— Головы, не так ли? — сказал Уильям Баннистер, размахивая передо мной моим рекомендательным письмом. — Меллор пишет, что вас интересуют головы.
   — Скорее сведения, чем сами головы, — довольно нескладно ответил я. — Я... работаю над проектом, связанным с головами.
   Он улыбнулся мне, соскользнул в кресле еще фута на два, сплел пальцы, выставив указательные, и водрузил сверху подбородок. Оглядываясь назад, я готов признать, что его молчание, скорее всего, выдавало человека, который приводит в порядок свои мысли (в которых, как я вскоре обнаружил, у него не было недостатка), но тогда я заподозрил, что у него провал в памяти. Этот парень шевелил только своей огромной ступней, которая балансировала на коленной чашечке, бешено раскачиваясь, как будто в ней собралась вся его энергия. Еще минуту он мерил меня взглядом, поджав губы, затем, наконец, дал себе волю.
   И должен признать, оказалось, что он исключительно полон сведениями о головах: как можно оценить и измерить голову, к примеру, или как ее можно сломать и починить. Больше того, как и его старинный приятель Меллор, профессор Баннистер вскоре оказался неиссякаемым фонтаном, и стоило его языку набрать ход, как мой разум остался плестись далеко позади.
   К сожалению, его монолог показался мне крайне утомительным, будучи испорчен сразу двумя недостатками. Во-первых, стиль — академичный и полностью лишенный юмора (никаких анекдотов, которые часто поддерживают мой интерес). Во-вторых, само обилие информации, ибо в черепе его, похоже, хранилось столько сведений, что хватило бы на несколько обычных голов, и вскоре мой маленький, неакадемичный чердак был заполнен до самых краев.
   После двадцати минут я настолько пресытился, что начал задаваться вопросом, нет ли у него, случайно, работы, к которой ему пора возвращаться, а мое участие в разговоре свелось к редким кивкам и мычанию, чтобы показать, что я все еще не сплю. Затем в самой середине этого чрезвычайно эрудированного и совершенно занудного потока слов ухо мое внезапно уловило отдаленно знакомый термин. Оборот, который я, должно быть, встречал в одном из своих медицинских словарей.
   — Трепанация? — сказал я (вставляя подобие палки в колеса профессора). — Это еще что за птица?
   Сперва он был просто поставлен в тупик моим вторжением. Он напоминал человека, которого только что вырвали из гипнотического транса.
   — Дыра в голове, Ваша Светлость, — сказал он. — Рукотворная дыра.
   И рука его протянулась к отдаленному столу, пошарила среди бумаг секунду-другую и широким взмахом вернулась обратно, уронив мне на колени пожелтевший череп без челюсти.
   — Удачно поймали, сэр, — сказал Баннистер.
   Я осторожно повертел череп в руках. Я начинал понимать, почему Баннистер и Меллор такие хорошие друзья — оба они ужасно разговорчивые, и оба любят забавляться с костями.
   Голова мертвеца, которая перекатывалась в моих руках, вызывала у меня странные чувства, но я не хотел ударить лицом в грязь и храбро спросил:
   — И что это, вы говорите, за парень?
   — Это Homo erectus amazonas [15], Ваша Светлость. Мы нашли его в Бразилии.
   Я долго и внимательно смотрел на то, что от него осталось — никогда раньше не доводилось мне видеть бразильца, — и мягко скользил пальцами по тонким расщелинам, где сходились разные континенты черепа.
   — Если вы соблаговолите взглянуть на макушку, — сказал мне Баннистер из глубины своего кресла, — вы обнаружите дыру около трех четвертей дюйма в поперечнике.
   Действительно, она там имелась.
   — Так вот, хотя мы, работники медицины, находим эти отверстия весьма удобными для переноски старых черепов, многие представители нашей профессии берутся утверждать, что подобные дыры на самом деле являются результатом первобытной хирургии...
   — Но зачем бы бразильцу соглашаться, чтобы у него в голове проделали дыру?
   — Что ж, Ваша Светлость, это справедливый вопрос, ибо нет никаких свидетельств того, что малый давал согласие на что-либо подобное. Однако принято считать, что такие операции выполнялись для того, чтобы выпустить Злых Духов.
   Я посмотрел на высохшую старую скорлупу в моих руках. Что бы ни владело ею когда-то, оно давно уже улетучилось.
