Страница:
Базен уехал на следующее утро в Тур; ему дано было восемь дней на то, чтобы исполнить возложенное на него поручение.
Все то время, пока их посланцы отсутствовали, четыре друга, разумеется, более чем когда-нибудь были настороже и держали ухо востро.
Они целые дни подслушивали, что говорится кругом, следили за действиями кардинала и разнюхивали, не прибыл ли к Ришелье какой-нибудь гонец. Не раз их охватывал трепет, когда их неожиданно вызывали для несения служебных обязанностей. К тому же им приходилось оберегать и собственную безопасность: миледи была привидением, которое, раз явившись человеку, не давало ему больше спать спокойно.
Утром восьмого дня Базен, бодрый, как всегда, и, по своему обыкновению, улыбающийся, вошел в кабачок «Нечестивец» в то время, когда четверо друзей завтракали там, и сказал, как было условлено:
— Господин Арамис, вот ответ вашей кузины.
Друзья радостно переглянулись: половина дела была сделана; правда, эта половина была более легкая и требовала меньше времени.
Арамис, невольно покраснев, взял письмо, написанное неуклюжим почерком и с орфографическими ошибками.
— О боже мой! — смеясь, воскликнул он. — Я положительно теряю надежду: бедняжка Мишон никогда не научится писать, как господин де Вуатюр!
— Што это за петная Мишон? — спросил швейцарец, беседовавший с четырьмя друзьями в ту минуту, как пришло письмо.
— Ах, боже мой, да почти ничто! — ответил Арамис. — Очаровательная юная белошвейка, я ее очень любил и попросил написать мне на память несколько строк.
— Шёрт фосьми, если она такая польшая тама, как ее пуквы, вы счастлифец, тофарищ! — сказал швейцарец.
Арамис просмотрел письмо и передал его Атосу.
— Почитайте-ка, что она пишет, Атос, — предложил он.
Атос пробежал глазами это послание и, желая рассеять все подозрения, которые могли бы возникнуть, прочел вслух:
— Та, о каком сне? — подхватил швейцарец.
— Ах, боже Мой, да очень просто: о сне, который я видел и рассказал ей, — ответил Арамис.
— Та, поше мой, ощень просто рассказать свой сон, но я никокта не фишу сноф.
— Вы очень счастливы, — заметил Атос, вставая из-за стола. — Я был бы рад, если бы мог сказать то же самое.
— Никокта! — повторил швейцарец, в восторге оттого, что такой человек, как Атос, хоть в этом ему завидует. — Никокта! Никокта!
Д'Артаньян, увидев, что Атос встал, тоже поднялся, взял его под руку и вышел с ним.
Портос и Арамис остались отвечать на грубоватые шутки драгуна и швейцарца.
А Базен пошел и улегся спать на соломенную подстилку и так как у него было более живое воображение, чем у швейцарца, то он видел сон, будто Арамис, сделавшись папой, возводит его в сан кардинала.
Однако, как мы уже сказали, своим благополучным возвращением Базен развеял только часть той тревоги, которая не давала покоя четырем друзьям. Дни ожидания тянутся долго, и в особенности чувствовал это д'Артаньян, который готов был побиться об заклад, что в сутках стало теперь сорок восемь часов. Он забывал о вынужденной медлительности путешествия по морю и преувеличивал могущество миледи. Он мысленно наделял эту женщину, казавшуюся ему демоном, такими же сверхъестественными, как и она сама, союзниками; при малейшем шорохе он воображал, что пришли его арестовать и привели обратно Планше для очной ставки с ним и его друзьями. И более того: доверие его к достойному пикардийцу с каждым днем уменьшалось. Его тревога настолько усилилась, что передавалась и Портосу и Арамису. Один только Атос оставался по-прежнему невозмутимым, точно вокруг него не витало ни малейшей опасности и ничто не нарушало обычного порядка вещей.
На шестнадцатый день это волнение с такой силой охватило д'Артаньяна и его друзей, что они не могли оставаться на месте и бродили, точно призраки, по дороге, по которой должен был вернуться Планше.
— Вы, право, не мужчины, а дети, если женщина может внушать вам такой страх! — говорил им Атос. — И что нам, в сущности, угрожает? Попасть в тюрьму? Но нас вызволят оттуда! Ведь вызволили же госпожу Бонасье! Быть обезглавленными? Но каждый день в траншеях мы с самым веселым видом подвергаем себя большей опасности, ибо ядро может раздробить нам ногу, и я убежден, что хирург причинит нам больше страданий, отрезая ногу, чем палач, отрубая голову. Ждите же спокойно: через два часа, через четыре, самое позднее через шесть Планше будет здесь. Он обещал быть, и я очень доверяю обещаниям Планше — он кажется мне славным малым.
— А если он не приедет? — спросил д'Артаньян.
— Ну, если он не приедет, значит, он почему-либо задержался, вот и все. Он мог упасть с лошади, мог свалиться с моста, мог от быстрой езды схватить воспаление легких. Эх, господа, надо принимать во внимание все случайности! Жизнь — это четки, составленные из мелких невзгод, и философ, смеясь, перебирает их. Будьте, подобно мне, философами, господа, садитесь за стол, и давайте выпьем: никогда будущее не представляется в таком розовом свете, когда смотришь на него сквозь бокал шамбертена.
— Совершенно справедливо, — ответил д'Артаньян, — но мне надоело каждый раз, когда я раскупориваю новую бутылку, опасаться, не из погреба ли она миледи.
— Вы уж очень разборчивы, — сказал Атос. — Она такая красивая женщина!
— Отмеченная людьми женщина! — неуклюже сострил Портос и, по обыкновению, громко захохотал.
Атос вздрогнул, провел рукой по лбу, точно отирая пот, и поднялся с нервным движением, которое он не в силах был скрыть.
Между тем день прошел. Вечер наступал медленнее, чем обыкновенно, но наконец все-таки наступил, и трактиры наполнились посетителями. Атос, получивший свою долю от продажи алмаза, не выходил из «Нечестивца». В г-не де Бюзиньи, который, кстати сказать, угостил наших друзей великолепным обедом, он нашел вполне достойного партнера. Итак, они, по обыкновению, играли вдвоем в кости, когда пробило семь часов; слышно было, как прошли мимо патрули, которые направлялись усилить сторожевые посты; в половине восьмого пробили вечернюю зорю.
