Страница:
Останавливалась ли я когда-нибудь в своем пути наверх? Или, иначе говоря, как случалось, что мои падения всегда имели, так сказать, провиденциальное значение, благодаря чему каждое из них возносило меня выше, чем я находилась до того, как пала?
Разве стать леди Гамильтон после того, как я была почти что леди Гринвилл, не значит возвыситься настолько же, насколько взмыла вверх любовница Ромни, превратившись в леди Гринвилл?
Итак, решено: я стану леди – Гринвилл или Гамильтон, будет видно.
XXIX
XXX
Разве стать леди Гамильтон после того, как я была почти что леди Гринвилл, не значит возвыситься настолько же, насколько взмыла вверх любовница Ромни, превратившись в леди Гринвилл?
Итак, решено: я стану леди – Гринвилл или Гамильтон, будет видно.
XXIX
Более часа я провела под властью этих мыслей, и только бой часов вывел меня из мечтательного оцепенения.
Я стала оглядываться, желая найти сэра Чарлза.
Неужели он все это время читал письмо своего дяди? Почему, прочтя его, он не вернулся, чтобы вместе обсудить наше положение?
Я поднялась, решившись пойти к нему, если он сам не пришел ко мне. Но, войдя в спальню, я увидела, что она пуста.
Я заглянула в туалетную комнату, но и там никого не было.
Сэр Чарлз ушел? Возможно, из спальни был ход на черную лестницу, а она ведет на улицу.
Я огляделась, пытаясь отыскать какой-нибудь ключ к этой загадке, и заметила на бюро сэра Чарлза развернутое письмо его дядюшки.
Рядом с ним я увидела листок бумаги, на котором рукой лорда Гринвилла было начертано несколько строк:
Я взяла перо и стала писать:
Либо сэр Уильям примчится сюда прежде, чем я упакую свою первую дорожную сумку, либо, зная, что я в Натли, сэр Чарлз приедет за мной туда.
В первом случае это будет шаг вперед, во втором, впрочем, тоже, и так было бы даже лучше, ибо после отъезда лорда Гринвилла мне не хотелось задерживаться в этом доме.
Сэр Уильям поспешил ко мне, едва лишь получил письмо. Он застал меня за упаковкой моих вещей.
– Так это что, серьезно?! Вы действительно хотите уехать? – вскричал он.
– Как нельзя более серьезно, милорд, – отвечала я. – Не можете же вы предполагать, что я бы позволила себе шутить с вами?
– А если бы ваше послание не застало меня дома и я пришел бы не тотчас, а спустя два часа?…
– Меня бы уже здесь не было.
– Вы воображаете, что таким способом вам бы удалось ускользнуть от меня?
– Ускользнуть от вас, милорд? Не понимаю. Я ведь не бегу ни от вас, ни от сэра Чарлза. Я ни от кого не бегу. Я просто уезжаю.
– Я был бы в Натли через час после вашего приезда. А возможно, что и за час до него.
– Но что же вам делать в Натли, милорд?
– Я бы явился, чтобы сказать вам, Эмма, что, с тех пор как узнал вас, больше не могу обходиться без вас и умоляю остаться со мной в том качестве, какое вы сами выберете.
Мое тщеславное сердце сладко затрепетало.
– Милорд, – произнесла я, – вы сами знаете, что существует лишь один род уз, способных связать меня с вами, – тот самый, в котором я отказала вашему племяннику.
– Эмма, что заставляет вас так говорить со мной? Тщеславие?
– Нет, милорд, достоинство.
– Признайтесь, Эмма: поступая так, вы следуете чьим-то советам?
– Вы угадали, милорд.
– И кто же этот советчик?
– Некто, без мнения которого я не могу ничего честно решить.
– Кто же он?
– Сэр Чарлз.
– Мой племянник?
– Пройдите в эту комнату, милорд, – там на бюро вы найдете письмо, которое, уезжая, оставил мне сэр Чарлз.
Сэр Уильям вошел в спальню и почти тотчас вернулся с письмом в руках. Наскоро пробежав его глазами, он обратился ко мне:
– Мисс Эмма, угодно ли вам оказать милость человеку, который всегда будет вам только отцом, согласившись стать его женой?
У меня подкосились ноги, и я упала в кресло; жемчужинки холодного пота проступили на моем лбу.
Не сон ли это?
Надменный сэр Уильям Гамильтон, приехавший из Неаполя затем, чтобы расторгнуть мой союз с его разоренным племянником, союз, который я чуть было не заключила, действительно предлагает мне свое имя, титул, состояние?
