имело это вращение, куда в те минуты увлекало меня колесо – вверх, вниз?
Поднялась ли я с того дня, как была пастушкой у миссис Дэвидсон? Опустилась ли?
Я так глубоко погрузилась в эти размышления, что едва заметила, когда сэр Джон завладел моей рукой, и оставила ее покоиться в его ладонях.
Через полчаса карета остановилась: мы прибыли на Пикадилли.
Дверца отворилась, и сэр Джон сошел первым, чтобы подать нам руку. Я испытывала признательность к истинному джентльмену, который обращался с нами словно с герцогинями, и в невольном порыве слегка сжала его пальцы.
– Благодарю! – шепнул он мне.
Резким движением я вырвала руку.
Он взглянул на меня с некоторым удивлением, но моя улыбка сказала ему, что в этом движении не было ничего оскорбительного для него.
Было уже больше трех часов, нельзя было терять ни минуты, если он хотел вовремя успеть в Адмиралтейство. Итак, он снова сел в карету, а мы в сопровождении слуги вошли в дом.
Этот дом, расположенный на полпути между Лондоном и местом, где стоял на якоре корабль Джона Пейна, являл собой очаровательный маленький особняк, меблированный со всею возможной изысканностью и не имевший иных владельцев или жильцов, кроме знатного покровителя Дика.
Лакей, оставленный с нами, чтобы было кому ввести нас в дом, проводил каждую в отведенную ей комнату.
Входя в свою, я приостановилась в изумлении, теряясь в догадках, где я раньше могла видеть эти самые покои.
В их реальности было что-то совершенно немыслимое. Такая комната могла явиться мне только в грезах. Я еще ни разу даже не забредала на Пикадилли и, с тех пор как попала в Лондон, была здесь в первый раз.
Я стояла посредине изящно обставленной комнаты; прямо передо мною возвышалось большое зеркало в золотой раме; я узнала шторы из небесно-голубого шелка, туалетный столик и комод из розового дерева; под ногами у меня был турецкий ковер, над головой – плафон, украшенный фресками, достойными кисти Буше[120] или Ватто[121]. Сомнения не было: когда-то я уже видела эту комнату. Я упала в кресло, обивка которого была из той же ткани, что и занавеси, и этот ярко-голубой цвет вдруг напомнил мне мое платье пансионерки, я увидела себя в этом платье, присевшую над озерцом на холме, где паслись овцы миссис Дэвидсон. В тот день Дик сказал мне: «Вы смотритесь в наше озерцо… А придет час, мисс Эмма, когда вы уедете в город и станете любоваться собой в больших зеркалах с золоченой рамой, что выставлены при входе в магазине Хоардена». Ведомая нитью воспоминаний, я мысленно вернулась в прошлое.
Эта комната, это зеркало, и турецкий ковер, и шторы, такие же голубые, как форменное платьице пансиона – увы, столь далекое от меня! – да, все это являлось мне в моих детских мечтах, и вот при каких обстоятельствах семь или восемь лет спустя сон обернулся реальностью!
И Дик, предсказывавший все это, ныне сам стал виновником того, что предсказание сбылось. Такое странное стечение обстоятельств укрепляло роковое убеждение, уже пустившее корни в моем сердце, – мысль о том, что моей судьбой управляют таинственные силы, борьба с ними тщетна, и мне остается лишь покориться их власти.
Эми Стронг зашла ко мне примерно через полчаса и застала меня в том самом кресле, куда я упала, как только вошла в комнату. Кажется, моя задумчивость ее встревожила. Она стала пытаться развлечь меня болтовней о сэре Джоне Пейне, его доброте, проявленной по отношению к Дику, и любезности в обхождении с нами.
Ничего не отвечая, я только усмехнулась. Я уже начала понимать и цель этой любезности, и расчетливость этих благодеяний. Инстинкт подсказывал мне, что выкуп за Дика буду платить я – моей честью.
К несчастью, сэр Джон Пейн был молод, хорош собой, богат; на мою беду, он был галантен и казался добрым. Все объединилось, чтобы погубить меня, даже добрые инстинкты моего сердца, побуждавшие меня выручить Дика и утешить Эми.
Часов в пять к дому подъехала карета. Я вздрогнула, Эми с криком бросилась к окну.
Мне-то не нужно было туда бежать: я и не глядя чувствовала, что это сэр Джон, что он сейчас будет здесь.
Мгновение спустя дверь отворилась. Он стоял на пороге, сияя.
