— Но подождите же! — смеясь, воскликнул Франсуа, — я еще не закончил, и мы должны будем начать снова. За здоровье мсье Бернара, вашего сына! — И он осушил, в свою очередь, маленький стакан, но с большим изяществом и наслаждением, чем это сделал старый лесничий.
Однако, выпив последнюю капельку, он пристукнул ногой, словно в порыве глубокого отчаяния.
— Да, — сказал он, — но мне кажется, что я кого-то забыл!
— Кого же ты забыл? — спросил Гийом, с усилием выпуская два больших колечка дыма.
— Кого я забыл? — воскликнул Франсуа. — Черт возьми! Да мадемуазель Катрин, вашу племянницу! Это очень нехорошо, забывать отсутствующих! Но стакан пуст, посмотрите сами, дядюшка Гийом!
И, налив последнюю капельку прозрачного напитка на ноготь большого пальца, он прибавил:
— Взгляните на этот топаз на моем ногте!
Гийом сделал гримасу, которая означала: «Шутник, я знаю твой план, но, принимая во внимание твое доброе намерение, я тебе прощаю!»
Дядюшка Гийом, как мы уже заметили, говорил мало, но зато он в совершенстве владел искусством пантомимы. Скорчив гримасу, он взял бутылку и наполнил стаканы таким образом, что вино даже перелилось в блюдца.
— Возьми! — сказал он.
— О! — воскликнул Франсуа. — На этот раз дядюшка Гийом вовсе не скуп! Сразу видно, что он любит свою очаровательную племянницу!
Затем, поднеся стакан к губам с явным воодушевлением, вызванным как напитком, так и упоминанием о девушке, он произнес:
— А кто же ее не любит, нашу дорогую мадемуазель Катрин? Это все равно, что не любить коньяк!
И на этот раз, следуя примеру, который ему подал дядюшка Гийом, он осушил стакан одним глотком.
Старый лесничий сделал то же самое с чисто военной точностью; разница заключалась лишь в том, что каждый из них по-разному выразил то удовлетворение, которое вызвала эта благословенная жидкость, наполняя теплом грудную клетку.
— Гм! — сказал один.
— Ух! — произнес другой.
— Тебе все еще холодно? — спросил дядюшка Гийом.
— Нет, — ответил Франсуа, — наоборот, мне жарко!
— Ну и прекрасно! Теперь тебе лучше?
— О да! Черт возьми, теперь я, подобно вашему барометру, показываю хорошую погоду!
— В таком случае, — сказал дядюшка Гийом, приступая к рассмотрению вопроса, которого ни тот, ни другой еще не касались, — нам нужно немножко поговорить о кабане!
— О, что до кабана, — сказал Франсуа, подмигнув, — то теперь-то мы его не упустим, дядюшка Гийом!
— Ну да, как в последний раз! — произнес позади обоих лесничих кислый и насмешливый голос, заставивший их вздрогнуть.
Оба одновременно, как по команде, обернулись, потому что они прекрасно узнали человека, которому принадлежал этот голос.
Но он с уверенностью близкого человека в доме прошел мимо обоих лесничих, ограничившись, помимо вышесказанного, следующими словами:
— Привет дядюшке Гийому и всей компании!
И, присев около камина, он бросил туда охапку хвороста, благодаря чему пламя вспыхнуло, как только он поднес к ней спичку. Затем, вынув из кармана своей куртки три или четыре картофелины, он положил их в камин и засыпал их сверху золой с чисто гастрономическими предосторожностями.
Человек, который пришел как раз вовремя, чтобы прервать с первой фразы рассказ, который собирался начать Франсуа, будет играть значительную роль в нашем повествовании и заслуживает того, чтобы мы попытались дать некоторое представление о его характере и внешности.
Это был молодой человек двадцати-двадцати двух лет, с рыжим и гладкими волосами, низким покатым лбом, несколько косящими глазами, курносым носом, выдающимся вперед подбородком и жиденькой спутанной бородкой. Его шея, торчащая из-под разорванного воротника рубашки, позволяла видеть некое подобие шишки, столь характерное для области Вале и, к счастью, довольно редко встречающееся в нашей местности, которая называется зобом.
Его нескладные руки казались непомерно длинными, что придавало его тянущейся вялой походке сходство с походкой тех обезьян, которых великий ученый-классификатор господин Жиффрей Сент-Илар, как мне кажется, назвал шимпанзе. Когда он приседал на корточки или садился на табуретку, сходство между несовершенным человеком и совершенным животным становилось еще более заметным. Подобно тому, как изображают на карикатурах человекообразных существ, он мог при помощи своих рук или ног поднять с земли или притянуть к себе предметы, которые ему были нужны, — причем почти не изгибая туловища, имеющего столь же некрасивую форму, сколь и другие части его тела. Наконец, ноги, поддерживающие туловище этого нескладного существа, могли соперничать по длине и ширине с ногами короля Карла Великого note 20, и из-за отсутствия собственного названия могут быть образцом меры длины нога, которая получила свое название от блестящего предводителя каролингского племени и называется королевской ногой.
Что касается моральных добродетелей, то судьба была на них еще более скупа, чем на физическую привлекательность.
В полную противоположность тому, как иногда в старых ржавых ножнах можно обнаружить прекрасную новую шпагу, внешняя оболочка Матье Гогелю, — таково было имя персонажа, о котором мы говорим, — скрывала низкую душу. Был ли он таков от природы или он пытался отомстить другим за то, что они заставляли его страдать? Это мы оставим спорить и решать тем, кто лучше разбирается в философских проблемах, касающихся отношений между физическим и моральным.
Но, по крайней мере, можно сказать лишь одно: все то, что было слабее Матье, испускало крик при одном его прикосновении. Птице он выдирал перья, собаке наступал на хвост, а ребенка таскал за волосы. И, наоборот, получая удар, оскорбление или упрек, каким бы сильным он ни был, Матье сохранял свою неизменную глупую улыбку, но при этом как бы записывал это невидимыми буквами в своей памяти. И в один прекрасный день (причем никогда нельзя было угадать, с какой стороны нагрянет беда) оскорбление возмещалось в стократном размере, и при этом в глубине души Матье испытывал темную дьявольскую радость, свидетельствующую о том, что он рад оскорблению, которое ему нанесли, и удовлетворен своей ответной местью.