– Милорд, – сказала я, – если я потороплюсь принять такое великолепное предложение, вам со временем может прийти в голову мысль, что я ловко поймала вас на слове. Повторите мне это предложение завтра, и я вам отвечу.
– Согласен, но с условием, что свой ответ вы дадите в часовне моего особняка и мы в тот же вечер уедем в Неаполь.
– Завтра, милорд, любое ваше желание будет для меня приказанием.
– А пока вы разрешите сэру Уильяму провести с вами сегодняшний вечер как другу?
– Отказать вам, милорд, значило бы отнять у вас шанс вовремя одуматься.
– Вы полагаете, что я буду скучать?
– Боюсь, что послу, другу королевской семьи, ученому, окруженному аристократией духа и крови, общество овечьей пастушки из Уэльса покажется не слишком занимательным.
– Вы похожи на принцесс из наших народных сказок, Эмма: вашей крестной матерью была фея, но вы, чтобы надежнее сохранить свою тайну, сократили на одну букву имя, которое она вам дала. На самом деле вы не Эмма, вы Гемма[227]!
– Милорд, милорд, вы слишком привыкли беседовать с королевой! Вспомните, что вы в Лондоне, а не в Неаполе.
– Эта королева станет вашей подругой, Эмма; эта королева еще попросит вас давать ей уроки изящества и тонкого вкуса; эта королева будет вынуждена уступить вам свою корону в тот самый день, когда вы пожелаете затмить государыню в глазах ее подданных!
– Когда вы говорите ей такие любезности, милорд, королева протягивает вам руку для поцелуя?
– Почему вы спрашиваете?
– Хочу поучиться царственным манерам в предвидении будущей роли вице-королевы.
И я подала ему руку.
Лорд Гамильтон поцеловал ее так почтительно, как будто перед ним была сама Мария Каролина[228].
– Учитывая мои завтрашние планы, – произнес он, отпуская мою руку и кланяясь, – вы не удивитесь, если я скажу, что у меня много дел на сегодня. Позвольте же мне вас покинуть и не забудьте, что вы обещали подарить мне сегодняшний вечер.
Я и сама испытывала потребность остаться в одиночестве, чтобы разобраться в чувствах, теснившихся в моем сердце, и особенно в мыслях, переполнявших мозг. Я сделала сэру Уильяму самый грациозный реверанс и сказала, что буду ждать его в восемь вечера.
Когда он ушел, я сжала голову руками, словно боялась, что она разорвется.
Есть ли необходимость далее задерживать внимание читателя на странной ситуации, в которой я оказалась, вынуждая его, так сказать, перелистывать вместе со мной страницы, заполненные ее подробными описаниями?
Нет. Как и догадывался лорд Гринвилл, сэр Уильям Гамильтон влюбился до безумия; в час дня, расставаясь со мной, он был очарован, ослеплен, опьянен!
На следующий день, благодаря оплаченному моим будущим супругом разрешению не оповещать о нашей женитьбе, протестантский пастор, некогда по милости самого сэра Уильяма получивший свой приход, обвенчал нас в одной из комнат особняка, преобразованной в часовню. Все произошло без шума, очень скромно; не было никого, кроме необходимых по обычаю свидетелей.
По окончании церемонии пастор передал каждому из нас выписку из своей приходской книги, что подтверждало законность наших супружеских уз.
На сей раз это было уже не брачное обещание вроде того, что некогда прислал мне лорд Гринвилл, – это был настоящий брак, пусть заключенный втайне, но тем не менее законный.
В тот же вечер, после того как сэр Уильям с истинно королевской щедростью уладил все дела сэра Чарлза и наших детей, мы покинули Лондон и отправились в Неаполь.
Я стала оглядываться, желая найти сэра Чарлза.
Неужели он все это время читал письмо своего дяди? Почему, прочтя его, он не вернулся, чтобы вместе обсудить наше положение?
Я поднялась, решившись пойти к нему, если он сам не пришел ко мне. Но, войдя в спальню, я увидела, что она пуста.
Я заглянула в туалетную комнату, но и там никого не было.
Сэр Чарлз ушел? Возможно, из спальни был ход на черную лестницу, а она ведет на улицу.
Я огляделась, пытаясь отыскать какой-нибудь ключ к этой загадке, и заметила на бюро сэра Чарлза развернутое письмо его дядюшки.
Рядом с ним я увидела листок бумаги, на котором рукой лорда Гринвилла было начертано несколько строк:
«Я не ошибся, Эмма: мой дядя влюблен в Вас. Я не хочу, пользуясь влиянием, которое, возможно, имею на Ваше сердце, заставить Вашу судьбу свернуть с предначертанного пути. В этот дом я вернусь не ранее чем через неделю и, по всей вероятности, уже не найду Вас здесь.Итак, он тоже увидел эту дорогу, что открывалась передо мной, он тоже поверил, что я могу достигнуть той цели, которая некогда ослепляла меня, пока я не научилась смотреть на нее не опуская глаз, как орел смотрит на солнце.