   — А скажите, Уильям, — спросил я, продолжая разглядывать череп, — в наши дни людей все еще трепанируют?
   — О, сколько угодно. Сколько угодно трепанируют. Я бы сказал, несколько сотен человек сейчас разгуливают с такой дыркой в голове. Хотя, конечно, не по религиозным причинам, а чтобы, например, облегчить кровотечение или позволить нам покопаться в мозгах. Но, отвечая на ваш вопрос... Да, Ваша Светлость. Мы все еще любим изредка проделывать дырку-другую.
   Теперь Баннистер настолько съехал в кресле, что почти лежал на полу, вытянув ноги вперед и скрестив лодыжки. Я уже ждал следующей словесной атаки, когда без малейшего предупреждения из его тела выдвинулась рука и махнула в мою сторону, подобно гику на лодке. Мне пришлось пригнуться, чтобы она не смела меня, проносясь по комнате. Когда она, наконец, остановилась, я увидел, что палец на ее конце показывает на застекленный шкафчик с другой стороны комнаты.
   — Взгляните на моего старого «Джона Вайсса» [16], — сказал Баннистер.
   И я направился туда, к шкафчику, и обнаружил за стеклом узкий футляр, около десяти дюймов на пять. В его раскрытых устах рядком лежали зловеще мерцающие инструменты.
   — Набор для трепанации, Ваша Светлость, — сказал Баннистер, встав со мной рядом. — Немного устарели, но сделаны превосходно, не правда ли?
   Так оно и было. Словно ужасные драгоценности; каждый предмет уютно расположился в своем бархатном ложе. Центральная часть напоминала небольшую столярную дрель — только не такую маленькую — с аккуратно выточенной деревянной ручкой на одном конце и блестящим металлом на другом. Целая армия апостолов выстроилась по обеим сторонам. Но крохотная кисточка и пузырек с маслом, лежащие в своих небольших ямках, меня озадачили.
   — Для смазки, — пояснил Банистер.
   Я был настолько очарован этой мрачной техникой, что спросил Профессора, где можно приобрести такой набор для трепанации. Но он ясно дал понять, что подобные вещи обычно не доступны для тех, кто не связан с медициной, так что я больше не возвращался к этой теме.
 
   Баннистер пригласил меня обедать в свой клуб, что было совершенно неожиданно и, безусловно, очень мило. В последнее время я не мог похвастаться особенным аппетитом, поскольку пища в отеле была несколько необычной, но, когда мы уселись, нам принесли еду и Баннистер разразился очередным невразумительным монологом (на этот раз что-то связанное с углеродом), мне ничего не оставалось, кроме как набивать живот. Нам подали густую похлебку, запеченную форель, острый сливовый пудинг и бутылку сладкого красного вина. Пока я сонно возил ложкой сливовые косточки по дну своей тарелки, за столом справа от меня вдруг началась какая-то суматоха.
   Послышалось шарканье ножек стульев, звон приборов, бросаемых на стол, и звук неожиданно прерванного разговора — другими словами, вся та атмосфера, которая обычно предшествует потасовке. Я все еще пытался установить главных действующих лиц (и молился, чтобы драка не распространилась и не захватила невинных свидетелей вроде меня), когда Баннистер неожиданно вскочил из-за стола, отправив свой стул кувыркаться по полу.
   Я не имел ни малейшего понятия, каким образом он оказался вовлечен. Может, они обменивались взглядами. Но за пару шагов он достиг соседнего стола, схватил человека за горло и вдавил его в спинку стула. Вскоре парень, чью трахею сжимала рука Баннистера, лежал на спине, а Баннистер тут же взгромоздился на него, усевшись ему на грудь и прижав его руки своими длинными ногами. Затем его рука с силой опустилась на лицо лежащего. Со всех концов комнаты теперь доносились крики, и одна женщина (я решил, что это жена несчастного) тщетно дергала Баннистера за плечо, в то время как он запускал свои пальцы в глотку бедняги.
   Когда он вынул руку, в его пальцах болтался кусок свиного жира. Очень белого и очень мокрого. Баннистер бросил его в первое попавшееся блюдце, затем помог незадачливому едоку встать.
   — Благодарю вас, сэр. Благодарю вас, — сказал раскрасневшийся парень. — Чертова штука застряла у меня прямо под языком.
   Но Баннистер только сдержанно поклонился и вернулся к столу, под одобрительный лепет присутствующих.