— Мы пропали! — шепнул д'Артаньян Атосу.
— Вы хотите сказать — пропали наши деньги? — спокойно поправил его Атос, вынимая из кармана четыре пистоля и бросая их на стол. — Ну, господа, — продолжал он, — бьют зорю, пойдемте спать.
И Атос вышел из трактира в сопровождении д'Артаньяна. Позади них шел Арамис под руку с Портосом. Арамис бормотал какие-то стихи, а Портос в отчаянии безжалостно теребил свой ус.
Вдруг из темноты выступила какая-то фигура, очертания которой показались д'Артаньяну знакомыми, и привычный его слуху голос сказал:
— Я принес ваш плащ, сударь: сегодня прохладный вечер.
— Планше! — вскричал д'Артаньян вне себя от радости.
— Планше! — подхватили Портос и Арамис.
— Ну да, Планше, — сказал Атос. — Что же тут удивительного? Он обещал вернуться в восемь часов, и как раз бьет восемь. Браво, Планше, вы человек, умеющий держать слово! И, если когда-нибудь вы оставите вашего господина, я возьму вас к себе в услужение.
— О нет, никогда! — возразил Планше. — Никогда я не оставлю господина д'Артаньяна!
В ту же минуту д'Артаяьян почувствовал, что Планше сунул ему в руку записку.
Д'Артаньян испытывал большое желание обнять Планше, как он сделал это при его отъезде, но побоялся, как бы такое изъявление чувств по отношению к слуге посреди улицы не показалось странным кому-нибудь из прохожих, а потому сдержал свой порыв.
— Записка у меня, — сообщил он Атосу и остальным друзьям.
— Хорошо, — сказал Атос. — Пойдем домой и прочитаем.
Записка жгла руку д'Артаньяну, он хотел ускорить шаг, но Атос взял его под руку, и юноше поневоле пришлось идти в ногу со своим другом.
Наконец они вошли в палатку и зажгли светильник. Планше встал у входа, чтобы никто не застиг друзей врасплох, а д'Артаньян дрожащей рукой сломал печать и вскрыл долгожданное письмо.
Оно заключало полстроки, написанной чисто британским почерком, и было весьма лаконично:
«Thank you, be easy».
Что означало: «Благодарю вас, будьте спокойны».
Атос взял письмо из рук д'Артаньяна, поднес его к светильнику, зажег и держал, пока оно не обратилось в пепел.
Потом он подозвал Планше и сказал ему:
— Теперь, любезный, можешь требовать свои семьсот ливров, но ты не многим рисковал с такой запиской!
— Однако это не помешало мне прибегать к разным ухищрениям, чтобы благополучно довезти ее, — ответил Планше.
— Ну-ка, расскажи нам о своих приключениях! — предложил д'Артаньян.
— Это долго рассказывать, сударь.
— Ты прав, Планше, — сказал Атос. — К тому же пробили уже зорю, и, если у нас светильник будет гореть дольше, чем у других, это заметят.
— Пусть будет так, ляжем спать, — согласился д'Артаньян. — Спи спокойно, Планше!
— Честное слово, сударь, в первый раз за шестнадцать дней я усну спокойно!
— И я тоже — произнес д'Артаньян.
— И я тоже! — вскричал Портос.
— И я тоже! — проговорил Арамис.
— Открою вам правду: и я тоже, — признался Атос.
XIX
XX
Все то время, пока их посланцы отсутствовали, четыре друга, разумеется, более чем когда-нибудь были настороже и держали ухо востро.
Они целые дни подслушивали, что говорится кругом, следили за действиями кардинала и разнюхивали, не прибыл ли к Ришелье какой-нибудь гонец. Не раз их охватывал трепет, когда их неожиданно вызывали для несения служебных обязанностей. К тому же им приходилось оберегать и собственную безопасность: миледи была привидением, которое, раз явившись человеку, не давало ему больше спать спокойно.
Утром восьмого дня Базен, бодрый, как всегда, и, по своему обыкновению, улыбающийся, вошел в кабачок «Нечестивец» в то время, когда четверо друзей завтракали там, и сказал, как было условлено:
— Господин Арамис, вот ответ вашей кузины.
Друзья радостно переглянулись: половина дела была сделана; правда, эта половина была более легкая и требовала меньше времени.
Арамис, невольно покраснев, взял письмо, написанное неуклюжим почерком и с орфографическими ошибками.
— О боже мой! — смеясь, воскликнул он. — Я положительно теряю надежду: бедняжка Мишон никогда не научится писать, как господин де Вуатюр!
— Што это за петная Мишон? — спросил швейцарец, беседовавший с четырьмя друзьями в ту минуту, как пришло письмо.
— Ах, боже мой, да почти ничто! — ответил Арамис. — Очаровательная юная белошвейка, я ее очень любил и попросил написать мне на память несколько строк.
— Шёрт фосьми, если она такая польшая тама, как ее пуквы, вы счастлифец, тофарищ! — сказал швейцарец.
Арамис просмотрел письмо и передал его Атосу.
— Почитайте-ка, что она пишет, Атос, — предложил он.
Атос пробежал глазами это послание и, желая рассеять все подозрения, которые могли бы возникнуть, прочел вслух:
«Милый кузен, моя сестра и я очень хорошо отгадываем сны, и мы ужасно боимся их, но про ваш, надеюсь, можно сказать: не верь снам, сны — обман. Прощайте, будьте здоровы и время от времени давайте нам о себе знать.— А о каком сне она пишет? — спросил драгун, подошедший во время чтения письма.
Аглая Мишон ».
— Та, о каком сне? — подхватил швейцарец.
— Ах, боже Мой, да очень просто: о сне, который я видел и рассказал ей, — ответил Арамис.
— Та, поше мой, ощень просто рассказать свой сон, но я никокта не фишу сноф.
— Вы очень счастливы, — заметил Атос, вставая из-за стола. — Я был бы рад, если бы мог сказать то же самое.
— Никокта! — повторил швейцарец, в восторге оттого, что такой человек, как Атос, хоть в этом ему завидует. — Никокта! Никокта!
Д'Артаньян, увидев, что Атос встал, тоже поднялся, взял его под руку и вышел с ним.
