Страница:
Эти две комнаты были бесценны. И, разумеется, г-н де Вильнав, который столько раз мог ни за что отдать свою жизнь, не отдал бы этих двух комнат и за сто тысяч экю.
Осталось сказать о спальне и темном кабинете, расположенных направо от передней и простиравшихся параллельно двум комнатам, что мы уже описали.
Первым из этих помещений была спальня г-на де Вильнава — спальня, где кровать, разумеется, была наименее заметным предметом, ибо помещалась в алькове, снабженном, в свою очередь, двустворчатой дверью, обшитой панелями.
В этой комнате г-н де Вильнав принимал посетителей, потому что здесь в крайнем случае можно было ходить; потому что здесь в крайнем случае можно было присесть.
Вот каким образом можно было здесь присесть и вот в каком случае можно было здесь ходить.
Старая нянька — я уже не помню ее имени, — приоткрыв дверь комнаты г-на де Вильнава, докладывала ему, что пришел посетитель.
Этот момент всегда застигал г-на де Вильнава погруженным в какую-нибудь сортировку, в задумчивость или в дремоту.
— А? Что такое, Франсуаза? (Предположим, что ее звали Франсуазой.) Боже мой! Неужели я не могу хоть минуту посидеть спокойно?
— Конечно, можете, сударь, — отвечала Франсуаза, — однако, раз уж я пришла…
— Послушайте, говорите скорее, чего вы от меня хотите? Почему это всегда случается в те минуты, когда я больше всего занят?.. Итак?..
И г-н де Вильнав с выражением отчаяния поднимал свои большие глаза к небу, скрещивал руки на груди и покорно вздыхал.
Франсуаза привыкла к этой мизансцене; она предоставляла г-ну де Вильнаву исполнить его пантомиму и произнести его реплику a parte 3. Когда он заканчивал, она говорила:
— Сударь, господин такой-то пришел к вам с кратким визитом.
— Меня нет дома; ступайте.
Франсуаза закрывала дверь не торопясь: она знала свое дело.
— Подождите, Франсуаза, — продолжал г-н де Вильнав.
— Да, сударь?
Франсуаза вновь приоткрывала дверь.
— Вы говорите, что это господин такой-то, Франсуаза?
— Да, сударь.
— Ну что же! Послушайте, впустите его; потом, если он останется слишком надолго, вы придете сказать, что меня спрашивают. Ступайте, Франсуаза.
Франсуаза вновь закрывала дверь.
— Ах, Боже мой, Боже мой, это просто невозможно, — шептал г-н де Вильнав, — ведь я никогда не стану никого беспокоить, так нужно же, чтобы меня постоянно беспокоили.
Франсуаза вновь открывала дверь, впуская посетителя.
— Ах, здравствуйте, друг мой, — говорил г-н де Вильнав, — добро пожаловать, входите, входите. Как давно вас не видно! Но садитесь же.
— На что? — спрашивал посетитель.
— Да на что угодно, черт возьми!.. На канапе.
— Охотно, но…
Господин де Вильнав бросал взгляд на канапе.
— Ах да, вы правы! Оно завалено книгами. Так придвиньте кресло.
— С удовольствием бы, но…
Господин де Вильнав делал обзор своих кресел.
— Да, правда, — говорил он, — но что вы хотите, мой дорогой? Я не знаю, куда девать мои книги. Возьмите стул.
— Я не желал бы лучшего, но…
— Что «но»? Вы спешите?
— Нет, просто я не вижу ни свободного стула, ни свободного кресла.
— Это невероятно, — говорил г-н де Вильнав, воздевая руки к небу, — это невероятно!.. Подождите.
И он, вздыхая, покидал свое место, осторожно, подхватив снизу, снимал книги, мешающие стулу выполнять свое назначение и помещал их на пол, где они напоминали еще одну кучу вырытой кротом земли в дополнение к двадцати или тридцати подобным кучам, покрывавшим пол комнаты; затем он относил этот стул к своему креслу, то есть в угол возле камина.
Я только что рассказал, в каком случае можно было присесть в этой комнате; теперь я расскажу, в каком случае можно было по ней ходить.
Иногда бывало, что в момент, когда посетитель входил и после неизбежного вступления, о котором мы только что сказали, усаживался; иногда бывало, что по какому-то сочетанию двух случайностей дверь алькова и дверь коридора, ведшего в кабинет, расположенный за альковом, были открыты; тогда эта комбинация двух одновременно открытых дверей позволяла увидеть в алькове пастель — на ней была изображена молодая красивая женщина, держащая в руке письмо; пастель оказывалась освещенной лучом дневного света, проникавшим через окно коридора.
И тогда посетитель (если только он был не из тех, кто не ) имел никакого представления об искусстве, хотя редко кто из гостей г-на де Вильнава не был художником в той или иной степени) поднимался со стула, восклицая:
— Ах, сударь, какая восхитительная пастель!
И он делал движение, собираясь перейти от камина к алькову.
— Подождите! — вскрикивал г-н де Вильнав. — Подождите!
В самом деле, оказывалось, что две или три. кротовые кучи, состоявшие из наваленных друг на друга книг, образуют нечто вроде контрэскарпа причудливой формы и его надо преодолеть, чтобы достичь алькова.
Тогда г-н де Вильнав поднимался, шел первым и, подобно опытному саперу в траншее, прокладывал сквозь ряды типографских укреплений ход сообщения, который позволял подойти к пастели, висевшей напротив его кровати.
Оказавшись там, посетитель повторял:
— О, какая восхитительная пастель!
— Да, — отвечал г-н де Вильнав с тем видом придворного былых времен (такой вид я знавал только у него и у двух-трех изящных, как он, стариков), — да, это пастель Латура; на ней изображена одна моя старинная подруга; она уже не молода: насколько я помню, в тысяча семьсот восемьдесят четвертом году, когда я познакомился с нею, она была старше меня на пять или шесть лет. С тысяча восемьсот второго года мы больше не виделись, что не мешает нам писать друг другу каждую неделю и получать эти еженедельные письма с одинаковым удовольствием; да, вы правы, пастель очаровательна, но оригинал был еще очаровательнее. Ах!..
И луч молодости, мягкий, как солнечный отблеск, пробегал по радостному лицу красавца-старика, помолодевшего в эти минуты на сорок лет.
И очень часто в этом втором случае Франсуазе не было надобности являться со своим ложным сообщением, ибо, если посетитель принадлежал к хорошему обществу, он через несколько мгновений покидал г-на де Вильнава, погрузившегося в задумчивость, вызванную этой прекрасной пастелью Латура.
