— Не имеет значения, — заметил Диксмер, — Тулан или Мони смогут каким-нибудь образом увидеть наш сигнал и предупредят ее величество.
   Диксмер завязал на нижнем краю белой коленкоровой занавески несколько узлов и высунул его из окна, словно занавеску выдуло ветром.
   Потом оба, будто им не терпелось осмотреть мансарду, подошли к лестнице и стали ждать владельца дома. Уходя, они закрыли дверь четвертого этажа, чтобы достойному владельцу не пришло в голову убрать обратно в комнату развевающуюся занавеску.
   Мансарда, как и предвидел Моран, оказалась ниже уровня верхней площадки башни. Это было одновременно и трудностью и преимуществом; трудность заключалась в том, что нельзя было общаться с королевой при помощи условных знаков, а преимуществом было то, что эта невозможность исключала всякое подозрение, ведь за высокими домами, само собой разумеется, наблюдали особо.
   — Надо бы через Мони, Тулана или дочь Тизона найти средство сообщить королеве, чтобы она была начеку, — прошептал Диксмер.
   — Я подумаю об этом, — ответил Моран.
   И они спустились вниз, где в гостиной их ожидал нотариус с готовым договором.
   — Хорошо, — произнес Диксмер, — дом мне подходит. Отсчитайте гражданину девятнадцать тысяч пятьсот ливров, и пусть он ставит свою подпись.
   Владелец дома тщательно пересчитал деньги и подписался.
   — Тебе известно, гражданин, — спросил Диксмер, — мое главное условие? Дом должен быть освобожден сегодня, чтобы я мог уже завтра привести сюда мастеровых.
   — Все будет выполнено, гражданин. Ты можешь взять ключи. Сегодня вечером, к восьми часам, дом будет совершенно пуст.
   — Ах да, извини, гражданин нотариус, — сказал Диксмер, — ты, кажется, говорил, что из дома есть также выход на улицу Сенных ворот?
   — Да, гражданин, есть, — ответил домовладелец, — но я велел его забить, потому что у меня всего один служитель и бедному малому было слишком утомительно следить сразу за двумя входами. Впрочем, та дверь заделана так, что если поработать там пару часов, то ее можно будет прекрасно использовать. Хотите в этом убедиться?
   — Спасибо, ни к чему, — ответил Диксмер, — мне совершенно не нужна та дверь.
   И они удалились, в третий раз напомнив владельцу, что тот обещал освободить дом к восьми часам вечера.
   Они вернулись в девять. За ними на некотором расстоянии следовали человек пять-шесть; при общем беспорядке, царившем в Париже, никто не обратил на них внимания.
   Сначала они вошли вдвоем: бывший владелец сдержал слово, дом был абсолютно пуст.
   Ставни тщательно закрыли; высекли огонь и зажгли свечи, принесенные в кармане Мораном.
   Затем в дом, один за другим, вошли сопровождавшие их мужчины. Это оказались те гости хозяина кожевни, что всегда собирались за его обеденным столом, те самые контрабандисты, которые однажды вечером хотели убить Мориса, а впоследствии стали его друзьями.
   Заперли двери и спустились в подвал.
   Днем к этому подвалу отнеслись пренебрежительно, вечером он стал самой важной частью дома.
   Сначала закрыли все отверстия, через которые любопытный взгляд мог проникнуть внутрь.
   Потом Моран быстро перевернул пустую бочку, взял лист бумаги и стал чертить на нем карандашом геометрические линии.
   Пока он этим занимался, его товарищи во главе с Диксмером вышли из дома, прошли по Канатной улице и на углу улицы Бос остановились у закрытого экипажа.
   Находившийся в этом экипаже человек молча выдал каждому шанцевые инструменты: одному — заступ, другому — кирку, третьему — лом, четвертому — мотыгу. Каждый спрятал полученное орудие под широким плащом. Новоиспеченные горняки опять направились к дому, а экипаж исчез.