   — Некоторые прямо-таки отказываются жевать пищу, — признался он мне, вытирая жирные пальцы носовым платком.
   Обеденный зал медленно приходил в себя. Беседа возобновилась, осколки посуды убрали. Бедолага, в зобу которого застрял кусок жира, подошел пожать руку моего спутника и осыпать его еще кучей благодарностей.
   Когда он, наконец, удалился, Баннистер поднялся на ноги.
   — Ну, вперед и вверх, — объявил он. — Что скажет Ваша Светлость?
   Я сказал, что «вперед и вверх» звучит как неплохой совет. И мы забрали наши пальто и шляпы из гардероба и вышли в наступающие сумерки.
 
   Этим утром Баннистер посоветовал мне осмотреть его Особую Коллекцию, дав понять, что это нечто вроде привилегии для непосвященного вроде меня. Впрочем, к тому времени, когда мы вышли из клуба, я был бы счастлив вернуться в отель и провести остаток дня в постели. Но, как я уже упоминал, Баннистер легко запоминает подробности, о которых другие склонны забыть.
   Итак, обвив своей длинной рукой мои плечи, он отвел меня обратно на Факультет Анатомии, где мы прошагали влево и вправо, вправо и влево и, в конце концов, вниз, в самые глубокие глубины.
   У подножия лестницы были двери с замороженными окошками, которые показались мне очень приятными, и я мог бы долго простоять там, любуясь их морозным сверканием, если бы Баннистер энергично не подтолкнул меня в их сторону.
   — Там все подписано, — сказал он мне. — Наслаждайтесь, — и убежал обратно, вверх по ступенькам.
   Вскоре я пожалел, что так плотно пообедал, или, если на то пошло, пообедал вообще. Громадная белая комната была слишком уж ярко освещена, и все банки, колбы и стеклянные стенды поблескивали, как глыбы льда. Но когда я пробирался между ними, мое отвращение вызывал не столько пронзительный свет и его множественные отражения, сколько тошнотворный, всепроникающий запах. Воздух был пропитан формальдегидом — сделался теплым и липким, — так что, продвигаясь по первому ряду экспонатов, я раздумывал, не станут ли мои собственные органы такими же маринованными, как и те, что здесь выставлены.
   Жидкая атмосфера возбудила во мне фантазию, будто я двигаюсь в каком-то подводном мире, ибо я очутился в компании столь влажных и необычных существ, что они гораздо привычнее смотрелись бы на океанском дне. Я мог бы тысячу раз прочесть свою «Анатомию Грэя» от корки до корки, но все равно был бы к этому не готов. У меня осталось впечатление, что я набрел на место чудовищной бойни, возможно, итог ужасного взрыва, который расшвырял своих жертв по нескольким сотням банок.
   Держать в руках кости Древнего Бразильца уже достаточно страшно, но встретиться лицом к лицу с колбой студня из его потомка — еще хуже. Человек никогда не казался мне столь смертным, столь ничтожным. Ибо, медленно бродя по бескрайней зловонной комнате, я слышал взывавший ко мне голос меланхолии — казалось, он сочится прямо сквозь толстые стеклянные стенки.
   Никогда не встречаясь с внутренностями человека раньше, я вряд ли смог бы их узнать. Так, здесь (как уверяла меня надпись) было подвешено заспиртованное человеческое сердце, которое мне напоминало всего лишь мягкий черный камень. Здесь была рассеченная почка, похожая на гриб, ждущий сковородки. Вокруг меня самые сокровенные, самые тайные куски человека лежали обмякшими, нагими и ужасно мокрыми в своих тюремных банках.
   Камберлендская колбаса кишечника.
   Одинокое глазное яблоко, остановившееся на середине своей орбиты.
   Человеческий язык, достаточно длинный, чтобы задушить своего обладателя, свернутый, как угорь.
   И мозг — человеческий мозг, ради всего святого! — похожий на раздутый грецкий орех. И не цвета морской волны, как я всегда представлял, а унылого, бледно-серого.
   Любопытное сооружение, названное «бронхо-пульмонарным деревом» и стоящее на тумбе под вычурным колпаком, оказалось, как я, наконец, понял после долгого головоломного чтения подписей, замысловатой моделью легкого в разрезе. И вновь я обнаружил, что мои представления о механике тела далеки от реальности. Внутренности моих легких, вероятно, напоминают не столько ветки дерева без листьев, сколько коралловый букет. Но даже эта прекрасная, причудливая легочная тиара казалась мне искрящейся скорбью.
