– Признайся нам в одном, немец!
   – В чем, мой друг?
   – Назови нам истинную цель своего путешествия.
   – Я уже сказал тебе – политика и живопись.
   – Нет-нет, должно быть еще что-то.
   – Уверяю тебя, это все.
   – Ты ведь понимаешь, мы тебя ни в чем не обвиняем. Ты нам нравишься, и мы будем тебе покровительствовать. Есть два поверенных клуба – кордельеров и якобинцев, я принадлежу к «Братьям и друзьям». Выбери один из этих клубов и засвидетельствуй перед ним свое почтение.
   – Какое почтение? – удивился Гофман.
   – О, не юли, ты должен этим гордиться.
   – Ты заставляешь меня краснеть, объяснись же.
   – Смотри и суди сам, умею ли я угадывать, – сказал патриот.
   И, открыв подорожную Гофмана, он ткнул своим запачканным пальцем в следующие слова: «Гофман, путешественник, прибывший из Мангейма, получил в Страсбурге ящик, помеченный буквами О. Б.».
   – Так и есть, – подтвердил Гофман.
   – Ну и что же находится в этом ящике?
   – Я рассказал об этом местному начальству в Страсбурге.
   – Посмотрите, что этот негодный тихоня привез сюда… Вы помните посылку патриотов из Осера?
   – Да, – ответил один из приставов, – ящик сала.
   – Зачем это?
   – Чтобы смазывать гильотину! – воскликнули в один голос присутствующие, довольные собой.
   – Но, – произнес Гофман, слегка побледнев, – какое отношение эта посылка патриотов имеет к моему ящику?
   – Читай, – сказал парижанин, указывая ему на слова, написанные в его подорожной, – читай, молодой человек: «Путешествует с целью изучения политики и искусства». Так и написано!
   – О, республика! – прошептал юноша.
   – Признайся же нам, молодой друг свободы, – призвал Гофмана его покровитель.
   – Это все равно что хвастаться мыслью, которая пришла в голову не мне, – возразил юноша. – Я не люблю ложной славы. Нет, ящик, что я получил в Страсбурге, который перешлют мне сюда, заключает в себе скрипку, краски и несколько кусков холста.
   Эти слова несколько поубавили уважение, которым некоторые собеседники уже прониклись к Гофману. Ему вернули его бумаги, чокнулись с его рюмкой, но перестали смотреть на него как на спасителя угнетенных народов.
   Один из патриотов все же заметил:
   – Он похож на Сен-Жюста, но последний мне больше нравится.
   Гофман, погруженный в свои мечтания, подогретые жаром камина, табаком и бургундским, некоторое время безмолвствовал. Но вдруг он поднял голову и спросил:
   – Стало быть, гильотина здесь в ходу?
   – Стало быть. После бриссотинцев, правда, казни пошли на спад, но их все еще довольно много.
   – Не знаете ли, друзья, где мне найти хорошее жилье?
   – Да где угодно!
   – Но я хотел бы видеть вас почаще.
   – О! Тогда сними комнаты на Цветочной набережной.
   – Хорошо.
   – Знаешь ли ты, где это?
   – Нет, но название «цветочная» мне нравится. Я уже представляю себе, как живу там. Как туда пройти?
   – Иди прямо по улице Анфер, и выйдешь как раз к набережной.
   – То есть на берег реки, – заметил Гофман.
   – Именно.
   – A река, должно быть, Сена.
   – Так и есть.
   – Значит, Цветочная набережная находится на берегу Сены?
   – Ты знаешь Париж лучше меня, дорогой немец.
   – Благодарю. Прощайте. Теперь я могу отправиться туда?
   – Тебе остается исполнить только маленькую формальность.
   – Говори какую?
   – Ты зайдешь к комиссару полиции и возьмешь у него билет, который даст тебе право свободно проживать в городе.
   – Очень хорошо. Прощайте!
   – Подожди, с этим билетом ты пойдешь в полицию.
   – Ага, понятно.
   – Там ты оставишь свой новый адрес.
   – Хорошо. На этом все?
   – Нет, потом ты должен будешь явиться в Национальное собрание.
   – Зачем это?
   – Чтобы указать средства, на которые собираешься здесь жить.
   – Я все это в точности исполню. Больше от меня ничего не нужно?
   – Еще надо будет принести патриотические дары.
   – Охотно.
   – И произнести клятву ненависти к французским и иностранным тиранам.
   – От всего сердца. Благодарю вас за эти бесценные советы.
