Страница:
Легко догадаться, к чему я пришла.
Господь, исполненный всепрощения, а не только карающий за грехи наши, надеюсь, не потребует, чтобы я поведала обо всех подробностях того года, что прошел с моего возвращения на Пикадилли, восемнадцатого года моей жизни; все ступени мучительного существования женщины, живущей за счет своей красоты, были мною пройдены, все оскорбления, подстерегающие ее, меня не миновали, и чаша стыда была испита до дна. Если я не рассказываю все, то не потому, что забыла об этом: просто силы изменяют мне при мысли, что пришлось бы в воспоминаниях проделать тот путь снова. Скажу только, что по истечении года, день в день после моего возвращения на улицу Пикадилли, я покинула этот уютный особнячок, распродав все: мебель, драгоценности, кружева, оказавшись более бедной и более одинокой, нежели тогда, когда вступила на его порог, и сохранив от всей былой роскоши лишь шелковое платье, которое было на мне.
Как же я впала в такую нищету, что даже Эми, первая и постоянная соучастница моего падения, покинула меня? На то может ответить только Провидение, пожелавшее низринуть меня на низшую ступень лестницы преуспеяния, чтобы затем позволить снова добраться до ее вершины.
Все подробности того ужасного дня навеки запечатлелись в моей памяти. Дело было в пятницу 26 октября 1782 года, в одиннадцать часов, в туманное промозглое утро, какие бывают только в Лондоне.
Прежде чем навсегда уйти из особнячка на Пикадилли, я позавтракала ломтем хлеба и стаканом воды и была отнюдь не уверена, что достану на обед еще кусочек хлеба.
Я пошла по Пикадилли к Олд-Бонд-стрит[160], не слишком задумываясь, куда ведут меня ноги, и брела, словно слепая, толкая прохожих и сама наталкиваясь на какие-то препятствия. Вскоре я оказалась на Оксфорд-стрит. Только случай привел меня туда.
Там я как бы очнулась. Оказалось, что я подошла почти к самому дому мисс Арабеллы; поняв это, я на миг замерла. Пока я так стояла, какой-то экипаж въехал во двор и остановился у крыльца; женщина в короткой атласной накидке, богато украшенной кружевами, скользнула в него так стремительно, что облако кружев скрыло ее лицо, за ней в карету поднялся молодой человек; дверца захлопнулась, и карета промчалась мимо меня, обдав грязью. В женщине я узнала мисс Арабеллу, а ее спутник и, по-видимому, новый обожатель был мне вовсе неизвестен.
Карета свернула на Хай-стрит[161] и исчезла.
Почему эта женщина, вероятно родовитая не более меня и явно не такая красивая, оставалась всегда богатой и счастливой, в то время как я, побывав богатой и счастливой, вынуждена смотреть ей вслед, отряхивая грязь, которой она окатила меня?
Мне это показалось вопиющей несправедливостью судьбы.
Я оставалась на том же месте еще около получаса и, верно, стояла бы еще долго, так и не отдавая себе отчета, почему не иду дальше, если бы вокруг меня не собралась кучка людей и какой-то полицейский, проложив себе дорогу в маленькой толпе, не спросил меня, что я тут стою, словно в столбняке, по щиколотку в грязи, похожая на безгласную статую.
Я отвечала ему, что видела, как из дома № 23 на моих глазах выехала знакомая мне дама, и я жду ее возвращения, ибо мне надо с ней переговорить.
– Идите-ка своей дорогой, – грубо сказал полицейский, – в такое время женщины, подобные вам, не имеют права стоять на тротуаре.
Его слова вонзились в мое сердце, как раскаленный клинок; я встрепенулась, метнулась на Дин-стрит и спустилась к Стренду[162].
Едва я сделала несколько шагов, как очутилась перед магазином мистера Плоудена, где я когда-то около месяца прослужила за прилавком. Жизнь там не была для меня ни счастливой, ни блестящей, но, по крайней мере, мне жилось спокойно.
На том месте, которое некогда занимала я, сидела другая молодая девушка; по безмятежности, разлитой на ее лице, было видно, что она явно достигла или почти достигла вершины своих мечтаний и стремлений, сделавшись первой среди барышень ювелирного магазина.
Мне слишком живо помнился окрик полицейского у особняка мисс Арабеллы, и потому я не задержалась подле торгового заведения мистера Плоудена и пошла вверх по Стренду к Кингс-Уильям-стрит, которая привела меня на Лестер-сквер, словно заставляя, ступенька за ступенькой, возвращаться по лестнице воспоминаний: там стоял домик мистера Хоардена, где я остановилась, приехав в Лондон, и где меня ожидал такой приятный, исполненный благожелательности прием.
Уже на Стренде меня захватил дождь, он продолжался и сейчас, с каждой минутой усиливаясь, однако я дошла до такой степени нечувствительности, что, даже промокнув до костей, вовсе не замечала этого. Маленький домик выглядел все таким же благообразным, я бы даже сказала, пуритански чистым. Я уселась на ступени балагана, возведенного каким-то бродячим театром посреди площади.
Напротив меня виднелась дверь дома мистера Хоардена. Я оставалась там под дождем более двух часов, чувствуя первые признаки голода, но гордость не позволяла мне постучаться в гостеприимный дом и попросить кусок хлеба.
К несчастью, два источника благодеяний, к которым я могла бы прибегнуть, попав в безвыходное положение, были мне недоступны.
Мистер Шеридан, чье имя очень часто произносилось при мне, не имел возможности быть мне полезным из-за пожара, уничтожившего театр Друри-Лейн, где он был директором[163] и где я могла бы найти место, обеспечивающее некоторое положение.
Что касается Ромни, то у меня никогда не было его адреса, я только помнила, что он обитает где-то неподалеку от Кавендиш-сквер[164] или на самом Кавендиш-сквер, однако подобных сведений было недостаточно, чтобы отправиться на поиски его жилища.