Но во имя будущего наших детей, ради счастья нас обоих не соглашайтесь быть никем иным, кроме как леди Гамильтон.
Чарлз Гринвилл».
Я взяла перо и стала писать:
«Милорд, я показала лорду Гринвиллу письмо, которое Вы соблаговолили мне прислать.Не медля ни минуты, я отослала это письмо сэру Уильяму Гамильтону и занялась приготовлениями к отъезду.
Он тотчас покинул дом, объявив, что желает предоставить мне возможность свободно распорядиться своей и его судьбой, а также судьбами наших детей, а потому намерен вернуться только через неделю.
Итак, мне надобно Вам ответить, и я это сделаю с той же прямотой, какую до сих пор проявляла по отношению к Вам.
Каким образом я могу оказаться достойной быть приемной дочерью сэра Уильяма Гамильтона, если я недостойна стать его племянницей?
Нет, милорд, все это слишком сложно, настоящий выход много проще: я не буду ни Вашей дочерью, ни племянницей, я останусь, как и была, просто Эммой Лайонной.
Я покидаю Лондон. Два года назад я провела три месяца – быть может, самых счастливых в моей жизни! – в прелестном маленьком городке Натли. Я возвращаюсь туда.
Согласно воле сэра Чарлза, с которым я Вам обещаю больше не видеться и которому возвращаю свободу от всех прежних обязательств, я буду жить или одна, или с нашими детьми, посвятив свою жизнь их воспитанию.
За детей я теперь спокойна, коль скоро Вы, милорд, принимаете участие в их судьбе.
Я заблуждалась, милорд, когда думала, что смогу быть честной женой, доброй матерью, способной составить счастье порядочного человека; я заблуждалась, ибо Вы судите иначе.
Но и Вы ошиблись, полагая, что я могу, потеряв право на свое прежнее достаточно двусмысленное положение, согласиться на другое, еще более ложное.
Мое положение в обществе как любовницы лорда Гринвилла сложилось в Лондоне; но кто скажет, какое положение я сумею занять в Неаполе в качестве вашей приемной дочери?
Нет, милорд, такая честь не по мне. Рожденная в потемках безвестности, я и умру там же – право, дни, проведенные мной в солнечном блеске успеха, были не самыми счастливыми для меня.
Прощайте, милорд! Найдите своему племяннику супругу благородную и целомудренную, сделайте ее Вашей приемной дочерью и предоставьте бедную Эмму ее нищете и бесчестию.
Считающая себя служанкой Вашей милости и не претендующая на более высокое звание
Эмма Лайонна».
Либо сэр Уильям примчится сюда прежде, чем я упакую свою первую дорожную сумку, либо, зная, что я в Натли, сэр Чарлз приедет за мной туда.
В первом случае это будет шаг вперед, во втором, впрочем, тоже, и так было бы даже лучше, ибо после отъезда лорда Гринвилла мне не хотелось задерживаться в этом доме.
Сэр Уильям поспешил ко мне, едва лишь получил письмо. Он застал меня за упаковкой моих вещей.
– Так это что, серьезно?! Вы действительно хотите уехать? – вскричал он.
– Как нельзя более серьезно, милорд, – отвечала я. – Не можете же вы предполагать, что я бы позволила себе шутить с вами?
– А если бы ваше послание не застало меня дома и я пришел бы не тотчас, а спустя два часа?…
– Меня бы уже здесь не было.
– Вы воображаете, что таким способом вам бы удалось ускользнуть от меня?
– Ускользнуть от вас, милорд? Не понимаю. Я ведь не бегу ни от вас, ни от сэра Чарлза. Я ни от кого не бегу. Я просто уезжаю.
– Я был бы в Натли через час после вашего приезда. А возможно, что и за час до него.
– Но что же вам делать в Натли, милорд?
– Я бы явился, чтобы сказать вам, Эмма, что, с тех пор как узнал вас, больше не могу обходиться без вас и умоляю остаться со мной в том качестве, какое вы сами выберете.
Мое тщеславное сердце сладко затрепетало.
– Милорд, – произнесла я, – вы сами знаете, что существует лишь один род уз, способных связать меня с вами, – тот самый, в котором я отказала вашему племяннику.
– Эмма, что заставляет вас так говорить со мной? Тщеславие?
– Нет, милорд, достоинство.
– Признайтесь, Эмма: поступая так, вы следуете чьим-то советам?
– Вы угадали, милорд.