Для объяснения столь низких качеств его натуры нужно сказать о том, что жизнь его всегда была полна несчастных случайностей. Однажды его нашли выходящим из лесного оврага, где его бросили цыгане, кочевавшие по большим лесам. Ему тогда было три года. Он был почти раздет и едва мог говорить. Крестьянина, который его нашел, звали Матье; местность, где находился овраг, откуда он вышел, называлась Гогелю, и таким образом, ребенок был назван Матье Гогелю.
О крещении его никто никогда не спрашивал. Матье не знал, был ли он крещеным или нет.
Да и кто бы стал заботиться о его душе, когда его тело находилось в столь плачевном состоянии, что он мог жить лишь милостыней или воровством?
Так он рос и превратился в мужчину. Хотя Матье был некрасив и плохо сложен, он был силен; хотя он казался глупым на первый взгляд, он был хитер и коварен. Если бы он родился в Океании или на берегах Сенегала или Японского моря, то дикари могли бы сказать про него то, что они обычно говорят про обезьян: «Они не показывают страха, чтобы их не приняли за людей и чтобы их не заставили работать».
Матье притворялся слабым и глупым, но если ему представлялся случай, где он должен был бы показать свою силу или проявить свой ум, то Матье демонстрировал силу медведя и ловкость лисы, но лишь только проходила опасность или он осуществлял то, что хотел, Матье снова превращался в Матье — глупого, хитрого, слабого — словом, в такого, каким его знали все. Аббат Грегуар, этот прекрасный человек, о котором я рассказывал в моих «Мемуарах» и который призван играть большую роль в нашем повествовании, сжалился над этим обиженным Богом существом и стал истинным опекуном бедного сироты. Он захотел поднять его на высшую ступень человеческого развития и превратить это полуживотное в разумное существо; вследствие чего он отдал все свои физические и душевные силы, чтобы научить Матье читать и писать. Через год Матье вышел из рук достойного священника, имея репутацию неисправимого осла. Таково было общественное мнение, то есть мнение его соучеников, в то время как мнение учителя заключалось в том, что Матье не знал букву «О» и не умел писать букву «I». Но и наставник, и ученики ошибались и так и не дошли до истины. Конечно, Матье не читал так, как господин Фонтен, который считался Лучшим чтецом своей эпохи, но Матье читал, и читал довольно быстро. Матье, конечно, не писал, как господин Прюдом, ученик Брарда и Сент-Омера, но Матье писал, и писал довольно разборчиво. Но дело в том, что никто никогда не видел, чтобы Матье читал или писал.
Со своей стороны дядюшка Гийом движимый теми же чувствами, что и аббат Грегуар, то есть чувством собственного достоинства и чувством сострадания к ближнему, которое свойственно добрым сердцам, попытался вывести Матье из его физического бессилия, подобно тому, как аббат Грегуар пытался вывести Матье из его морального отупения. Дядюшка Гийом заметил в Матье способность подражать пению птиц, крикам диких животных, выслеживать зверя; он заметил, что Матье, несмотря на свое косоглазие, прекрасно мог разглядеть зайца в его лежке. Он заметил, что порох в мешке Матье время от времени уменьшается, он решил, что совершенно необязательно быть похожим на Аполлонаnote 21 или Антиноя note 22, чтобы быть хорошим лесничим. Он подумал о том, что, может быть, удастся использовать способности Матье, чтобы сделать из него вполне приемлемого помощника лесничего. С этой целью он поговорил с господином Девиаленом, который позволил вручить ему ружье. Но после шести месяцев упражнений в своем новом ремесле Матье убил двух собак и ранил загонщика, но не подстрелил никакой дичи.
Тогда дядюшка Гийом, убедившийся, что у Матье есть все задатки браконьера и никаких качеств, нужных для лесничего, забрал у него ружье, получившее столь недостойное употребление, и Матье, не показывая обиды на то, что перед ним закрылась блестящая перспектива, которая могла ослепить и более умного и глубокого человека, чем он, вернулся к своей бродячей жизни.
В этой бродячей жизни Новый дом по дороге в Суассон и очаг дядюшки Гийома были одними из самых любимых остановок Матье, несмотря на ненависть, или, вернее, неприязнь, которую питала к нему матушка Мадлена, — слишком хорошая хозяйка, чтобы не замечать, какой урон наносит ее саду и кладовой присутствие Матье Гогелю, — и Бернар, сын хозяина дома, которого мы знаем пока только благодаря тосту, который произнес в его честь Франсуа, и который, казалось, смутно угадывал ту роковую роль, которую этот бродячий гость должен был сыграть в его судьбе.
Мы забыли также сказать и о том, что подобно тому, как никто не знал о тех успехах, которых достиг Матье, учась читать и писать у доброго аббата Грегуара, никто не знал также и о том, что его неловкость была притворной и что когда Матье это было нужно, он мог подстрелить куропатку или кабана с не меньшей ловкостью, чем любой из лесных стрелков.
Тогда почему же Матье скрывал свои таланты от товарищей и восхищенной публики? Дело в том, что Матье не только понимал, что нужно научиться хорошо читать, писать и стрелять, но в данном случае еще нужно было, чтобы его считали неуклюжим и неграмотным.
Как мы уже видели, этот подлый и злой человек, войдя в дом в тот момент, когда Франсуа начал свой рассказ, прервал его словами, в которых звучало сомнение по поводу кабана, которого молодой лесничий считал уже пойманным.
— Да уж, как в последний раз!
— О, последний раз… хватит! — возразил Франсуа, — мы об этом поговорим немного позже!
— А где же кабан? — спросил дядюшка Гийом, которому необходимость снова набить трубку на мгновение освободила язык.
— Он, наверное, уже в засолке, раз Франсуа его уже поймал, — сказал Матье.
— Еще нет, — ответил Франсуа, — но раньше, чем матушкины часы пробьют семь часов, он там будет! Не правда ли, Косоглазый?
Собака, которую тепло от камина, разожженного Матье, погрузило в сладкое блаженство, виляя хвостом по полу, усыпанному золой, отозвалась на зов хозяина дружеским ворчаньем, которое, казалось, означало утвердительный ответ.
Удовлетворенный ответом Косоглазого, Франсуа бросил на Матье взгляд, полный неудовольствия, которое он даже не пытался скрыть, и возобновил свой разговор с дядюшкой Гийомом, который, будучи счастливым от того, что у него есть свежая трубка для употребления или, вернее, для поглощения, слушал своего молодого друга спокойно и любезно.