А мне между тем требовалась скорая и действенная помощь: хотелось есть, а я не знала, где приведется пообедать, приближался вечер, а я ломала голову, где мне переночевать.
Я подняла глаза к Небесам, надеясь, что мой исполненный мольбы взгляд смягчит их гнев.
В эту минуту мимо того места, где я сидела, проезжала карета; она остановилась, дверца распахнулась, женщина лет сорока или сорока пяти, закутанная в великолепную индийскую кашемировую шаль, вышла и подошла ко мне, подставив голову дождю, изливавшемуся с небес.
В чертах женщины сквозила смесь цинического любопытства и вульгарности, совершенно не согласовывавшихся с ее изысканным одеянием.
Не предполагая, что она заинтересовалась именно мною, я уронила голову на руки.
Но она тронула меня за плечо.
Я подняла взгляд: женщина стояла передо мной; она нагло оглядела меня и громко прошептала:
– Да она, право слово, хороша, очень хороша!
С удивлением я посмотрела на нее: чего хотела от меня эта женщина?
– Почему вы сидите вот так под дождем? – спросила она.
– Потому что не знаю, куда идти.
– Глупости! – возмутилась она. – Когда имеешь такое личико, как у вас, нет ничего проще обрести крышу над головой.
– Однако вы видите, что со мной произошло именно так.
– А почему вы так бледны?
– Потому что закоченела и хочу есть.
– Вы ничем не больны?
– Еще нет, но обязательно заболею, если проведу ночь на улице.
– А кто заставляет вас ночевать под дождем?
– Я же вам сказала, что мне некуда идти!
– Идите ко мне.
Я снова посмотрела на нее и спросила:
– А кто вы?
– Я та, что предлагает вам все, чего вы лишены: кров, пищу, одежду и деньги.
– А какова цена?
– Потом поговорим и об этом, только поторапливайтесь! Я теряю из-за вас не только время, но и шаль и шляпу.
Я все еще колебалась.
– Что ж, тогда доброй ночи, прелестное дитя! – И она шагнула к экипажу.
– Сударыня, сударыня! – взмолилась я.
– Так что, вы решаетесь?
– А если завтра ваши предложения мне не подойдут, будет ли мне позволено уйти от вас?
– Это как вам будет угодно! Разумеется, прежде возместив мне расходы, если таковые потребуются.
– Я следую за вами, сударыня.
Я поднялась. Вода стекала с меня ручьями.
– Садитесь впереди, да так, чтобы вас и видно не было.
Я повиновалась, скорчившись в уголке. Она покачала головой:
– Да, вы являете собой жалкое зрелище!.. Кстати, у вас нет никаких неприятностей с полицией?
– У меня?
– Ну да, у вас.
– Какие у меня могли быть отношения с полицией? Я только сегодня утром вышла из собственного дома!
– Ах! Так у вас был собственный дом?
– Да.
– И где же он находился?
– На Пикадилли.
– Но Пикадилли – не наш квартал.
– Не ваш квартал? Я вас не понимаю.
Она снова внимательно оглядела меня, и ее губы вытянулись в ниточку.
– Впрочем, это возможно, – наконец произнесла она. – Вид у вас вполне добропорядочный. Однако кто угодно может принять такой вид!
– Сударыня! – воскликнула я, почти оглушенная ее низменной манерой выражаться. – Если вы уже раскаиваетесь, что сделали мне предложение, я готова выйти из кареты.
– Нет, оставайтесь.
И она сама захлопнула дверцу и приказала кучеру:
– Домой!
Через десять минут экипаж остановился перед домом в Хеймаркете, все окна которого были наглухо закрыты.
Я сильно окоченела, но, едва переступив порог этого дома и услышав, как за мной со стуком захлопнулась дверь, почувствовала, что мне стало еще холоднее.
Мне показалось, что я вступила в склеп.
И действительно, то был могильный приют, могила целомудрия и добродетели, откуда нельзя было выбраться, не неся в душе следы нравственной гибели, гораздо более устрашающие, чем печать физической смерти!
XXI
XXII
Господь, исполненный всепрощения, а не только карающий за грехи наши, надеюсь, не потребует, чтобы я поведала обо всех подробностях того года, что прошел с моего возвращения на Пикадилли, восемнадцатого года моей жизни; все ступени мучительного существования женщины, живущей за счет своей красоты, были мною пройдены, все оскорбления, подстерегающие ее, меня не миновали, и чаша стыда была испита до дна. Если я не рассказываю все, то не потому, что забыла об этом: просто силы изменяют мне при мысли, что пришлось бы в воспоминаниях проделать тот путь снова. Скажу только, что по истечении года, день в день после моего возвращения на улицу Пикадилли, я покинула этот уютный особнячок, распродав все: мебель, драгоценности, кружева, оказавшись более бедной и более одинокой, нежели тогда, когда вступила на его порог, и сохранив от всей былой роскоши лишь шелковое платье, которое было на мне.
Как же я впала в такую нищету, что даже Эми, первая и постоянная соучастница моего падения, покинула меня? На то может ответить только Провидение, пожелавшее низринуть меня на низшую ступень лестницы преуспеяния, чтобы затем позволить снова добраться до ее вершины.
Все подробности того ужасного дня навеки запечатлелись в моей памяти. Дело было в пятницу 26 октября 1782 года, в одиннадцать часов, в туманное промозглое утро, какие бывают только в Лондоне.
Прежде чем навсегда уйти из особнячка на Пикадилли, я позавтракала ломтем хлеба и стаканом воды и была отнюдь не уверена, что достану на обед еще кусочек хлеба.
Я пошла по Пикадилли к Олд-Бонд-стрит[160], не слишком задумываясь, куда ведут меня ноги, и брела, словно слепая, толкая прохожих и сама наталкиваясь на какие-то препятствия. Вскоре я оказалась на Оксфорд-стрит. Только случай привел меня туда.