– И кто же этот советчик?
– Некто, без мнения которого я не могу ничего честно решить.
– Кто же он?
– Сэр Чарлз.
– Мой племянник?
– Пройдите в эту комнату, милорд, – там на бюро вы найдете письмо, которое, уезжая, оставил мне сэр Чарлз.
Сэр Уильям вошел в спальню и почти тотчас вернулся с письмом в руках. Наскоро пробежав его глазами, он обратился ко мне:
– Мисс Эмма, угодно ли вам оказать милость человеку, который всегда будет вам только отцом, согласившись стать его женой?
У меня подкосились ноги, и я упала в кресло; жемчужинки холодного пота проступили на моем лбу.
Не сон ли это?
Надменный сэр Уильям Гамильтон, приехавший из Неаполя затем, чтобы расторгнуть мой союз с его разоренным племянником, союз, который я чуть было не заключила, действительно предлагает мне свое имя, титул, состояние?
– Милорд, – сказала я, – если я потороплюсь принять такое великолепное предложение, вам со временем может прийти в голову мысль, что я ловко поймала вас на слове. Повторите мне это предложение завтра, и я вам отвечу.
– Согласен, но с условием, что свой ответ вы дадите в часовне моего особняка и мы в тот же вечер уедем в Неаполь.
– Завтра, милорд, любое ваше желание будет для меня приказанием.
– А пока вы разрешите сэру Уильяму провести с вами сегодняшний вечер как другу?
– Отказать вам, милорд, значило бы отнять у вас шанс вовремя одуматься.
– Вы полагаете, что я буду скучать?
– Боюсь, что послу, другу королевской семьи, ученому, окруженному аристократией духа и крови, общество овечьей пастушки из Уэльса покажется не слишком занимательным.
– Вы похожи на принцесс из наших народных сказок, Эмма: вашей крестной матерью была фея, но вы, чтобы надежнее сохранить свою тайну, сократили на одну букву имя, которое она вам дала. На самом деле вы не Эмма, вы Гемма[227]!
– Милорд, милорд, вы слишком привыкли беседовать с королевой! Вспомните, что вы в Лондоне, а не в Неаполе.
– Эта королева станет вашей подругой, Эмма; эта королева еще попросит вас давать ей уроки изящества и тонкого вкуса; эта королева будет вынуждена уступить вам свою корону в тот самый день, когда вы пожелаете затмить государыню в глазах ее подданных!
– Когда вы говорите ей такие любезности, милорд, королева протягивает вам руку для поцелуя?
– Почему вы спрашиваете?
– Хочу поучиться царственным манерам в предвидении будущей роли вице-королевы.
И я подала ему руку.
Лорд Гамильтон поцеловал ее так почтительно, как будто перед ним была сама Мария Каролина[228].
– Учитывая мои завтрашние планы, – произнес он, отпуская мою руку и кланяясь, – вы не удивитесь, если я скажу, что у меня много дел на сегодня. Позвольте же мне вас покинуть и не забудьте, что вы обещали подарить мне сегодняшний вечер.
Я и сама испытывала потребность остаться в одиночестве, чтобы разобраться в чувствах, теснившихся в моем сердце, и особенно в мыслях, переполнявших мозг. Я сделала сэру Уильяму самый грациозный реверанс и сказала, что буду ждать его в восемь вечера.
Когда он ушел, я сжала голову руками, словно боялась, что она разорвется.
Есть ли необходимость далее задерживать внимание читателя на странной ситуации, в которой я оказалась, вынуждая его, так сказать, перелистывать вместе со мной страницы, заполненные ее подробными описаниями?
Нет. Как и догадывался лорд Гринвилл, сэр Уильям Гамильтон влюбился до безумия; в час дня, расставаясь со мной, он был очарован, ослеплен, опьянен!
На следующий день, благодаря оплаченному моим будущим супругом разрешению не оповещать о нашей женитьбе, протестантский пастор, некогда по милости самого сэра Уильяма получивший свой приход, обвенчал нас в одной из комнат особняка, преобразованной в часовню. Все произошло без шума, очень скромно; не было никого, кроме необходимых по обычаю свидетелей.
По окончании церемонии пастор передал каждому из нас выписку из своей приходской книги, что подтверждало законность наших супружеских уз.
На сей раз это было уже не брачное обещание вроде того, что некогда прислал мне лорд Гринвилл, – это был настоящий брак, пусть заключенный втайне, но тем не менее законный.
В тот же вечер, после того как сэр Уильям с истинно королевской щедростью уладил все дела сэра Чарлза и наших детей, мы покинули Лондон и отправились в Неаполь.