   Моран закончил свои расчеты. Он направился прямо в один из углов подвала.
   — Копайте здесь, — сказал он.
   И труженики тотчас же принялись за работу. Положение узников Тампля становилось все более тяжелым, а главное — все более мучительным. Какое-то время у королевы и принцесс была небольшая надежда на спасение. Муниципальные гвардейцы Тулан и Лепитр прониклись состраданием к августейшим узницам и проявляли к ним внимание. Сначала бедные женщины, не привыкшие к таким знакам симпатии, были недоверчивы. Но разве можно не доверять, когда надеешься? Да и что могло случиться с королевой, разлученной с сыном тюрьмой, а с мужем — смертью? Погибнуть на эшафоте, как он? Она уже давно смотрела в лицо этой участи и в конце концов свыклась с ней.
   Когда в первый раз дежурили Тулан и Лепитр, королева попросила у них, если они действительно с участием относятся к ее судьбе, подробнее рассказать о гибели короля. Такому грустному испытанию подвергла она их сочувствие. И Лепитр, присутствовавший при казни, повиновался приказу королевы.
   Она попросила принести ей газеты, где рассказывалось о казни. Лепитр пообещал захватить их с собой в следующий раз: их смена была каждые три недели.
   Пока был жив король, в Тампле дежурили четыре муниципальных гвардейца. После смерти короля их стало трое; один дежурил днем, а двое — ночью. Тулан и Лепитр придумали хитрость, позволявшую им всегда дежурить вместе по ночам.
   Часы дежурства обычно распределялись по жребию: на одной бумажке писали «День», а на двух других — «Ночь», затем бросали их в шляпу и по очереди вытаскивали. Таким образом, ночных дежурных определял случай.
   Каждый раз, когда дежурили Лепитр и Тулан, они на всех трех бумажках писали «день» и протягивали шляпу тому гвардейцу, кого хотели устранить. Тот погружал руку в импровизированную урну и обязательно вытаскивал бумажку с надписью «День». Тулан и Лепитр уничтожали оставшиеся две, сетуя на то, что судьба всегда подсовывает им скучнейшую повинность дежурить ночью.
   Когда королева убедилась в их добром отношении к ней, она наладила через них связь с шевалье де Мезон-Ружем. Но тогда попытка освобождения не удалась. Королева и мадам Елизавета, обеспеченные пропусками, должны были бежать под видом уполномоченных муниципалитета. Что же касается королевской дочери и юного дофина, то удалось заметить, что служитель, зажигавший в Тампле масляные лампы, всегда приводил с собой двоих детей такого же возраста, что и принц с принцессой. Было решено, что один из заговорщиков, Тюржи, должен был надеть костюм ламповщика и вывести королевских детей.
   А теперь несколько слов о Тюржи.
   Это был старый лакей, обычно прислуживавший королю за столом; он был переведен в Тампль из Тюильри вместе с частью слуг, потому что на первых порах стол короля был устроен достаточно хорошо и за первый же месяц обошелся нации в тридцать-сорок тысяч франков.
   Но, как нетрудно догадаться, подобная расточительность не могла продолжаться долго. Коммуна издала приказ, и из Тампля отослали поваров, кухарок и поварят. Оставили только одного лакея — это и был Тюржи.
   Он был вполне естественным посредником между узницами и их сторонниками, потому что имел право выходить из Тампля, а стало быть, мог относить записки и приносить ответы.
   Обычно эти ответы были скручены в виде пробок для графинов с миндальным молоком, которые приносили королеве и мадам Елизавете. Они были написаны с помощью лимонного сока, и буквы были невидимы, пока их не подносили к огню.
   Все было готово для побега, но однажды Тизон раскурил свою трубку с помощью пробки от графина. По мере того как бумага горела, он стал замечать проявляющиеся на ней буквы. Тизон потушил наполовину сгоревшую бумагу и принес ее остатки в совет Тампля. Там ее поднесли к огню, но прочитать могли лишь несколько бессвязных слов, поскольку другая половина записки превратилась в пепел.
