Пожалуй, с меня уже достаточно. Я порвал с миром медицины!
Единственным лучом света в этот мрачный во всех отношениях день было возвращение карты Сандерсона из багетной мастерской Уотсона и Блэйклока. Они проделали отличную работу, и я велел им повесить карту на стену прямо рядом с кроватью. Вот где порядок, вот где смысл, вот где разум. Вот где нашла применение наблюдательность.
Я дул в переговорную трубу, как слон. Хотел какой-нибудь еды, которая не отдает пареными фруктами.
8 ноября
Сегодня к шести утра я уже совершенно проснулся; мой живот переполняла невероятная боль. За весь день она едва ли ослабла, стянув мою поясницу, как тесно обернутая стальная пластина, как мучительный кушак.
Слова бессильны. Мне больно. Это легко установить. Я могу немедленно определить беспокойство по всей окружности талии. Но, похоже, еще быстрее слова разочаруют меня. Я могу попытаться вообразить новые кушаки, новые стальные пластины — и ножи, и копья, раз уж на то пошло, — но все это бессильно передать ощущения в той степени, которая бы хоть как-то их уменьшила. Слова, очевидно, не годятся для того, чтобы выплеснуть боль наружу. Даже близко не подходят.
Снова задремал и крепко спал где-то до полудня. Вызвал миссис Пледжер с чаем и медом и попросил ее принести мне несколько горячих полотенец. Их я разместил на своем вздутом животе, что принесло мне некоторое облегчение.
Днем, чтобы отвлечь и развеселить меня, добрый Клемент собрал слуг, чтобы сыграть в настоящий футбол. Он слышал, что в Уорксопе создали команду, и полагает, что нам в поместье следует сделать то же. Лужаек подходящей длины не сыскалось, так что пришлось использовать крикетную площадку. К сожалению, она в нескольких сотнях ярдов от дома, а поскольку выходить на улицу в таком состоянии я не собирался, мне пришлось наблюдать в холодную линзу телескопа, как мои повара, сторожа и конюхи собираются на матч.
Надо сказать, они были самого разного роста и комплекции и упражнялись в пинках по мячу с величайшей неохотой, умудрившись потратить целых пять минут, чтобы решить, как им разделиться на две команды. Впрочем, когда с этой белибердой наконец-то разобрались и всем дали проверить мяч, они начали потягиваться и разминаться с чуть большим интересом. Ворохом снятых курток на земле отметили импровизированные ворота, и каждая команда поставила по одно-
му парню их защищать. Затем, когда Клемент, который судил матч, пискнул в свисток и мяч, наконец, поставили на поле и пнули, каждый человек — всего их было около шестнадцати — бросился за ним, как голодный волк.
Они бегали от одного конца площадки до другого. Они бегали одной большой, орущей и пинающей толпой, а я наблюдал за этой чертовой бойней в телескоп, как генерал на холме.
Минут через десять игроки постарше устали от беготни и попытались компенсировать этот недостаток, заняв стратегические точки на поле, так что, когда товарищу случалось завладеть мячом, они принимались кричать, чтобы тот пнул его на их участок. Таким образом, вскоре игра превратилась из форменного столпотворения в нечто, предполагающее хоть какое-то мастерство, поскольку члены каждой команды старались гонять мяч, не давая соперникам вмешиваться. Со временем, когда изнеможение укрепило свои позиции, стало очевидно, у кого из игроков был талант, а кто им не обладал. Раз или два между товарищами случался искусный маневр, который заканчивался занятной многоходовой комбинацией. Взлеты мяча и передачи оплетали поле невидимой сетью. Следить за ее неторопливым развитием было особым удовольствием.
Ни на секунду не отрываясь от телескопа, я со своей выгодной диспозиции стал предсказывать ложные выпады и пробежки. Несколько раз я невольно выкрикивал какой-нибудь совет, нимало не смущаясь тем, что вряд ли кто-нибудь из футболистов мог его услышать. Один раз кожаный мяч пнули так высоко в воздух, что на короткое время об игре пришлось забыть, поскольку один храбрый молодой садовник расположился прямо под ним, так что падение снаряда было остановлено его головой. Но поскольку мяч поднялся очень высоко, возвращаясь, он набрал порядочно скорости, и, когда, наконец, он пришел в соприкосновение с головой садовника, тот повалился наземь, как тряпичная кукла. Кажется, в последний момент он передумал. Но было уже слишком поздно. Остальные игроки в ужасе вздрогнули, и дружное «Ох» вознеслось над полем, когда он рухнул. Нет нужды говорить, что глупость парня послужила хорошим уроком и, когда его унесли, больше подобной акробатики не повторялось.
В целом же мячу довольно крепко досталось, и к тому времени, как последний человек пришел в полнейшее изнеможение и было объявлено перемирие, все выглядели весьма гордыми оттого, что покрылись грязью с ног до головы. Даже мне как наблюдателю показалось, что это приятный способ потратить час времени, хотя не могу сказать, чтобы я запомнил счет.
Когда все они удалились мыться и есть, я озаботился судьбой юноши, которому мяч попал в голову. Мне было интересно, какую именно боль он испытывал, какие ощущения затуманивали его рассудок. Но, как я ни старался, мне пришлось убедиться, что я не мог их вызвать. Мяч в голову, как это скверно. Мне не составило труда увидеть, как все произошло, но, как я ни старался, мне не удалось влезть в его шкуру. Возможно, у меня был полон рот своих неприятностей, которые, несомненно, были для меня более живыми и реальными. Его товарищи-садовники, вероятно, свалили парня в какой-нибудь темной комнате, для восстановления сил. Обычно так и поступают. С некоторой угрюмостью я заключил, что все страдальцы обречены быть запертыми в тихих, затемненных местах и что каждый из нас должен в одиночестве переживать свою боль.