   – Потом не забудь разборчиво написать на бумажке, которую ты прикрепишь к двери, свое имя и фамилию. А теперь иди, уважаемый, ты нам мешаешь.
   Все бутылки к тому времени уже были опорожнены.
   – Прощайте, благодарю вас за ваше участие.
   И Гофман вышел на улицу со своей трубкой, сильно разгоревшейся. Так он вступил в столицу республиканской Франции. Это нежное название, Цветочная набережная, прельстило юношу. Гофман уже мечтал о маленькой комнатке с балконом, открывающим вид на Сену.
   Молодой человек совсем позабыл о том, что на дворе стоял декабрь-месяц и дул северный ветер. Он забыл про зиму, смерть для природы. Цветы распускались в его воображении, в пару, вылетающем из его рта, он видел солнце, несмотря на мрак ночи. Гофман вдыхал аромат жасмина и роз, несмотря на зловония предместий.
   Ровно в десять вечера юноша прибыл на Цветочную набережную, мрачную и пустынную, как и все северные набережные зимой. Здесь эта пустота и мрак ощущались особенно явственно.
   Гофман был голоден, озяб и нигде поблизости не видел гостиницы. Подняв глаза, он заметил на углу набережной и Бочарной улицы большой красный фонарь, сквозь стекла которого виднелся тусклый свет грязного огарка. Этот фонарь висел, покачиваясь, на конце железного прута, что мог сгодиться в эти мятежные дни в качестве виселицы для какого-нибудь политического врага. Гофман смог разобрать несколько слов, написанных зелеными буквами на красном стекле: «Меблированные комнаты и особые номера».
   Юноша сильно толкнул дверь, и она отворилась. Путешественник на ощупь вошел внутрь. Послышался суровый голос:
   – Затворяйте за собой дверь!
   Залаяла огромная собака, казалось, предупреждая его: «Чур, береги ноги!»
   Договорившись о цене с хозяйкой и выбрав себе комнаты, Гофман занял спальню с маленькой прихожей, общей площадью в пятнадцать футов длиной и восемь футов шириной. Это счастье досталось ему за тридцать су в день, которые он обязывался выплачивать каждое утро.
   Гофман был так доволен, что заплатил за две недели вперед, опасаясь, как бы у него не перехватили эту бесценную квартиру. Покончив с делами, он лег в сырую постель, но путешественнику в восемнадцать лет любая кровать кажется сносной. К тому же разве можно быть взыскательным, когда живешь на Цветочной набережной?

Почему музеи и библиотеки были закрыты, а площадь Революции – нет

   В комнате, которая должна была стать для Гофмана земным раем, стояла кровать, нам уже известная, стол и два стула. В ней также был камин, украшенный двумя вазами из синего стекла с искусственными цветами. Сахарный Гений свободы красовался под стеклянным колпаком, в котором отражалось его трехцветное знамя и красная шапка.
   Медный подсвечник, угловой шкаф из старого дерева, ковер в духе ХІI столетия вместо штор – вот какой предстала Теодору его комната в первых лучах света. На ковре был изображен Орфей, игравший на скрипке и желавший тем самым выручить Эвридику. Вид музыкального инструмента заставил Гофмана вспомнить о Захарии Вернере.
   «Мой милый друг, – подумал наш путешественник, – в Париже, так же как и я. Мы скоро будем вместе, уже сегодня или завтра я встречу его. С чего бы мне начать? Я должен начать что-то делать, дабы не терять понапрасну дни, отпущенные мне Богом, чтобы осмотреть все во Франции. Вот уже несколько дней подряд я только и вижу, что безобразные картины жизни! Настало время посетить залы Лувра, некогда принадлежавшего тирану. Я осмотрю все прекрасные картины, которыми он владел: Рубенса, Пуссена…»
   Юноша встал, чтобы для начала взглянуть на панораму той части города, где он жил. Серое тусклое небо, черная грязь у подножия побелевших деревьев, шумные потоки горожан, погрязших в беспорядочной беготне и суете, – вот и все, что предстало перед его взором. Это не особенно его вдохновило. Гофман закрыл окно, позавтракал и отправился искать своего друга Захарию Вернера. Но в ту минуту, когда он должен был решить, по какой дороге ему идти, он вспомнил, что Вернер никогда не давал ему адреса в Париже. А встретиться с другом на улице случайно казалось почти невозможным.