   Вся коллекция вызвала во мне потрясение. Разумеется, стеклянные упаковки содержали как ужас, так и странную привлекательность, но превыше всего я чувствовал, что каждый орган пропитан одним и тем же печальным концентратом и что разочарование наполняет все сосуды до последнего.
   Я блуждал по этим сырым рядам уже почти полчаса, несколько удивленный, что обед мой до сих пор остался там, где был, когда мне пришла в голову следующая идея...
 
   Нельзя ли взять все эти маринованные кусочки и восстановить их союз? Воссоздать из этих несчастных, несопоставимых частей один хрупких, но действующий человеческий организм?
 
   Но ответ был слишком очевиден.
 
   Нет, разумеется, это невозможно. Слишком долго он был разъят на части. Если снова сложить его вместе, в нем просто не будет смысла. В конце концов, в нем будет слишком много уксуса.
 
   К тому времени я уже был сыт этой комнатой по горло и направлялся к выходу, страстно желая наполнить легкие свежим воздухом, когда я вдруг обнаружил экспонат, вызвавший во мне такой глубокий отклик, что я застыл на месте. Сквозь дюймовое стекло банки я увидел, как мне показалось, крохотного, но полностью оформившегося ребенка. Малыш был весь сморщенный. Его лысая голова склонилась в раздумье, руки благовоспитанно покоились на коленях. Казалось, он плавает в своем, особом мире, сосредоточенно наморщив лоб. Но потом я увидел, что из-под его правого колена свисает пуповина, бесполезная, как отрезанная труба. И в этот миг я понял, что на самом деле он никогда не жил вне пределов живота своей матери — был лишь зародышем ребенка. Должно быть, из тепла утробы он отправился прямиком в смертный холод банки и, фактически, жил и умер, так и не глотнув воздуха.
   Насколько он был близок к рождению и каковы обстоятельства его смерти, я сказать не могу. Ярлык не упоминал об этом. Но на голове у него пробивались волосики, на руках и ногах были ногти и аккуратные пальчики... маленький мальчик во всех подробностях.
   Было что-то знакомое в его свечении. Линза из жидкости и стекла о чем-то мне напоминала. Я смотрел на него снаружи, надеясь, что он развернется и посмотрит мне в глаза. Но он смотрел вниз, на раствор, который поддерживал его бедное тельце.
   Сидя здесь, в комнате отеля, и делая предыдущую запись, я вспомнил — без сомнения, благодаря всем этим мясистым изваяниям — о том единственном случае, когда я видел, как разделывают кролика.
   Мне случилось заглянуть к одному из своих сторожей и обнаружить, что он точит нож. Я помню, как кролик безнадежно свисал с крюка на одной из балок в углу кухни и как мой сторож подошел и, осторожно сняв его, положил на стол. Предполагаемое свежевание очень меня заинтересовало, и я спросил, не возражает ли он, если я останусь посмотреть.
   Должно быть, я сотню раз возвращался мыслью к этому дню, в попытке уловить перевоплощение, стараясь определить тот самый миг, когда кролик перестает быть животным и становится просто куском мяса. Конечно, когда вы смотрите на мертвого кролика, вы легко чувствуете разницу между ним и его живым, дышащим собратом. Голова его висит чересчур тяжело, ноги его дряблы, он слишком глубоко спит. И все же вы представляете, что все можно исправить. Как будто кролик только временно лишился чувств. Вам кажется, что стоит только собрать в своих легких необходимое тепло или дух, вы могли бы вдохнуть в него немного жизни.
   Но наблюдать, как с кролика сдирают мех, и видеть кровавый отблеск его плоти — значит признать, что он перешагнул какой-то важный порог и что лишь гений с иголкой и ниткой может вернуть кролику его прежний вид. Я помню, что шкурку стягивали осторожно (даже ласково), словно помогая престарелой родственнице снять пальто. Суставы ног были аккуратно сложены и подвернуты, чтобы они легче выходили.
   И только когда голова зверька отделена от туловища, мы с уверенностью можем сказать, что процесс завершен. Ибо, когда тесак надвое рассекает шею и его ужасное лезвие погружается в колоду, обе части окровавленного кролика должны признать, что они непоправимо разделены. А когда больше нет головы, мы не видим глаз, осмысленных или нет, а ведь именно туда мы заглядываем в поисках жизни.