III. ПИСЬМО
IV. КОРОЛЕВСКИЙ МЕДИК
Осталось сказать о спальне и темном кабинете, расположенных направо от передней и простиравшихся параллельно двум комнатам, что мы уже описали.
Первым из этих помещений была спальня г-на де Вильнава — спальня, где кровать, разумеется, была наименее заметным предметом, ибо помещалась в алькове, снабженном, в свою очередь, двустворчатой дверью, обшитой панелями.
В этой комнате г-н де Вильнав принимал посетителей, потому что здесь в крайнем случае можно было ходить; потому что здесь в крайнем случае можно было присесть.
Вот каким образом можно было здесь присесть и вот в каком случае можно было здесь ходить.
Старая нянька — я уже не помню ее имени, — приоткрыв дверь комнаты г-на де Вильнава, докладывала ему, что пришел посетитель.
Этот момент всегда застигал г-на де Вильнава погруженным в какую-нибудь сортировку, в задумчивость или в дремоту.
— А? Что такое, Франсуаза? (Предположим, что ее звали Франсуазой.) Боже мой! Неужели я не могу хоть минуту посидеть спокойно?
— Конечно, можете, сударь, — отвечала Франсуаза, — однако, раз уж я пришла…
— Послушайте, говорите скорее, чего вы от меня хотите? Почему это всегда случается в те минуты, когда я больше всего занят?.. Итак?..
И г-н де Вильнав с выражением отчаяния поднимал свои большие глаза к небу, скрещивал руки на груди и покорно вздыхал.
Франсуаза привыкла к этой мизансцене; она предоставляла г-ну де Вильнаву исполнить его пантомиму и произнести его реплику a parte 3. Когда он заканчивал, она говорила:
— Сударь, господин такой-то пришел к вам с кратким визитом.
— Меня нет дома; ступайте.
Франсуаза закрывала дверь не торопясь: она знала свое дело.
— Подождите, Франсуаза, — продолжал г-н де Вильнав.
— Да, сударь?
Франсуаза вновь приоткрывала дверь.
— Вы говорите, что это господин такой-то, Франсуаза?
— Да, сударь.
— Ну что же! Послушайте, впустите его; потом, если он останется слишком надолго, вы придете сказать, что меня спрашивают. Ступайте, Франсуаза.
Франсуаза вновь закрывала дверь.
— Ах, Боже мой, Боже мой, это просто невозможно, — шептал г-н де Вильнав, — ведь я никогда не стану никого беспокоить, так нужно же, чтобы меня постоянно беспокоили.
Франсуаза вновь открывала дверь, впуская посетителя.
— Ах, здравствуйте, друг мой, — говорил г-н де Вильнав, — добро пожаловать, входите, входите. Как давно вас не видно! Но садитесь же.
— На что? — спрашивал посетитель.
— Да на что угодно, черт возьми!.. На канапе.
— Охотно, но…
Господин де Вильнав бросал взгляд на канапе.
— Ах да, вы правы! Оно завалено книгами. Так придвиньте кресло.
— С удовольствием бы, но…
Господин де Вильнав делал обзор своих кресел.
— Да, правда, — говорил он, — но что вы хотите, мой дорогой? Я не знаю, куда девать мои книги. Возьмите стул.
— Я не желал бы лучшего, но…
— Что «но»? Вы спешите?
— Нет, просто я не вижу ни свободного стула, ни свободного кресла.
— Это невероятно, — говорил г-н де Вильнав, воздевая руки к небу, — это невероятно!.. Подождите.
И он, вздыхая, покидал свое место, осторожно, подхватив снизу, снимал книги, мешающие стулу выполнять свое назначение и помещал их на пол, где они напоминали еще одну кучу вырытой кротом земли в дополнение к двадцати или тридцати подобным кучам, покрывавшим пол комнаты; затем он относил этот стул к своему креслу, то есть в угол возле камина.
Я только что рассказал, в каком случае можно было присесть в этой комнате; теперь я расскажу, в каком случае можно было по ней ходить.
Иногда бывало, что в момент, когда посетитель входил и после неизбежного вступления, о котором мы только что сказали, усаживался; иногда бывало, что по какому-то сочетанию двух случайностей дверь алькова и дверь коридора, ведшего в кабинет, расположенный за альковом, были открыты; тогда эта комбинация двух одновременно открытых дверей позволяла увидеть в алькове пастель — на ней была изображена молодая красивая женщина, держащая в руке письмо; пастель оказывалась освещенной лучом дневного света, проникавшим через окно коридора.
И тогда посетитель (если только он был не из тех, кто не ) имел никакого представления об искусстве, хотя редко кто из гостей г-на де Вильнава не был художником в той или иной степени) поднимался со стула, восклицая:
— Ах, сударь, какая восхитительная пастель!
И он делал движение, собираясь перейти от камина к алькову.
— Подождите! — вскрикивал г-н де Вильнав. — Подождите!
В самом деле, оказывалось, что две или три. кротовые кучи, состоявшие из наваленных друг на друга книг, образуют нечто вроде контрэскарпа причудливой формы и его надо преодолеть, чтобы достичь алькова.
Тогда г-н де Вильнав поднимался, шел первым и, подобно опытному саперу в траншее, прокладывал сквозь ряды типографских укреплений ход сообщения, который позволял подойти к пастели, висевшей напротив его кровати.
Оказавшись там, посетитель повторял:
— О, какая восхитительная пастель!
— Да, — отвечал г-н де Вильнав с тем видом придворного былых времен (такой вид я знавал только у него и у двух-трех изящных, как он, стариков), — да, это пастель Латура; на ней изображена одна моя старинная подруга; она уже не молода: насколько я помню, в тысяча семьсот восемьдесят четвертом году, когда я познакомился с нею, она была старше меня на пять или шесть лет. С тысяча восемьсот второго года мы больше не виделись, что не мешает нам писать друг другу каждую неделю и получать эти еженедельные письма с одинаковым удовольствием; да, вы правы, пастель очаровательна, но оригинал был еще очаровательнее. Ах!..
И луч молодости, мягкий, как солнечный отблеск, пробегал по радостному лицу красавца-старика, помолодевшего в эти минуты на сорок лет.
И очень часто в этом втором случае Франсуазе не было надобности являться со своим ложным сообщением, ибо, если посетитель принадлежал к хорошему обществу, он через несколько мгновений покидал г-на де Вильнава, погрузившегося в задумчивость, вызванную этой прекрасной пастелью Латура.