   Гофман сначала расстроился, но потом вдруг подумал: «Какой же я болван! То, что я люблю, по душе и Захарии. Я хочу видеть произведения живописи, наверняка и он пожелает того же. Я встречу его в Лувре. Скорей туда!»
   Лувр был виден с парапета. Гофман отправился прямо к монументу. Но там юношу ждало великое разочарование: у дверей Лувра ему сообщили, что французы с тех самых пор, как им даровали свободу, решили не развращать нравов зрелищем рабской живописи. Парижская коммуна еще не сожгла все это маранье в печах литейных заводов, изготовляющих оружие для французов, и сохранила эти полотна, хотя могла этого и не делать.
   Гофман чувствовал, как пот выступил у него на лбу. Человек, говоривший эти слова, казалось, был достойным господином, и все низко кланялись этому оратору. От одного из присутствующих Теодор узнал, что он имел честь говорить с самим Симоном, воспитателем «детей Франции» и хранителем королевских музеев.
   – Я не увижу картин, – вздохнул Гофман. – Как жаль! Но тогда я пойду в библиотеку покойного короля и буду любоваться не произведениями живописи, а гравюрами, медалями, манускриптами. Я увижу гробницу Хильдерика, родителя Хлодвига, небесный и земной глобусы отца Коронелли.
   Но у здания библиотеки молодого человека ожидало новое разочарование: там он услышал о том, что французская нация, считая науку и литературу главным источником развращения и холодности к родине, закрыла все библиотеки. Ведь именно там, по их мнению, зарождались злые умыслы лжеученых и псевдолитераторов. Библиотеки закрывались из чувства долга и любви к людям, дабы избавить себя от труда казнить всех этих негодяев. Впрочем, даже во времена правления тирана в библиотеку пускали лишь дважды в неделю.
   Теодор был вынужден уйти, так ничего и не увидев. Юноша даже отказался от мысли разузнать что-нибудь о своем друге Захарии. Но так как Гофман был настойчив, то непременно захотел посетить по крайней мере музей Сент-Авуа. Вскоре, однако, ему стало известно, что владельца музея казнили три дня назад.
   Молодой человек направился к Люксембургскому дворцу, но его превратили в тюрьму. Истощив последние силы и потеряв терпение, юноша пошел назад, к своей гостинице, чтобы немного отдохнуть, помечтать об Антонии, Захарии и выкурить в уединении трубку, вмещавшую в себя табака часа на два.
   Но – о чудо! – Цветочная набережная, обычно такая спокойная и тихая, была теперь черна от толпы – люди бесновались и ревели. Небольшой рост Гофмана не давал ему как следует разглядеть, что же происходит. Тогда он поспешил проложить себе дорогу через толпу локтями и поднялся к себе в комнату. Там юноша высунулся в окно. Все взоры разом обратились на него. Он смутился на минуту, потому что заметил, как мало было открытых окон. Между тем любопытство толпы вскоре обратилось к другому предмету, и молодой человек последовал ее примеру. Юноша увидел крыльцо большого черного здания с остроконечной крышей, за которым возвышалась широкая квадратная башня с колоколом.
   Гофман окликнул хозяйку.
   – Скажите, – обратился он к ней, – что это за здание?
   – Это дворец.
   – А что там делают?
   – Во дворце правосудия? Судят, конечно.
   – Я думал, что у вас больше нет судов.
   – Конечно, у нас теперь только Революционный трибунал!
   – Ах, точно… А эти люди, что они здесь делают?
   – Ожидают прибытия повозок.
   – Каких повозок? Я не понял, прошу меня извинить, я иностранец.
   – Похоронных. Они поедут в них на смерть.
   – О боже мой!
   – Да, утром перед Революционным трибуналом предстают заключенные.
   – А что потом?
   – К четырем часам им всем уже зачитывают приговор, а затем усаживают на повозки, снаряженные по этому случаю Фукье.
   – Кто это, Фукье?
   – Общественный обвинитель.
   – И что дальше?..
   – Телеги отправляются на площадь Революции, где орудует бессменная гильотина.
   – В самом деле?
   – Как! Вы не ходили смотреть гильотину?! Это первая вещь, которую осматривают все приезжие иностранцы. Кажется, только у нас одних, у французов, есть гильотина.
   – Позвольте мне поздравить вас с этим, сударыня.
   – Лучше уж говорите «гражданка».
   – Виноват.
   – Вот и повозки поехали…
   – Вы уходите?
   – Да, мне больше не хочется смотреть на это. – И хозяйка направилась к двери.