Там я как бы очнулась. Оказалось, что я подошла почти к самому дому мисс Арабеллы; поняв это, я на миг замерла. Пока я так стояла, какой-то экипаж въехал во двор и остановился у крыльца; женщина в короткой атласной накидке, богато украшенной кружевами, скользнула в него так стремительно, что облако кружев скрыло ее лицо, за ней в карету поднялся молодой человек; дверца захлопнулась, и карета промчалась мимо меня, обдав грязью. В женщине я узнала мисс Арабеллу, а ее спутник и, по-видимому, новый обожатель был мне вовсе неизвестен.
Карета свернула на Хай-стрит[161] и исчезла.
Почему эта женщина, вероятно родовитая не более меня и явно не такая красивая, оставалась всегда богатой и счастливой, в то время как я, побывав богатой и счастливой, вынуждена смотреть ей вслед, отряхивая грязь, которой она окатила меня?
Мне это показалось вопиющей несправедливостью судьбы.
Я оставалась на том же месте еще около получаса и, верно, стояла бы еще долго, так и не отдавая себе отчета, почему не иду дальше, если бы вокруг меня не собралась кучка людей и какой-то полицейский, проложив себе дорогу в маленькой толпе, не спросил меня, что я тут стою, словно в столбняке, по щиколотку в грязи, похожая на безгласную статую.
Я отвечала ему, что видела, как из дома № 23 на моих глазах выехала знакомая мне дама, и я жду ее возвращения, ибо мне надо с ней переговорить.
– Идите-ка своей дорогой, – грубо сказал полицейский, – в такое время женщины, подобные вам, не имеют права стоять на тротуаре.
Его слова вонзились в мое сердце, как раскаленный клинок; я встрепенулась, метнулась на Дин-стрит и спустилась к Стренду[162].
Едва я сделала несколько шагов, как очутилась перед магазином мистера Плоудена, где я когда-то около месяца прослужила за прилавком. Жизнь там не была для меня ни счастливой, ни блестящей, но, по крайней мере, мне жилось спокойно.
На том месте, которое некогда занимала я, сидела другая молодая девушка; по безмятежности, разлитой на ее лице, было видно, что она явно достигла или почти достигла вершины своих мечтаний и стремлений, сделавшись первой среди барышень ювелирного магазина.
Мне слишком живо помнился окрик полицейского у особняка мисс Арабеллы, и потому я не задержалась подле торгового заведения мистера Плоудена и пошла вверх по Стренду к Кингс-Уильям-стрит, которая привела меня на Лестер-сквер, словно заставляя, ступенька за ступенькой, возвращаться по лестнице воспоминаний: там стоял домик мистера Хоардена, где я остановилась, приехав в Лондон, и где меня ожидал такой приятный, исполненный благожелательности прием.
Уже на Стренде меня захватил дождь, он продолжался и сейчас, с каждой минутой усиливаясь, однако я дошла до такой степени нечувствительности, что, даже промокнув до костей, вовсе не замечала этого. Маленький домик выглядел все таким же благообразным, я бы даже сказала, пуритански чистым. Я уселась на ступени балагана, возведенного каким-то бродячим театром посреди площади.
Напротив меня виднелась дверь дома мистера Хоардена. Я оставалась там под дождем более двух часов, чувствуя первые признаки голода, но гордость не позволяла мне постучаться в гостеприимный дом и попросить кусок хлеба.
К несчастью, два источника благодеяний, к которым я могла бы прибегнуть, попав в безвыходное положение, были мне недоступны.
Мистер Шеридан, чье имя очень часто произносилось при мне, не имел возможности быть мне полезным из-за пожара, уничтожившего театр Друри-Лейн, где он был директором[163] и где я могла бы найти место, обеспечивающее некоторое положение.
Что касается Ромни, то у меня никогда не было его адреса, я только помнила, что он обитает где-то неподалеку от Кавендиш-сквер[164] или на самом Кавендиш-сквер, однако подобных сведений было недостаточно, чтобы отправиться на поиски его жилища.
А мне между тем требовалась скорая и действенная помощь: хотелось есть, а я не знала, где приведется пообедать, приближался вечер, а я ломала голову, где мне переночевать.
Я подняла глаза к Небесам, надеясь, что мой исполненный мольбы взгляд смягчит их гнев.
В эту минуту мимо того места, где я сидела, проезжала карета; она остановилась, дверца распахнулась, женщина лет сорока или сорока пяти, закутанная в великолепную индийскую кашемировую шаль, вышла и подошла ко мне, подставив голову дождю, изливавшемуся с небес.
В чертах женщины сквозила смесь цинического любопытства и вульгарности, совершенно не согласовывавшихся с ее изысканным одеянием.
Не предполагая, что она заинтересовалась именно мною, я уронила голову на руки.
Но она тронула меня за плечо.
Я подняла взгляд: женщина стояла передо мной; она нагло оглядела меня и громко прошептала:
– Да она, право слово, хороша, очень хороша!
С удивлением я посмотрела на нее: чего хотела от меня эта женщина?
– Почему вы сидите вот так под дождем? – спросила она.
– Потому что не знаю, куда идти.
– Глупости! – возмутилась она. – Когда имеешь такое личико, как у вас, нет ничего проще обрести крышу над головой.
– Однако вы видите, что со мной произошло именно так.
– А почему вы так бледны?
– Потому что закоченела и хочу есть.
– Вы ничем не больны?
– Еще нет, но обязательно заболею, если проведу ночь на улице.
– А кто заставляет вас ночевать под дождем?
– Я же вам сказала, что мне некуда идти!
– Идите ко мне.
Я снова посмотрела на нее и спросила:
– А кто вы?
– Я та, что предлагает вам все, чего вы лишены: кров, пищу, одежду и деньги.
– А какова цена?
– Потом поговорим и об этом, только поторапливайтесь! Я теряю из-за вас не только время, но и шаль и шляпу.
Я все еще колебалась.
– Что ж, тогда доброй ночи, прелестное дитя! – И она шагнула к экипажу.
– Сударыня, сударыня! – взмолилась я.
– Так что, вы решаетесь?