III. ПИСЬМО
Теперь ответим на вопрос: как собрал г-н де Вильнав эту прекрасную библиотеку?
Как составил он это собрание автографов, уникальное в мире коллекционеров?
Трудом всей своей жизни.
Прежде всего, г-н де Вильнав никогда не сжег ни одной бумажки, не разорвал ни одного письма.
Повестки ученых обществ, приглашения на свадьбы, извещения о похоронах — он все сохранил, все классифицировал, всему определил свое место. Он обладал коллекцией, где можно было найти все что угодно, даже тома, которые были 14 июля, полусожженные, выхвачены из огня, пожиравшего их во дворе Бастилии.
На г-на де Вильнава постоянно работали два искателя автографов: один из них был некто Фонтен (я знал его: он сам был автором книги, озаглавленной «Руководство по автографам»); другой был чиновник военного министерства; все бакалейщики Парижа знали этих двух неутомимых посетителей и откладывали для них всю бумагу, которую покупали. Отобрав в этой бумаге нужное, искатели платили по пятнадцати су за фунт, а г-н де Вильнав платил им тридцать.
Иногда и сам г-н де Вильнав совершал обход. Не было в Париже такого бакалейщика, кто не знал бы его и, едва завидев, не спешил бы представить на его ученое исследование всё, чему предстояло стать пакетами и кульками.
Само собой разумеется, что, выходя в такие дни на поиск автографов, г-н де Вильнав одновременно интересовался и книгами; неутомимый библиофил, он отправлялся на набережные и там, заложив руки в карманы панталон, склонив свою высокую фигуру с красивой умной головой, всю светящуюся страстным интересом, погружал горящий взгляд в самую глубину выставленного товара, обнаруживая там неведомое сокровище, несколько мгновений перелистывал его и, если это была книга, которой он домогался, если издание было тем, которое он искал, то книга покидала лоток торговца — нет, не для того, чтобы занять место в библиотеке г-на де Вильнава: в библиотеке г-на де Вильнава места давно уже не было и требовалось несколько обменов рисунками или автографами, чтобы создать это место, в данный момент отсутствующее, — нет, книге предстояло занять место на чердаке, разгороженном на три отделения: слева — отделение для томов ин-октаво, справа — отделение для томов ин-кварто, посредине — отделение для томов ин-фолио.
Там был первозданный хаос — из него г-н де Вильнав должен будет когда-нибудь создать новый мир, нечто вроде Австралии или Новой Зеландии.
Пока же книги пребывали на полу, сваленные друг на друга, покоясь в полутьме.
Этот чердак был тем преддверием рая, куда заключены души, которые Господь не отсылает ни в рай, ни в ад, ибо имеет по отношению к ним свои намерения.
Однажды злополучный дом без всякой видимой причины вздрогнул до самого фундамента, вскрикнул и дал трещину; его перепуганные обитатели, решив, что происходит землетрясение, бросились в сад.
Все было спокойно и в воздухе и на земле; фонтан продолжал журчать на углу улицы; на верхушке самого высокого дерева распевала птица.
Это был частный случай, происшедший от какой-то тайной, неведомой, непонятной причины.
Послали за архитектором.
Архитектор осмотрел дом, подверг его обстоятельному изучению и в конце концов заявил, что происшествие могло случиться только из-за перегрузки.
Он попросил разрешения осмотреть чердачные помещения.
Но высказанная им просьба встретила сильное сопротивление со стороны г-на де Вильнава.
Откуда проистекало это сопротивление, которому пришлось все же отступить перед твердостью архитектора?
Господин де Вильнав чувствовал: его спрятанному сокровищу, тем более драгоценному, что оно оставалось почти неизвестным для самого обладателя, грозит большая опасность от этого визита.
И действительно, только в среднем отделении чердака оказалось тысяча двести томов ин-фолио, весивших примерно восемь тысяч фунтов.
Увы! Эти тысячу двести томов, что заставили дом покоситься и несли ему угрозу обрушиться, нужно было продать.
Эта скорбная операция состоялась в 1822 году. И в 1826 году, когда я познакомился с г-ном де Вильнавом, он еще не вполне оправился от этой скорби, и не один вздох (ни чем он был вызван, ни кому он был адресован, семья не знала) провожал эти дорогие ин-фолио, собранные им с таким большим трудом и теперь, подобно детям, изгнанным из-под родительского крова, сиротски скитающиеся и разбросанные по свету.
Я уже говорил о том, насколько дом на улице Вожирар был ко мне ласков, добр и гостеприимен — и со стороны г-жи де Вильнав, ибо она была сердечна от природы; и со стороны г-жи Вальдор, ибо, сама поэт, она любила поэтов; и со стороны Теодора де Вильнава, ибо мы с ним были ровесниками и находились в том возрасте, когда испытываешь необходимость отдавать часть своего сердца, получая взамен часть сердца других.
И наконец, со стороны г-на де Вильнава, ибо, не будучи собирателем автографов, я, тем не менее, имея папку военных документов моего отца, обладал достаточно любопытной коллекцией.
В самом деле, поскольку мой отец с 1791 по 1800 год занимал высокие должности в армии и трижды был главнокомандующим, он оказался в переписке со всеми значительными лицами 1791 — 1800 годов.
Наиболее любопытными в этой переписке были автографы генерала Буонапарте. Наполеон недолго сохранял это итальянизированное имя. Через три месяца после 13 вандемьера он офранцуживает свое имя и подписывается «Бонапарт».
Вот в этот короткий период мой отец получил пять или шесть писем от молодого командующего Внутренней армией. Такое звание принял Наполеон после 13 вандемьера.
Я подарил г-ну де Вильнаву один из этих автографов, подкрепленный с флангов автографом Сен-Жоржа и автографом маршала де Ришелье; благодаря этой жертве — она для меня была удовольствием — я получил доступ на третий этаж.
Мало-помалу я стал настолько своим человеком в доме, что Франсуаза уже не докладывала обо мне г-ну де Вильнаву. Я сам поднимался на третий этаж. Я стучал в дверь, открывал ее, услышав «Войдите!», и почти всегда бывал хорошо принят.
Я говорю «почти всегда», потому что у великих страстей есть свои часы бури. Вообразите себе собирателя автографов, который взлелеял мечту о какой-нибудь драгоценной подписи вроде, например, подписи Робеспьера, оставившего их всего три или четыре; Мольера, оставившего их всего одну или две; Шекспира, по-моему, их вообще не оставившего, — и вот в момент, когда наш коллекционер должен заполучить эту уникальную или почти уникальную подпись, она каким-то случаем ускользает от него! Вполне естественно, что он в отчаянии.