   Опознали только почерк королевы. Тизона допросили, и он рассказал о некоторых замеченных им случаях, считая их попустительством по отношению к узницам со стороны Лепитра и Тулана. На комиссаров донесли в муниципалитет, и они не могли уже вернуться в Тампль.
   Оставался Тюржи.
   Но недоверие к нему достигло высшей точки: его никогда не оставляли с узницами наедине. Всякое сообщение с внешним миром сделалось невозможным.
   Впрочем, однажды мадам Елизавета отдала Тюржи почистить маленький нож с золотым лезвием, которым она пользовалась, разрезая фрукты. У Тюржи появились кое-какие догадки, и вытирая нож, он отделил ручку. Внутри лежала записка.
   В этой записке была целая азбука условных знаков.
   Тюржи вернул нож принцессе Елизавете, но находившийся поблизости гвардеец вырвал его и осмотрел, также отделив ручку от лезвия. К счастью, записки там уже не было. Но гвардеец тем не менее отобрал нож.
   Это было как раз в то время, когда неутомимый шевалье де Мезон-Руж задумал новую попытку и собирался ее осуществить, используя только что приобретенный Диксмером дом.
   Тем временем узницы мало-помалу потеряли всякую надежду. В этот день королева была напугана криками, доносившимися с улицы. Она поняла, что это связано с судом над жирондистами — последним оплотом лагеря умеренных. И от всего этого королеву охватила смертельная тоска. Если жирондисты погибнут, то в Конвенте некому будет защищать королевскую семью.
   В семь часов подали ужин. Муниципальные гвардейцы, как обычно, тщательно осмотрели все блюда, развернули одну за другой все салфетки, прощупали хлеб и вилкой и пальцами, заставили разломать миндальное печенье и разбить орехи — короче, все прошло через их руки. Они очень боялись, чтобы какая-нибудь записка не дошла до узниц. Приняв эти меры предосторожности, они пригласили членов королевской семьи к столу:
   — Вдова Капет, ты можешь есть.
   Королева покачала головой в знак того, что она не голодна.
   Но в этот момент юная принцесса подошла к матери, будто хотела ее обнять, и чуть слышно шепнула:
   — Сядьте за стол, мадам, мне кажется, что Тюржи подает нам знак. Королева вздрогнула и подняла голову. Напротив нее стоял Тюржи, через его левую руку была переброшена салфетка, а взглядом он указывал на правую руку.
   Королева тотчас с легкостью встала, подошла к столу и заняла свое обычное место.
   За их трапезой наблюдали два гвардейца. Им было запрещено даже на секунду оставлять узниц с Тюржи.
   Ноги королевы и мадам Елизаветы встретились под столом и слегка коснулись друг друга.
   Королева сидела лицом к Тюржи, и все движения лакея, прислуживающего за столом, были ей хорошо видны. Впрочем, все его жесты были настолько естественны, что не могли вызвать, да и не вызвали никаких подозрений у надзирателей.
   После ужина со стола убирали с такими же мерами предосторожности, как и накрывали: мельчайшие крошки хлеба были подняты и тщательно осмотрены, после чего Тюржи вышел первым, за ним — муниципальные гвардейцы. Оставалась жена Тизона.
   После того как ее разлучили с дочерью, о судьбе которой она совершенно ничего не знала, эта женщина совсем рассвирепела. Каждый раз когда королева обнимала свою дочь, жену Тизона охватывали приступы ярости, похожей на сумасшествие; и королева, чье материнское сердце понимало горе другой матери, часто останавливалась именно в тот момент, когда хотела доставить себе единственное утешение, что ей еще оставалось, прижать к сердцу свою дочь.