– Что вы подарите мне, мисс Эмма, – произнес он, – если я скажу, что принес добрые вести насчет вашего подопечного?
– Что же я могу вам подарить, милорд, – отвечала я, вставая и протягивая к нему руки, – что, кроме сердечной признательности за вашу доброту?
– Что ж, – промолвил он, – для начала я принимаю вашу благодарность. Остальные наши счеты мы сведем после.
– Значит, вам удалось, милорд? – воскликнула Эми.
– По крайней мере, я имею основания на это рассчитывать. Бумагу об освобождении вашего брата мне обещали доставить сегодня же вечером. Если угодно, давайте в ожидании этого сядем за стол. Вы, должно быть, умираете от голода, ведь там, на корабле, вы едва отведали пирога. Да я и сам не буду скрывать, что все эти дела, которыми мне пришлось заниматься, пробудили во мне волчий аппетит.
Я только хотела напомнить, что мне необходимо вернуться на Оксфорд-стрит, как появился лакей и объявил, что, согласно приказанию милорда, стол накрыт.
Сэр Джон Пейн взял меня под руку и повлек в столовую, находившуюся на том же этаже, что и моя комната.
– Идемте же, мои прекрасные сотрапезницы, идемте к столу! – сказал он.
День начинал клониться к закату, и после полумрака комнаты, усиленного шторами, столовая, в которую мы вошли, показалась ослепительной: она была ярко освещена и грани хрустальных бокалов, золото и серебро, отражая, еще усиливали свет.
Право, ужин был таков, словно его приготовили руки фей для короля Оберона и королевы Титании. В зале было тепло, а воздух, напоенный ароматом, нежным и вместе с тем терпким, казалось, проникал в кожу сквозь все поры.
При виде всей этой роскоши, под воздействием этих обволакивающих благоуханий я ощутила что-то похожее на опьянение. Силы оставили меня, мои колени затрепетали, голова безвольно склонилась на плечо. Сэр Джон почувствовал, что я повисла у него на руке, и по моим затуманенным глазам и расслабленности во всем теле догадался, что со мной происходит.
– Вы из породы мимоз, – сказал он, – женщина и вместе с тем цветок. Счастлив тот, кто вдохнет аромат цветка и сорвет слово любви с уст женщины!
Я глубоко вздохнула, и он подвел меня, едва державшуюся на ногах, к моему месту, сам же сел рядом.
Очарование богатства всегда имело надо мной столь же могущественную власть, как ужас перед бедностью. Может быть, в моих жилах и в самом деле текла голубая кровь, и я потому прилагала столько усилий, чтобы возвратить права, отнятые у меня моим незаконным рождением? Из-за этого вся моя жизнь была лишь долгим опьянением. Когда я достигла такого общественного положения и богатства, что мне нечего было более желать в этом отношении, я, блестящая светская дама, впадала в такое же ослепление от славы, как некогда, будучи нищей девчонкой, пленялась знатностью и богатством.
В тот раз я впервые сидела за богато сервированным столом; впервые бокалы тешили мой взгляд игрой своих граней, сверкающих, как бриллианты; наконец, тогда в первый раз я пригубила игристое французское вино, похожее на тот напиток древних времен, которым руки вакханок наполняли чашу наслаждения.
Разумеется, все это никак не могло излечить меня от моего ослепления, охладить разгоряченную кровь, с лихорадочной быстротой бежавшую по жилам, погасить пламя, пылавшее в моей груди и обжигавшее мозг. Садясь за стол, я была уже пьяна от света, блеска, аромата.
Когда мы сидели за десертом, вошел слуга, неся письмо с большой печатью.
Сэр Джон распечатал депешу, убедился, что это бумага об увольнении Дика, и передал ее Эми.
Та поднялась и под предлогом, что Дик заждался и надобно поскорее сообщить ему добрую весть, попросила позволения удалиться.
Сэр Джон не возражал, он даже похвалил этот порыв, достойный доброй сестры.
Я поняла, что вся моя дальнейшая жизнь будет зависеть от этих пяти минут, которые истекут сейчас. Видя, что Эми встала, я тоже поднялась. Сэр Джон не сделал ни единого движения, чтобы меня удержать, однако мне надо было зайти в мою комнату за шляпой и накидкой. Усилием воли я овладела собой и, решившись вырваться из сетей соблазна, опрометью бросилась в комнату.