Войдите к нему в такую минуту, и, будь вы его отцом, будь вы его братом, будь вы ангелом небесным, вы увидите, как вас примут, — разве что ангел своею божественной властью сотворит эту не существовавшую подпись или разделит надвое этот уникальный автограф.
Вот те исключительные случаи, когда я бывал плохо принят г-ном де Вильнавом. При любых других обстоятельствах я был уверен, что встречу ласковое лицо, обходительный ум и любезную память, даже в будни.
Я говорю «в будни», ибо воскресенье у г-на де Вильнава было выделено для визитеров-ученых.
Все без исключения иностранные библиофилы, все космополитические собиратели автографов, прибывавшие в Париж, непременно наносили визит r-ну де Вильнаву, как вассалы отправляются на поклон к своему сюзерену.
Таким образом, воскресенье становилось днем обменов. Благодаря этим обменам г-н де Вильнав пополнял свои зарубежные коллекции, для которых участия бакалейщиков было недостаточно, и отдавал в немецкие, английские или американские коллекции клочки из своих отечественных богатств.
Итак, я вошел в этот дом; итак, я был принят вначале на втором, а затем и на третьем этаже, где получил позволение являться по воскресеньям; затем, наконец, мне было разрешено приходить когда угодно — привилегия, которую я делил самое большее с двумя или тремя лицами.
И вот однажды в будни — по-моему, это было в среду — я пришел, чтобы попросить г-на де Вильнава позволения изучить автограф королевы Христины (известно, что я люблю представлять себе характер персонажей по почерку); и вот, повторяю, придя с такой целью — было это около пяти часов пополудни, в марте, — я позвонил у двери, спросил г-на де Вильнава; меня впустили.
Когда я уже собирался войти в дом, Франсуаза меня окликнула.
— Что, Франсуаза? — спросил я.
— Вы, сударь, идете к дамам или к хозяину?
— К хозяину, Франсуаза.
— Тогда не будете ли вы так добры, сударь, сэкономить два этажа для моих бедных ног и отдать господину де Вильнаву вот это письмо, которое только что для него принесли?
— Охотно, Франсуаза.
Франсуаза протянула мне письмо; я взял его и поднялся на третий этаж.
Подойдя к двери, я постучал, как обычно, но мне не ответили.
Я постучал немного сильнее.
То же молчание.
Наконец, я постучал в третий раз, теперь уже с некоторым беспокойством, так как ключ был в двери, а это неизменно свидетельствовало о присутствии г-на де Вильнава в комнате.
Тогда я решился открыть дверь и увидел его дремлющим в кресле.
От произведенного мною шума, а может быть, от струи ворвавшегося воздуха, прекратившей какие-то магнетические воздействия, г-н де Вильнав издал нечто вроде вскрика.
— Ах, простите! — сказал я ему. — Тысячу раз простите мою нескромность: я вас обеспокоил.
— Кто вы? Что вам от меня нужно?
— Я Александр Дюма.
— А!
И г-н де Вильнав вздохнул.
— Я действительно в отчаянии, — добавил я, — и ухожу.
— Нет, — сказал г-н де Вильнав, вздохнув и проводя рукою по лбу, — нет, входите.
Я вошел.
— Присядьте.
Случайно один стул оказался свободным; я взял его.
— Вот видите, — сказал он. — О, как это странно! Я задремал. Наступили сумерки, и в это время огонь у меня погашен; вы разбудили меня, я очутился в темноте, не отдавая себе отчета в том, что мой сон был прерван шумом; нет, конечно, это был воздух, проникнувший из двери, но мне показалось, что я вижу, как развевается большая белая ткань, нечто вроде савана. Как это странно, не правда ли? — продолжал г-н де Вильнав, вздрогнув всем телом, точно от холода. — Так это вы, тем лучше!
— Вы говорите мне это, чтобы утешить меня в моей неловкости.
— Нет, в самом деле, я очень рад вас видеть… Что это у вас в руке?
— Ах, простите, я забыл; письмо для вас.
— А, автограф! Чей?
— Нет, это не автограф, это просто-напросто — по крайней мере я так думаю, — письмо.
— Ах вот что, письмо!
— Письмо, пришедшее по почте; Франсуаза поручила мне отнести его вам — вот оно.
— Благодарю вас. Послушайте, будьте добры, протяните руку и дайте мне…
— Что?
— Спичку. В самом деле, я до сих пор словно в оцепенении. Если бы я был суеверен, я поверил бы в предчувствия.
Он взял спичку, что я подал ему, и зажег ее от догоравшего в камине огня.
По мере того как она разгоралась, свет все больше распространялся по комнате, позволяя различать предметы.
— О Господи! — вдруг воскликнул я.
— Что с вами? — спросил меня г-н де Вильнав, зажигая свечу.
— Ах, Боже мой! Ваша прекрасная пастель… что с ней случилось?
— Да, вы видите, — с грустью ответил г-н де Вильнав, — я поставил ее здесь, у камина; я жду стекольщика и багетчика.
— В самом деле, рама сломана и стекло разбито вдребезги.
— Да, — сказал г-н де Вильнав, меланхолически глядя на портрет и забыв о письме, — да, это просто непостижимо.
— Но с ней, значит, что-то случилось?
— Представьте себе, позавчера я работал весь вечер; было уже без четверти двенадцать; я намереваюсь лечь в постель, ставлю свечу на ночной столик и собираюсь просмотреть пробные оттиски миниатюрного издания моего Овидия; тут мой взгляд случайно устремляется на портрет моей бедной подруги. Я, как обычно, кивком пожелал ей доброй ночи; по комнате пробегал небольшой ветерок — без сомнения, окно было приоткрыто, — он колеблет пламя моей свечи, и мне кажется, что портрет отвечает мне «Доброй ночи!» таким же движением головы. Вы понимаете, что я счел это видение нелепостью; но не знаю, как это произошло, — и вот мой ум уже занят только этим, мои глаза не могут оторваться от портрета — еще бы: вы знаете, мой друг, что эта пастель относится к ранним дням моей юности, она вызывает во мне столько разных воспоминаний, — и вот я полностью погружен в воспоминания о поре, когда мне было двадцать пять лет. Я разговариваю с портретом. Моя память отвечает вместо него, а мне кажется, что портрет шевелит губами, что краски лица бледнеют, что на нем появляется выражение печали. В этот миг начинает бить полночь на церкви кармелитов; при этом мрачном колокольном звоне лицо моей бедной подруги становится все более скорбным. Ветер усиливается. При последнем ударе полуночи окно кабинета с силой распахивается. Я слышу что-то похожее на жалобу. Мне кажется, что глаза на портрете закрываются. Гвоздь, державший его, ломается, портрет падает, и моя свеча гаснет.