   Тизон вернулся за женой, но та заявила, что не уйдет до тех пор, пока вдова Капет не ляжет спать.
   Мадам Елизавета простилась с королевой и ушла в свою комнату. Королева и ее дочь разделись и легли; лишь тогда жена Тизона взяла свечу и вышла.
   Охранники тоже улеглись, расположившись в коридоре на своих складных кроватях.
   Луна, эта бледная гостья узниц, скользнула через отверстие в навесе косым лучом от окна к подножию кровати королевы.
   Какое-то время все в комнате было спокойно и тихо.
   Потом дверь медленно повернулась на петлях, чья-то тень скользнула через полосу лунного света и подошла к изголовью кровати. Это была мадам Елизавета.
   — Вы видели? — прошептала она.
   — Да, — ответила королева.
   — Вы поняли?
   — Да. Но не могу в это поверить.
   — Давайте повторим эти знаки.
   — Сначала он коснулся своего глаза, чтобы дать нам понять, что есть новости.
   — Затем переложил салфетку с левой руки на правую, а это значит, что нашим освобождением занимаются опять.
   — Потом он поднял руку ко лбу, а это значит, что помощь, о которой он извещает, придет из Франции, а не из-за границы.
   — Потом, когда вы попросили его не забыть принести завтра ваше миндальное молоко, он завязал на платке два узла.
   — Значит, это шевалье де Мезон-Руж. Благородное сердце!
   — Это он, — сказала мадам Елизавета.
   — Вы спите, дочь моя? — спросила королева.
   — Нет, матушка, — ответила принцесса.
   — Тогда молитесь за него, вы знаете, за кого.
   Мадам Елизавета бесшумно вернулась в свою комнату, и потом в течение пяти минут был слышен голос юной принцессы: в тишине ночи она беседовала с Богом.
   Это было как раз в тот момент, когда по указанию Морана в подвале небольшого дома на Канатной улице раздались первые удары заступов.

XVIII. ТУЧИ

   Пережив упоение первыми взглядами после разлуки, Морис понял, что Женевьева оказала ему совсем не такой прием, как он ожидал. Он рассчитывал, что встреча с глазу на глаз позволит ему наверстать то, что он потерял — или, во всяком случае, считал потерянным — на пути своей любви.
   Но у Женевьевы был твердый план; она решила не давать Морису случая остаться с ней наедине, тем более что помнила, сколь опасны эти нежные свидания.
   Морис надеялся на завтрашний день, так как сегодня пришла с визитом одна из родственниц, безусловно приглашенная заранее, и Женевьева ее удержала. На сей раз сказать было нечего, поскольку Женевьева могла быть в этом визите и неповинна.
   При прощании она попросила Мориса проводить родственницу на улицу Фоссе-Сен-Виктор.
   Он ушел обидевшись, но Женевьева улыбнулась ему на прощание, и он принял эту улыбку как обещание.
   Увы! Морис обманывался. На следующий день, 2 июня, в тот ужасный день, когда пали жирондисты, он спровадил своего друга Лорена, который непременно хотел увести его в Конвент, и отложил все дела, чтобы навестить свою подругу. Таким образом, Свобода имела в лице Женевьевы грозную соперницу.
   Морис застал Женевьеву в ее маленькой гостиной. Она была исполнена грации и предупредительности, однако тут же находилась молодая горничная с трехцветной кокардой: девушка метила носовые платки, сидя в углу у окна и не собираясь покидать своего места.
   Морис нахмурился; Женевьева заметила гнев олимпийца и удвоила свою предупредительность. Но, поскольку любезность ее не простерлась до того, чтобы отослать молодую служанку, Морис потерял терпение и ушел на час раньше обычного.
   Все это могло быть случайностью, и он решил еще потерпеть. К тому же в тот вечер общий ход дел был столь ужасающим, что отзвук его дошел даже до Мориса, уже довольно давно жившего вне политики. Потребовалось не больше не меньше как падение партии, правившей во Франции в течение десяти месяцев, чтобы отвлечь его от любви хотя бы на мгновение.