— Я бы сказал, дядюшка Гийом, — сказал Франсуа, — что зверь сейчас находится в четверти лье отсюда, в чаще Тет-де-Салмон, около поля Метар … Насмешник обнаружил себя около половины третьего утра на лесосеке по дороге в Домплие…
— Ага! — прервал Гогелю, — а ты-то откуда это знаешь, если ты вышел из дому только в три часа утра?
— Ах, подумать только, какой он дотошный, дядюшка Гийом! — воскликнул Франсуа. — Ему хочется знать, как я об этом узнал! Я расскажу тебе об этом, друг Косоглазый, это тебе, может, когда-нибудь пригодиться!
У Франсуа была одна плохая привычка, которая очень задевала Матье: одинаково называть именем Косоглазый и человека, и животное из-за того, что и человек, и животное были поражены одним и тем же недугом, и хотя, по его мнению, собака косила гораздо более кокетливо, чем человек, одно и то же название вполне могло подходить и двуногому существу, и четвероногому животному.
На первый взгляд, это обращение оставляло и того, и другого довольно равнодушным; но нужно заметить, что это равнодушие у собаки было более искренним, чем у человека.
И Франсуа продолжил свой рассказ, ничуть не сомневаясь в том, что он добавил новую обиду к тем, которые затаил на него в своем сердце Матье Гогелю.
— Когда выпадает роса? — спросил молодой лесник. — В три часа утра, не правда ли? Так если бы кабан появился после того, как выпала роса, то он оставил бы следы на влажной земле, и в углублениях, оставленных этими следами, не осталось бы воды, а он прошел по сухой земле, и в углублениях от его следов осталась вода для малиновок, так-то вот!
— А каков возраст зверя? — спросил Гийом, рассудив, что или замечание Матье не имеет большого значения или объяснение
Франсуа должно быть вполне достаточным для Матье.
— Ему шесть или семь лет, — ответил Франсуа без колебаний, — крупный зверь!
— А, конечно! — сказал Матье. — Он ему сразу представил свидетельство о рождении!
— Да, и еще с личной подписью! Не каждый мог бы так сделать. И так как ему незачем скрывать свой возраст, я уверяю вас, что я могу ошибиться месяца на три… Не правда ли, Косоглазый? Посмотрите, дядюшка Гийом, Косоглазый говорит, что я не ошибаюсь!
— Он один? — спросил дядюшка Гийом.
— Нет, он со своей самкой, которая почти готова…
— Аи, аи, аи!
— Да, почти готова опороситься!
— Так ты еще был акушером кабанов? — спросил Матье, который не мог дать Франсуа спокойно продолжать свой рассказ.
— О, несносный болтун! Подумайте только, дядюшка Гийом, что этот молодец, которого нашли посреди леса, не знает, как узнать, должна ли самка кабана опороситься или нет! Да чему только тебя учили? Когда она тяжело ступает, а ее копыта расползаются при движении, это значит, что бедное животное вот-вот произведет на свет потомство, идиот!
— Этот кабан давно у нас появился? — поинтересовался дядюшка Гийом, который хотел узнать, как изменяется количество кабанов в его округе: увеличивается, уменьшается или остается прежним.
— Самка — да! — ответил Франсуа со своей обычной уверенностью, — а самец — нет! Ее я никогда не встречал в нашей округе, но его-то я знаю. Я как раз хотел вам сказать, дядюшка
Гийом, когда этот несносный Гогелю вошел, что я встретил моего кабана… того самого, что я ранил в лопатку две недели назад около лесосеки Д'Ивор.
— А почему ты решил, что этот тот же самый?
— О, неужели вам это нужно объяснять, — вам, опытной ищейке, который превосходит самого Косоглазого? Скажи же, Косоглазый, дядюшка Гийом спрашивает… Ну, конечно же, я знаю, что это я его ранил — единственное, вместо того, чтобы попасть в лопатку, я попал в кость!
— Гм! — сказал дядюшка Гийом, качая головой, — однако кровь-то не пошла!
— Нет, потому что пуля застряла в жировой прокладке, между шкурой и плотью… На сегодняшний день рана, как вы понимаете, уже почти зажила… Поэтому она у него чешется. И он потерся о дуб — это третий дуб налево от колодца — там, где растет гречиха. Да-да, это совершенно точно, потому что он оставил на коре дерева пучок волос от щетины. Вот, взгляните!
И в подтверждение своих, слов Франсуа вынул из кармана пучок волос, еще влажный от застывшей крови.
Взяв его в руки, Гийом осмотрел его взглядом знатока и вернул Франсуа с такой осторожностью, словно это была самая драгоценная вещь в мире:
— Честное слово, мальчик, он уже у нас в руках!.. Я говорю это, точно я видел его своими собственными глазами!
— О, да вы еще лучше его увидите, когда он, наконец, будет у нас в руках! — сказал Франсуа.
— У меня от твоих слов просто слюнки текут! — сказал дядюшка Гийом. — И даже появилась охота прогуляться в том направлении!
— О, идите! Вы увидите, что все так, как я вам говорил. Я абсолютно спокоен за это… Что же касается кабана, то он сейчас сидит в своем логове, в зарослях Тет-де-Салмон… И не церемоньтесь с мсье: подходите так близко, как вам захочется. Мсье даже не пошевельнется, — ведь мадам так плохо себя чувствует, а мсье так галантен!
— Хорошо, я иду туда сейчас же! — сказал дядюшка Гийом решительно и так сильно сжал зубами кончик своей трубки, что укоротил ее, по крайней мере, еще на три сантиметра.
— Хотите взять Косоглазого?
— А зачем?
— Действительно, ведь у вас два глаза — вы посмотрите и увидите, вы поищите и найдете… А тезку господина Матье нужно водворить в его конуру, предварительно воздав ему должное в виде куска хлеба, — ведь сегодня утром он поработал на славу!
— Эй, Матье! — сказал дядюшка Гийом, грустно посмотрев на бродягу, который спокойно ел свои картофелины на уголке камина. — Лес подскажет мне дорогу! Белка покажет, на какое дерево она взобралась, ласка — где она перебежала дорогу! А ты этого никогда не поймешь!
— А мне все равно — пойму или не пойму! На кой черт мне это нужно?
В ответ на эту беспечность Матье, совершенно для него непонятную, старый лесничий только пожал плечами.