Я встаю, чтобы зажечь ее, мне ничуть не страшно, но я тем не менее сильно взволнован; к несчастью, я не могу найти спички, время слишком позднее, чтобы позвать прислугу, а сам я не знаю, где они лежат; я закрываю окно кабинета и в темноте снова ложусь в постель.
Все это взволновало и опечалило меня; я чувствовал огромное желание заплакать; мне казалось, что в комнате будто слышится шелест шелкового платья. Несколько раз я спрашивал: «Кто здесь?»
Наконец я заснул, но очень поздно, а проснувшись, нашел мою бедную пастель такой, как вы ее видите.
— О, это странно, — сказал я ему, — а получили вы ваше еженедельное письмо?
— Какое письмо?
— То, которое писал вам оригинал портрета.
— Нет, и это-то меня беспокоит; вот почему я приказал Франсуазе немедленно приносить или присылать с кем-нибудь все письма, приходящие на мое имя.
— А то, которое я принес вам…
— Это не ее манера складывать письмо.
— А!
— Но неважно, — оно из Анже.
— Эта дама жила в Анже?
— Да… Ах, Боже мой! Черная печать. Бедная подруга! Неужели с ней какое-то несчастье?
И г-н де Вильнав, побледнев, распечатал письмо.
При первых же словах, что он прочел, глаза его наполнились слезами.
Он взял другое письмо, обрывавшееся на четвертой строчке и вложенное в первое.
Он поднес это недописанное письмо к губам и протянул мне другое.
— Читайте, — сказал он. Я прочел:
«Сударь,
с личным моим прискорбием, еще более возрастающим от горя, которое испытаете Вы, сообщаю Вам, что г-жа *** скончалась в минувшее воскресенье при последнем ударе полуночи.
За два дня до этого, в то время, когда она писала Вам, она почувствовала недомогание, вначале мы сочли его легким, но оно становилось все тяжелее вплоть до момента ее кончины.
Имею честь отослать Вам — каким бы неполным оно ни было — начатое ею письмо к Вам. Это письмо докажет Вам, что до последней минуты чувства, испытываемые ею к Вам, остались неизменными.
С глубокой печалью, которую Вы, сударь, понимаете, остаюсь всегда покорнейшей Вашею слугой,
Тереза Миран».
Господин де Вильнав следил взглядом за моими глазами, пробегавшими по строчкам.
— В полночь! — сказал он мне. — Вот видите: именно в полночь портрет упал на пол и разбился. Совпадает не только день, совпадают и минуты.
— Да, — ответил я, — это так.
— Значит, вы верите? — воскликнул г-н де Вильнав.
— Разумеется, верю.
— О! Хорошо, тогда приходите как-нибудь, друг мой, когда я буду чуть меньше взволнован; вы придете, не правда ли, и я расскажу вам нечто гораздо более странное.
— Что-то случившееся с вами?
— Нет, но чему я сам был свидетелем.
— Когда это было?
— О, очень давно! Это было в тысяча семьсот семьдесят четвертом году, во времена, когда я был наставником у детей господина де Шовелена.
— И вы говорите…
— Да, обещаю рассказать вам об этом; а сейчас, вы понимаете…
— Понимаю, вам необходимо побыть одному. Я поднялся, собираясь уйти.
— Кстати, — сказал г-н де Вильнав, — скажите по пути дамам, чтобы они обо мне не беспокоились: я не спущусь.
Я кивнул в знак того, что выполню поручение.
Тогда г-н де Вильнав, сделав упор на заднюю ножку кресла, повернул его так, чтобы оказаться лицом к портрету; закрывая дверь, я слышал, как он прошептал:
— Бедная Софи!
А теперь вам предстоит прочесть историю, которую позже рассказал мне г-н де Вильнав.
Как составил он это собрание автографов, уникальное в мире коллекционеров?
Трудом всей своей жизни.
Прежде всего, г-н де Вильнав никогда не сжег ни одной бумажки, не разорвал ни одного письма.
Повестки ученых обществ, приглашения на свадьбы, извещения о похоронах — он все сохранил, все классифицировал, всему определил свое место. Он обладал коллекцией, где можно было найти все что угодно, даже тома, которые были 14 июля, полусожженные, выхвачены из огня, пожиравшего их во дворе Бастилии.
На г-на де Вильнава постоянно работали два искателя автографов: один из них был некто Фонтен (я знал его: он сам был автором книги, озаглавленной «Руководство по автографам»); другой был чиновник военного министерства; все бакалейщики Парижа знали этих двух неутомимых посетителей и откладывали для них всю бумагу, которую покупали. Отобрав в этой бумаге нужное, искатели платили по пятнадцати су за фунт, а г-н де Вильнав платил им тридцать.
Иногда и сам г-н де Вильнав совершал обход. Не было в Париже такого бакалейщика, кто не знал бы его и, едва завидев, не спешил бы представить на его ученое исследование всё, чему предстояло стать пакетами и кульками.
Само собой разумеется, что, выходя в такие дни на поиск автографов, г-н де Вильнав одновременно интересовался и книгами; неутомимый библиофил, он отправлялся на набережные и там, заложив руки в карманы панталон, склонив свою высокую фигуру с красивой умной головой, всю светящуюся страстным интересом, погружал горящий взгляд в самую глубину выставленного товара, обнаруживая там неведомое сокровище, несколько мгновений перелистывал его и, если это была книга, которой он домогался, если издание было тем, которое он искал, то книга покидала лоток торговца — нет, не для того, чтобы занять место в библиотеке г-на де Вильнава: в библиотеке г-на де Вильнава места давно уже не было и требовалось несколько обменов рисунками или автографами, чтобы создать это место, в данный момент отсутствующее, — нет, книге предстояло занять место на чердаке, разгороженном на три отделения: слева — отделение для томов ин-октаво, справа — отделение для томов ин-кварто, посредине — отделение для томов ин-фолио.
Там был первозданный хаос — из него г-н де Вильнав должен будет когда-нибудь создать новый мир, нечто вроде Австралии или Новой Зеландии.
Пока же книги пребывали на полу, сваленные друг на друга, покоясь в полутьме.