– А если завтра ваши предложения мне не подойдут, будет ли мне позволено уйти от вас?
– Это как вам будет угодно! Разумеется, прежде возместив мне расходы, если таковые потребуются.
– Я следую за вами, сударыня.
Я поднялась. Вода стекала с меня ручьями.
– Садитесь впереди, да так, чтобы вас и видно не было.
Я повиновалась, скорчившись в уголке. Она покачала головой:
– Да, вы являете собой жалкое зрелище!.. Кстати, у вас нет никаких неприятностей с полицией?
– У меня?
– Ну да, у вас.
– Какие у меня могли быть отношения с полицией? Я только сегодня утром вышла из собственного дома!
– Ах! Так у вас был собственный дом?
– Да.
– И где же он находился?
– На Пикадилли.
– Но Пикадилли – не наш квартал.
– Не ваш квартал? Я вас не понимаю.
Она снова внимательно оглядела меня, и ее губы вытянулись в ниточку.
– Впрочем, это возможно, – наконец произнесла она. – Вид у вас вполне добропорядочный. Однако кто угодно может принять такой вид!
– Сударыня! – воскликнула я, почти оглушенная ее низменной манерой выражаться. – Если вы уже раскаиваетесь, что сделали мне предложение, я готова выйти из кареты.
– Нет, оставайтесь.
И она сама захлопнула дверцу и приказала кучеру:
– Домой!
Через десять минут экипаж остановился перед домом в Хеймаркете, все окна которого были наглухо закрыты.
Я сильно окоченела, но, едва переступив порог этого дома и услышав, как за мной со стуком захлопнулась дверь, почувствовала, что мне стало еще холоднее.
Мне показалось, что я вступила в склеп.
И действительно, то был могильный приют, могила целомудрия и добродетели, откуда нельзя было выбраться, не неся в душе следы нравственной гибели, гораздо более устрашающие, чем печать физической смерти!
XXI
Из того, что мне требовалось, неотложнее всего – даже утоления голода – была надобность переменить всю одежду и принять ванну.
Миссис Лав – было ли то прозвищем, данным ей завсегдатаями дома, или капризом случая[165]? – прекрасно поняла, насколько оба эти желания правомерны, ибо сразу по нашем прибытии приказала, чтобы приготовили ванну и принесли смену белья и пеньюар в предназначенную мне комнату.
Войдя в нее, я без сил рухнула в кресло, продрогшая, почти без чувств, едва замечая, что делалось вокруг меня.
Миссис Лав с недюжинной расторопностью распоряжалась всем, но ее взгляд ни на миг не отрывался от меня.
Когда воду согрели, она решила лично прислуживать мне в качестве горничной и приступила к этим обязанностям с некоторым жаром, впрочем, это обстоятельство прошло мимо моего сознания: в том полубесчувственном состоянии, в какое я впала, мало что могло меня насторожить. Мое платье намертво прилипло к коже – в те времена носили очень тесные туалеты, – и она разорвала его на мне, ножницами перерезав шнурки корсета.
В одно мгновение я оказалась нагой. Хотя меня увидела всего только женщина, на меня нахлынуло какое-то неопределенное чувство стыда и кровь бросилась в лицо.
Я поискала укрытия в ванне, но прозрачная вода служила недостаточным покровом моей наготе.
При всем том, едва вступив в теплую воду, я ощутила несказанное блаженство, грудь расправилась, дышать стало легко.
– Ах, сударыня, – вскричала я, уже нимало не беспокоясь о побуждениях, какими руководствовалась эта особа, оказавшая мне столь необычное гостеприимство, – как я вам благодарна!
– Полно, полно, – пробурчала она. – О вас позаботятся, моя крошка, будьте покойны: вы достаточно красивы для этого.
Затем она позвонила и громко приказала принести чашку бульона, при этом тихо прибавив несколько слов, но я не разобрала их.
В обстановке и духе этого дома ощущалась странная смесь роскоши и дурного вкуса. Так, какая-то особа, одетая слишком кокетливо для служанки и недостаточно изысканно, чтобы выглядеть женщиной из порядочного общества, принесла мне превосходный бульон в чашке из грубого фаянса.
Я не без отвращения поднесла ее к губам – за один лишь год я заразилась всеми привычками жизни в роскоши: я, некогда бедная крестьянка, уже не могла себе представить, как можно есть не на серебре и пить не из хрусталя или фарфора.
Когда я выпила бульон, миссис Лав подошла к ванне, встала за моей спиной, взяла расческу, расплела мои волосы и сама расчесала их с такой тщательностью и ловкостью, которая сделала бы честь настоящему парикмахеру, затем она снова заплела их и укрепила короной на голове, придав прическе столь утонченно-прихотливый вид, что я не могла не признать ее искусность, едва взглянув на себя в зеркало.
Когда она почти управилась с моими волосами, возвратилась служанка и шепнула ей на ухо несколько слов, от которых на лице миссис Лав расплылась удовлетворенная улыбка.
– А теперь, милочка, – радостно провозгласила она, – вам пора выбираться из ванны: слишком долгое пребывание в горячей воде вредит не только здоровью, но и красоте. Идите, я сама вытру вас и помогу вам обсохнуть.
Я давно уже приучилась пользоваться во время своего туалета услугами служанки, а потому без стеснения приняла приглашение миссис Лав. Комната была плотно закрыта и хорошо натоплена, по ней не гуляли сквозняки, а под ногами лежал толстый ковер. Я вышла из пены, как Венера, но, в отличие от античной богини, не имея возможности прибегнуть к тому естественному прикрытию, каким послужили бы мои длинные волосы, будь они распущены. Миссис Лав подошла ко мне с пеньюаром, но неожиданно обернулась к служанке.
– Что это за грубое полотно? – спросила она. – Не принимаете ли вы мисс за какую-нибудь девицу с постоялого двора? Уберите-ка эти тряпки и принесите батистовые сорочки и батистовый пеньюар.