Затем он надел куртку, в которой обычно ходил утром, натянул гетры и по привычке взял ружье в правую руку. Он взял его по привычке или, вернее, потому, что не знал, что ему делать со своей правой рукой, если она не держала ружья. И, дружески пожав руку Франсуа, он вышел из дому.
Что касается последнего, то он остался верен обещанию, данному Косоглазому. Не переставая следить взглядом за дядюшкой Гийомом, идущим по дороге в Тет-де-Салмон, он подошел к шкафу, открыл его и вынул оттуда полфунта черного хлеба. Отрезав от него маленький кусочек, он дал его собаке, прошептав:
— О, старая ищейка! Пока я ему сдавал отчет, ему просто не сиделось на месте! Косоглазый, друг мой, посмотри, какая замечательная корочка! А теперь, так как мы сегодня хорошо поработали, пойдем-ка в конуру, и повеселей!
И он, в свою очередь, вышел из дома, но не через основную дверь, а через дверь пекарни, у стены которой находилась конура мэтра Косоглазого. Сопровождаемый по пятам собакой (кусочек хлеба сгладил в ее представлении все неприятное, связанное с возвращением в будку), Франсуа скрылся из виду, особенно не заботясь об участи Матье Гогелю, которого он оставил наедине со своей картошкой.
Глава IV. Крик зловещей птицы
Однако, выпив последнюю капельку, он пристукнул ногой, словно в порыве глубокого отчаяния.
— Да, — сказал он, — но мне кажется, что я кого-то забыл!
— Кого же ты забыл? — спросил Гийом, с усилием выпуская два больших колечка дыма.
— Кого я забыл? — воскликнул Франсуа. — Черт возьми! Да мадемуазель Катрин, вашу племянницу! Это очень нехорошо, забывать отсутствующих! Но стакан пуст, посмотрите сами, дядюшка Гийом!
И, налив последнюю капельку прозрачного напитка на ноготь большого пальца, он прибавил:
— Взгляните на этот топаз на моем ногте!
Гийом сделал гримасу, которая означала: «Шутник, я знаю твой план, но, принимая во внимание твое доброе намерение, я тебе прощаю!»
Дядюшка Гийом, как мы уже заметили, говорил мало, но зато он в совершенстве владел искусством пантомимы. Скорчив гримасу, он взял бутылку и наполнил стаканы таким образом, что вино даже перелилось в блюдца.
— Возьми! — сказал он.
— О! — воскликнул Франсуа. — На этот раз дядюшка Гийом вовсе не скуп! Сразу видно, что он любит свою очаровательную племянницу!
Затем, поднеся стакан к губам с явным воодушевлением, вызванным как напитком, так и упоминанием о девушке, он произнес:
— А кто же ее не любит, нашу дорогую мадемуазель Катрин? Это все равно, что не любить коньяк!
И на этот раз, следуя примеру, который ему подал дядюшка Гийом, он осушил стакан одним глотком.
Старый лесничий сделал то же самое с чисто военной точностью; разница заключалась лишь в том, что каждый из них по-разному выразил то удовлетворение, которое вызвала эта благословенная жидкость, наполняя теплом грудную клетку.
— Гм! — сказал один.
— Ух! — произнес другой.
— Тебе все еще холодно? — спросил дядюшка Гийом.
— Нет, — ответил Франсуа, — наоборот, мне жарко!
— Ну и прекрасно! Теперь тебе лучше?
— О да! Черт возьми, теперь я, подобно вашему барометру, показываю хорошую погоду!
— В таком случае, — сказал дядюшка Гийом, приступая к рассмотрению вопроса, которого ни тот, ни другой еще не касались, — нам нужно немножко поговорить о кабане!
— О, что до кабана, — сказал Франсуа, подмигнув, — то теперь-то мы его не упустим, дядюшка Гийом!
— Ну да, как в последний раз! — произнес позади обоих лесничих кислый и насмешливый голос, заставивший их вздрогнуть.
Оба одновременно, как по команде, обернулись, потому что они прекрасно узнали человека, которому принадлежал этот голос.
Но он с уверенностью близкого человека в доме прошел мимо обоих лесничих, ограничившись, помимо вышесказанного, следующими словами:
— Привет дядюшке Гийому и всей компании!
И, присев около камина, он бросил туда охапку хвороста, благодаря чему пламя вспыхнуло, как только он поднес к ней спичку. Затем, вынув из кармана своей куртки три или четыре картофелины, он положил их в камин и засыпал их сверху золой с чисто гастрономическими предосторожностями.
Человек, который пришел как раз вовремя, чтобы прервать с первой фразы рассказ, который собирался начать Франсуа, будет играть значительную роль в нашем повествовании и заслуживает того, чтобы мы попытались дать некоторое представление о его характере и внешности.
Это был молодой человек двадцати-двадцати двух лет, с рыжим и гладкими волосами, низким покатым лбом, несколько косящими глазами, курносым носом, выдающимся вперед подбородком и жиденькой спутанной бородкой. Его шея, торчащая из-под разорванного воротника рубашки, позволяла видеть некое подобие шишки, столь характерное для области Вале и, к счастью, довольно редко встречающееся в нашей местности, которая называется зобом.
Его нескладные руки казались непомерно длинными, что придавало его тянущейся вялой походке сходство с походкой тех обезьян, которых великий ученый-классификатор господин Жиффрей Сент-Илар, как мне кажется, назвал шимпанзе. Когда он приседал на корточки или садился на табуретку, сходство между несовершенным человеком и совершенным животным становилось еще более заметным. Подобно тому, как изображают на карикатурах человекообразных существ, он мог при помощи своих рук или ног поднять с земли или притянуть к себе предметы, которые ему были нужны, — причем почти не изгибая туловища, имеющего столь же некрасивую форму, сколь и другие части его тела. Наконец, ноги, поддерживающие туловище этого нескладного существа, могли соперничать по длине и ширине с ногами короля Карла Великого note 20, и из-за отсутствия собственного названия могут быть образцом меры длины нога, которая получила свое название от блестящего предводителя каролингского племени и называется королевской ногой.
Что касается моральных добродетелей, то судьба была на них еще более скупа, чем на физическую привлекательность.
В полную противоположность тому, как иногда в старых ржавых ножнах можно обнаружить прекрасную новую шпагу, внешняя оболочка Матье Гогелю, — таково было имя персонажа, о котором мы говорим, — скрывала низкую душу. Был ли он таков от природы или он пытался отомстить другим за то, что они заставляли его страдать? Это мы оставим спорить и решать тем, кто лучше разбирается в философских проблемах, касающихся отношений между физическим и моральным.