Этот чердак был тем преддверием рая, куда заключены души, которые Господь не отсылает ни в рай, ни в ад, ибо имеет по отношению к ним свои намерения.
Однажды злополучный дом без всякой видимой причины вздрогнул до самого фундамента, вскрикнул и дал трещину; его перепуганные обитатели, решив, что происходит землетрясение, бросились в сад.
Все было спокойно и в воздухе и на земле; фонтан продолжал журчать на углу улицы; на верхушке самого высокого дерева распевала птица.
Это был частный случай, происшедший от какой-то тайной, неведомой, непонятной причины.
Послали за архитектором.
Архитектор осмотрел дом, подверг его обстоятельному изучению и в конце концов заявил, что происшествие могло случиться только из-за перегрузки.
Он попросил разрешения осмотреть чердачные помещения.
Но высказанная им просьба встретила сильное сопротивление со стороны г-на де Вильнава.
Откуда проистекало это сопротивление, которому пришлось все же отступить перед твердостью архитектора?
Господин де Вильнав чувствовал: его спрятанному сокровищу, тем более драгоценному, что оно оставалось почти неизвестным для самого обладателя, грозит большая опасность от этого визита.
И действительно, только в среднем отделении чердака оказалось тысяча двести томов ин-фолио, весивших примерно восемь тысяч фунтов.
Увы! Эти тысячу двести томов, что заставили дом покоситься и несли ему угрозу обрушиться, нужно было продать.
Эта скорбная операция состоялась в 1822 году. И в 1826 году, когда я познакомился с г-ном де Вильнавом, он еще не вполне оправился от этой скорби, и не один вздох (ни чем он был вызван, ни кому он был адресован, семья не знала) провожал эти дорогие ин-фолио, собранные им с таким большим трудом и теперь, подобно детям, изгнанным из-под родительского крова, сиротски скитающиеся и разбросанные по свету.
Я уже говорил о том, насколько дом на улице Вожирар был ко мне ласков, добр и гостеприимен — и со стороны г-жи де Вильнав, ибо она была сердечна от природы; и со стороны г-жи Вальдор, ибо, сама поэт, она любила поэтов; и со стороны Теодора де Вильнава, ибо мы с ним были ровесниками и находились в том возрасте, когда испытываешь необходимость отдавать часть своего сердца, получая взамен часть сердца других.
И наконец, со стороны г-на де Вильнава, ибо, не будучи собирателем автографов, я, тем не менее, имея папку военных документов моего отца, обладал достаточно любопытной коллекцией.
В самом деле, поскольку мой отец с 1791 по 1800 год занимал высокие должности в армии и трижды был главнокомандующим, он оказался в переписке со всеми значительными лицами 1791 — 1800 годов.
Наиболее любопытными в этой переписке были автографы генерала Буонапарте. Наполеон недолго сохранял это итальянизированное имя. Через три месяца после 13 вандемьера он офранцуживает свое имя и подписывается «Бонапарт».
Вот в этот короткий период мой отец получил пять или шесть писем от молодого командующего Внутренней армией. Такое звание принял Наполеон после 13 вандемьера.
Я подарил г-ну де Вильнаву один из этих автографов, подкрепленный с флангов автографом Сен-Жоржа и автографом маршала де Ришелье; благодаря этой жертве — она для меня была удовольствием — я получил доступ на третий этаж.
Мало-помалу я стал настолько своим человеком в доме, что Франсуаза уже не докладывала обо мне г-ну де Вильнаву. Я сам поднимался на третий этаж. Я стучал в дверь, открывал ее, услышав «Войдите!», и почти всегда бывал хорошо принят.
Я говорю «почти всегда», потому что у великих страстей есть свои часы бури. Вообразите себе собирателя автографов, который взлелеял мечту о какой-нибудь драгоценной подписи вроде, например, подписи Робеспьера, оставившего их всего три или четыре; Мольера, оставившего их всего одну или две; Шекспира, по-моему, их вообще не оставившего, — и вот в момент, когда наш коллекционер должен заполучить эту уникальную или почти уникальную подпись, она каким-то случаем ускользает от него! Вполне естественно, что он в отчаянии.
Войдите к нему в такую минуту, и, будь вы его отцом, будь вы его братом, будь вы ангелом небесным, вы увидите, как вас примут, — разве что ангел своею божественной властью сотворит эту не существовавшую подпись или разделит надвое этот уникальный автограф.
Вот те исключительные случаи, когда я бывал плохо принят г-ном де Вильнавом. При любых других обстоятельствах я был уверен, что встречу ласковое лицо, обходительный ум и любезную память, даже в будни.
Я говорю «в будни», ибо воскресенье у г-на де Вильнава было выделено для визитеров-ученых.
Все без исключения иностранные библиофилы, все космополитические собиратели автографов, прибывавшие в Париж, непременно наносили визит r-ну де Вильнаву, как вассалы отправляются на поклон к своему сюзерену.
Таким образом, воскресенье становилось днем обменов. Благодаря этим обменам г-н де Вильнав пополнял свои зарубежные коллекции, для которых участия бакалейщиков было недостаточно, и отдавал в немецкие, английские или американские коллекции клочки из своих отечественных богатств.
Итак, я вошел в этот дом; итак, я был принят вначале на втором, а затем и на третьем этаже, где получил позволение являться по воскресеньям; затем, наконец, мне было разрешено приходить когда угодно — привилегия, которую я делил самое большее с двумя или тремя лицами.
И вот однажды в будни — по-моему, это было в среду — я пришел, чтобы попросить г-на де Вильнава позволения изучить автограф королевы Христины (известно, что я люблю представлять себе характер персонажей по почерку); и вот, повторяю, придя с такой целью — было это около пяти часов пополудни, в марте, — я позвонил у двери, спросил г-на де Вильнава; меня впустили.
Когда я уже собирался войти в дом, Франсуаза меня окликнула.
— Что, Франсуаза? — спросил я.
— Вы, сударь, идете к дамам или к хозяину?
— К хозяину, Франсуаза.
— Тогда не будете ли вы так добры, сударь, сэкономить два этажа для моих бедных ног и отдать господину де Вильнаву вот это письмо, которое только что для него принесли?
— Охотно, Франсуаза.
Франсуаза протянула мне письмо; я взял его и поднялся на третий этаж.
Подойдя к двери, я постучал, как обычно, но мне не ответили.
Я постучал немного сильнее.
То же молчание.
Наконец, я постучал в третий раз, теперь уже с некоторым беспокойством, так как ключ был в двери, а это неизменно свидетельствовало о присутствии г-на де Вильнава в комнате.