Она была освещена мягким светом алебастровой лампы. Не может быть ничего более прелестного, чем эта комната, погруженная в бледное сияние, напоминающее свет луны в летнюю ночь. Я замерла на мгновение, онемевшая, очарованная, раздираемая борьбой двух побуждений – остаться или последовать за Эми. Тогда я поняла, что нуждаюсь в какой-нибудь точке опоры вне меня. Я прижала руку к сердцу, стараясь нащупать письмо Гарри. Оно было на месте.
Я вздохнула увереннее и хотела выбежать из комнаты. Но дверь за мной захлопнулась и стала неразличима среди узоров лепного орнамента. Казалось, в мою жизнь вошло колдовство, и я стала пленницей во дворце феи.
Я повернулась, чтобы найти звонок и позвать слугу. Перед камином стоял сэр Джон. Раскрыв объятия, он тихонько пробормотал одно лишь слово:
– Неблагодарная!
При звуке его голоса головокружение, с которым я насилу справилась, возникло вновь, огненный туман поплыл перед глазами, и я упала в ждущие меня объятия.
Благодарю тебя, Господи, что по твоему милосердному промыслу мое первое падение было следствием добрых чувств и преданности, а не сластолюбия и развращенности!
XIV
Я стала любовницей сэра Джона Пейна.
Это было началом целой череды самых прискорбных, хотя, может быть, и не самых постыдных событий моей жизни. Я дала слово исповедаться в них перед Богом и людьми, и да будет искренность моего повествования свидетельством покаяния.
Если бы чистосердечное сожаление в совершенном грехе рождалось лишь как следствие неприятностей или материального ущерба, которые он повлек за собой, у меня бы не было никаких причин сожалеть не скажу что о моей первой любви (любила я лишь однажды в жизни), но о моем первом опыте. Сэр Джон, впрочем, был достойный джентльмен, благородный, щедрый, любезный, и за те пять или шесть месяцев, что продолжалась наша связь, заслужил только мои похвалы.
Маленький особняк на Пикадилли был предоставлен в мое распоряжение, и когда он там появлялся – всякий раз, как обязанности службы оставляли ему досуг, – он вел себя так, будто явился не к себе домой, а в гости ко мне. Слугами и каретой также распоряжалась я, и по тому почтению, которое проявляла ко мне прислуга, я могла судить об отношении ко мне господина.
Осмотрев свою комнату, как поступила бы всякая женщина, не лишенная любопытства, оказавшись в новом для нее жилище, я обнаружила там кошелек с моими инициалами, а в нем – пятьсот или шестьсот фунтов стерлингов, в ларчике – бирюзовый гарнитур в оправе с бриллиантами[122].
Едва лишь я поняла, что эти деньги предназначены мне, я тотчас разделила их на две равные части – одну для моей матери, другую для себя. Я послала матушке ее долю, но не сообщив, ни где я нахожусь, ни откуда взялись эти деньги.
В этом одно из моих утешений – ныне, когда мне угрожает печальная и безотрадная старость, знать, что, по крайней мере, в дни моих побед или моего позора я ни на миг не забывала о материальном достатке смиренной женщины, которой я обязана жизнью, столь блистательной и в то же время такой скорбной.
В конце концов, я была бы совершенно счастлива, если бы не две заботы: что подумал обо мне мой неизвестный Ромео, когда ему пришлось весь вечер напрасно прождать меня под балконом, и что сказала мисс Арабелла, когда, возвратившись, не нашла меня в своем доме.
В самом деле, странная у меня появилась манера покидать тех, кто делал мне добро или хотя бы желал этого. И мнение, которое после этого должно было складываться у них обо мне, тоже не могло не быть, по меньшей мере, странным.
Несколько дней я провела на Пикадилли как затворница: что-то вроде стыда мешало мне показаться на людях. Через два дня, после того как я там поселилась, меня навестили Эми и Дик. Они явились удивительно нарядные; я даже заподозрила, что им тоже перепало от щедрот коммодора.
И все же сэр Джон Пейн добился от меня, чтобы я согласилась выезжать. Театр по-прежнему оставался моей главной страстью, и он снял ложу в Друри-Лейн.
Чтобы повезти меня туда, он выбрал день, когда давали «Гамлета». Не без волнения я слушала, как звучат с подмостков слова, которые я впервые услышала из его уст на борту «Тесея». Мысленно связывая свою судьбу с участью Офелии, я прониклась самым сердечным сочувствием к страданиям дочери Полония.