Служанка вышла; я с удивлением поглядела ей вслед, пытаясь, наподобие античной статуи, прикрыть наготу руками. Миссис Лав расхохоталась:
– Ах, вот оно что! Вы, как видно, выпускница пансиона благородных девиц? В таком случае, малышка, надо было меня предупредить, я бы надела перчатки до того, как прикоснуться к вам, и наложила бы на рот повязку, прежде чем заговорить. Ну же, встаньте прямо и поднимите руки, чтобы от них отхлынула кровь.
– Но, сударыня…
– Вам что, холодно?
– Нет.
– Тогда ни о чем не беспокойтесь и дайте мне вас хорошенько рассмотреть. Я не отрицаю: вы красивы, и весьма!
Ее похвалы начали меня несколько тревожить, хотя я не имела пока действительной причины для беспокойства.
– Умоляю вас, сударыня, – тихо сказала я, – позвольте мне одеться.
– Надо потерпеть, пока вам подыщут подходящее белье. К тому же, столько бы вы ни ломались передо мной, могу поклясться, что вы не раз, моя куколка, вертелись перед зеркалом в том костюме, каким вас одарила природа, иначе вы не были бы женщиной… Ладно, вот и ваше белье, теперь можете одеться. Только позвольте мне под конец кое-что сказать вам: если вы не последняя дура, ваше преуспеяние в ваших собственных руках, вы слышите?
– Да, сударыня, слышу, хотя, признаться, не вполне понимаю, о чем вы говорите.
– Ладно, ладно, мисс Кларисса[166]! Сейчас к вам призовут кое-кого, кто сумеет все разъяснить. Одевайтесь без помех, а если вам понадобится помощь, позвоните – она не заставит себя ждать. До свидания, милочка! И не корчите из себя недотрогу, тогда все обойдется как нельзя лучше.
И миссис Лав удалилась, сопутствуемая служанкой, успевшей до того разложить белье на кресле.
Оставшись одна, я некоторое время не двигалась, пребывая в неподвижной задумчивости. Меня больше не беспокоила моя нагота, вернее, я вспомнила о ней только для того, чтобы поглядеть на себя в зеркало. Насколько мне показалось, миссис Лав отнюдь не сгущала краски в своих похвалах и я вполне могла соперничать с самыми знаменитыми изваяниями древности.
Наконец медленно и неторопливо я надела белье, способное удовлетворить самой придирчивой требовательности какой-нибудь Анны Австрийской[167]. Все мои благоприобретенные привычки роскошной жизни пробудились во мне, и слова миссис Лав приятно отдавались в ушах: «Если вы не последняя дура, ваше преуспеяние в ваших собственных руках». Я уже протягивала руки к обещанному благоденствию, шепча: «Пусть оно настанет побыстрее! Я готова его принять».
Приходится признать, что я создание слабое и легко поддающееся соблазнам, ибо мне, наконец, стало понятно, куда я попала. Я догадалась, каким ремеслом занимается не слишком целомудренная особа, оказавшая мне гостеприимство, а ее восхищение можно было сравнить с радостью лошадиного барышника, оценивающего стати лошади, которую он собирается купить или продать; при всем том мой посвежевший вид и ласкающее прикосновение тонкого белья возродили во мне надежды и я начала вновь пробуждаться к жизни!
Когда я уже закуталась в пеньюар и скользнула босыми ногами в чудесные шелковые домашние туфли, дверь распахнулась и в комнату внесли столик, сервированный на два прибора.
Этот столик и то, что на нем находилось: резная серебряная посуда, китайский фарфор, скатерть саксонского полотна – все свидетельствовало о комфорте и даже роскоши.
Беспокоило только одно: трапеза была сервирована не для меня одной.
Второй прибор предназначался неизвестному, который должен был разделить ее со мной. Фортуна, улыбаясь мне снова, опять принимала таинственный вид, но теперь мне казалось, что она обращается с бедной Эммой уж слишком бесцеремонно. Впрочем, надо признать, что мое положение оказалось более чем незавидным и со мной, воистину, можно было не церемониться.
Как только столик поставили перед камином, дверь снова растворилась и впустила мужчину лет сорока или сорока пяти.
Одет он был изысканно, хотя претензия на благородство и утонченность сказывалась скорее в покрое его одежды, нежели в их богатстве и качестве тканей. На нем были гранатово-красный бархатный камзол с черным позументом, расшитый белый шелковый жилет, атласные штаны и черные шелковые чулки.
Прибавьте к этому белый галстук, рубашку с великолепным жабо из английских кружев, туфли с бриллиантовыми пряжками и треуголку с черным шелковым кантом, довершавшие его наряд; очки в золотой оправе придавали вошедшему отдаленное сходство не то с государственным чиновником, не то с ученым.
При виде его я поднялась с кресла, одновременно смущенная и раздраженная, однако быстро сообразила, что сам дом и мои затрудненные обстоятельства не предрасполагают к излишней щепетильности и, как выразилась миссис Лав, нечего корчить из себя недотрогу. Потому я смолчала и, вся дрожа, снова рухнула в кресло.
Незнакомец, заметив, что я то краснею, то бледнею, понял, в каком я волнении, и приблизился ко мне с изысканной вежливостью:
– Прошу прощения, мисс, за то, что предстал перед вами, не уведомив о своем приходе; но мне не терпится узнать, столь ли вы добры, сколь прелестны.
Я пролепетала что-то невразумительное, ибо, сколь низко я ни пала в дни моего несчастья, я не была готова так прямо, сразу попасть в собственность первому встречному. Помимо воли у меня на глазах заблестели слезы.
– О, – вскричала я, – это ничтожное создание не теряло времени напрасно!
Неизвестный поглядел на меня с некоторым удивлением и, словно желая распознать, искренними ли были проливаемые мной слезы, продолжал:
– Сударыня, насколько я разбираюсь в физиогномике, мне явственно видно, что я имею дело с особой, во всех отношениях достойной, каковую несчастливое стечение обстоятельств, осведомляться о коих я не считаю себя вправе, поставило в ложное положение. А посему тотчас спешу вас успокоить. Я явился сюда не для того, чтобы говорить с вами о любви, хотя ваша красота, сдается мне, способна отменить все прочие предметы обсуждения.