Тогда я решился открыть дверь и увидел его дремлющим в кресле.
От произведенного мною шума, а может быть, от струи ворвавшегося воздуха, прекратившей какие-то магнетические воздействия, г-н де Вильнав издал нечто вроде вскрика.
— Ах, простите! — сказал я ему. — Тысячу раз простите мою нескромность: я вас обеспокоил.
— Кто вы? Что вам от меня нужно?
— Я Александр Дюма.
— А!
И г-н де Вильнав вздохнул.
— Я действительно в отчаянии, — добавил я, — и ухожу.
— Нет, — сказал г-н де Вильнав, вздохнув и проводя рукою по лбу, — нет, входите.
Я вошел.
— Присядьте.
Случайно один стул оказался свободным; я взял его.
— Вот видите, — сказал он. — О, как это странно! Я задремал. Наступили сумерки, и в это время огонь у меня погашен; вы разбудили меня, я очутился в темноте, не отдавая себе отчета в том, что мой сон был прерван шумом; нет, конечно, это был воздух, проникнувший из двери, но мне показалось, что я вижу, как развевается большая белая ткань, нечто вроде савана. Как это странно, не правда ли? — продолжал г-н де Вильнав, вздрогнув всем телом, точно от холода. — Так это вы, тем лучше!
— Вы говорите мне это, чтобы утешить меня в моей неловкости.
— Нет, в самом деле, я очень рад вас видеть… Что это у вас в руке?
— Ах, простите, я забыл; письмо для вас.
— А, автограф! Чей?
— Нет, это не автограф, это просто-напросто — по крайней мере я так думаю, — письмо.
— Ах вот что, письмо!
— Письмо, пришедшее по почте; Франсуаза поручила мне отнести его вам — вот оно.
— Благодарю вас. Послушайте, будьте добры, протяните руку и дайте мне…
— Что?
— Спичку. В самом деле, я до сих пор словно в оцепенении. Если бы я был суеверен, я поверил бы в предчувствия.
Он взял спичку, что я подал ему, и зажег ее от догоравшего в камине огня.
По мере того как она разгоралась, свет все больше распространялся по комнате, позволяя различать предметы.
— О Господи! — вдруг воскликнул я.
— Что с вами? — спросил меня г-н де Вильнав, зажигая свечу.
— Ах, Боже мой! Ваша прекрасная пастель… что с ней случилось?
— Да, вы видите, — с грустью ответил г-н де Вильнав, — я поставил ее здесь, у камина; я жду стекольщика и багетчика.
— В самом деле, рама сломана и стекло разбито вдребезги.
— Да, — сказал г-н де Вильнав, меланхолически глядя на портрет и забыв о письме, — да, это просто непостижимо.
— Но с ней, значит, что-то случилось?
— Представьте себе, позавчера я работал весь вечер; было уже без четверти двенадцать; я намереваюсь лечь в постель, ставлю свечу на ночной столик и собираюсь просмотреть пробные оттиски миниатюрного издания моего Овидия; тут мой взгляд случайно устремляется на портрет моей бедной подруги. Я, как обычно, кивком пожелал ей доброй ночи; по комнате пробегал небольшой ветерок — без сомнения, окно было приоткрыто, — он колеблет пламя моей свечи, и мне кажется, что портрет отвечает мне «Доброй ночи!» таким же движением головы. Вы понимаете, что я счел это видение нелепостью; но не знаю, как это произошло, — и вот мой ум уже занят только этим, мои глаза не могут оторваться от портрета — еще бы: вы знаете, мой друг, что эта пастель относится к ранним дням моей юности, она вызывает во мне столько разных воспоминаний, — и вот я полностью погружен в воспоминания о поре, когда мне было двадцать пять лет. Я разговариваю с портретом. Моя память отвечает вместо него, а мне кажется, что портрет шевелит губами, что краски лица бледнеют, что на нем появляется выражение печали. В этот миг начинает бить полночь на церкви кармелитов; при этом мрачном колокольном звоне лицо моей бедной подруги становится все более скорбным. Ветер усиливается. При последнем ударе полуночи окно кабинета с силой распахивается. Я слышу что-то похожее на жалобу. Мне кажется, что глаза на портрете закрываются. Гвоздь, державший его, ломается, портрет падает, и моя свеча гаснет.
Я встаю, чтобы зажечь ее, мне ничуть не страшно, но я тем не менее сильно взволнован; к несчастью, я не могу найти спички, время слишком позднее, чтобы позвать прислугу, а сам я не знаю, где они лежат; я закрываю окно кабинета и в темноте снова ложусь в постель.
Все это взволновало и опечалило меня; я чувствовал огромное желание заплакать; мне казалось, что в комнате будто слышится шелест шелкового платья. Несколько раз я спрашивал: «Кто здесь?»
Наконец я заснул, но очень поздно, а проснувшись, нашел мою бедную пастель такой, как вы ее видите.
— О, это странно, — сказал я ему, — а получили вы ваше еженедельное письмо?
— Какое письмо?
— То, которое писал вам оригинал портрета.
— Нет, и это-то меня беспокоит; вот почему я приказал Франсуазе немедленно приносить или присылать с кем-нибудь все письма, приходящие на мое имя.
— А то, которое я принес вам…
— Это не ее манера складывать письмо.
— А!
— Но неважно, — оно из Анже.
— Эта дама жила в Анже?
— Да… Ах, Боже мой! Черная печать. Бедная подруга! Неужели с ней какое-то несчастье?
И г-н де Вильнав, побледнев, распечатал письмо.
При первых же словах, что он прочел, глаза его наполнились слезами.
Он взял другое письмо, обрывавшееся на четвертой строчке и вложенное в первое.
Он поднес это недописанное письмо к губам и протянул мне другое.
— Читайте, — сказал он. Я прочел:
«Сударь,
с личным моим прискорбием, еще более возрастающим от горя, которое испытаете Вы, сообщаю Вам, что г-жа *** скончалась в минувшее воскресенье при последнем ударе полуночи.
За два дня до этого, в то время, когда она писала Вам, она почувствовала недомогание, вначале мы сочли его легким, но оно становилось все тяжелее вплоть до момента ее кончины.
Имею честь отослать Вам — каким бы неполным оно ни было — начатое ею письмо к Вам. Это письмо докажет Вам, что до последней минуты чувства, испытываемые ею к Вам, остались неизменными.
С глубокой печалью, которую Вы, сударь, понимаете, остаюсь всегда покорнейшей Вашею слугой,
Тереза Миран».