Портос и Арамис остались отвечать на грубоватые шутки драгуна и швейцарца.
А Базен пошел и улегся спать на соломенную подстилку и так как у него было более живое воображение, чем у швейцарца, то он видел сон, будто Арамис, сделавшись папой, возводит его в сан кардинала.
Однако, как мы уже сказали, своим благополучным возвращением Базен развеял только часть той тревоги, которая не давала покоя четырем друзьям. Дни ожидания тянутся долго, и в особенности чувствовал это д'Артаньян, который готов был побиться об заклад, что в сутках стало теперь сорок восемь часов. Он забывал о вынужденной медлительности путешествия по морю и преувеличивал могущество миледи. Он мысленно наделял эту женщину, казавшуюся ему демоном, такими же сверхъестественными, как и она сама, союзниками; при малейшем шорохе он воображал, что пришли его арестовать и привели обратно Планше для очной ставки с ним и его друзьями. И более того: доверие его к достойному пикардийцу с каждым днем уменьшалось. Его тревога настолько усилилась, что передавалась и Портосу и Арамису. Один только Атос оставался по-прежнему невозмутимым, точно вокруг него не витало ни малейшей опасности и ничто не нарушало обычного порядка вещей.
На шестнадцатый день это волнение с такой силой охватило д'Артаньяна и его друзей, что они не могли оставаться на месте и бродили, точно призраки, по дороге, по которой должен был вернуться Планше.
— Вы, право, не мужчины, а дети, если женщина может внушать вам такой страх! — говорил им Атос. — И что нам, в сущности, угрожает? Попасть в тюрьму? Но нас вызволят оттуда! Ведь вызволили же госпожу Бонасье! Быть обезглавленными? Но каждый день в траншеях мы с самым веселым видом подвергаем себя большей опасности, ибо ядро может раздробить нам ногу, и я убежден, что хирург причинит нам больше страданий, отрезая ногу, чем палач, отрубая голову. Ждите же спокойно: через два часа, через четыре, самое позднее через шесть Планше будет здесь. Он обещал быть, и я очень доверяю обещаниям Планше — он кажется мне славным малым.
— А если он не приедет? — спросил д'Артаньян.
— Ну, если он не приедет, значит, он почему-либо задержался, вот и все. Он мог упасть с лошади, мог свалиться с моста, мог от быстрой езды схватить воспаление легких. Эх, господа, надо принимать во внимание все случайности! Жизнь — это четки, составленные из мелких невзгод, и философ, смеясь, перебирает их. Будьте, подобно мне, философами, господа, садитесь за стол, и давайте выпьем: никогда будущее не представляется в таком розовом свете, когда смотришь на него сквозь бокал шамбертена.
— Совершенно справедливо, — ответил д'Артаньян, — но мне надоело каждый раз, когда я раскупориваю новую бутылку, опасаться, не из погреба ли она миледи.
— Вы уж очень разборчивы, — сказал Атос. — Она такая красивая женщина!
— Отмеченная людьми женщина! — неуклюже сострил Портос и, по обыкновению, громко захохотал.
Атос вздрогнул, провел рукой по лбу, точно отирая пот, и поднялся с нервным движением, которое он не в силах был скрыть.
Между тем день прошел. Вечер наступал медленнее, чем обыкновенно, но наконец все-таки наступил, и трактиры наполнились посетителями. Атос, получивший свою долю от продажи алмаза, не выходил из «Нечестивца». В г-не де Бюзиньи, который, кстати сказать, угостил наших друзей великолепным обедом, он нашел вполне достойного партнера. Итак, они, по обыкновению, играли вдвоем в кости, когда пробило семь часов; слышно было, как прошли мимо патрули, которые направлялись усилить сторожевые посты; в половине восьмого пробили вечернюю зорю.
— Мы пропали! — шепнул д'Артаньян Атосу.
— Вы хотите сказать — пропали наши деньги? — спокойно поправил его Атос, вынимая из кармана четыре пистоля и бросая их на стол. — Ну, господа, — продолжал он, — бьют зорю, пойдемте спать.
И Атос вышел из трактира в сопровождении д'Артаньяна. Позади них шел Арамис под руку с Портосом. Арамис бормотал какие-то стихи, а Портос в отчаянии безжалостно теребил свой ус.
Вдруг из темноты выступила какая-то фигура, очертания которой показались д'Артаньяну знакомыми, и привычный его слуху голос сказал:
— Я принес ваш плащ, сударь: сегодня прохладный вечер.
— Планше! — вскричал д'Артаньян вне себя от радости.
— Планше! — подхватили Портос и Арамис.
— Ну да, Планше, — сказал Атос. — Что же тут удивительного? Он обещал вернуться в восемь часов, и как раз бьет восемь. Браво, Планше, вы человек, умеющий держать слово! И, если когда-нибудь вы оставите вашего господина, я возьму вас к себе в услужение.
— О нет, никогда! — возразил Планше. — Никогда я не оставлю господина д'Артаньяна!
В ту же минуту д'Артаяьян почувствовал, что Планше сунул ему в руку записку.
Д'Артаньян испытывал большое желание обнять Планше, как он сделал это при его отъезде, но побоялся, как бы такое изъявление чувств по отношению к слуге посреди улицы не показалось странным кому-нибудь из прохожих, а потому сдержал свой порыв.
— Записка у меня, — сообщил он Атосу и остальным друзьям.
— Хорошо, — сказал Атос. — Пойдем домой и прочитаем.
Записка жгла руку д'Артаньяну, он хотел ускорить шаг, но Атос взял его под руку, и юноше поневоле пришлось идти в ногу со своим другом.
Наконец они вошли в палатку и зажгли светильник. Планше встал у входа, чтобы никто не застиг друзей врасплох, а д'Артаньян дрожащей рукой сломал печать и вскрыл долгожданное письмо.
Оно заключало полстроки, написанной чисто британским почерком, и было весьма лаконично:
«Thank you, be easy».
Что означало: «Благодарю вас, будьте спокойны».
Атос взял письмо из рук д'Артаньяна, поднес его к светильнику, зажег и держал, пока оно не обратилось в пепел.
Потом он подозвал Планше и сказал ему:
— Теперь, любезный, можешь требовать свои семьсот ливров, но ты не многим рисковал с такой запиской!