Но, по крайней мере, можно сказать лишь одно: все то, что было слабее Матье, испускало крик при одном его прикосновении. Птице он выдирал перья, собаке наступал на хвост, а ребенка таскал за волосы. И, наоборот, получая удар, оскорбление или упрек, каким бы сильным он ни был, Матье сохранял свою неизменную глупую улыбку, но при этом как бы записывал это невидимыми буквами в своей памяти. И в один прекрасный день (причем никогда нельзя было угадать, с какой стороны нагрянет беда) оскорбление возмещалось в стократном размере, и при этом в глубине души Матье испытывал темную дьявольскую радость, свидетельствующую о том, что он рад оскорблению, которое ему нанесли, и удовлетворен своей ответной местью.
Для объяснения столь низких качеств его натуры нужно сказать о том, что жизнь его всегда была полна несчастных случайностей. Однажды его нашли выходящим из лесного оврага, где его бросили цыгане, кочевавшие по большим лесам. Ему тогда было три года. Он был почти раздет и едва мог говорить. Крестьянина, который его нашел, звали Матье; местность, где находился овраг, откуда он вышел, называлась Гогелю, и таким образом, ребенок был назван Матье Гогелю.
О крещении его никто никогда не спрашивал. Матье не знал, был ли он крещеным или нет.
Да и кто бы стал заботиться о его душе, когда его тело находилось в столь плачевном состоянии, что он мог жить лишь милостыней или воровством?
Так он рос и превратился в мужчину. Хотя Матье был некрасив и плохо сложен, он был силен; хотя он казался глупым на первый взгляд, он был хитер и коварен. Если бы он родился в Океании или на берегах Сенегала или Японского моря, то дикари могли бы сказать про него то, что они обычно говорят про обезьян: «Они не показывают страха, чтобы их не приняли за людей и чтобы их не заставили работать».
Матье притворялся слабым и глупым, но если ему представлялся случай, где он должен был бы показать свою силу или проявить свой ум, то Матье демонстрировал силу медведя и ловкость лисы, но лишь только проходила опасность или он осуществлял то, что хотел, Матье снова превращался в Матье — глупого, хитрого, слабого — словом, в такого, каким его знали все. Аббат Грегуар, этот прекрасный человек, о котором я рассказывал в моих «Мемуарах» и который призван играть большую роль в нашем повествовании, сжалился над этим обиженным Богом существом и стал истинным опекуном бедного сироты. Он захотел поднять его на высшую ступень человеческого развития и превратить это полуживотное в разумное существо; вследствие чего он отдал все свои физические и душевные силы, чтобы научить Матье читать и писать. Через год Матье вышел из рук достойного священника, имея репутацию неисправимого осла. Таково было общественное мнение, то есть мнение его соучеников, в то время как мнение учителя заключалось в том, что Матье не знал букву «О» и не умел писать букву «I». Но и наставник, и ученики ошибались и так и не дошли до истины. Конечно, Матье не читал так, как господин Фонтен, который считался Лучшим чтецом своей эпохи, но Матье читал, и читал довольно быстро. Матье, конечно, не писал, как господин Прюдом, ученик Брарда и Сент-Омера, но Матье писал, и писал довольно разборчиво. Но дело в том, что никто никогда не видел, чтобы Матье читал или писал.
Со своей стороны дядюшка Гийом движимый теми же чувствами, что и аббат Грегуар, то есть чувством собственного достоинства и чувством сострадания к ближнему, которое свойственно добрым сердцам, попытался вывести Матье из его физического бессилия, подобно тому, как аббат Грегуар пытался вывести Матье из его морального отупения. Дядюшка Гийом заметил в Матье способность подражать пению птиц, крикам диких животных, выслеживать зверя; он заметил, что Матье, несмотря на свое косоглазие, прекрасно мог разглядеть зайца в его лежке. Он заметил, что порох в мешке Матье время от времени уменьшается, он решил, что совершенно необязательно быть похожим на Аполлонаnote 21 или Антиноя note 22, чтобы быть хорошим лесничим. Он подумал о том, что, может быть, удастся использовать способности Матье, чтобы сделать из него вполне приемлемого помощника лесничего. С этой целью он поговорил с господином Девиаленом, который позволил вручить ему ружье. Но после шести месяцев упражнений в своем новом ремесле Матье убил двух собак и ранил загонщика, но не подстрелил никакой дичи.
Тогда дядюшка Гийом, убедившийся, что у Матье есть все задатки браконьера и никаких качеств, нужных для лесничего, забрал у него ружье, получившее столь недостойное употребление, и Матье, не показывая обиды на то, что перед ним закрылась блестящая перспектива, которая могла ослепить и более умного и глубокого человека, чем он, вернулся к своей бродячей жизни.
В этой бродячей жизни Новый дом по дороге в Суассон и очаг дядюшки Гийома были одними из самых любимых остановок Матье, несмотря на ненависть, или, вернее, неприязнь, которую питала к нему матушка Мадлена, — слишком хорошая хозяйка, чтобы не замечать, какой урон наносит ее саду и кладовой присутствие Матье Гогелю, — и Бернар, сын хозяина дома, которого мы знаем пока только благодаря тосту, который произнес в его честь Франсуа, и который, казалось, смутно угадывал ту роковую роль, которую этот бродячий гость должен был сыграть в его судьбе.
Мы забыли также сказать и о том, что подобно тому, как никто не знал о тех успехах, которых достиг Матье, учась читать и писать у доброго аббата Грегуара, никто не знал также и о том, что его неловкость была притворной и что когда Матье это было нужно, он мог подстрелить куропатку или кабана с не меньшей ловкостью, чем любой из лесных стрелков.
Тогда почему же Матье скрывал свои таланты от товарищей и восхищенной публики? Дело в том, что Матье не только понимал, что нужно научиться хорошо читать, писать и стрелять, но в данном случае еще нужно было, чтобы его считали неуклюжим и неграмотным.
Как мы уже видели, этот подлый и злой человек, войдя в дом в тот момент, когда Франсуа начал свой рассказ, прервал его словами, в которых звучало сомнение по поводу кабана, которого молодой лесничий считал уже пойманным.
— Да уж, как в последний раз!
— О, последний раз… хватит! — возразил Франсуа, — мы об этом поговорим немного позже!