– О сударь! – вскричала я. – Красота иногда оборачивается великими бедами!
Незнакомец улыбнулся:
– Ну, от подобного несчастья, насколько я знаю, женщины легко находят лекарство. Красота, сударыня, – след божества на бренной земле; так позвольте же одному из ревнителей этого вселенского культа возложить дань уважения к вашим стопам.
Я невольно улыбнулась тому выспреннему тону, каким были произнесены последние слова.
– Прошу прощения, сударь, – сказала я ему, – но мне показалось, что вы только секунду назад заверяли меня, что не станете говорить о любви.
– А разве я, сударыня, изменил данному слову? Почтение – отнюдь не признание в любви.
Я понимала его все меньше и меньше.
– Однако же вам, как предупредила меня хозяйка дома, настоятельно необходимо подкрепиться. Так прошу к столу, поешьте; я сяду рядом с вами, чтобы составить вам компанию, но прежде всего чтобы удостоиться чести вам прислуживать.
От приглашения, сделанного с такой изысканностью, не было никакой возможности отказаться, особенно если учесть, что я в буквальном смысле умирала с голоду.
Я придвинула кресло к столику; незнакомец, до того остававшийся на ногах, тоже пододвинул стул и сел напротив, оставив между мной и собой все пространство круглой столешницы.
– Сударыня, – сказал он, подцепив на кончик вилки кусок холодной курицы и принявшись с ловким изяществом его разрезать, – некий латинский поэт, чье имя Гораций[168], сказал: «Сделки, легче всего приводящие к доброму завершению, суть именно те, что заключаются за столом, ибо вино для мысли – то же, что вода для растений: оно побуждает их распуститься и зацвести». Так ешьте же и пейте прежде всего, чтобы ваши мысли пришли в должное равновесие; а после мы поговорим о том деле, что привело меня сюда и может стать подлинной золотой жилой для нас обоих.
Говоря так, он положил на мою тарелку крылышко цыпленка и до половины наполнил мой бокал превосходным бордоским вином.
Миссис Лав – было ли то прозвищем, данным ей завсегдатаями дома, или капризом случая[165]? – прекрасно поняла, насколько оба эти желания правомерны, ибо сразу по нашем прибытии приказала, чтобы приготовили ванну и принесли смену белья и пеньюар в предназначенную мне комнату.
Войдя в нее, я без сил рухнула в кресло, продрогшая, почти без чувств, едва замечая, что делалось вокруг меня.
Миссис Лав с недюжинной расторопностью распоряжалась всем, но ее взгляд ни на миг не отрывался от меня.
Когда воду согрели, она решила лично прислуживать мне в качестве горничной и приступила к этим обязанностям с некоторым жаром, впрочем, это обстоятельство прошло мимо моего сознания: в том полубесчувственном состоянии, в какое я впала, мало что могло меня насторожить. Мое платье намертво прилипло к коже – в те времена носили очень тесные туалеты, – и она разорвала его на мне, ножницами перерезав шнурки корсета.
В одно мгновение я оказалась нагой. Хотя меня увидела всего только женщина, на меня нахлынуло какое-то неопределенное чувство стыда и кровь бросилась в лицо.
Я поискала укрытия в ванне, но прозрачная вода служила недостаточным покровом моей наготе.
При всем том, едва вступив в теплую воду, я ощутила несказанное блаженство, грудь расправилась, дышать стало легко.
– Ах, сударыня, – вскричала я, уже нимало не беспокоясь о побуждениях, какими руководствовалась эта особа, оказавшая мне столь необычное гостеприимство, – как я вам благодарна!
– Полно, полно, – пробурчала она. – О вас позаботятся, моя крошка, будьте покойны: вы достаточно красивы для этого.
Затем она позвонила и громко приказала принести чашку бульона, при этом тихо прибавив несколько слов, но я не разобрала их.
В обстановке и духе этого дома ощущалась странная смесь роскоши и дурного вкуса. Так, какая-то особа, одетая слишком кокетливо для служанки и недостаточно изысканно, чтобы выглядеть женщиной из порядочного общества, принесла мне превосходный бульон в чашке из грубого фаянса.
Я не без отвращения поднесла ее к губам – за один лишь год я заразилась всеми привычками жизни в роскоши: я, некогда бедная крестьянка, уже не могла себе представить, как можно есть не на серебре и пить не из хрусталя или фарфора.
Когда я выпила бульон, миссис Лав подошла к ванне, встала за моей спиной, взяла расческу, расплела мои волосы и сама расчесала их с такой тщательностью и ловкостью, которая сделала бы честь настоящему парикмахеру, затем она снова заплела их и укрепила короной на голове, придав прическе столь утонченно-прихотливый вид, что я не могла не признать ее искусность, едва взглянув на себя в зеркало.
Когда она почти управилась с моими волосами, возвратилась служанка и шепнула ей на ухо несколько слов, от которых на лице миссис Лав расплылась удовлетворенная улыбка.
– А теперь, милочка, – радостно провозгласила она, – вам пора выбираться из ванны: слишком долгое пребывание в горячей воде вредит не только здоровью, но и красоте. Идите, я сама вытру вас и помогу вам обсохнуть.
Я давно уже приучилась пользоваться во время своего туалета услугами служанки, а потому без стеснения приняла приглашение миссис Лав. Комната была плотно закрыта и хорошо натоплена, по ней не гуляли сквозняки, а под ногами лежал толстый ковер. Я вышла из пены, как Венера, но, в отличие от античной богини, не имея возможности прибегнуть к тому естественному прикрытию, каким послужили бы мои длинные волосы, будь они распущены. Миссис Лав подошла ко мне с пеньюаром, но неожиданно обернулась к служанке.