   Но Гофман остановил ее.
   – Извините меня, пожалуйста, но могу я задать вам один вопрос? – обратился он к ней.
   – Да, конечно.
   – Почему вы сказали: «Мне больше не хочется смотреть на это»? – а не просто: «Мне не хочется смотреть на это». Я бы так выразился.
   – Я поясню вам, почему я сказала именно так. Сначала – по крайней мере так казалось – казнили очень злых аристократов. Эти люди так прямо держали голову, у них был такой дерзкий и гордый вид, что жалость к ним не скоро проникала в вашу душу. Поэтому на их казнь смотрели охотно. Предсмертная агония этих отважных врагов отечества была прекрасным зрелищем. Но однажды я увидела в повозке старика, голова которого билась о решетки. Мне стало очень жаль его. На другой день везли монахинь, потом ребенка лет четырнадцати. Наконец, в одной повозке среди приговоренных я увидела молодую девушку, мать которой была помещена в другую повозку. Эти две несчастные слали друг другу поцелуи, не говоря ни слова. Обе выглядели бледными, взгляды их казались мрачными. Страшная улыбка блуждала на их устах, пальцы, пытавшиеся передать поцелуй, дрожали… Мне никогда не забыть этой ужасной картины. Я поклялась себе, что больше не стану на это смотреть.
   – A-а! – протянул Гофман, приближаясь к окну. – Теперь я понимаю.
   – Но что же вы делаете?
   – Закрываю окно.
   – Зачем же?
   – Чтобы не видеть этих ужасов.
   – Но вы же мужчина!
   – Я приехал в Париж, чтобы изучить искусства и подышать вольным воздухом. Но если бы я увидел одно из этих зрелищ, о которых вы мне говорите, если бы я увидел молодую девушку или женщину, что ведут на смерть, я вспомнил бы свою невесту, которую я люблю и которая, может быть… Но нет, я не останусь здесь больше. Нет ли у вас другой комнаты, выходящей на двор?
   – Тсс! Несчастный! Вы говорите слишком громко. Мои служители могут услышать вас…
   – Ваши служители? Кто это такие?
   – Это слуги на республиканский манер.
   – И что с того, если ваши слуги меня услышат?
   – А то, что дня через три или четыре я увижу вас из окна на одной из этих повозок, часа в четыре после полудня.
   Проговорив эти таинственные слова, женщина поспешила покинуть дом, и Гофман последовал за ней. Он вышел на улицу, готовый на все, лишь бы только не видеть этой народной забавы.
   Когда юноша добрался до угла набережной, в воздухе блеснула шпага жандарма, и толпа качнулась, заревела и побежала вслед за ним.
   Гофман со всех ног бросился на улицу Сен-Дени и помчался по ней, как сумасшедший. Он несколько раз сворачивал в глухие переулки и закончил тем, что заблудился в этом лабиринте, который простирается от Железной набережной до предместий города.
   Юноша облегченно вздохнул, когда очутился наконец на улице Железного Ряда. Там, со свойственной ему прозорливостью поэта и живописца, он узнал знаменитое место смертоубийства Генриха IV.
   Продолжая идти, Теодор достиг улицы Сент-Оноре. Все лавки, которые он встречал на своем пути, поспешно запирались. Гофман удивлялся тишине, царившей в этой части города. Не только лавки, но даже окна некоторых домов закрывались, словно по данному кем-то сигналу.
   Вскоре юноша нашел этому объяснение. Он видел, как фиакры разворачивались и уезжали на соседние улицы. Он услышал топот копыт и узнал жандармов. Потом вслед за ними в вечернем сумраке появилась толпа – ужасное смешение лохмотьев, поднятых рук, угрожающих пик и пламенных глаз. И за всем этим следовала телега.
   В этом приближающемся к Гофману вихре, от которого он не мог ни спрятаться, ни скрыться, раздавались такие пронзительные и жалобные крики, каких он не слышал никогда прежде. На повозке сидела женщина, одетая во все белое. Эти крики вырывались из уст несчастной.
   Гофман почувствовал, как у него подкосились ноги. Он оперся на фонарный столб, прислонившись головой к плохо притворенным ставням лавки, которые прикрыли в спешке.
   Телега, окруженная толпой разбойников и неистовых женщин, ее обычных спутников, все приближалась. Но странное дело! Все это пресмыкающееся отребье не бунтовало и не рычало. Одна только жертва отчаянно рвалась из рук двух мужчин и просила помощи у неба и земли, у людей и даже у неживых предметов.