Сцены ее безумия произвели на меня впечатление, сходное с тем, каким я была обязана сценам в саду и на балконе из «Ромео и Джульетты». Возвратившись из театра, я говорила только об Офелии и провела ночь в мыслях о ней, повторяя обрывки стихов, которые смогли удержаться в моей памяти.
В маленькой библиотеке дома на Пикадилли я не нашла Шекспира, но у сэра Джона на «Тесее» был томик, и, поскольку на следующий день коммодор должен был побывать там, он обещал взять с собой одного из слуг, чтобы тот привез мне книгу.
Я ждала обещанного Шекспира так, как другая женщина могла бы ждать браслеты или колье. Скорее вырвав, чем взяв книгу из рук лакея, я тотчас заперлась у себя в комнате и погрузилась в океан поэзии.
К вечеру я знала наизусть обе сцены безумия Офелии, а так как запомнила напевы, то печальные, то веселые, когда она приходит к милому дружку в Валентинов день[123] или осыпает цветами могилу отца, я могла в полной мере проявить с детства присущий мне мимический талант, изображая все это, копируя жесты и интонации актрисы, игру которой видела накануне.
Все это я проделывала в одиночестве перед тем самым большим зеркалом в золотой раме, которое напророчил мне Дик.
Не хватало мне лишь одного: костюма. Впрочем, костюм Офелии очень прост, всего-навсего длинное белое платье. Такое нетрудно сшить.
Я решила не прибегать ни к каким ухищрениям.
Вечером, за ужином, я попросила у сэра Джона позволения отлучиться на следующий день из дому. Он посмотрел на меня с удивлением:
– Как? Вы считаете, будто нуждаетесь для этого в моем позволении?
– Нет, – сказала я, – и все же без вашего разрешения я бы не ушла.
– Коль скоро вы так добры ко мне, может быть, вы соблаговолите быть откровенной до конца и скажете, с какой целью вы хотите уйти?
– Я хочу купить материи на платье, – отвечала я.
– Почему бы вам не пригласить вашу портниху?
Я рассмеялась:
– Потому что я хочу сшить себе платье сама.
– Узнайте хотя бы адреса лучших магазинов.
– Не стоит! То, что мне нужно, можно найти у первого попавшегося торговца. Собственно, не знаю, почему бы мне не послать туда вместо себя горничную… да, я так и поступлю, если вы согласитесь отправиться со мной в другое место.
– Куда бы вы ни повели меня, моя дорогая Эмма, я всюду буду чувствовать себя на пути в рай. С моей стороны было бы безумием отказаться от вашего предложения.
– Итак, договорились: после завтрака я пошлю свою служанку в город за покупками.
– А мы, куда отправимся мы?
– За город, если вам угодно. Завтра я хочу погулять на свежем воздухе.
– И на какой час вы назначаете нашу прогулку?
– После завтрака, если ваша милость позволит.
На том и порешили. Утром, едва лишь встав с постели, я отправила горничную на поиски самого красивого льняного полотна, какое только удастся найти, и широкой вуали из черного тюля.
Сэр Джон слушал, как я отдаю эти распоряжения, ровно ничего не мог понять и, похоже, сгорал от любопытства узнать хоть что-нибудь о моих намерениях. Но я держала рот на замке.
Позавтракав, мы сели в карету, и я приказала везти нас за город, в ближние поля. Правда, поля, даже самые ближние, находятся довольно далеко от Лондона, и нам потребовалось больше часа, чтобы найти то, что было мне нужно.
Наконец я велела остановить экипаж и вышла.
– Я должен следовать за вами? – спросил сэр Джон.
– Конечно, – отвечала я. – Вы должны не только следовать за мной, но и помочь мне.
– В чем?
– Увидите.
Я вышла на полянку и принялась рвать васильки, лютики и овсюг.
Сэр Джон смотрел, что я делаю, и делал то же.
Когда у каждого из нас набралось по охапке дикорастущих трав, я возвратилась к карете.
– Что за странная идея, – сказал сэр Джон, – ведь мы могли бы купить сколько угодно прекраснейших цветов у лучших лондонских садовников, вместо того чтобы ехать сюда за этим сеном.
– А разве я вам не говорила, что я простая крестьянка? Вот полевые цветы и нравятся мне больше городских!
– Неужели я так несчастен, что не в силах заставить вас не сожалеть о тех временах, когда вы были нимфой флинтширских пустошей, а не одним из божеств Лондона?
– Нет, дорогой мой лорд, хотя моя божественность довольно сомнительна, ведь она признана лишь одним-единственным обожателем.