XXX
Мы пересекли часть Франции, Бельгию, Германию, побывали в Вене, задержавшись там на срок, необходимый для того, чтобы сэр Уильям мог засвидетельствовать свое почтение императору Иосифу II[229], которому он имел честь быть представлен четыре года назад, когда его величество посетил Неаполь инкогнито, без свиты, под именем простого дворянина; потом мы побывали в Венеции[230], Ферраре[231], Болонье[232] и Риме.
Когда мы прибыли в Рим, сэр Уильям решил постепенно вводить меня в итальянский высший свет. Археологические изыскания не раз привлекали лорда Гамильтона в Рим – не скажу в главный город христианского мира, но в столицу Цезарей[233], – и здесь он был близко знаком со многими самыми достойными семействами.
Мы приехали туда в начале весны 1788 года.
Пий VI[234] занимал резиденцию на площади Святого Петра[235] в течение тринадцати лет, а самому ему был семьдесят один год. Прекрасный Анджело Браски, который, будучи избран папой как преемник Климента XIV[236], даже колебался, не присвоить ли себе в новом качестве имя Формоз II[237], настолько он был влюблен в свои женственные черты и пышные светлые волосы, так и остался неутомимым поклонником своей красоты, и об этом культе собственной персоны рассказывали самые смешные подробности. Злые языки, которые есть повсюду, даже в Риме, утверждали, что в конце концов его святейшество чем-то обязан своей великолепной наружности, ибо она имеет непосредственное отношение к его возвышению, ради которого кардинал Руффо[238], старшина Священной коллегии[239], употребил всю свою власть, ибо, как говорили, он питал к молодому прелату расположение, подобия которого надлежит искать в античности: оно было сравнимо с любовью Сократа к Алкивиаду[240].
Эта красота, положившая начало его карьере, продолжала способствовать ей и в дальнейшем – разумеется, если верить все тем же злым языкам, чьи суждения я лишь повторяю; Анджело Браски, потеряв своего покровителя, позаботился заменить его покровительницей: он вступил в тайную связь с любовницей кардинала Редзонико, племянника папы[241], и папа предоставил ему место верховного казначея, которое впоследствии отнял у него славный Ганганелли[242], взамен сделав его кардиналом. Впрочем, Климент XIV не мог поступить иначе: кардинальская шапка, согласно обычаю, полагалась каждому верховному казначею святого престола, если он терял свой пост, будь то по заслугам или нет. Тем не менее Анджело Браски принес Ганганелли благодарность за оказанную честь, однако папа, как уверяют, чистосердечно заявил ему:
– Я вас сделал кардиналом, потому что хотел отдать пост казначея человеку, чья порядочность не вызывает сомнений.
Поблагодарив за милость, Браски не счел уместным выразить признательность также и за мотивы, по которым она была ему оказана.
Когда мы прибыли в Рим, мне представилась благоприятная возможность повидать его святейшество, который, как было известно, с женщинами видался, хотя их не принимал. В самом деле, когда какая-нибудь знаменитая иностранка или местная аристократка выражала желание увидеть верховного понтифика и об этой просьбе передавали его святейшеству, он отвечал обыкновенно, что в такой-то день и час намерен прогуливаться в саду Квиринала[243], если дело происходило летом, или в парке Ватикана[244], если была зима; дама являлась в нужный срок в условленное место и, встретившись его святейшеству по пути, получала папское благословение.
Но я, как протестантка, не могла надеяться даже на такую привилегию; однако нашлось еще более простое средство снискать желаемую честь.
Управляющие коллегии Пропаганды добились согласия его святейшества присутствовать на одном из их ученых диспутов[245]; следовательно, для сэра Уильяма как посла было нетрудно получить там места. Поскольку эти места были оставлены заранее, нам не пришлось ни стоять в очереди, ни ждать, – мы явились туда точно к началу заседания.
Едва мы уселись, как громкий шум возвестил о прибытии его святейшества.
Должна признаться, что его появления я ожидала с большим любопытством.
Действительно, трудно было найти более представительного старца, чем Пий VI: его кудри, став из белокурых серебряными, сохранили свою роскошную волнистость, кожа была слишком свежа, чтобы поверить, что тут обошлось без притираний, но зубы были в самом деле красивы, а взгляд отличался замечательной живостью.
Возможно, что в тот день его глаза блестели ярче обычного, а румянец на щеках был розовее. Молва, вполголоса передаваемая из уст в уста, гласила, что его святейшество только что постиг очередной припадок яростного гнева, внушавшего ужас его ближайшему окружению и способного вспыхивать по самой ничтожной причине.