— А где же кабан? — спросил дядюшка Гийом, которому необходимость снова набить трубку на мгновение освободила язык.
— Он, наверное, уже в засолке, раз Франсуа его уже поймал, — сказал Матье.
— Еще нет, — ответил Франсуа, — но раньше, чем матушкины часы пробьют семь часов, он там будет! Не правда ли, Косоглазый?
Собака, которую тепло от камина, разожженного Матье, погрузило в сладкое блаженство, виляя хвостом по полу, усыпанному золой, отозвалась на зов хозяина дружеским ворчаньем, которое, казалось, означало утвердительный ответ.
Удовлетворенный ответом Косоглазого, Франсуа бросил на Матье взгляд, полный неудовольствия, которое он даже не пытался скрыть, и возобновил свой разговор с дядюшкой Гийомом, который, будучи счастливым от того, что у него есть свежая трубка для употребления или, вернее, для поглощения, слушал своего молодого друга спокойно и любезно.
— Я бы сказал, дядюшка Гийом, — сказал Франсуа, — что зверь сейчас находится в четверти лье отсюда, в чаще Тет-де-Салмон, около поля Метар … Насмешник обнаружил себя около половины третьего утра на лесосеке по дороге в Домплие…
— Ага! — прервал Гогелю, — а ты-то откуда это знаешь, если ты вышел из дому только в три часа утра?
— Ах, подумать только, какой он дотошный, дядюшка Гийом! — воскликнул Франсуа. — Ему хочется знать, как я об этом узнал! Я расскажу тебе об этом, друг Косоглазый, это тебе, может, когда-нибудь пригодиться!
У Франсуа была одна плохая привычка, которая очень задевала Матье: одинаково называть именем Косоглазый и человека, и животное из-за того, что и человек, и животное были поражены одним и тем же недугом, и хотя, по его мнению, собака косила гораздо более кокетливо, чем человек, одно и то же название вполне могло подходить и двуногому существу, и четвероногому животному.
На первый взгляд, это обращение оставляло и того, и другого довольно равнодушным; но нужно заметить, что это равнодушие у собаки было более искренним, чем у человека.
И Франсуа продолжил свой рассказ, ничуть не сомневаясь в том, что он добавил новую обиду к тем, которые затаил на него в своем сердце Матье Гогелю.
— Когда выпадает роса? — спросил молодой лесник. — В три часа утра, не правда ли? Так если бы кабан появился после того, как выпала роса, то он оставил бы следы на влажной земле, и в углублениях, оставленных этими следами, не осталось бы воды, а он прошел по сухой земле, и в углублениях от его следов осталась вода для малиновок, так-то вот!
— А каков возраст зверя? — спросил Гийом, рассудив, что или замечание Матье не имеет большого значения или объяснение
Франсуа должно быть вполне достаточным для Матье.
— Ему шесть или семь лет, — ответил Франсуа без колебаний, — крупный зверь!
— А, конечно! — сказал Матье. — Он ему сразу представил свидетельство о рождении!
— Да, и еще с личной подписью! Не каждый мог бы так сделать. И так как ему незачем скрывать свой возраст, я уверяю вас, что я могу ошибиться месяца на три… Не правда ли, Косоглазый? Посмотрите, дядюшка Гийом, Косоглазый говорит, что я не ошибаюсь!
— Он один? — спросил дядюшка Гийом.
— Нет, он со своей самкой, которая почти готова…
— Аи, аи, аи!
— Да, почти готова опороситься!
— Так ты еще был акушером кабанов? — спросил Матье, который не мог дать Франсуа спокойно продолжать свой рассказ.
— О, несносный болтун! Подумайте только, дядюшка Гийом, что этот молодец, которого нашли посреди леса, не знает, как узнать, должна ли самка кабана опороситься или нет! Да чему только тебя учили? Когда она тяжело ступает, а ее копыта расползаются при движении, это значит, что бедное животное вот-вот произведет на свет потомство, идиот!
— Этот кабан давно у нас появился? — поинтересовался дядюшка Гийом, который хотел узнать, как изменяется количество кабанов в его округе: увеличивается, уменьшается или остается прежним.
— Самка — да! — ответил Франсуа со своей обычной уверенностью, — а самец — нет! Ее я никогда не встречал в нашей округе, но его-то я знаю. Я как раз хотел вам сказать, дядюшка
Гийом, когда этот несносный Гогелю вошел, что я встретил моего кабана… того самого, что я ранил в лопатку две недели назад около лесосеки Д'Ивор.
— А почему ты решил, что этот тот же самый?
— О, неужели вам это нужно объяснять, — вам, опытной ищейке, который превосходит самого Косоглазого? Скажи же, Косоглазый, дядюшка Гийом спрашивает… Ну, конечно же, я знаю, что это я его ранил — единственное, вместо того, чтобы попасть в лопатку, я попал в кость!
— Гм! — сказал дядюшка Гийом, качая головой, — однако кровь-то не пошла!
— Нет, потому что пуля застряла в жировой прокладке, между шкурой и плотью… На сегодняшний день рана, как вы понимаете, уже почти зажила… Поэтому она у него чешется. И он потерся о дуб — это третий дуб налево от колодца — там, где растет гречиха. Да-да, это совершенно точно, потому что он оставил на коре дерева пучок волос от щетины. Вот, взгляните!
И в подтверждение своих, слов Франсуа вынул из кармана пучок волос, еще влажный от застывшей крови.
Взяв его в руки, Гийом осмотрел его взглядом знатока и вернул Франсуа с такой осторожностью, словно это была самая драгоценная вещь в мире:
— Честное слово, мальчик, он уже у нас в руках!.. Я говорю это, точно я видел его своими собственными глазами!
— О, да вы еще лучше его увидите, когда он, наконец, будет у нас в руках! — сказал Франсуа.
— У меня от твоих слов просто слюнки текут! — сказал дядюшка Гийом. — И даже появилась охота прогуляться в том направлении!
— О, идите! Вы увидите, что все так, как я вам говорил. Я абсолютно спокоен за это… Что же касается кабана, то он сейчас сидит в своем логове, в зарослях Тет-де-Салмон… И не церемоньтесь с мсье: подходите так близко, как вам захочется. Мсье даже не пошевельнется, — ведь мадам так плохо себя чувствует, а мсье так галантен!