– Что это за грубое полотно? – спросила она. – Не принимаете ли вы мисс за какую-нибудь девицу с постоялого двора? Уберите-ка эти тряпки и принесите батистовые сорочки и батистовый пеньюар.
Служанка вышла; я с удивлением поглядела ей вслед, пытаясь, наподобие античной статуи, прикрыть наготу руками. Миссис Лав расхохоталась:
– Ах, вот оно что! Вы, как видно, выпускница пансиона благородных девиц? В таком случае, малышка, надо было меня предупредить, я бы надела перчатки до того, как прикоснуться к вам, и наложила бы на рот повязку, прежде чем заговорить. Ну же, встаньте прямо и поднимите руки, чтобы от них отхлынула кровь.
– Но, сударыня…
– Вам что, холодно?
– Нет.
– Тогда ни о чем не беспокойтесь и дайте мне вас хорошенько рассмотреть. Я не отрицаю: вы красивы, и весьма!
Ее похвалы начали меня несколько тревожить, хотя я не имела пока действительной причины для беспокойства.
– Умоляю вас, сударыня, – тихо сказала я, – позвольте мне одеться.
– Надо потерпеть, пока вам подыщут подходящее белье. К тому же, столько бы вы ни ломались передо мной, могу поклясться, что вы не раз, моя куколка, вертелись перед зеркалом в том костюме, каким вас одарила природа, иначе вы не были бы женщиной… Ладно, вот и ваше белье, теперь можете одеться. Только позвольте мне под конец кое-что сказать вам: если вы не последняя дура, ваше преуспеяние в ваших собственных руках, вы слышите?
– Да, сударыня, слышу, хотя, признаться, не вполне понимаю, о чем вы говорите.
– Ладно, ладно, мисс Кларисса[166]! Сейчас к вам призовут кое-кого, кто сумеет все разъяснить. Одевайтесь без помех, а если вам понадобится помощь, позвоните – она не заставит себя ждать. До свидания, милочка! И не корчите из себя недотрогу, тогда все обойдется как нельзя лучше.
И миссис Лав удалилась, сопутствуемая служанкой, успевшей до того разложить белье на кресле.
Оставшись одна, я некоторое время не двигалась, пребывая в неподвижной задумчивости. Меня больше не беспокоила моя нагота, вернее, я вспомнила о ней только для того, чтобы поглядеть на себя в зеркало. Насколько мне показалось, миссис Лав отнюдь не сгущала краски в своих похвалах и я вполне могла соперничать с самыми знаменитыми изваяниями древности.
Наконец медленно и неторопливо я надела белье, способное удовлетворить самой придирчивой требовательности какой-нибудь Анны Австрийской[167]. Все мои благоприобретенные привычки роскошной жизни пробудились во мне, и слова миссис Лав приятно отдавались в ушах: «Если вы не последняя дура, ваше преуспеяние в ваших собственных руках». Я уже протягивала руки к обещанному благоденствию, шепча: «Пусть оно настанет побыстрее! Я готова его принять».
Приходится признать, что я создание слабое и легко поддающееся соблазнам, ибо мне, наконец, стало понятно, куда я попала. Я догадалась, каким ремеслом занимается не слишком целомудренная особа, оказавшая мне гостеприимство, а ее восхищение можно было сравнить с радостью лошадиного барышника, оценивающего стати лошади, которую он собирается купить или продать; при всем том мой посвежевший вид и ласкающее прикосновение тонкого белья возродили во мне надежды и я начала вновь пробуждаться к жизни!
Когда я уже закуталась в пеньюар и скользнула босыми ногами в чудесные шелковые домашние туфли, дверь распахнулась и в комнату внесли столик, сервированный на два прибора.
Этот столик и то, что на нем находилось: резная серебряная посуда, китайский фарфор, скатерть саксонского полотна – все свидетельствовало о комфорте и даже роскоши.
Беспокоило только одно: трапеза была сервирована не для меня одной.
Второй прибор предназначался неизвестному, который должен был разделить ее со мной. Фортуна, улыбаясь мне снова, опять принимала таинственный вид, но теперь мне казалось, что она обращается с бедной Эммой уж слишком бесцеремонно. Впрочем, надо признать, что мое положение оказалось более чем незавидным и со мной, воистину, можно было не церемониться.
Как только столик поставили перед камином, дверь снова растворилась и впустила мужчину лет сорока или сорока пяти.
Одет он был изысканно, хотя претензия на благородство и утонченность сказывалась скорее в покрое его одежды, нежели в их богатстве и качестве тканей. На нем были гранатово-красный бархатный камзол с черным позументом, расшитый белый шелковый жилет, атласные штаны и черные шелковые чулки.
Прибавьте к этому белый галстук, рубашку с великолепным жабо из английских кружев, туфли с бриллиантовыми пряжками и треуголку с черным шелковым кантом, довершавшие его наряд; очки в золотой оправе придавали вошедшему отдаленное сходство не то с государственным чиновником, не то с ученым.
При виде его я поднялась с кресла, одновременно смущенная и раздраженная, однако быстро сообразила, что сам дом и мои затрудненные обстоятельства не предрасполагают к излишней щепетильности и, как выразилась миссис Лав, нечего корчить из себя недотрогу. Потому я смолчала и, вся дрожа, снова рухнула в кресло.
Незнакомец, заметив, что я то краснею, то бледнею, понял, в каком я волнении, и приблизился ко мне с изысканной вежливостью:
– Прошу прощения, мисс, за то, что предстал перед вами, не уведомив о своем приходе; но мне не терпится узнать, столь ли вы добры, сколь прелестны.
Я пролепетала что-то невразумительное, ибо, сколь низко я ни пала в дни моего несчастья, я не была готова так прямо, сразу попасть в собственность первому встречному. Помимо воли у меня на глазах заблестели слезы.
– О, – вскричала я, – это ничтожное создание не теряло времени напрасно!