– О, что до вашего культа, – отвечал сэр Джон, – вам довольно показать себя смертным, и он тотчас станет всеобщим. Когда Венере пришла фантазия воцариться над миром, она вышла из пены морской[124], и ничего более от нее не потребовалось.
– Что же, – спросила я, смеясь, – вы мне советуете предстать перед моими будущими подданными в таком же одеянии, как мисс Афродита?
– Нет, черт возьми! При царе Кандавле такая попытка кончилась слишком плохо[125], чтобы стоило ее повторять.
Около трех часов дня мы вернулись на Пикадилли; сэр Джон высадил меня у ворот с моим снопом сена, как он выразился, и продолжал свой путь, поскольку еще должен был поспеть в Адмиралтейство.
Моя горничная к тому времени уже успела возвратиться с покупками, которые были мной заказаны; кроме того, я приказала горничной привести швею, и она также ждала меня.
Я хорошо запомнила фасон платья Офелии. Изменив в нем некоторые детали, что казались мне недостаточно изящными, я с той поразительной ловкостью, с какой всегда умела если не одеваться, то изобретать наряды, собственноручно выкроила некое подобие туники, пообещав горничной и швее по фунту каждой, если к девяти вечера наряд будет готов или хотя бы сметан.
Обе тотчас принялись за работу, подгоняемые надеждой на вознаграждение.
А я занялась разборкой полевых цветов и погрузила их в воду, чтобы они сохранили свою свежесть до вечера.
Сэр Джон явился в шесть, веселый и довольный.
Он ходатайствовал о двухмесячном отпуске и получил его. Эти два месяца он хотел полностью посвятить мне.
Не любя сэра Джона в том абсолютном смысле, какого достойно это слово, я питала к нему привязанность, исполненную благодарности не столько за роскошь, которой он меня окружил, сколько за изысканную учтивость его обхождения; моя аристократическая гордость была такова, что само благодеяние в моих глазах значило меньше, чем форма, в которую оно было облечено.
Сэр Джон испросил у меня позволения не возвращаться на борт «Тесея» ранее завтрашнего дня, и, как не трудно догадаться, он получил его. Однако я сказала, что приготовила ему сюрприз – в награду или в наказание за его преувеличенные притязания, это уж ему судить.
Действительно, в девять часов я попросила, чтобы он разрешил мне ненадолго удалиться в свою комнату. Он же в свою очередь со смехом осведомился, не связана ли эта отлучка с обещанным сюрпризом, однако я предпочла оставить его в неведении.
Платье было готово.
Я распустила свои длинные волосы, сплела венок наподобие тех, какими украшала себя в детстве, чтобы потом любоваться своим отражением в водах источника, надела длинное белое платье, оставляющее открытыми руки и часть груди, и, призвав на помощь воспоминания, к которым я присоединила все мое вдохновение, распахнула двери салона.
Мне предстояло сейчас впервые убедиться, какое воздействие оказывает на мужчин моя красота, облеченная двойной властью поэзии и игры.
Конечно, мужчин на этот раз представлял для меня лишь один мужчина, притом весьма настроенный в мою пользу, а потому его мнение вряд ли могло заменить суд всего человечества. Тем не менее я не рискнула предстать перед ним раньше, чем бросив долгий испытующий взгляд в знаменитое зеркало в золоченой раме.
То, что оно сказало мне, было настолько приятно, что я, больше не колеблясь, смело вошла в зал.
Сэр Джон стоял, прислонясь к камину, и как раз смотрел на дверь, в которой я появилась.
При виде меня у него вырвался крик изумления и восторга. Итак, мой выход был удачен.
Легко понять, как это меня окрылило.
И я запела. Я пела ту самую песенку, то ли веселую, то ли печальную, которой начинается сцена безумия:
Я издала долгий жалобный крик, подражая артистке, игравшей Офелию, и с рыданьем в голосе продолжала:
Тут только сделав вид, будто наконец заметила его, я обратилась к нему со словами, с которыми в трагедии Офелия обращается к королю:
– «Награди вас Бог. Говорят, сова была раньше дочкой пекаря. Вот и знай после этого, что нас ожидает. Благослови Бог вашу трапезу».
И тотчас, без перерыва, перейдя от глубочайшей меланхолии к детской беспечности, затянула песенку, которую так любят у нас в народе:
– «Надеюсь, все к лучшему. Надо быть терпеливой. Но не могу не плакать, как подумаю, что его положили в сырую землю. Надо известить брата. Спасибо за доброе участие. – Поворачивай, моя карета! Покойной ночи, леди. Покойной ночи, дорогие леди. Покойной ночи. Покойной ночи».