— Однако это не помешало мне прибегать к разным ухищрениям, чтобы благополучно довезти ее, — ответил Планше.
— Ну-ка, расскажи нам о своих приключениях! — предложил д'Артаньян.
— Это долго рассказывать, сударь.
— Ты прав, Планше, — сказал Атос. — К тому же пробили уже зорю, и, если у нас светильник будет гореть дольше, чем у других, это заметят.
— Пусть будет так, ляжем спать, — согласился д'Артаньян. — Спи спокойно, Планше!
— Честное слово, сударь, в первый раз за шестнадцать дней я усну спокойно!
— И я тоже — произнес д'Артаньян.
— И я тоже! — вскричал Портос.
— И я тоже! — проговорил Арамис.
— Открою вам правду: и я тоже, — признался Атос.
XIX
ЗЛОЙ РОК
Между тем миледи, вне себя от гнева, металась по палубе, точно разъяренная львица, которую погрузили на корабль; ей страстно хотелось броситься в море и вплавь вернуться на берег: она не могла примириться с мыслью, что д'Артаньян оскорбил ее, что Атос угрожал ей, а она покидает Францию, так и не отомстив им. Эта мысль вскоре стала для нее настолько невыносимой, что, пренебрегая опасностями, которым она могла подвергнуться, она принялась умолять капитана высадить ее на берег. Но капитан, спешивший поскорее выйти из своего трудного положения между французскими и английскими военными кораблями — положения летучей мыши между крысами и птицами, — торопился добраться до берегов Англии и наотрез отказался подчиниться тому, что он считал женским капризом. Впрочем, он обещал своей пассажирке, которую кардинал поручил его особому попечению, что высадит ее, если позволят море и французы, в одном из бретонских портов — в Лориане или в Бресте. Но ветер дул противный, море было бурное, и приходилось все время лавировать. Через девять дней после отплытия из Шаранты миледи, бледная от огорчения и неистовой злобы, увидела вдали только синеватые берега Финистера.
Она рассчитала, что для того, чтобы проехать из этого уголка Франции к кардиналу, ей понадобится по крайней мере три дня; прибавьте к ним еще день на высадку — это составит четыре дня; прибавьте эти четыре дня к девяти истекшим — получится тринадцать потерянных дней! Тринадцать дней, в продолжение которых в Лондоне могло произойти столько важных событий! Она подумала, что кардинал, несомненно, придет в ярость, если она вернется, и, следовательно, будет более склонен слушать жалобы других на нее, чем ее обвинения против кого-либо. Поэтому, когда судно проходило мимо Лориана и Бреста, она не настаивала больше, чтобы капитан ее высадил, а он, со своей стороны, умышленно не напоминал ей об этом. Итак, миледи продолжала свой путь, и в тот самый день, когда Планше садился в Портсмуте на корабль, отплывавший во Францию, посланница его высокопреосвященства с торжеством входила в этот порт.
Весь город был в необычайном волнении: спускали на воду четыре больших, только что построенных корабля; на молу, весь в золоте, усыпанный, до своему обыкновению, алмазами и драгоценными камнями, в шляпе с белым пером, ниспадавшим ему на плечо, стоял Бекингэм, окруженный почти столь же блестящей, как и он, святой.
Был один из тех редких прекрасных зимних дней, когда Англия вспоминает, что в мире есть солнце. Погасающее, но все еще великолепное светило закатывалось, обагряя и небо и море огненными полосами и бросая на башни и старинные дома города последний золотой луч, сверкавший в окнах, словно отблеск пожара.
Миледи, вдыхая морской воздух, все более свежий и благовонный по мере приближения к берегу, созерцая эти грозные приготовления, которые ей поручено было уничтожить, все могущество этой армии, которое она должна была сокрушить несколькими мешками золота — она одна, она, женщина, — мысленно сравнила себя с Юдифью, проникнувшей в лагерь ассирийцев и увидевшей великое множество воинов, колесниц, лошадей и оружия, которые по одному мановению ее руки должны были рассеяться как дым.
Судно стало на рейде. Но, когда оно готовилось бросить якорь, к нему подошел превосходно вооруженный катер и, выдавая себя за сторожевое судно, спустил шлюпку, которая направилась к трапу; в шлюпке сидели офицер, боцман и восемь гребцов. Офицер поднялся на борт, где его встретили со всем уважением, какое внушает военная форма.
Офицер поговорил несколько минут с капитаном и дал ему прочитать какие-то бумаги, после чего, по приказанию капитана, вся команда судна и пассажиры были вызваны на палубу.
Когда они выстроились там, офицер громко осведомился, откуда отплыл бриг, какой держал курс, где приставал, и на все его вопросы капитан ответил без колебания и без затруднений. Потом офицер стал оглядывать одного за другим всех находившихся на палубе и, дойдя до миледи, очень внимательно посмотрел на нее, но не произнес ни слова.
Затем он снова подошел к капитану, сказал ему еще что-то и, словно приняв на себя его обязанности, скомандовал какой-то маневр, который экипаж тотчас выполнил. Судно двинулось дальше, сопровождаемое маленьким катером, который плыл борт о борт с ним, угрожая ему жерлами своих шести пушек, а шлюпка следовала за кормой судна и по сравнению с ним казалась чуть заметной точкой.
Пока офицер разглядывал миледи, она, как легко можно себе представить, — тоже пожирала его глазами. Но при всей проницательности этой женщины с пламенным взором, читавшей в сердцах людей, на этот раз она встретила столь бесстрастное лицо, что ее пытливый взгляд не мог ничего обнаружить. Офицеру, который остановился перед нею и молча, с большим вниманием изучал ее внешность, можно было дать двадцать пять — двадцать шесть лет; лицо у него было бледное, глаза голубые и слегка впалые; изящный, правильно очерченный рот был все время плотно сжат; сильно выступающий подбородок изобличал ту силу воли, которая в простонародном британском типе обычно является скорее упрямством; лоб, немного покатый, как у поэтов, мечтателей и солдат, был едва прикрыт короткими редкими волосами, которые, как и борода, покрывавшая нижнюю часть лица, были красивого темно-каштанового цвета.