— Хорошо, я иду туда сейчас же! — сказал дядюшка Гийом решительно и так сильно сжал зубами кончик своей трубки, что укоротил ее, по крайней мере, еще на три сантиметра.
— Хотите взять Косоглазого?
— А зачем?
— Действительно, ведь у вас два глаза — вы посмотрите и увидите, вы поищите и найдете… А тезку господина Матье нужно водворить в его конуру, предварительно воздав ему должное в виде куска хлеба, — ведь сегодня утром он поработал на славу!
— Эй, Матье! — сказал дядюшка Гийом, грустно посмотрев на бродягу, который спокойно ел свои картофелины на уголке камина. — Лес подскажет мне дорогу! Белка покажет, на какое дерево она взобралась, ласка — где она перебежала дорогу! А ты этого никогда не поймешь!
— А мне все равно — пойму или не пойму! На кой черт мне это нужно?
В ответ на эту беспечность Матье, совершенно для него непонятную, старый лесничий только пожал плечами.
Затем он надел куртку, в которой обычно ходил утром, натянул гетры и по привычке взял ружье в правую руку. Он взял его по привычке или, вернее, потому, что не знал, что ему делать со своей правой рукой, если она не держала ружья. И, дружески пожав руку Франсуа, он вышел из дому.
Что касается последнего, то он остался верен обещанию, данному Косоглазому. Не переставая следить взглядом за дядюшкой Гийомом, идущим по дороге в Тет-де-Салмон, он подошел к шкафу, открыл его и вынул оттуда полфунта черного хлеба. Отрезав от него маленький кусочек, он дал его собаке, прошептав:
— О, старая ищейка! Пока я ему сдавал отчет, ему просто не сиделось на месте! Косоглазый, друг мой, посмотри, какая замечательная корочка! А теперь, так как мы сегодня хорошо поработали, пойдем-ка в конуру, и повеселей!
И он, в свою очередь, вышел из дома, но не через основную дверь, а через дверь пекарни, у стены которой находилась конура мэтра Косоглазого. Сопровождаемый по пятам собакой (кусочек хлеба сгладил в ее представлении все неприятное, связанное с возвращением в будку), Франсуа скрылся из виду, особенно не заботясь об участи Матье Гогелю, которого он оставил наедине со своей картошкой.
Глава IV. Крик зловещей птицы
Едва Франсуа скрылся из виду, как Матье поднял голову, и на его лице, обычно столь неподвижном, промелькнуло выражение ума и хитрости. Затем, услышав, что шаги молодого человека замерли в отдалении, и звука его голоса не стало слышно, он на цыпочках подошел к столу, на котором стояла бутылка с вином. Благодаря своим косым глазам, он мог наблюдать одновременно за той дверью, в которую вышел дядюшка Гийом, и дверью, за которой исчез Франсуа.
Приподняв бутылку, он принялся рассматривать ее на свет, который разлился по дому— с появлением солнечных лучей, чтобы увидеть, сколько жидкости уже было выпито и, следовательно, сколько еще можно выпить, чтобы это не было особенно заметно.
— Ага! А мне-то этот старый скряга вина не предложил! И, словно, чтобы исправить упущение дядюшки Гийома, Матье поднес к губам горлышко бутылки и сделал три или четыре глотка огненного напитка с такой скоростью, словно это было целительное средство, не произнося при этом ни «гм!» как дядюшка Гийом, ни «ух!» — как Франсуа. Затем, услышав шаги в соседней комнате, быстрой неслышной походкой и с невинным видом, который обманул бы даже Франсуа, он вернулся на свое место на скамейке у камина и принялся петь песенку, которая стала модной после того, как драгуны королевы долгое время квартировали в замке Вилльер-Котре.
Матье уже дошел до второго куплета, когда на пороге двери, ведущей в пекарню, показался Франсуа.
Чтобы показать свое безразличие к присутствию Франсуа, Матье Гогелю, без сомнения, продолжил бы пение бесконечного романса и не прервал бы второго куплета, но Франсуа остановил его.
— Ага! — сказал он. — Теперь ты еще и поешь!
— А разве запрещено петь? — спросил Матье. — Если это так, то пусть господин мэр опубликует указ и торжественно оповестит об этом, и никто больше не будет петь!
— Нет, — ответил Франсуа, — это не запрещено, но это приносит мне несчастье!
— Почему?
— Потому что когда первая птица, пение которой я услышу утром, оказывается совой, я говорю себе: «Это плохо!»
— То есть это значит, по-твоему, что я — сова? Ну ладно, сова, так сова! Я могу быть кем угодно! — и, предварительно поплевав на ладони, он сложил их рупором и издал крик, удивительно напоминающий грустный и монотонный крик ночной птицы.
Франсуа невольно вздрогнул.
— Заткнись, зловещая птица! — сказал он.
— Заткнуться?
— Да!
— А что бы ты сказал, если я хотел бы кое-что тебе спеть?
— Я бы сказал, что у меня нет времени, чтобы тебя слушать… Послушай, окажи мне услугу!
— Тебе?
— Ну да, мне… ты разве считаешь, что ты никому не можешь доставить удовольствие или оказать услугу?
— Положим… А что ты хочешь?
— Я хочу, чтобы ты взял мое ружье и прислонил его к камину, пока я буду переодевать гетры!
— О! Переодевать гетры! Посмотрите-ка, мсье Франсуа боится простудиться!
— Я не боюсь простудиться, но хочу надеть мои форменные гетры, потому что инспектор должен присутствовать на охоте, и я хочу, чтобы он нашел меня в полном обмундировании, как полагается… Ну так что, тебе не трудно будет поставить сушиться мое ружье?
— Я не буду сушить ни твое, ни чье-либо ружье вообще… Пусть мне лучше размозжат голову камнем, как последней твари, если начиная с сегодняшнего дня и до самой смерти я прикоснусь к какому-нибудь ружью!
— Ну что же! Я бы сказал, что потери от этого большой не будет, если учесть, как ты с ним обращаешься! — сказал Франсуа, открывая дверцу на антресоли, где находился целый набор гетр, и принимаясь искать свои гетры среди тех, которые принадлежали семье Ватрен.
Матье продолжал следить за ним левым глазом, в то время как его правый глаз, казалось, был целиком и полностью занят последней картофелиной, которую он медленно и неуклюже чистил.
Продолжая следить за Франсуа левым глазом, он проворчал:
— Хм! А зачем мне пользоваться ружьем, когда я могу воспользоваться чем-то другим? Пусть только представится подходящий случай, и ты увидишь, что я не такой уже безрукий, как тебе кажется!