Это было началом целой череды самых прискорбных, хотя, может быть, и не самых постыдных событий моей жизни. Я дала слово исповедаться в них перед Богом и людьми, и да будет искренность моего повествования свидетельством покаяния.
Если бы чистосердечное сожаление в совершенном грехе рождалось лишь как следствие неприятностей или материального ущерба, которые он повлек за собой, у меня бы не было никаких причин сожалеть не скажу что о моей первой любви (любила я лишь однажды в жизни), но о моем первом опыте. Сэр Джон, впрочем, был достойный джентльмен, благородный, щедрый, любезный, и за те пять или шесть месяцев, что продолжалась наша связь, заслужил только мои похвалы.
Маленький особняк на Пикадилли был предоставлен в мое распоряжение, и когда он там появлялся – всякий раз, как обязанности службы оставляли ему досуг, – он вел себя так, будто явился не к себе домой, а в гости ко мне. Слугами и каретой также распоряжалась я, и по тому почтению, которое проявляла ко мне прислуга, я могла судить об отношении ко мне господина.
Осмотрев свою комнату, как поступила бы всякая женщина, не лишенная любопытства, оказавшись в новом для нее жилище, я обнаружила там кошелек с моими инициалами, а в нем – пятьсот или шестьсот фунтов стерлингов, в ларчике – бирюзовый гарнитур в оправе с бриллиантами[122].
Едва лишь я поняла, что эти деньги предназначены мне, я тотчас разделила их на две равные части – одну для моей матери, другую для себя. Я послала матушке ее долю, но не сообщив, ни где я нахожусь, ни откуда взялись эти деньги.
В этом одно из моих утешений – ныне, когда мне угрожает печальная и безотрадная старость, знать, что, по крайней мере, в дни моих побед или моего позора я ни на миг не забывала о материальном достатке смиренной женщины, которой я обязана жизнью, столь блистательной и в то же время такой скорбной.
В конце концов, я была бы совершенно счастлива, если бы не две заботы: что подумал обо мне мой неизвестный Ромео, когда ему пришлось весь вечер напрасно прождать меня под балконом, и что сказала мисс Арабелла, когда, возвратившись, не нашла меня в своем доме.
В самом деле, странная у меня появилась манера покидать тех, кто делал мне добро или хотя бы желал этого. И мнение, которое после этого должно было складываться у них обо мне, тоже не могло не быть, по меньшей мере, странным.
Несколько дней я провела на Пикадилли как затворница: что-то вроде стыда мешало мне показаться на людях. Через два дня, после того как я там поселилась, меня навестили Эми и Дик. Они явились удивительно нарядные; я даже заподозрила, что им тоже перепало от щедрот коммодора.
И все же сэр Джон Пейн добился от меня, чтобы я согласилась выезжать. Театр по-прежнему оставался моей главной страстью, и он снял ложу в Друри-Лейн.
Чтобы повезти меня туда, он выбрал день, когда давали «Гамлета». Не без волнения я слушала, как звучат с подмостков слова, которые я впервые услышала из его уст на борту «Тесея». Мысленно связывая свою судьбу с участью Офелии, я прониклась самым сердечным сочувствием к страданиям дочери Полония.
Сцены ее безумия произвели на меня впечатление, сходное с тем, каким я была обязана сценам в саду и на балконе из «Ромео и Джульетты». Возвратившись из театра, я говорила только об Офелии и провела ночь в мыслях о ней, повторяя обрывки стихов, которые смогли удержаться в моей памяти.
В маленькой библиотеке дома на Пикадилли я не нашла Шекспира, но у сэра Джона на «Тесее» был томик, и, поскольку на следующий день коммодор должен был побывать там, он обещал взять с собой одного из слуг, чтобы тот привез мне книгу.
Я ждала обещанного Шекспира так, как другая женщина могла бы ждать браслеты или колье. Скорее вырвав, чем взяв книгу из рук лакея, я тотчас заперлась у себя в комнате и погрузилась в океан поэзии.
К вечеру я знала наизусть обе сцены безумия Офелии, а так как запомнила напевы, то печальные, то веселые, когда она приходит к милому дружку в Валентинов день[123] или осыпает цветами могилу отца, я могла в полной мере проявить с детства присущий мне мимический талант, изображая все это, копируя жесты и интонации актрисы, игру которой видела накануне.