Когда судно и сопровождавший его катер вошли в гавань, было уже темно. Ночной мрак казался еще более густым от тумана, который окутывал сигнальные фонари на мачтах и огни мола дымкой, похожей на ту, что окружает луну перед наступлением дождливой погоды. Воздух был сырой и холодный.
Миледи, эта решительная, выносливая женщина, почувствовала невольную дрожь.
Офицер велел указать ему вещи миледи, приказал отнести ее багаж в шлюпку и, когда это было сделано, пригласил ее спуститься туда же и предложил ей руку.
Миледи посмотрела на него и остановилась в нерешительности.
— Кто вы такой, милостивый государь? — спросила она. — И почему вы так любезны, что оказываете мне особое внимание?
— Вы можете догадаться об этом по моему мундиру, сударыня; я офицер английского флота, — ответил молодой человек.
— Но неужели это обычно так делается? Неужели офицеры английского флота предоставляют себя в распоряжение своих соотечественниц, прибывающих в какую-нибудь гавань Великобритании, и простирают свою любезность до того, что доставляют их на берег?
— Да, миледи, но это обычно делается не из любезности, а из предосторожности: во время войны иностранцев доставляют в отведенную для них гостиницу, где они остаются под надзором до тех пор, пока о них не соберут самых точных сведений.
Эти слова были сказаны с безупречной вежливостью и самым спокойным тоном. Однако они не убедили миледи.
— Но я не иностранка, милостивый государь, — сказала она на самом чистом английском языке, который когда-либо раздавался от Портсмута до Манчестера. — Меня зовут леди Кларик, и эта мера…
— Эта мера — общая для всех, миледи, и вы напрасно будете настаивать, чтобы для вас было сделано исключение.
— В таком случае, я последую за вами, милостивый государь.
Опираясь на руку офицера, она начала спускаться по трапу, внизу которого ее ожидала шлюпка; офицер сошел вслед за нею. На корме был разостлан большой плащ; офицер усадил на него миледи и сам сел рядом.
— Гребите, — приказал он матросам.
Восемь весел сразу погрузились в воду, их удары слились в один звук, движения их — в один взмах, и шлюпка, казалось, полетела по воде.
Через пять минут она пристала к берегу.
Офицер выскочил на набережную и предложил миледи руку.
Их ожидала карета.
— Эта карета подана нам? — спросила миледи.
— Да, сударыня, — ответил офицер.
— Разве гостиница так далеко?
— На другом конце города.
— Едемте, — сказала миледи и, не колеблясь, села в карету.
Офицер присмотрел за тем, чтобы все вещи приезжей были тщательно привязаны позади кузова, и, когда это было сделано, сел рядом с миледи и захлопнул дверцу.
Кучер, не дожидаясь приказаний и даже не спрашивая, куда ехать, пустил лошадей галопом, и карета понеслась по улицам города.
Такой странный прием заставил миледи сильно призадуматься. Убедившись, что молодой офицер не проявляет ни малейшего желания вступить в разговор, она откинулась в угол кареты и стала перебирать всевозможные предположения, возникавшие у нее в уме.
Но спустя четверть часа, удивленная тем, что они так долго едут, она нагнулась к окну кареты, желая посмотреть, куда ее везут. Домов не видно было больше, деревья казались в темноте большими черными призраками, гнавшимися друг за другом.
Миледи вздрогнула.
— Однако мы уже за городом, — сказала она.
Молодой офицер промолчал.
— Я не поеду дальше, если вы не скажете, куда вы меня везете. Предупреждаю вас, милостивый государь!
Ее угроза тоже осталась без ответа.
— О, это уж слишком! — вскричала миледи. — Помогите! Помогите!
Никто не отозвался на ее крик, карета продолжала быстро катиться по дороге, а офицер, казалось, превратился в статую.
Миледи взглянула на офицера с тем грозным выражением лица, которое было свойственно ей в иных случаях и очень редко не производило должного впечатления; от гнева глаза ее сверкали в темноте.
Молодой человек оставался по-прежнему невозмутимым.
Миледи попыталась открыть дверцу и выскочить.
— Берегитесь, сударыня, — хладнокровно сказал молодой человек, — вы расшибетесь насмерть.
Миледи опять села, задыхаясь от бессильной злобы. Офицер наклонился и посмотрел на нее; казалось, он был удивлен, увидев, что это лицо, недавно такое красивое, исказилось бешеным гневом и стало почти безобразным. Коварная женщина поняла, что погибнет, если даст возможность заглянуть себе в душу; она придала своему лицу кроткое выражение и заговорила жалобным голосом:
— Скажите мне, ради бога, кому именно — вам, вашему правительству или какому-нибудь врагу — я должна приписать учиняемое надо мною насилие?
— Над вами не учиняют никакого насилия, сударыня, и то, что с вами случилось, является только мерой предосторожности, которую мы вынуждены применять ко всем приезжающим в Англию.
— Так вы меня совсем не знаете?
— Я впервые имею честь видеть вас.
— И, скажите по совести, у вас нет никакой причины ненавидеть меня?
— Никакой, клянусь вам.
Голос молодого человека звучал так спокойно, так хладнокровно и даже мягко, что миледи успокоилась.
Примерно после часа езды карета остановилась перед железной решеткой, замыкавшей накатанную дорогу, которая вела к тяжелой громаде уединенного, строгого по своим очертаниям замка. Колеса кареты покатились по мелкому песку; миледи услышала мощный гул и догадалась, что это шум моря, плещущего о скалистый берег.
Карета проехала под двумя сводами и наконец остановилась в темном четырехугольном дворе. Дверца кареты тотчас распахнулась; молодой человек легко выскочил и подал руку миледи; она оперлась на нее и довольно спокойно вышла.
— Все же, — заговорила миледи, оглядевшись вокруг, переводя затем взор на молодого офицера и подарив его самой очаровательной улыбкой, — я пленница. Но я уверена, что это ненадолго, — прибавила она, — моя совесть и ваша учтивость служат мне в том порукой.
Ничего не ответив на этот лестный комплимент, офицер вынул из-за пояса серебряный свисток, вроде тех, какие употребляют боцманы на военных кораблях, и трижды свистнул, каждый раз на иной лад. Явились слуги, распрягли взмыленных лошадей и поставили карету в сарай.