Господин де Вильнав следил взглядом за моими глазами, пробегавшими по строчкам.
— В полночь! — сказал он мне. — Вот видите: именно в полночь портрет упал на пол и разбился. Совпадает не только день, совпадают и минуты.
— Да, — ответил я, — это так.
— Значит, вы верите? — воскликнул г-н де Вильнав.
— Разумеется, верю.
— О! Хорошо, тогда приходите как-нибудь, друг мой, когда я буду чуть меньше взволнован; вы придете, не правда ли, и я расскажу вам нечто гораздо более странное.
— Что-то случившееся с вами?
— Нет, но чему я сам был свидетелем.
— Когда это было?
— О, очень давно! Это было в тысяча семьсот семьдесят четвертом году, во времена, когда я был наставником у детей господина де Шовелена.
— И вы говорите…
— Да, обещаю рассказать вам об этом; а сейчас, вы понимаете…
— Понимаю, вам необходимо побыть одному. Я поднялся, собираясь уйти.
— Кстати, — сказал г-н де Вильнав, — скажите по пути дамам, чтобы они обо мне не беспокоились: я не спущусь.
Я кивнул в знак того, что выполню поручение.
Тогда г-н де Вильнав, сделав упор на заднюю ножку кресла, повернул его так, чтобы оказаться лицом к портрету; закрывая дверь, я слышал, как он прошептал:
— Бедная Софи!
А теперь вам предстоит прочесть историю, которую позже рассказал мне г-н де Вильнав.
IV. КОРОЛЕВСКИЙ МЕДИК
Двадцать шестого марта 1774 года король Людовик XV почивал в Версале, в своих голубых покоях; подле его ложа, на складной кровати, спал хирург Ламартиньер.
Башенные часы Большого двора пробили пять часов утра, и во дворце началось движение.
Это было движение мятущихся теней, оберегающих сон государя в этот час, когда он, утомленный бодрствованиями и излишествами, находил с некоторых пор хоть немного сна, купленного чрезмерными бессонницами, а когда их было недостаточно — наркотиками.
Король был уже не молод: ему шел шестьдесят пятый год; он исчерпал до дна удовольствия, наслаждения, восхваления, ему нечего было больше познавать; он скучал.
Лихорадка скуки была худшей из его болезней; острая при г-же де Шатору, она стала перемежающейся при г-же де Помпадур и хронической при г-же Дюбарри.
Тем, кому уже нечего познавать, остается иногда возможность любить; это превосходное средство против болезни, постигшей Людовика XV. Но, пресытившись любовью женщин после того, как он внушил целому народу любовь, доходившую до неистовства, он считал привычку души любить слишком вульгарной, чтобы король Франции мог предаться ей.
Итак, Людовик XV был любим своим народом, своей женой и своими любовницами, но сам он никогда никого не любил.
Тем, кто пресыщен, остается еще одно возбуждающее занятие — страдание. Людовик XV, если не считать двух или трех перенесенных им болезней, никогда не страдал; счастливый смертный, он испытывал лишь нечто вроде предчувствия старости — начинающуюся усталость, которую его врачи объясняли ему как сигнал к отступлению.
Иногда на знаменитых ужинах в Шуази, где вырастали из-под паркета уставленные яствами столы, где прислуживали пажи малых конюшен, где графиня Дюбарри подстрекала Людовика XV пить стакан за стаканом, герцога д'Айена — громко хохотать и маркиза де Шовелена — проявлять эпикурейскую веселость, — Людовик XV с удивлением замечал, что его руке лень поднять стакан, полный искрящейся влаги, которую он так любил; что лицо его отказывается скривиться в неудержимом смехе от острот, появлявшихся порой из уст Жанны Вобернье подобно осенним цветам, окаймляющим ее зрелый возраст; что, наконец, мозг его холоден к обольстительным картинам этой счастливой жизни, какую дают суверенная власть, огромное богатство и отменное здоровье.
Людовик XV вовсе не обладал открытым характером: и радость и печаль он таил в себе; может быть, благодаря этой способности скрывать свои чувства он стал бы великим политиком, если бы, как сам он говорил, у него нашлось на это время.
Башенные часы Большого двора пробили пять часов утра, и во дворце началось движение.
Это было движение мятущихся теней, оберегающих сон государя в этот час, когда он, утомленный бодрствованиями и излишествами, находил с некоторых пор хоть немного сна, купленного чрезмерными бессонницами, а когда их было недостаточно — наркотиками.
Король был уже не молод: ему шел шестьдесят пятый год; он исчерпал до дна удовольствия, наслаждения, восхваления, ему нечего было больше познавать; он скучал.
Лихорадка скуки была худшей из его болезней; острая при г-же де Шатору, она стала перемежающейся при г-же де Помпадур и хронической при г-же Дюбарри.
Тем, кому уже нечего познавать, остается иногда возможность любить; это превосходное средство против болезни, постигшей Людовика XV. Но, пресытившись любовью женщин после того, как он внушил целому народу любовь, доходившую до неистовства, он считал привычку души любить слишком вульгарной, чтобы король Франции мог предаться ей.
Итак, Людовик XV был любим своим народом, своей женой и своими любовницами, но сам он никогда никого не любил.
Тем, кто пресыщен, остается еще одно возбуждающее занятие — страдание. Людовик XV, если не считать двух или трех перенесенных им болезней, никогда не страдал; счастливый смертный, он испытывал лишь нечто вроде предчувствия старости — начинающуюся усталость, которую его врачи объясняли ему как сигнал к отступлению.
Иногда на знаменитых ужинах в Шуази, где вырастали из-под паркета уставленные яствами столы, где прислуживали пажи малых конюшен, где графиня Дюбарри подстрекала Людовика XV пить стакан за стаканом, герцога д'Айена — громко хохотать и маркиза де Шовелена — проявлять эпикурейскую веселость, — Людовик XV с удивлением замечал, что его руке лень поднять стакан, полный искрящейся влаги, которую он так любил; что лицо его отказывается скривиться в неудержимом смехе от острот, появлявшихся порой из уст Жанны Вобернье подобно осенним цветам, окаймляющим ее зрелый возраст; что, наконец, мозг его холоден к обольстительным картинам этой счастливой жизни, какую дают суверенная власть, огромное богатство и отменное здоровье.
Людовик XV вовсе не обладал открытым характером: и радость и печаль он таил в себе; может быть, благодаря этой способности скрывать свои чувства он стал бы великим политиком, если бы, как сам он говорил, у него нашлось на это время.