— А что же ты будешь делать, если оставишь свое ружье? — спросил Франсуа, ставя ноги на стул и начиная застегивать длинные гетры.
— Я займусь моим жалованьем! Ведь мсье Ватрен обещал взять меня дополнительным лесником, но так как Его светлости угодно, чтобы я служил один, а может быть, и два года бесплатно, то я отказываюсь! Я предпочитаю поступить в услужение к господину мэру!
— В услужение к господину мэру? Лакеем к мсье Рэзэну, торговцу лесом?!!! — вскричал Франсуа.
— Ну да, к мсье Рэзэну, торговцу лесом, или к господину мэру, это ведь одно и то же!
— Ну и ну! — сказал Франсуа, продолжая застегивать гетры, и пожал плечами, как бы выражая свое презрение к лакеям.
— Это тебе не нравится?
— Мне? — удивился Франсуа, — мне это совершенно безразлично! Я просто спрашиваю себя, что же будет со стариком Пьером?
— Боже мой! — беззаботно воскликнул Матье, — по-видимому, он уйдет!
— Он уйдет? — переспросил Франсуа, не скрывая своего волнения за судьбу старого лакея.
— Конечно! Если я занимаю его место, то нужно, чтобы он ушел! — объяснил Матье.
Приподняв бутылку, он принялся рассматривать ее на свет, который разлился по дому— с появлением солнечных лучей, чтобы увидеть, сколько жидкости уже было выпито и, следовательно, сколько еще можно выпить, чтобы это не было особенно заметно.
— Ага! А мне-то этот старый скряга вина не предложил! И, словно, чтобы исправить упущение дядюшки Гийома, Матье поднес к губам горлышко бутылки и сделал три или четыре глотка огненного напитка с такой скоростью, словно это было целительное средство, не произнося при этом ни «гм!» как дядюшка Гийом, ни «ух!» — как Франсуа. Затем, услышав шаги в соседней комнате, быстрой неслышной походкой и с невинным видом, который обманул бы даже Франсуа, он вернулся на свое место на скамейке у камина и принялся петь песенку, которая стала модной после того, как драгуны королевы долгое время квартировали в замке Вилльер-Котре.
Матье уже дошел до второго куплета, когда на пороге двери, ведущей в пекарню, показался Франсуа.
Чтобы показать свое безразличие к присутствию Франсуа, Матье Гогелю, без сомнения, продолжил бы пение бесконечного романса и не прервал бы второго куплета, но Франсуа остановил его.
— Ага! — сказал он. — Теперь ты еще и поешь!
— А разве запрещено петь? — спросил Матье. — Если это так, то пусть господин мэр опубликует указ и торжественно оповестит об этом, и никто больше не будет петь!
— Нет, — ответил Франсуа, — это не запрещено, но это приносит мне несчастье!
— Почему?
— Потому что когда первая птица, пение которой я услышу утром, оказывается совой, я говорю себе: «Это плохо!»
— То есть это значит, по-твоему, что я — сова? Ну ладно, сова, так сова! Я могу быть кем угодно! — и, предварительно поплевав на ладони, он сложил их рупором и издал крик, удивительно напоминающий грустный и монотонный крик ночной птицы.
Франсуа невольно вздрогнул.
— Заткнись, зловещая птица! — сказал он.
— Заткнуться?
— Да!
— А что бы ты сказал, если я хотел бы кое-что тебе спеть?
— Я бы сказал, что у меня нет времени, чтобы тебя слушать… Послушай, окажи мне услугу!
— Тебе?
— Ну да, мне… ты разве считаешь, что ты никому не можешь доставить удовольствие или оказать услугу?
— Положим… А что ты хочешь?
— Я хочу, чтобы ты взял мое ружье и прислонил его к камину, пока я буду переодевать гетры!
— О! Переодевать гетры! Посмотрите-ка, мсье Франсуа боится простудиться!
— Я не боюсь простудиться, но хочу надеть мои форменные гетры, потому что инспектор должен присутствовать на охоте, и я хочу, чтобы он нашел меня в полном обмундировании, как полагается… Ну так что, тебе не трудно будет поставить сушиться мое ружье?
— Я не буду сушить ни твое, ни чье-либо ружье вообще… Пусть мне лучше размозжат голову камнем, как последней твари, если начиная с сегодняшнего дня и до самой смерти я прикоснусь к какому-нибудь ружью!
— Ну что же! Я бы сказал, что потери от этого большой не будет, если учесть, как ты с ним обращаешься! — сказал Франсуа, открывая дверцу на антресоли, где находился целый набор гетр, и принимаясь искать свои гетры среди тех, которые принадлежали семье Ватрен.
Матье продолжал следить за ним левым глазом, в то время как его правый глаз, казалось, был целиком и полностью занят последней картофелиной, которую он медленно и неуклюже чистил.
Продолжая следить за Франсуа левым глазом, он проворчал:
— Хм! А зачем мне пользоваться ружьем, когда я могу воспользоваться чем-то другим? Пусть только представится подходящий случай, и ты увидишь, что я не такой уже безрукий, как тебе кажется!
— А что же ты будешь делать, если оставишь свое ружье? — спросил Франсуа, ставя ноги на стул и начиная застегивать длинные гетры.
— Я займусь моим жалованьем! Ведь мсье Ватрен обещал взять меня дополнительным лесником, но так как Его светлости угодно, чтобы я служил один, а может быть, и два года бесплатно, то я отказываюсь! Я предпочитаю поступить в услужение к господину мэру!
— В услужение к господину мэру? Лакеем к мсье Рэзэну, торговцу лесом?!!! — вскричал Франсуа.
— Ну да, к мсье Рэзэну, торговцу лесом, или к господину мэру, это ведь одно и то же!
— Ну и ну! — сказал Франсуа, продолжая застегивать гетры, и пожал плечами, как бы выражая свое презрение к лакеям.
— Это тебе не нравится?
— Мне? — удивился Франсуа, — мне это совершенно безразлично! Я просто спрашиваю себя, что же будет со стариком Пьером?
— Боже мой! — беззаботно воскликнул Матье, — по-видимому, он уйдет!
— Он уйдет? — переспросил Франсуа, не скрывая своего волнения за судьбу старого лакея.
— Конечно! Если я занимаю его место, то нужно, чтобы он ушел! — объяснил Матье.