Неизвестный поглядел на меня с некоторым удивлением и, словно желая распознать, искренними ли были проливаемые мной слезы, продолжал:
– Сударыня, насколько я разбираюсь в физиогномике, мне явственно видно, что я имею дело с особой, во всех отношениях достойной, каковую несчастливое стечение обстоятельств, осведомляться о коих я не считаю себя вправе, поставило в ложное положение. А посему тотчас спешу вас успокоить. Я явился сюда не для того, чтобы говорить с вами о любви, хотя ваша красота, сдается мне, способна отменить все прочие предметы обсуждения.
– О сударь! – вскричала я. – Красота иногда оборачивается великими бедами!
Незнакомец улыбнулся:
– Ну, от подобного несчастья, насколько я знаю, женщины легко находят лекарство. Красота, сударыня, – след божества на бренной земле; так позвольте же одному из ревнителей этого вселенского культа возложить дань уважения к вашим стопам.
Я невольно улыбнулась тому выспреннему тону, каким были произнесены последние слова.
– Прошу прощения, сударь, – сказала я ему, – но мне показалось, что вы только секунду назад заверяли меня, что не станете говорить о любви.
– А разве я, сударыня, изменил данному слову? Почтение – отнюдь не признание в любви.
Я понимала его все меньше и меньше.
– Однако же вам, как предупредила меня хозяйка дома, настоятельно необходимо подкрепиться. Так прошу к столу, поешьте; я сяду рядом с вами, чтобы составить вам компанию, но прежде всего чтобы удостоиться чести вам прислуживать.
От приглашения, сделанного с такой изысканностью, не было никакой возможности отказаться, особенно если учесть, что я в буквальном смысле умирала с голоду.
Я придвинула кресло к столику; незнакомец, до того остававшийся на ногах, тоже пододвинул стул и сел напротив, оставив между мной и собой все пространство круглой столешницы.
– Сударыня, – сказал он, подцепив на кончик вилки кусок холодной курицы и принявшись с ловким изяществом его разрезать, – некий латинский поэт, чье имя Гораций[168], сказал: «Сделки, легче всего приводящие к доброму завершению, суть именно те, что заключаются за столом, ибо вино для мысли – то же, что вода для растений: оно побуждает их распуститься и зацвести». Так ешьте же и пейте прежде всего, чтобы ваши мысли пришли в должное равновесие; а после мы поговорим о том деле, что привело меня сюда и может стать подлинной золотой жилой для нас обоих.
Говоря так, он положил на мою тарелку крылышко цыпленка и до половины наполнил мой бокал превосходным бордоским вином.
XXII
Нет ничего более оскорбительного, нежели та власть над нашей волей, какую имеют потребности природы, выказывая слабость и ущербность самой человеческой натуры.
Я уже писала, какую перемену во мне вызвали теплая ванна, натопленная комната и шелковистое белье; изысканный ужин, подаваемый мне незнакомцем с такими ухищрениями хорошего тона, которые подобали бы какой-нибудь герцогине, окончательно вернул мне доброе расположение духа и ту безмятежность, какую было позволительно иметь в столь стесненных обстоятельствах.
Недоставало узнать только, какого рода сделку мне собираются предложить, однако, как я ни настаивала, до конца трапезы об этом не было промолвлено ни слова.
Во время еды незнакомый мне посетитель вел себя с безукоризненной предупредительностью. Его беседа была обычной для воспитанного и образованного человека, если не считать некоторого налета педантической учености, свойственного речи врачей, адвокатов и вообще людей, посвятивших себя науке.
Когда ужин закончился, мой сотрапезник попросил мою руку и, взяв ее в свои, начал считать пульс.
– Итак, сударыня, – объявил он, – поскольку ваши железы действуют в полной гармонии друг с другом, пульс равномерен: шестьдесят восемь ударов в минуту, а желудок спокойно и без труда переваривает пищу, распространяя благоприятную теплоту во всем теле, – короче, имея в виду, что ваш ум приведен в состояние, благоприятствующее принятию важных решений, я решаюсь сообщить вам, кто я и какая нужда привела меня сюда.
Я вся обратилась в зрение и слух.
– Зовут меня доктор Грехем, я друг Месмера и Калиостро, занимаюсь демонстрацией мегалоантропогенетических опытов[169]. В Лондоне я пользуюсь весьма недурной репутацией, и неоспоримые успехи на моем поприще ведут меня к прочному преуспеянию.
Я уже писала, какую перемену во мне вызвали теплая ванна, натопленная комната и шелковистое белье; изысканный ужин, подаваемый мне незнакомцем с такими ухищрениями хорошего тона, которые подобали бы какой-нибудь герцогине, окончательно вернул мне доброе расположение духа и ту безмятежность, какую было позволительно иметь в столь стесненных обстоятельствах.
Недоставало узнать только, какого рода сделку мне собираются предложить, однако, как я ни настаивала, до конца трапезы об этом не было промолвлено ни слова.
Во время еды незнакомый мне посетитель вел себя с безукоризненной предупредительностью. Его беседа была обычной для воспитанного и образованного человека, если не считать некоторого налета педантической учености, свойственного речи врачей, адвокатов и вообще людей, посвятивших себя науке.
Когда ужин закончился, мой сотрапезник попросил мою руку и, взяв ее в свои, начал считать пульс.
– Итак, сударыня, – объявил он, – поскольку ваши железы действуют в полной гармонии друг с другом, пульс равномерен: шестьдесят восемь ударов в минуту, а желудок спокойно и без труда переваривает пищу, распространяя благоприятную теплоту во всем теле, – короче, имея в виду, что ваш ум приведен в состояние, благоприятствующее принятию важных решений, я решаюсь сообщить вам, кто я и какая нужда привела меня сюда.
Я вся обратилась в зрение и слух.
– Зовут меня доктор Грехем, я друг Месмера и Калиостро, занимаюсь демонстрацией мегалоантропогенетических опытов[169]. В Лондоне я пользуюсь весьма недурной репутацией, и неоспоримые успехи на моем поприще ведут меня к прочному преуспеянию.