   Вдруг до Гофмана через неплотно притворенные ставни донесся печальный голос молодого человека:
   – Бедная Дюбарри! Вот до чего тебя довели!
   – Госпожа Дюбарри! – вскрикнул Гофман. – Так это она в повозке?
   – Да, сударь, – прозвучало в ответ прямо над самым ухом путешественника, да так близко, что сквозь щели ставня можно было почувствовать теплое дыхание таинственного собеседника.
   Несчастная Дюбарри стояла прямо, стараясь удержаться на настиле телеги. Каштановые волосы женщины – ее гордость – были обрезаны на затылке и едва прикрывали виски. Она смотрела на все вокруг блуждающим взглядом и казалась прекрасной даже в этот предсмертный час. Ее аккуратный рот был слишком мал, чтобы исторгать эти ужасные крики, вырывающиеся из ее груди. Бедная женщина временами судорожно трясла головой, чтобы отбросить пряди волос с лица.
   Когда ее везли мимо столба, к которому прислонился Гофман, она прокричала:
   – Помогите! Спасите меня! Я никогда не делала зла, помогите! – И несчастная едва не опрокинула помощника палача, поддерживавшего ее.
   Гробовое молчание толпы нарушалось только криками жертвы. Наблюдателей, этих фурий, привыкших издеваться над мужеством осужденных, тронули невыразимые терзания женщины. Они понимали, что их проклятия не смогут заглушить ее стенаний, и страшились довести это исступление до сумасшествия, до высшей степени страданий.
   Гофман, не чувствуя биения сердца в груди, ринулся с толпой вслед за телегой. Он, словно новая тень, присоединился к погребальному шествию привидений, составлявших последнюю свиту королевской любимицы. Госпожа Дюбарри, увидев бежавшего за повозкой юношу, закричала снова:
   – Верните мне жизнь!.. Я отдам все свое состояние народу! Сударь!.. Спасите меня!
   «О, она обратилась ко мне! – подумал молодой человек. – Ко мне! Женщина, взгляды которой так дорого стоили, слова которой не имели цены, заговорила со мной!»
   Он остановился. Повозка приблизилась к площади Революции. Среди мрака, только усиливавшегося от холодного дождя, Гофман смог различить две тени: белую – это была жертва, и красную – то был эшафот.
   Юноша видел, как палачи тащили эту белую тень по ступеням. Он видел, как она пыталась противиться им, но вдруг ее страшный крик оборвался, и несчастная, потеряв равновесие, упала на роковую доску.
   Гофман слышал, как женщина умоляла:
   – Помилуйте, господин палач, еще одну минуту, господин палач…
   Но в следующий миг все было кончено – нож упал, отбросив тусклый отблеск. Гофман поскользнулся и скатился в ров, окружавший площадь.
   Это была чудовищная картина для артиста, искавшего во Франции новых впечатлений и новых мыслей. Бог сделал его свидетелем страшного наказания.
   Недостойная смерть Дюбарри была в его глазах отпущением вины бедной женщины. Стало быть, она никогда не носила греха гордыни на душе, раз не смогла даже умереть достойно. Уметь умереть, увы! В то время это было главной добродетелью для тех, кто был не знаком с пороками.
   Гофман в тот день признался самому себе, что если он приехал во Францию, чтобы увидеть вещи необыкновенные, то он достиг своей цели.
   Несколько утешившись этой философской мыслью, он подумал: «Остается только театр, не отправиться ли мне туда? Я знаю, после того, что я видел всего минуту назад, актрисы оперные или трагические не произведут на меня большого впечатления, но я буду снисходителен к ним. Нельзя много требовать от женщин, умирающих только шутки ради… О, я постараюсь хорошенько запомнить это место, чтобы никогда ноги моей здесь больше не было!»

Суд Париса

   Гофману была свойственна резкая смена настроений. После случившегося на площади Революции, взволнованного народа, толпившегося у эшафота, мрачного неба и крови ему захотелось света люстр, радостных лиц, цветов – одним словом, жизни. Юноша не был вполне уверен, что благодаря этому средству он сможет изгладить из своей памяти чудовищное зрелище, свидетелем которого он стал. Но молодой человек любым способом хотел развеяться и доказать себе, что есть еще на свете люди, способные жить и веселиться.
   Гофман решил отправиться в Оперу. И юноша пришел туда, правда, так и не понял, как именно ему это удалось. Его вела сама судьба, и он следовал ей, подобно слепому, не отстающему от своей собаки.