Офицер все так же вежливо и спокойно пригласил пленницу войти в дом. Она, все с той же улыбкой на лице, взяла его под руку и вошла с ним в низкую дверь, от которой сводчатый, освещенный только в глубине коридор вел к витой каменной лестнице. Поднявшись по ней, миледи и офицер остановились перед тяжелой дверью; молодой человек вложил в замок ключ, дверь тяжело повернулась на петлях и открыла вход в комнату, предназначенную для миледи.
Пленница одним взглядом рассмотрела все помещение, вплоть до мельчайших подробностей.
Убранство его в равной мере годилось и для тюрьмы и для жилища свободного человека, однако решетки на окнах и наружные засовы на двери склоняли к мысли, что это тюрьма.
На миг душевные силы оставили эту женщину, закаленную, однако, самыми сильными испытаниями; она упала в кресло, скрестила руки и опустила голову, трепетно ожидая, что в комнату войдет судья и начнет ее допрашивать.
Но никто не вошел, кроме двух-трех солдат морской пехоты, которые внесли сундуки и баулы, поставили их в угол комнаты и безмолвно удалились.
Офицер все с тем же неизменным спокойствием, не произнося ни слова, распоряжался солдатами, отдавая приказания движением руки или свистком.
Можно было подумать, что для этого человека и его подчиненных речь не существовала или стала излишней.
Наконец миледи не выдержала и нарушила молчание.
— Ради бога, милостивый государь, объясните, что все это означает? — спросила она. — Разрешите мое недоумение! Я обладаю достаточным мужеством, чтобы перенести любую опасность, которую я предвижу, любое несчастье, которое я понимаю. Где я и в качестве кого я здесь? Если я свободна, для чего эти железные решетки и двери? Если я узница, то в чем мое преступление?
— Вы находитесь в комнате, которая вам предназначена, сударыня. Я получил приказание выйти вам навстречу в море и доставить вас сюда, в замок. Приказание это я, по-моему, исполнил со всей непреклонностью солдата и вместе с тем со всей учтивостью дворянина. На этом заканчивается, по крайней мере в настоящее время, возложенная на меня забота о вас, остальное касается другого лица.
— А кто это другое лицо? — спросила миледи. — Можете вы назвать мне его имя?
В эту минуту на лестнице раздался звон шпор и прозвучали чьи-то голоса, потом все смолкло, и слышен был только шум шагов приближающегося к двери человека.
— Вот это другое лицо, сударыня, — сказал офицер, отошел от двери и замер в почтительной позе.
Дверь распахнулась, и на пороге появился какой-то человек.
Он был без шляпы, со шпагой на боку и теребил в руках носовой платок.
Миледи показалось, что она узнала эту фигуру, стоящую в полумраке; она оперлась рукой о подлокотник кресла и подалась вперед, желая убедиться в своем предположении.
Незнакомец стал медленно подходить, и, по мере того как он вступал в полосу света, отбрасываемого лампой, миледи невольно все глубже откидывалась в кресле.
Когда у нее не оставалось больше никаких сомнений, она, совершенно ошеломленная, вскричала:
— Как! Лорд Винтер? Вы?
— Да, прелестная дама! — ответил лорд Винтер, отвешивая полуучтивый, полунасмешливый поклон. — Я самый.
— Так, значит, этот замок…
— Мой.
— Эта комната?..
— Ваша.
— Так я ваша пленница?
— Почти.
— Но это гнусное насилие!
— Не надо громких слов, сядем и спокойно побеседуем, как подобает брату и сестре.
Он обернулся к двери и, увидев, что молодой офицер ждет дальнейших приказаний, сказал:
— Хорошо, благодарю вас! А теперь, господин Фельтон, оставьте нас.
Она рассчитала, что для того, чтобы проехать из этого уголка Франции к кардиналу, ей понадобится по крайней мере три дня; прибавьте к ним еще день на высадку — это составит четыре дня; прибавьте эти четыре дня к девяти истекшим — получится тринадцать потерянных дней! Тринадцать дней, в продолжение которых в Лондоне могло произойти столько важных событий! Она подумала, что кардинал, несомненно, придет в ярость, если она вернется, и, следовательно, будет более склонен слушать жалобы других на нее, чем ее обвинения против кого-либо. Поэтому, когда судно проходило мимо Лориана и Бреста, она не настаивала больше, чтобы капитан ее высадил, а он, со своей стороны, умышленно не напоминал ей об этом. Итак, миледи продолжала свой путь, и в тот самый день, когда Планше садился в Портсмуте на корабль, отплывавший во Францию, посланница его высокопреосвященства с торжеством входила в этот порт.
Весь город был в необычайном волнении: спускали на воду четыре больших, только что построенных корабля; на молу, весь в золоте, усыпанный, до своему обыкновению, алмазами и драгоценными камнями, в шляпе с белым пером, ниспадавшим ему на плечо, стоял Бекингэм, окруженный почти столь же блестящей, как и он, святой.
Был один из тех редких прекрасных зимних дней, когда Англия вспоминает, что в мире есть солнце. Погасающее, но все еще великолепное светило закатывалось, обагряя и небо и море огненными полосами и бросая на башни и старинные дома города последний золотой луч, сверкавший в окнах, словно отблеск пожара.
Миледи, вдыхая морской воздух, все более свежий и благовонный по мере приближения к берегу, созерцая эти грозные приготовления, которые ей поручено было уничтожить, все могущество этой армии, которое она должна была сокрушить несколькими мешками золота — она одна, она, женщина, — мысленно сравнила себя с Юдифью, проникнувшей в лагерь ассирийцев и увидевшей великое множество воинов, колесниц, лошадей и оружия, которые по одному мановению ее руки должны были рассеяться как дым.
Судно стало на рейде. Но, когда оно готовилось бросить якорь, к нему подошел превосходно вооруженный катер и, выдавая себя за сторожевое судно, спустил шлюпку, которая направилась к трапу; в шлюпке сидели офицер, боцман и восемь гребцов. Офицер поднялся на борт, где его встретили со всем уважением, какое внушает военная форма.
Офицер поговорил несколько минут с капитаном и дал ему прочитать какие-то бумаги, после чего, по приказанию капитана, вся команда судна и пассажиры были вызваны на палубу.