   На следующий день Женевьева прибегла к той же уловке. Предвидя это, Морис выработал свой план: спустя десять минут после прихода, видя, что горничная, кончив метить дюжину платков, принялась за шесть дюжин салфеток, он взглянул на часы, поднялся, поклонился Женевьеве и ушел, не сказав ни слова.
   И более того: уходя, он ни разу не обернулся.
   Женевьева поднялась, чтобы проводить глазами уходившего через сад Мориса, и застыла на миг, бледная, нервная, без единой мысли; потом она вновь упала на стул, совершенно подавленная действием своей дипломатии.
   В этот момент появился Диксмер.
   — Что, Морис ушел? — спросил он удивленно.
   — Да, — пробормотала Женевьева.
   — Но ведь он только что пришел?
   — Да, около четверти часа назад.
   — Так он, наверное, вернется?
   — Сомневаюсь.
   — Оставьте нас, Мюге, — приказал Диксмер. Горничная взяла имя цветка вместо ненавистного ей имени Мария: она имела несчастье носить то же имя, что и Австриячка.
   По требованию хозяина она встала и вышла.
   — Итак, дорогая Женевьева, — промолвил Диксмер, — у вас теперь мир с Морисом?
   — Совсем наоборот, друг мой, кажется, что сейчас отношения между нами стали еще более холодными, чем когда-либо.
   — И чья же на сей раз вина? — спросил Диксмер.
   — Мориса, конечно.
   — Ну-ка, расскажите, я рассужу.
   — Как! — покраснев, ответила Женевьева. — Вы не догадываетесь?
   — Почему он рассердился? Не догадываюсь.
   — Он, кажется, невзлюбил Мюге.
   — Вот что! В самом деле? Ну, так нужно отказать ей. Я не собираюсь из-за горничной лишаться такого друга, как Морис.
   — Но я думаю, — произнесла Женевьева, — он не будет требовать, чтобы ее вообще удалили из дома, ему будет достаточно…
   — Чего?
   — Что ее удалят из моей комнаты.
   — И Морис прав, — заявил Диксмер. — Ведь он пришел с визитом к вам, а не к Мюге. Стало быть, Мюге незачем было находиться в комнате во время его прихода.
   Женевьева с удивлением посмотрела на мужа.
   — Но, друг мой… — пробормотала она.
   — Женевьева, — продолжал Диксмер, — я думал, что вы моя союзница и облегчите выполнение возложенной на меня миссии, а получается как раз наоборот: ваши страхи удваивают наши трудности. Четыре дня назад я уже был уверен, что мы с вами все решили, и вот все надо начинать сначала. Разве я не говорил, Женевьева, что уверен в вас и вашей чести? Разве я не говорил вам, наконец, что очень нужно, чтобы Морис вновь стал нашим другом, более близким и доверчивым, чем когда-либо? О Боже! Ну почему женщины вечно препятствуют нашим планам?
   — Но, друг мой, нет ли у вас какого-нибудь другого средства? Я уже говорила, что для всех нас будет лучше, если господин Морис будет подальше.
   — Да, для всех нас, может быть. Но для той, кто выше всех нас, ради кого мы поклялись пожертвовать своим счастьем, жизнью и даже честью, нужно, чтобы этот молодой человек вернулся к нам. Вы знаете, что тень подозрения уже пала на Тюржи, и поговаривают, что узницам дадут другого лакея?
   — Хорошо, я отошлю Мюге.