   Когда распорот живот и вынуты внутренности (хотя, если быть до конца честным, сейчас я уже не помню, когда в точности это произошло), мы, без сомнения, находимся во владениях мясника, а не в поле. И к тому времени, как сторож закончил сучить ножом и отправился на поиски трав и луковиц, которые разделят котелок с серо-красными кусками, я определенно видел перед собой не кролика, а кроличье мясо (к которому, что неудивительно, я никогда не испытывал особого пристрастия).
 
    Эдинбург, 9 января
 
   Прошлой ночью, когда все огни погасли, а я был плотно укрыт одеялом и уже отходил ко сну, передо мной вдруг промелькнуло очень далекое, но прочувствованное воспоминание. Память о своем рождении. Я лежал там, в животе матери; мне было тепло. Весь мой мир был совсем близко. Но было что-то еще — что-то важное. Какая-то деталь, ускользавшая от меня. Трудно найти слова, чтобы описать то время, когда слова были мне недоступны. Но я не сомневаюсь, что мне удалось на мгновение прикоснуться к воспоминанию о времени в утробе.
 
   Этим утром я решил прогуляться к Замку и заодно обновить пару ботинок. Позволил Клементу сопровождать меня, договорившись, что он пойдет в нескольких ярдах позади. Думаю, ветер дул нам в спину, потому что совсем скоро мы были на месте, и, обнаружив, что мой боевой дух еще не совсем иссяк, я оставил Клемента в трактире и пошел дальше по Хай-стрит в поисках табака.
   Купил у старушки на углу Бэнк-стрит «Путеводитель по Городу» и с радостью обнаружил там сложенную карту — очень простую, примерно двух футов в ширину. Пожилая леди, на которой были очки без одной линзы, сказала, что это была, безусловно, лучшая карта улиц Эдинбурга... такая точная, что она получила медаль.
   — Какого рода медаль? — спросил я ее.
   — Медаль для карт, — ответила она.
   Ну разумеется. Что ж, я спросил ее, не знает ли она поблизости хорошего табачника. Казалось бы, прямой вопрос, но он вызвал в ней целую череду противоречий и гримас, прежде чем она, наконец, пришла к неуверенному согласию с собой. Окрепнув в своей убежденности, она сообщила мне, что если через один квартал я сверну направо и спущусь по двум длинным лестничным пролетам, то выйду прямо к одному из лучших табачных магазинов в городе.
   На этом я поблагодарил ее, пустился в путь и, как и было сказано, на втором углу повернул направо. Я был так уверен в неизбежности моего прибытия в табачную лавку и звона колокольчика над моей головой, что спустился уже, кажется на три пролета и начал взбираться на четвертый, прежде чем почувствовал, что, вероятно, иду не той дорогой.
   Пройдя еще двадцать ярдов по узкому проходу, я оказался в тупике. Передо мной стояли огромные железные ворота, запертые ржавой цепью с замком. Тут я определенно забеспокоился. Нет, зачем же мне врать? Я откровенно запаниковал. Я сразу понял, что старая карга завела меня — чужого в этом городе и желторотого, как птенец, — в удобную ловушку и что с минуты на минуту какой-нибудь ее верзила-племянник набросится на меня, даст по маковке и обдерет как липку.
   И я наполнил легкие, готовясь отчаянно звать на помощь, а голова моя приготовила свою маковку. Я подождал... потом подождал еще минуту. Юный верзила, должно быть, забыл о нашем небольшом жестоком свидании, так что я поспешил вниз по ступеням так быстро, как только позволяли мои старые ноги.
   Достигнув подножия первого пролета по дороге обратно, я увидел, что налево отходит переулок, который я, должно быть, пропустил раньше. С виду он был длинный, темный и сырой. Не могло ли так случиться, что старушка включила в свои пояснения еще один поворот и что я прослушал ее? Или, может, она собиралась о нем упомянуть, но подзабыла, и, стало быть, ошибка на ее совести? Как бы то ни было, я решил, что пройду по этому переулку минуту-другую, и, если табачный магазин за это время не покажется, я просто развернусь и сразу отправлюсь обратно.