Когда они выстроились там, офицер громко осведомился, откуда отплыл бриг, какой держал курс, где приставал, и на все его вопросы капитан ответил без колебания и без затруднений. Потом офицер стал оглядывать одного за другим всех находившихся на палубе и, дойдя до миледи, очень внимательно посмотрел на нее, но не произнес ни слова.
Затем он снова подошел к капитану, сказал ему еще что-то и, словно приняв на себя его обязанности, скомандовал какой-то маневр, который экипаж тотчас выполнил. Судно двинулось дальше, сопровождаемое маленьким катером, который плыл борт о борт с ним, угрожая ему жерлами своих шести пушек, а шлюпка следовала за кормой судна и по сравнению с ним казалась чуть заметной точкой.
Пока офицер разглядывал миледи, она, как легко можно себе представить, — тоже пожирала его глазами. Но при всей проницательности этой женщины с пламенным взором, читавшей в сердцах людей, на этот раз она встретила столь бесстрастное лицо, что ее пытливый взгляд не мог ничего обнаружить. Офицеру, который остановился перед нею и молча, с большим вниманием изучал ее внешность, можно было дать двадцать пять — двадцать шесть лет; лицо у него было бледное, глаза голубые и слегка впалые; изящный, правильно очерченный рот был все время плотно сжат; сильно выступающий подбородок изобличал ту силу воли, которая в простонародном британском типе обычно является скорее упрямством; лоб, немного покатый, как у поэтов, мечтателей и солдат, был едва прикрыт короткими редкими волосами, которые, как и борода, покрывавшая нижнюю часть лица, были красивого темно-каштанового цвета.
Когда судно и сопровождавший его катер вошли в гавань, было уже темно. Ночной мрак казался еще более густым от тумана, который окутывал сигнальные фонари на мачтах и огни мола дымкой, похожей на ту, что окружает луну перед наступлением дождливой погоды. Воздух был сырой и холодный.
Миледи, эта решительная, выносливая женщина, почувствовала невольную дрожь.
Офицер велел указать ему вещи миледи, приказал отнести ее багаж в шлюпку и, когда это было сделано, пригласил ее спуститься туда же и предложил ей руку.
Миледи посмотрела на него и остановилась в нерешительности.
— Кто вы такой, милостивый государь? — спросила она. — И почему вы так любезны, что оказываете мне особое внимание?
— Вы можете догадаться об этом по моему мундиру, сударыня; я офицер английского флота, — ответил молодой человек.
— Но неужели это обычно так делается? Неужели офицеры английского флота предоставляют себя в распоряжение своих соотечественниц, прибывающих в какую-нибудь гавань Великобритании, и простирают свою любезность до того, что доставляют их на берег?
— Да, миледи, но это обычно делается не из любезности, а из предосторожности: во время войны иностранцев доставляют в отведенную для них гостиницу, где они остаются под надзором до тех пор, пока о них не соберут самых точных сведений.
Эти слова были сказаны с безупречной вежливостью и самым спокойным тоном. Однако они не убедили миледи.
— Но я не иностранка, милостивый государь, — сказала она на самом чистом английском языке, который когда-либо раздавался от Портсмута до Манчестера. — Меня зовут леди Кларик, и эта мера…
— Эта мера — общая для всех, миледи, и вы напрасно будете настаивать, чтобы для вас было сделано исключение.
— В таком случае, я последую за вами, милостивый государь.
Опираясь на руку офицера, она начала спускаться по трапу, внизу которого ее ожидала шлюпка; офицер сошел вслед за нею. На корме был разостлан большой плащ; офицер усадил на него миледи и сам сел рядом.
— Гребите, — приказал он матросам.
Восемь весел сразу погрузились в воду, их удары слились в один звук, движения их — в один взмах, и шлюпка, казалось, полетела по воде.
Через пять минут она пристала к берегу.
Офицер выскочил на набережную и предложил миледи руку.
Их ожидала карета.
— Эта карета подана нам? — спросила миледи.
— Да, сударыня, — ответил офицер.
— Разве гостиница так далеко?
— На другом конце города.
— Едемте, — сказала миледи и, не колеблясь, села в карету.
Офицер присмотрел за тем, чтобы все вещи приезжей были тщательно привязаны позади кузова, и, когда это было сделано, сел рядом с миледи и захлопнул дверцу.
Кучер, не дожидаясь приказаний и даже не спрашивая, куда ехать, пустил лошадей галопом, и карета понеслась по улицам города.
Такой странный прием заставил миледи сильно призадуматься. Убедившись, что молодой офицер не проявляет ни малейшего желания вступить в разговор, она откинулась в угол кареты и стала перебирать всевозможные предположения, возникавшие у нее в уме.
Но спустя четверть часа, удивленная тем, что они так долго едут, она нагнулась к окну кареты, желая посмотреть, куда ее везут. Домов не видно было больше, деревья казались в темноте большими черными призраками, гнавшимися друг за другом.
Миледи вздрогнула.
— Однако мы уже за городом, — сказала она.
Молодой офицер промолчал.
— Я не поеду дальше, если вы не скажете, куда вы меня везете. Предупреждаю вас, милостивый государь!
Ее угроза тоже осталась без ответа.
— О, это уж слишком! — вскричала миледи. — Помогите! Помогите!
Никто не отозвался на ее крик, карета продолжала быстро катиться по дороге, а офицер, казалось, превратился в статую.
Миледи взглянула на офицера с тем грозным выражением лица, которое было свойственно ей в иных случаях и очень редко не производило должного впечатления; от гнева глаза ее сверкали в темноте.
Молодой человек оставался по-прежнему невозмутимым.
Миледи попыталась открыть дверцу и выскочить.
— Берегитесь, сударыня, — хладнокровно сказал молодой человек, — вы расшибетесь насмерть.
Миледи опять села, задыхаясь от бессильной злобы. Офицер наклонился и посмотрел на нее; казалось, он был удивлен, увидев, что это лицо, недавно такое красивое, исказилось бешеным гневом и стало почти безобразным. Коварная женщина поняла, что погибнет, если даст возможность заглянуть себе в душу; она придала своему лицу кроткое выражение и заговорила жалобным голосом:
— Скажите мне, ради бога, кому именно — вам, вашему правительству или какому-нибудь врагу — я должна приписать учиняемое надо мною насилие?
— Над вами не учиняют никакого насилия, сударыня, и то, что с вами случилось, является только мерой предосторожности, которую мы вынуждены применять ко всем приезжающим в Англию.