   — Ах, Боже мой, Женевьева, — сказал Диксмер с нетерпеливым движением, столь редким у него, — зачем вы мне все это говорите? Зачем раздувать пожар моих мыслей вашими? Зачем создавать из моих трудностей еще большие трудности? Женевьева, будьте просто честной, преданной женой и делайте все так, как считаете нужным, — вот все, что я вам скажу. Завтра меня не будет, я заменяю Морана в его инженерных работах. Я не буду обедать с вами, а Моран во время обеда должен кое о чем попросить Мориса. Он вам все расскажет сам. Помните, Женевьева: то, о чем он попросит, очень важно. Речь идет не о цели, к которой мы движемся, а о средстве ее достижения, о последней надежде этого человека, такого благородного, такого преданного вашего и моего покровителя, за кого мы должны пожертвовать жизнью.
   — О, ради него я отдала бы свою жизнь! — с воодушевлением воскликнула Женевьева.
   — И вот любовь к этому человеку, Женевьева, — я не знаю, как это случилось, — вы не сумели внушить Морису; между тем очень важно, чтобы Морис полюбил именно его. А теперь, когда вы привели Мориса в дурное расположение духа, он, может быть, откажет Морану в его просьбе, в том, чего нам надо добиться любой ценой. Хотите, чтобы я сказал вам, Женевьева, до чего доведут Морана ваша деликатность и чувствительность?
   — О сударь, — вскричала Женевьева, сжав руки и побледнев, — сударь, не будем больше говорить об этом!
   — Хорошо, — сказал Диксмер, целуя жену в лоб, — будьте сильной и подумайте.
   И он ушел.
   — О Боже мой! Боже мой! — прошептала Женевьева с тревогой. — Как принуждают они меня согласиться на эту любовь, к которой я сама стремлюсь всей душой!..
   Следующий день был последним в декаде.
   В семье Диксмеров, как и во всех буржуазных семьях того времени, существовал следующий обычай: в этот день обед был более продолжительным и более торжественным, чем обычно. Став близким другом дома, Морис был раз и навсегда приглашен на эти обеды и не пропускал их. В эти дни, хотя за стол садились в два часа, он обычно приезжал к двенадцати.
   Но теперь, после того как Морис ушел не попрощавшись, Женевьева почти не надеялась увидеть его.
   И действительно, пробило двенадцать, а Мориса не было, потом — половину первого, потом — час.
   Невозможно объяснить, что в эти часы ожидания происходило в сердце Женевьевы.
   Сначала она оделась как можно проще, потом, видя, что он опаздывает, из чувства кокетства, естественного для сердца женщины, приколола один цветок к корсажу, другой — в волосы. И снова стала ждать, чувствуя, что сердце ее сжимается все сильнее и сильнее. Скоро уже нужно было садиться за стол, а Морис все не появлялся.
   Без десяти два Женевьева услышала цокот копыт лошади Мориса, цокот, который очень хорошо знала.
   — О! Вот и он! — воскликнула она; ее гордость не могла больше бороться с любовью. — Он меня любит! Он меня любит!
   Морис спрыгнул с лошади, передал поводья садовнику, но приказал ждать его у ворот. Женевьева видела, как он подъехал, и с беспокойством заметила, что садовник не повел лошадь в конюшню.
   Морис вошел. Он был в этот день во всем блеске красоты. Широкий открытый фрак с большими отворотами; белый жилет; лосины, подчеркивающие стройность ног, вылепленных, казалось, с самого Аполлона; воротничок белого батиста; красивые волосы, открывающие широкий и гладкий лоб, — все делало его образцом изящества и силы.
   Он вошел. Как мы уже сказали, его появление наполнило сердце Женевьевы радостью; она встретила его, сияя улыбкой.
   — А вот и вы, наконец, — сказала она, протягивая руку. — Вы пообедаете с нами, не так ли?
   — Напротив, гражданка, — холодно ответил Морис, — я приехал, чтобы попросить разрешения удалиться.
   — Удалиться?
   — Да, в секции меня ждут неотложные дела. Я боялся, что вы станете меня дожидаться и потом обвините в невежливости; вот почему я приехал.
   Женевьева почувствовала, что ее сердце, только что успокоившееся, опять сжалось.