Для торжества, на котором ему предстояло присутствовать, Пий VI заказал своему портному новое одеяние; но не совсем удачно заложенная складочка на панталонах нарушила безупречную правильность форм, предмет его особой гордости. За этот грех его святейшество упрекнул беднягу посредством пинка, придя в негодование, которое виновный пытался умерить смиренными извинениями. Но извинениям, сколь бы они ни были смиренны, как говорят, положила конец оглушительная пощечина. Сраженный не так болью, как ужасом, грешник впал в бесчувствие, из которого его удалось вывести не иначе как обильным кровопусканием.
Церемония началась. Все шло наилучшим образом до тех пор, пока уже ближе к концу заседания его устроители, полагая, что доставят удовольствие верховному понтифику, продемонстрировав, сколь далеко Церковь простирает свое влияние, если ее приверженцев можно встретить даже в тропиках, предоставили слово молодому негру из Конго, и сей африканец-неофит начал свою речь[246], на мой взгляд как нельзя более выразительную, но в самом начале прерванную его святейшеством, который поднялся и вышел вон с видом крайнего неудовольствия; не прошло и нескольких секунд, как причина столь дурного расположения духа стала всем известна. Пия VI не занимали ни красота произносимой речи, ни Конго, на какой бы широте эта страна ни располагалась, он заметил только одно – негр очень безобразен; его лицо неприятно поразило органы зрения папы, и он удалился, посоветовав впредь не оскорблять его взор видом подобных уродов.
Это было все, чего заслужили управляющие коллегии Пропаганды своим благородным рвением!
Зато несколькими месяцами раньше, 6 октября 1787 года, – дата, оставшаяся в памяти окружения его святейшества благодаря отметившему этот день грандиозному празднеству, – Провидение даровало его святейшеству большую радость: принцесса-герцогиня, синьора Констанция Онести, разрешилась от бремени крупным младенцем мужского пола.
В Риме принцессой-герцогиней называли жену одного из племянников папы, которого последний сделал принцем-герцогом; что до прочих его племянников, в основном они стали кардиналами[247].
Принцесса-герцогиня, то есть супруга принца-герцога Онести-Браски, как поговаривали, была дорога его святейшеству в нескольких смыслах: как племянница, поскольку была замужем за его племянником, но также как дочь любовницы кардинала Редзонико, прекрасной Джулии Фальконьери, с которой он сам был близок. Ходили слухи, что вследствие этого принцесса-герцогиня была папе еще роднее, нежели он сам согласился бы допустить, ибо на самом деле Пий VI отрицал насколько он мог это отцовство, ссылаясь на религиозные принципы, которые не запрещали ему адюльтер, но нетерпимо относились к кровосмешению.
По поводу же рождения упомянутого младенца в Риме прошли большие торжества, причем все кардиналы и прелаты выражали свою радость и преданность его святейшеству, осыпая подарками принцессу-герцогиню.
Мужа принцессы мне довелось встречать на вечерах или, как выражаются в тех местах, на беседах у княгини Боргезе[248], менее скучных, чем другие римские беседы, хотя, говоря об этой всеобщей скуке, надобно сделать исключение для бесед, происходивших в доме старого кардинала де Берниса, где царила непринужденность, присущая Франции, которую он представлял[249]. Итак, супруг Констанции Онести – я встречала его у княгини Боргезе – был довольно видным мужчиной с лицом и статью атлета, уроженцем маленького городка Чезены, достаточно представительным, чтобы стать принцем-герцогом. Он отличался дремучим невежеством, так что в Риме, когда речь заходила о каком-либо бедняге, достигающем последней степени идиотизма, обычно говорили: «Он глуп, как принц-герцог».
Впервые явившись к княгине Боргезе непосредственно после прибытия из Чезены, еще переполняемый тщеславием по поводу своего титула принца-герцога и родословной, только что обнаруженной у него благодаря весьма своевременным изысканиям некоего римского ученого, он захотел пить и попросил у хозяйки дома стакан воды.
Принц-герцог стоял, прислонясь к камину, и г-жа Боргезе ответила:
– Дерните два раза за шнурок, у вас за спиной, и вам принесут то, чего вы хотите.
Он повиновался, ничего не понимая: принц-герцог не был еще знаком с таким способом использовать колокольчик, изобретенным г-жой де Ментенон, как известно, всего-навсего какую-нибудь сотню лет назад[250]. Поэтому невозможно описать его изумление, когда стоило лишь дважды дернуть за шнурок, как в дверях появился лакей с подносом, полным прохладительных напитков. Чтобы удовлетворить его любопытство, пришлось объяснить ему, каким образом действует звонок, и тут – надо отдать ему справедливость – он пришел в такой восторг, что весь вечер только об этом и говорил. Восхищение принца-герцога было так велико, что, вместо того чтобы отправиться к себе домой, он приказал отвезти его в Ватикан и, разбудив своего дядю, который уже успел отойти ко сну, поделился с ним своим примечательным открытием.