— Так вы меня совсем не знаете?
— Я впервые имею честь видеть вас.
— И, скажите по совести, у вас нет никакой причины ненавидеть меня?
— Никакой, клянусь вам.
Голос молодого человека звучал так спокойно, так хладнокровно и даже мягко, что миледи успокоилась.
Примерно после часа езды карета остановилась перед железной решеткой, замыкавшей накатанную дорогу, которая вела к тяжелой громаде уединенного, строгого по своим очертаниям замка. Колеса кареты покатились по мелкому песку; миледи услышала мощный гул и догадалась, что это шум моря, плещущего о скалистый берег.
Карета проехала под двумя сводами и наконец остановилась в темном четырехугольном дворе. Дверца кареты тотчас распахнулась; молодой человек легко выскочил и подал руку миледи; она оперлась на нее и довольно спокойно вышла.
— Все же, — заговорила миледи, оглядевшись вокруг, переводя затем взор на молодого офицера и подарив его самой очаровательной улыбкой, — я пленница. Но я уверена, что это ненадолго, — прибавила она, — моя совесть и ваша учтивость служат мне в том порукой.
Ничего не ответив на этот лестный комплимент, офицер вынул из-за пояса серебряный свисток, вроде тех, какие употребляют боцманы на военных кораблях, и трижды свистнул, каждый раз на иной лад. Явились слуги, распрягли взмыленных лошадей и поставили карету в сарай.
Офицер все так же вежливо и спокойно пригласил пленницу войти в дом. Она, все с той же улыбкой на лице, взяла его под руку и вошла с ним в низкую дверь, от которой сводчатый, освещенный только в глубине коридор вел к витой каменной лестнице. Поднявшись по ней, миледи и офицер остановились перед тяжелой дверью; молодой человек вложил в замок ключ, дверь тяжело повернулась на петлях и открыла вход в комнату, предназначенную для миледи.
Пленница одним взглядом рассмотрела все помещение, вплоть до мельчайших подробностей.
Убранство его в равной мере годилось и для тюрьмы и для жилища свободного человека, однако решетки на окнах и наружные засовы на двери склоняли к мысли, что это тюрьма.
На миг душевные силы оставили эту женщину, закаленную, однако, самыми сильными испытаниями; она упала в кресло, скрестила руки и опустила голову, трепетно ожидая, что в комнату войдет судья и начнет ее допрашивать.
Но никто не вошел, кроме двух-трех солдат морской пехоты, которые внесли сундуки и баулы, поставили их в угол комнаты и безмолвно удалились.
Офицер все с тем же неизменным спокойствием, не произнося ни слова, распоряжался солдатами, отдавая приказания движением руки или свистком.
Можно было подумать, что для этого человека и его подчиненных речь не существовала или стала излишней.
Наконец миледи не выдержала и нарушила молчание.
— Ради бога, милостивый государь, объясните, что все это означает? — спросила она. — Разрешите мое недоумение! Я обладаю достаточным мужеством, чтобы перенести любую опасность, которую я предвижу, любое несчастье, которое я понимаю. Где я и в качестве кого я здесь? Если я свободна, для чего эти железные решетки и двери? Если я узница, то в чем мое преступление?
— Вы находитесь в комнате, которая вам предназначена, сударыня. Я получил приказание выйти вам навстречу в море и доставить вас сюда, в замок. Приказание это я, по-моему, исполнил со всей непреклонностью солдата и вместе с тем со всей учтивостью дворянина. На этом заканчивается, по крайней мере в настоящее время, возложенная на меня забота о вас, остальное касается другого лица.
— А кто это другое лицо? — спросила миледи. — Можете вы назвать мне его имя?
В эту минуту на лестнице раздался звон шпор и прозвучали чьи-то голоса, потом все смолкло, и слышен был только шум шагов приближающегося к двери человека.
— Вот это другое лицо, сударыня, — сказал офицер, отошел от двери и замер в почтительной позе.
Дверь распахнулась, и на пороге появился какой-то человек.
Он был без шляпы, со шпагой на боку и теребил в руках носовой платок.
Миледи показалось, что она узнала эту фигуру, стоящую в полумраке; она оперлась рукой о подлокотник кресла и подалась вперед, желая убедиться в своем предположении.
Незнакомец стал медленно подходить, и, по мере того как он вступал в полосу света, отбрасываемого лампой, миледи невольно все глубже откидывалась в кресле.
Когда у нее не оставалось больше никаких сомнений, она, совершенно ошеломленная, вскричала:
— Как! Лорд Винтер? Вы?
— Да, прелестная дама! — ответил лорд Винтер, отвешивая полуучтивый, полунасмешливый поклон. — Я самый.
— Так, значит, этот замок…
— Мой.
— Эта комната?..
— Ваша.
— Так я ваша пленница?
— Почти.
— Но это гнусное насилие!
— Не надо громких слов, сядем и спокойно побеседуем, как подобает брату и сестре.
Он обернулся к двери и, увидев, что молодой офицер ждет дальнейших приказаний, сказал:
— Хорошо, благодарю вас! А теперь, господин Фельтон, оставьте нас.
XX
БЕСЕДА БРАТА С СЕСТРОЙ
Пока лорд Винтер запирал дверь, затворял ставни и придвигал стул к креслу своей невестки, миледи, глубоко задумавшись, перебирала в уме самые различные предположения и наконец поняла тот тайный замысел против нее, которого она даже не могла предвидеть, пока ей было неизвестно, в чьи руки она попала. За время знакомства со своим деверем миледи вывела заключение, что он настоящий дворянин, страстный охотник и неутомимый игрок, что он любит волочиться за женщинами, но не отличается умением вести интриги. Как мог он проведать о ее приезде и изловить ее? Почему он держит ее взаперти?
Правда, Атос сказал вскользь несколько слов, из которых миледи заключила, что ее разговор с кардиналом был подслушан посторонними, но она никак не могла допустить, чтобы Атос сумел так быстро и смело подвести контрмину.
Правда, Атос сказал вскользь несколько слов, из которых миледи заключила, что ее разговор с кардиналом был подслушан посторонними, но она никак не могла допустить, чтобы Атос сумел так быстро и смело подвести контрмину.