   — О Боже мой! — произнесла она. — И Диксмер сегодня не обедает дома, а он так рассчитывал застать вас здесь по возвращении, что просил задержать вас!
   — В таком случае мне понятна ваша настойчивость, сударыня. Вы получили приказ от мужа. А я об этом и не догадывался. Поистине, я никогда не избавлюсь от самомнения.
   — Морис!
   — Да, сударыня, я должен был обратить больше внимания на ваши действия, чем на ваши слова; я должен был понять, что, раз Диксмера нет дома, мне тем более не следует оставаться. Его отсутствие только увеличивает ваши затруднения.
   — Почему? — робко спросила Женевьева.
   — Потому что после моего возвращения в ваш дом вы как будто поставили себе целью избегать меня; а ведь я вернулся из-за вас, только из-за вас, и вы это знаете, Боже мой! Но, с тех пор как вернулся, все время вижу кого-то рядом с вами.
   — Полноте, друг мой, — сказала Женевьева, — вы еще сердитесь, а я ведь стараюсь устроить все как можно лучше.
   — Нет, Женевьева, вы могли бы сделать еще лучше: принимать меня так, как принимали раньше, или прогнать навсегда.
   — Ну, Морис, — нежно произнесла Женевьева, — войдите в мое положение, поймите мою тревогу и не будьте со мной тираном.
   Молодая женщина подошла и грустно посмотрела на него.
   Морис молчал.
   — Так чего же вы хотите? — продолжала она.
   — Я хочу любить вас, Женевьева, потому что чувствую, что не могу больше жить без этой любви.
   — Морис, сжальтесь!
   — В таком случае, сударыня, — воскликнул Морис, — надо было позволить мне умереть!
   — Умереть?
   — Да, умереть или забыть.
   — Значит, вы могли бы забыть, вы?.. — воскликнула
   Женевьева, и ее глаза наполнились слезами, хлынувшими, казалось, из самой глубины сердца.
   — О! Нет, нет, — прошептал Морис, упав на колени, — нет, Женевьева, умереть, может быть, но забыть — никогда, никогда!
   — Однако, Морис, — твердо сказала Женевьева, — так было бы лучше, потому что эта любовь преступна.
   — Вы и господину Морану так говорили? — произнес Морис, который от этой внезапной холодности сразу пришел в себя.
   — Господин Моран совсем не такой безумец, как вы, Морис, и мне никогда, не было необходимости говорить ему о том, как он должен вести себя в доме друга.
   — Готов держать пари, — иронически улыбнулся Морис, — что если Диксмер обедает не дома, то уж Моран обязательно будет здесь. Вот какой довод надо было привести, Женевьева, чтобы помешать мне любить вас. Ведь пока этот Моран будет здесь, рядом с вами, не покидая вас ни на секунду, — и в голосе Мориса прозвучало презрение, — о нет, нет, я не смогу любить вас или, по меньшей мере, не признаюсь себе в том, что люблю вас.
   — А я, — воскликнула Женевьева, доведенная до крайности этими вечными подозрениями и с каким-то неистовством сжимая руку молодого человека, — я приношу вам клятву! Вы слышите, Морис? И пусть это будет сказано раз навсегда, чтобы никогда больше не возвращаться к этому. Я вам клянусь, что Моран никогда не сказал мне ни слова о любви, что Моран никогда не любил меня, что он никогда не будет любить меня. Я вам клянусь моей честью и душой моей матери.
   — Увы! Увы! — воскликнул Морис. — Как бы я хотел вам поверить!
   — Верьте мне, бедный безумец, — сказала она с такой улыбкой, что любому другому, но не ревнивцу, она показалась бы очаровательным признанием. — Верьте мне. К тому же хотите знать больше? Так вот, Моран любит ту, перед кем меркнут все остальные женщины на земле, как меркнут полевые цветы перед звездами неба.