Когда мы прибыли в Рим, сэр Уильям решил постепенно вводить меня в итальянский высший свет. Археологические изыскания не раз привлекали лорда Гамильтона в Рим – не скажу в главный город христианского мира, но в столицу Цезарей[233], – и здесь он был близко знаком со многими самыми достойными семействами.
Мы приехали туда в начале весны 1788 года.
Пий VI[234] занимал резиденцию на площади Святого Петра[235] в течение тринадцати лет, а самому ему был семьдесят один год. Прекрасный Анджело Браски, который, будучи избран папой как преемник Климента XIV[236], даже колебался, не присвоить ли себе в новом качестве имя Формоз II[237], настолько он был влюблен в свои женственные черты и пышные светлые волосы, так и остался неутомимым поклонником своей красоты, и об этом культе собственной персоны рассказывали самые смешные подробности. Злые языки, которые есть повсюду, даже в Риме, утверждали, что в конце концов его святейшество чем-то обязан своей великолепной наружности, ибо она имеет непосредственное отношение к его возвышению, ради которого кардинал Руффо[238], старшина Священной коллегии[239], употребил всю свою власть, ибо, как говорили, он питал к молодому прелату расположение, подобия которого надлежит искать в античности: оно было сравнимо с любовью Сократа к Алкивиаду[240].
Эта красота, положившая начало его карьере, продолжала способствовать ей и в дальнейшем – разумеется, если верить все тем же злым языкам, чьи суждения я лишь повторяю; Анджело Браски, потеряв своего покровителя, позаботился заменить его покровительницей: он вступил в тайную связь с любовницей кардинала Редзонико, племянника папы[241], и папа предоставил ему место верховного казначея, которое впоследствии отнял у него славный Ганганелли[242], взамен сделав его кардиналом. Впрочем, Климент XIV не мог поступить иначе: кардинальская шапка, согласно обычаю, полагалась каждому верховному казначею святого престола, если он терял свой пост, будь то по заслугам или нет. Тем не менее Анджело Браски принес Ганганелли благодарность за оказанную честь, однако папа, как уверяют, чистосердечно заявил ему:
– Я вас сделал кардиналом, потому что хотел отдать пост казначея человеку, чья порядочность не вызывает сомнений.
Поблагодарив за милость, Браски не счел уместным выразить признательность также и за мотивы, по которым она была ему оказана.
Когда мы прибыли в Рим, мне представилась благоприятная возможность повидать его святейшество, который, как было известно, с женщинами видался, хотя их не принимал. В самом деле, когда какая-нибудь знаменитая иностранка или местная аристократка выражала желание увидеть верховного понтифика и об этой просьбе передавали его святейшеству, он отвечал обыкновенно, что в такой-то день и час намерен прогуливаться в саду Квиринала[243], если дело происходило летом, или в парке Ватикана[244], если была зима; дама являлась в нужный срок в условленное место и, встретившись его святейшеству по пути, получала папское благословение.
Но я, как протестантка, не могла надеяться даже на такую привилегию; однако нашлось еще более простое средство снискать желаемую честь.
Управляющие коллегии Пропаганды добились согласия его святейшества присутствовать на одном из их ученых диспутов[245]; следовательно, для сэра Уильяма как посла было нетрудно получить там места. Поскольку эти места были оставлены заранее, нам не пришлось ни стоять в очереди, ни ждать, – мы явились туда точно к началу заседания.
Едва мы уселись, как громкий шум возвестил о прибытии его святейшества.
Должна признаться, что его появления я ожидала с большим любопытством.
Действительно, трудно было найти более представительного старца, чем Пий VI: его кудри, став из белокурых серебряными, сохранили свою роскошную волнистость, кожа была слишком свежа, чтобы поверить, что тут обошлось без притираний, но зубы были в самом деле красивы, а взгляд отличался замечательной живостью.
Возможно, что в тот день его глаза блестели ярче обычного, а румянец на щеках был розовее. Молва, вполголоса передаваемая из уст в уста, гласила, что его святейшество только что постиг очередной припадок яростного гнева, внушавшего ужас его ближайшему окружению и способного вспыхивать по самой ничтожной причине.
Для торжества, на котором ему предстояло присутствовать, Пий VI заказал своему портному новое одеяние; но не совсем удачно заложенная складочка на панталонах нарушила безупречную правильность форм, предмет его особой гордости. За этот грех его святейшество упрекнул беднягу посредством пинка, придя в негодование, которое виновный пытался умерить смиренными извинениями. Но извинениям, сколь бы они ни были смиренны, как говорят, положила конец оглушительная пощечина. Сраженный не так болью, как ужасом, грешник впал в бесчувствие, из которого его удалось вывести не иначе как обильным кровопусканием.