   Что ж, могу только предположить, что, пытаясь вернуться, я незаметно для себя еще раз свернул налево или направо. Потому что через пять минут я испытывал такие чувства, словно стал жертвой розыгрыша, в котором полдюжины рабочих сцены постоянно меняли декорации, стоили мне только уйти за кулисы. Как бы то ни было, стены переулков казались прочными и вовсе не напоминали театральный реквизит. В них я не находил ни единой подсказки, чтобы сориентироваться. Другими словами, я совершенно заблудился.
   Затем я неожиданно вспомнил о своей прославленной карте, достал ее и изучил с особым тщанием, как будто сама энергия моего взгляда могла вытянуть из нее нужные мне сведения. Но, конечно же, карта совершенно бесполезна, пока вы с точностью не установите, где находитесь, а поскольку на стенах вокруг меня не было ни единой таблички, с таким же успехом я мог бы держать в руках чистый лист бумаги и пытаться найти дорогу с его помощью.
   Должно быть, я шатался по этим переулкам уже почти три четверти часа, и все это время карта бесполезно трепыхалась в моей руке. Мой разум стал ареной, на которой сошлись в жестокой схватке два голоса... один уверял меня, что через минуту я покину страшный каменный лабиринт, а другой орал, что я никогда не выйду живым.
   За все это время я не встретил ни единой души. Стояла промозглая, холодная погода, и все окна и двери были плотно закрыты. Если бы я блуждал в пустыне, подумал я, то у меня было бы ровно столько же надежд на поддержку. Доходные дома громоздились со всех сторон, и время от времени я забредал в их дворы. Несомненно, в нескольких футах от меня были люди, которые знали этот лабиринт как свои пять пальцев, но они были слишком заняты, греясь у очага, чтобы обращать внимание на глухие призывы какого-то старика. Единственными признаками жизни были редкий крик младенца или отдаленный собачий лай, что эхом носились взад-вперед по безлюдным переулкам. Будь у меня выбор, я предпочел бы слышать только собственные шаги, а не эти жуткие, тревожные звуки.
   Я пересек мощеную долину и каменистую лощину. Я столько раз менял направление, что заработал головокружение и забыл, в каком городе нахожусь. Я загнал себя до полного истерического изнеможения, когда неожиданно вышел на божий свет и оказался на узком мостике, перекинутом через оживленную дорогу внизу. Под моими ногами, на дне этого городского каньона, улица кишела повозками и покупателями, оживленно снующими туда и сюда. Но мой мостик перескакивал через нее, чтобы исчезнуть в темном переулке на другой стороне.
   Жадно взирая на всю эту людскую массу, я заметил ряд из трех или четырех крохотных магазинчиков. Среди них я увидел один, чьи витрины служили приютом целой гряде холмиков свежесвернутого табака и многочисленным полкам с трубками. Я увидел, как дверь магазина открылась, услышал, как почти беззвучно прозвенел колокольчик, и владелец в аккуратном белом переднике вышел на улицу. Он взглянул по сторонам, словно ждал меня, посмотрел на часы и повернулся, чтобы снова войти в магазин.
   Я закричал — заорал во весь голос — так громко, что не удивился бы, сойди с его витрины лавина табака.
   — Эй! Там, внизу! — вопил я, приложив руки ко рту.
   Но табачник исчез. Когда он закрыл дверь, я опять услышал, как коротко звякнул колокольчик, но вскоре его звук был подхвачен и смыт ветром, колесами и лошадиными копытами. Я оттолкнулся от перил и на этом самом месте смирился со своей судьбой — навеки застрять в небе.
 
   Сейчас для меня было бы ничуть не проще объяснить, как я выпутался из этой головоломки, чем рассказать, как я вообще туда попал. Определенно находчивость или расчет с моей стороны не имеют к этому никакого отношения, и, хотя мне странно слышать, как я это говорю, меня не покидает ощущение, что часть меня до сих пор томится в плену этих переулков... обреченная блуждать, измучившись, до скончания века. То, что от меня осталось, внезапно оказалось выброшено назад на Хай-стрит, как будто злонамеренная сила, что удерживала меня для развлечения, наконец, пресытилась и выплюнула жертву.
   Теперь сама мысль о табаке вызывала у меня отвращение. Так что я отряхнулся и в самом плачевном состоянии отправился на розыски верного Клемента. Я прошел мимо того места, где старая леди с одним стеклом в очках продавала свои путеводители. Если б она до сих пор стояла там, я бы, наверно, хорошенько на нее накричал, хотя не могу точно сказать, что именно я бы кричал и надолго ли меня хватило бы.