Все это я проделывала в одиночестве перед тем самым большим зеркалом в золотой раме, которое напророчил мне Дик.
Не хватало мне лишь одного: костюма. Впрочем, костюм Офелии очень прост, всего-навсего длинное белое платье. Такое нетрудно сшить.
Я решила не прибегать ни к каким ухищрениям.
Вечером, за ужином, я попросила у сэра Джона позволения отлучиться на следующий день из дому. Он посмотрел на меня с удивлением:
– Как? Вы считаете, будто нуждаетесь для этого в моем позволении?
– Нет, – сказала я, – и все же без вашего разрешения я бы не ушла.
– Коль скоро вы так добры ко мне, может быть, вы соблаговолите быть откровенной до конца и скажете, с какой целью вы хотите уйти?
– Я хочу купить материи на платье, – отвечала я.
– Почему бы вам не пригласить вашу портниху?
Я рассмеялась:
– Потому что я хочу сшить себе платье сама.
– Узнайте хотя бы адреса лучших магазинов.
– Не стоит! То, что мне нужно, можно найти у первого попавшегося торговца. Собственно, не знаю, почему бы мне не послать туда вместо себя горничную… да, я так и поступлю, если вы согласитесь отправиться со мной в другое место.
– Куда бы вы ни повели меня, моя дорогая Эмма, я всюду буду чувствовать себя на пути в рай. С моей стороны было бы безумием отказаться от вашего предложения.
– Итак, договорились: после завтрака я пошлю свою служанку в город за покупками.
– А мы, куда отправимся мы?
– За город, если вам угодно. Завтра я хочу погулять на свежем воздухе.
– И на какой час вы назначаете нашу прогулку?
– После завтрака, если ваша милость позволит.
На том и порешили. Утром, едва лишь встав с постели, я отправила горничную на поиски самого красивого льняного полотна, какое только удастся найти, и широкой вуали из черного тюля.
Сэр Джон слушал, как я отдаю эти распоряжения, ровно ничего не мог понять и, похоже, сгорал от любопытства узнать хоть что-нибудь о моих намерениях. Но я держала рот на замке.
Позавтракав, мы сели в карету, и я приказала везти нас за город, в ближние поля. Правда, поля, даже самые ближние, находятся довольно далеко от Лондона, и нам потребовалось больше часа, чтобы найти то, что было мне нужно.
Наконец я велела остановить экипаж и вышла.
– Я должен следовать за вами? – спросил сэр Джон.
– Конечно, – отвечала я. – Вы должны не только следовать за мной, но и помочь мне.
– В чем?
– Увидите.
Я вышла на полянку и принялась рвать васильки, лютики и овсюг.
Сэр Джон смотрел, что я делаю, и делал то же.
Когда у каждого из нас набралось по охапке дикорастущих трав, я возвратилась к карете.
– Что за странная идея, – сказал сэр Джон, – ведь мы могли бы купить сколько угодно прекраснейших цветов у лучших лондонских садовников, вместо того чтобы ехать сюда за этим сеном.
– А разве я вам не говорила, что я простая крестьянка? Вот полевые цветы и нравятся мне больше городских!
– Неужели я так несчастен, что не в силах заставить вас не сожалеть о тех временах, когда вы были нимфой флинтширских пустошей, а не одним из божеств Лондона?
– Нет, дорогой мой лорд, хотя моя божественность довольно сомнительна, ведь она признана лишь одним-единственным обожателем.
– О, что до вашего культа, – отвечал сэр Джон, – вам довольно показать себя смертным, и он тотчас станет всеобщим. Когда Венере пришла фантазия воцариться над миром, она вышла из пены морской[124], и ничего более от нее не потребовалось.
– Что же, – спросила я, смеясь, – вы мне советуете предстать перед моими будущими подданными в таком же одеянии, как мисс Афродита?
– Нет, черт возьми! При царе Кандавле такая попытка кончилась слишком плохо[125], чтобы стоило ее повторять.
Около трех часов дня мы вернулись на Пикадилли; сэр Джон высадил меня у ворот с моим снопом сена, как он выразился, и продолжал свой путь, поскольку еще должен был поспеть в Адмиралтейство.
Моя горничная к тому времени уже успела возвратиться с покупками, которые были мной заказаны; кроме того, я приказала горничной привести швею, и она также ждала меня.