Церемония началась. Все шло наилучшим образом до тех пор, пока уже ближе к концу заседания его устроители, полагая, что доставят удовольствие верховному понтифику, продемонстрировав, сколь далеко Церковь простирает свое влияние, если ее приверженцев можно встретить даже в тропиках, предоставили слово молодому негру из Конго, и сей африканец-неофит начал свою речь[246], на мой взгляд как нельзя более выразительную, но в самом начале прерванную его святейшеством, который поднялся и вышел вон с видом крайнего неудовольствия; не прошло и нескольких секунд, как причина столь дурного расположения духа стала всем известна. Пия VI не занимали ни красота произносимой речи, ни Конго, на какой бы широте эта страна ни располагалась, он заметил только одно – негр очень безобразен; его лицо неприятно поразило органы зрения папы, и он удалился, посоветовав впредь не оскорблять его взор видом подобных уродов.
Это было все, чего заслужили управляющие коллегии Пропаганды своим благородным рвением!
Зато несколькими месяцами раньше, 6 октября 1787 года, – дата, оставшаяся в памяти окружения его святейшества благодаря отметившему этот день грандиозному празднеству, – Провидение даровало его святейшеству большую радость: принцесса-герцогиня, синьора Констанция Онести, разрешилась от бремени крупным младенцем мужского пола.
В Риме принцессой-герцогиней называли жену одного из племянников папы, которого последний сделал принцем-герцогом; что до прочих его племянников, в основном они стали кардиналами[247].
Принцесса-герцогиня, то есть супруга принца-герцога Онести-Браски, как поговаривали, была дорога его святейшеству в нескольких смыслах: как племянница, поскольку была замужем за его племянником, но также как дочь любовницы кардинала Редзонико, прекрасной Джулии Фальконьери, с которой он сам был близок. Ходили слухи, что вследствие этого принцесса-герцогиня была папе еще роднее, нежели он сам согласился бы допустить, ибо на самом деле Пий VI отрицал насколько он мог это отцовство, ссылаясь на религиозные принципы, которые не запрещали ему адюльтер, но нетерпимо относились к кровосмешению.
По поводу же рождения упомянутого младенца в Риме прошли большие торжества, причем все кардиналы и прелаты выражали свою радость и преданность его святейшеству, осыпая подарками принцессу-герцогиню.
Мужа принцессы мне довелось встречать на вечерах или, как выражаются в тех местах, на беседах у княгини Боргезе[248], менее скучных, чем другие римские беседы, хотя, говоря об этой всеобщей скуке, надобно сделать исключение для бесед, происходивших в доме старого кардинала де Берниса, где царила непринужденность, присущая Франции, которую он представлял[249]. Итак, супруг Констанции Онести – я встречала его у княгини Боргезе – был довольно видным мужчиной с лицом и статью атлета, уроженцем маленького городка Чезены, достаточно представительным, чтобы стать принцем-герцогом. Он отличался дремучим невежеством, так что в Риме, когда речь заходила о каком-либо бедняге, достигающем последней степени идиотизма, обычно говорили: «Он глуп, как принц-герцог».
Впервые явившись к княгине Боргезе непосредственно после прибытия из Чезены, еще переполняемый тщеславием по поводу своего титула принца-герцога и родословной, только что обнаруженной у него благодаря весьма своевременным изысканиям некоего римского ученого, он захотел пить и попросил у хозяйки дома стакан воды.
Принц-герцог стоял, прислонясь к камину, и г-жа Боргезе ответила:
– Дерните два раза за шнурок, у вас за спиной, и вам принесут то, чего вы хотите.
Он повиновался, ничего не понимая: принц-герцог не был еще знаком с таким способом использовать колокольчик, изобретенным г-жой де Ментенон, как известно, всего-навсего какую-нибудь сотню лет назад[250]. Поэтому невозможно описать его изумление, когда стоило лишь дважды дернуть за шнурок, как в дверях появился лакей с подносом, полным прохладительных напитков. Чтобы удовлетворить его любопытство, пришлось объяснить ему, каким образом действует звонок, и тут – надо отдать ему справедливость – он пришел в такой восторг, что весь вечер только об этом и говорил. Восхищение принца-герцога было так велико, что, вместо того чтобы отправиться к себе домой, он приказал отвезти его в Ватикан и, разбудив своего дядю, который уже успел отойти ко сну, поделился с ним своим примечательным открытием.