   Как и на площади Революции, народ толпился на бульваре, где в то время находился Оперный театр, а теперь располагается театр Порт-Сен-Мартен. Гофман остановился перед этой толпой и посмотрел на афишу. Играли «Суд Париса», пантомимный балет в трех действиях господина Гарделя-младшего, сына учителя танцев Марии-Антуанетты, ставшего со временем постановщиком балетов для самого императора.
   – «Суд Париса», – прошептал поэт, пристально посмотрев на афишу, словно силясь запечатлеть в сознании эти два слова.
   Но напрасно он повторял по слогам название балета. Оно казалось ему лишенным всякого смысла – так трудно было Гофману освободиться от переполнявших его печальных воспоминаний и всерьез задуматься о творении, сюжет которого был заимствован господином Гарделем-младшим из «Илиады» Гомера.
   Не странное ли это было время, когда утром можно было видеть осужденных, в четыре часа дня – казненных, а вечером – танцующих, которые сами рисковали головой.
   Гофман понял, что, если кто-нибудь не потрудится объяснить ему, что играют на сцене, он сам никогда не разберется и, может быть, сойдет с ума, стоя перед афишей. Из этих соображений юноша подошел к толстому господину, следовавшему за толпой вместе со своей женой, – с незапамятных времен толстые мужчины любят ходить с женами туда, куда идут все, – и обратился к нему:
   – Сударь, позвольте спросить, что играют сегодня вечером?
   – Но разве вы не видите, сударь, что написано на афише? – ответил толстый господин. – Играют «Суд Париса».
   – «Суд Париса»… – повторил Гофман. – Ах, да! «Суд Париса», знаю.
   Толстый господин пристально посмотрел на юношу и пожал плечами с видом глубокого презрения к молодому человеку, который в эти достойные мифологии времена мог, пусть и на мгновение, забыть, что такое суд Париса.
   – Не угодно ли вам купить содержание балета? – спросил, подходя к Гофману, продавец программ.
   – Да, пожалуй, не откажусь!
   Это для нашего героя стало новым и веским доказательством того, что он действительно отправляется в театр, а он в этом очень нуждался.
   Юноша открыл книжечку и пробежал ее взглядом. Она была аккуратно напечатана на хорошей белой бумаге и дополнена предисловием автора.
   «Чудное создание – человек, – подумал Гофман, рассеянно глядя на строки еще не прочитанного им предисловия. – Он является частью общества, но идет по жизни равнодушным эгоистом, дорогой своих собственных выгод и честолюбивых планов. Взять, к примеру, господина Гарделя-младшего, поставившего этот балет 5 марта 1793 года, то есть шесть недель спустя после кончины короля, после одного из самых значительных событий в целом свете. В день представления этого балета господин Гардель испытал среди обычных ощущений новое для себя чувство: его сердце лихорадочно билось при громе рукоплесканий. Если бы в эту минуту с ним кто-нибудь заговорил о событии, волновавшем еще всю вселенную, и назвал бы ему имя короля Людовика XVI, он вскричал бы: «Людовик XVI? О ком вы?» Потом, будто со дня представления балета публике свет только и был занят этим событием, он издал предисловие, призванное объяснить его пантомиму. Что ж, прочтем его и, утаив от себя количество копий этого издания, посмотрим, найдутся ли там следы событий, под влиянием которых оно было написано».
   Гофман облокотился на ограду театра и прочел следующее: «Я всегда замечал, что в балетах хорошая постановка декораций и разнообразные дивертисменты[9] больше всего привлекают зрителя и заслуживают аплодисментов».
   «Стоит признать, что этот человек сделал весьма любопытное замечание, – подумал Гофман и не смог удержаться от улыбки при столь простодушном начале. – Не может быть! Он заметил, что балеты привлекают хорошей постановкой декораций и разнообразными дивертисментами. Как это высказывание понравилось бы господам Меюлю, Плейелю и Гайдну, написавшим музыку для «Суда Париса». Что ж, посмотрим, о чем говорится дальше».
   «Руководствуясь этим соображением, я искал то, что позволило бы по-настоящему блеснуть знаменитым талантам, входящим в состав парижской оперной труппы, а мне – дать волю собственным фантазиям. История поэзии есть неистощимое сокровище, в котором может черпать вдохновение постановщик балетов; оно не без шипов, но надо уметь их отделить, чтобы сорвать розу».