Я хорошо запомнила фасон платья Офелии. Изменив в нем некоторые детали, что казались мне недостаточно изящными, я с той поразительной ловкостью, с какой всегда умела если не одеваться, то изобретать наряды, собственноручно выкроила некое подобие туники, пообещав горничной и швее по фунту каждой, если к девяти вечера наряд будет готов или хотя бы сметан.
Обе тотчас принялись за работу, подгоняемые надеждой на вознаграждение.
А я занялась разборкой полевых цветов и погрузила их в воду, чтобы они сохранили свою свежесть до вечера.
Сэр Джон явился в шесть, веселый и довольный.
Он ходатайствовал о двухмесячном отпуске и получил его. Эти два месяца он хотел полностью посвятить мне.
Не любя сэра Джона в том абсолютном смысле, какого достойно это слово, я питала к нему привязанность, исполненную благодарности не столько за роскошь, которой он меня окружил, сколько за изысканную учтивость его обхождения; моя аристократическая гордость была такова, что само благодеяние в моих глазах значило меньше, чем форма, в которую оно было облечено.
Сэр Джон испросил у меня позволения не возвращаться на борт «Тесея» ранее завтрашнего дня, и, как не трудно догадаться, он получил его. Однако я сказала, что приготовила ему сюрприз – в награду или в наказание за его преувеличенные притязания, это уж ему судить.
Действительно, в девять часов я попросила, чтобы он разрешил мне ненадолго удалиться в свою комнату. Он же в свою очередь со смехом осведомился, не связана ли эта отлучка с обещанным сюрпризом, однако я предпочла оставить его в неведении.
Платье было готово.
Я распустила свои длинные волосы, сплела венок наподобие тех, какими украшала себя в детстве, чтобы потом любоваться своим отражением в водах источника, надела длинное белое платье, оставляющее открытыми руки и часть груди, и, призвав на помощь воспоминания, к которым я присоединила все мое вдохновение, распахнула двери салона.
Мне предстояло сейчас впервые убедиться, какое воздействие оказывает на мужчин моя красота, облеченная двойной властью поэзии и игры.
Конечно, мужчин на этот раз представлял для меня лишь один мужчина, притом весьма настроенный в мою пользу, а потому его мнение вряд ли могло заменить суд всего человечества. Тем не менее я не рискнула предстать перед ним раньше, чем бросив долгий испытующий взгляд в знаменитое зеркало в золоченой раме.
То, что оно сказало мне, было настолько приятно, что я, больше не колеблясь, смело вошла в зал.
Сэр Джон стоял, прислонясь к камину, и как раз смотрел на дверь, в которой я появилась.
При виде меня у него вырвался крик изумления и восторга. Итак, мой выход был удачен.
Легко понять, как это меня окрылило.
И я запела. Я пела ту самую песенку, то ли веселую, то ли печальную, которой начинается сцена безумия:
Сэр Джон протянул ко мне руки, но я притворилась, будто не вижу его, и с блуждающим взором запела опять, еще печальнее:
А по чем я отличу
Вашего дружка?
Плащ паломника на нем,
Странника клюка[126].
Сэр Джон зааплодировал.
Помер, леди, помер он,
Помер, только слег,
В головах зеленый дрок,
Камушек у ног.
Я издала долгий жалобный крик, подражая артистке, игравшей Офелию, и с рыданьем в голосе продолжала:
Сэр Джон шагнул в мою сторону.
Белый саван, белых роз
Деревцо в цвету,
И лицо поднять от слез
Мне невмоготу.
Тут только сделав вид, будто наконец заметила его, я обратилась к нему со словами, с которыми в трагедии Офелия обращается к королю:
– «Награди вас Бог. Говорят, сова была раньше дочкой пекаря. Вот и знай после этого, что нас ожидает. Благослови Бог вашу трапезу».
И тотчас, без перерыва, перейдя от глубочайшей меланхолии к детской беспечности, затянула песенку, которую так любят у нас в народе:
Затем, возвратив своему взгляду на миг утраченную туманность безумия, я продолжала:
С рассвета в Валентинов день
Я проберусь к дверям
И у окна согласье дам
Быть Валентиной вам.
Он встал, оделся, отпер дверь,
И та, что в дверь вошла,
Уже не девушкой ушла
Из этого угла.
– «Надеюсь, все к лучшему. Надо быть терпеливой. Но не могу не плакать, как подумаю, что его положили в сырую землю. Надо известить брата. Спасибо за доброе участие. – Поворачивай, моя карета! Покойной ночи, леди. Покойной ночи, дорогие леди. Покойной ночи. Покойной ночи».