Остаток дня провел в сущей агонии, прочесывая старый медицинский словарь в поисках ярлыка для своей хвори. Сперва я подозревал аппендицит, а потом — расстройство селезенки, но при ближайшем рассмотрении обе гипотезы не проявили должной стойкости. Затем, около пяти часов, когда я глубоко зарылся в словарь, а солнце уже собиралось завершить этот день, мой палец остановился на странного вида статье, и в то же мгновенье я про себя воскликнул: «Эврика!»
Под заголовком «Камни» я нашел целый ряд занимательных сведений. Похоже, что при малейшей возможности эти камни готовы обустроиться практически в любом органе ничего не подозревающего человека. А когда я спустился до «Камней в почках», сразу понял то, что доктор Кокс предпочел не заметить. Мои симптомы в точности соответствуют тем, которые описаны в медицинской книге. «Полоса боли простирается от основания позвоночного столба, в направлении паховой области...» и так далее. Да ведь это про меня, от начала и до конца. Мои симптомы будто на заказ подобраны к «камням в почках».
Но вскоре радости у меня поубавилось, когда после короткого раздумья стало ясно, что эти камни скорее всего потребуют операции. Ибо раз уж камень забрался в человека, нельзя представить, чтобы его легко было вытряхнуть. Вероятно, будут необходимы большие ножи, и мой живот придется полностью вскрыть.
Вопрос: для начала, как вообще эти камни попали внутрь меня? В супе? В хлебе?
Как бы они туда ни попали, словарь, похоже, намекал, что в настоящее время они скорее всего отправились в путешествие по моим внутренностям, что, очевидно, и является причиной боли. Воображение рисовало огромные валуны... сперва неподвижные... затем они медленно начинают катиться... и по дороге необратимо набирают скорость.
Они ужасающе грохотали. Целый час я лежал и слушал, и не знал, что делать.
Проснулся я весь взмыленный; мне снилось, что в меня проникла небольшая карета и что от ее передвижения по моим личным тоннелям у меня болит живот. Если не ошибаюсь, я был одновременно и пассажиром кареты, и тем, по чьим внутренностям путешествовал.
Было семь, когда Клемент принес пирог с дичью, отдающий фруктами. Я настоял, чтобы он проверил, все ли кареты на месте и не пользуется ли кто-нибудь тоннелями.
Завтра позову другого доктора. Не эту обезьяну в жилете, а того, кто и впрямь знает свое дело. Найду толкового хирурга и расскажу ему о камнях.
9 ноября
Моя голова — барометр. И была им всю мою жизнь. И хотя кровь, а не ртуть течет в моих жилах и моему лицу недостает стрелки, чтобы указывать на «Ясно» или «Переменно», все равно на нем отражаются предчувствия изменений погоды. И потому этой ночью, когда в кромешной темноте я проснулся от тошнотворного давления в глазах и стреляющих болей, обосновавшихся в моем черепе, толком не придя в себя, я уже знал, что на подходе буря. Был бы хоть намек на дневной свет, можно было бы выглянуть из окна, свериться с барометром на башне и проверить свое открытие. Но я находился в заточении у ночи, и вокруг было черным-черно.
К головной боли я привык — раз в неделю или две у меня бывает приступ, — но эта боль не была обычным предчувствием ливня или предвестием ветреного дня. Приближался шторм колоссальной силы, ибо голову мою будто накачали воздухом и череп был готов расколоться. И все же мое недомогание наверху не шло ни в какое сравнение с давлением и напряжением, которые я чувствовал внизу. Мой живот так раздуло, что было трудно дышать. Я был охвачен болью. Она обрекла меня на бессонницу.
Я дотянулся до свечи и зажег ее, чтобы попробовать успокоиться, но пламя только проделало брешь во тьме. Та просто отступила на фут или два и продолжала меня изучать. Моргая, я сел на своей огромной кровати и выпрямил спину. Выглянул из освещенного свечкой угла, все еще опьяненный своими снами. Тени лениво раскачивались из стороны в сторону, будто весь дом сочился мраком, а боли в голове и животе сжимали меня, как тиски.
Простыня соскользнула с меня, открыв живот, испытывающий на прочность швы ночной рубашки. Боже мой, чем я был наполнен? Если это и впрямь был камень, он рос с немыслимой скоростью, верно, достигнув уже добрых восьми дюймов в поперечнике. С трепетом я засунул пальцы под рубашку и расправил ее над своим сферическим животом. Обычно дряблая плоть сейчас была тугой, как барабан. Пупок, который всегда был скважиной, способной вместить половину большого пальца, теперь был сдавлен в плотный, выпирающий узел — дико выпученный глаз. Какое-то маленькое чудовище выбрало меня в качестве своего убежища. Какое-то зло поселилось во мне.
Шторм все приближался. Я услышал собственные слова: «Господи помилуй».
Плотные шторы на окнах пританцовывали, дергаясь в порывах ветра, проникавшего сквозь щели. Ворота на улице исступленно гремели задвижкой, как будто ветер тряс их собственными руками.
Казалось, я слышал скрип древнего корабля: веревки и балки силятся удержаться вместе. То был ужасный хор нестройных визгов и хрипов перед неотвратимым крушением. Но звук шел не из окон и даже не от постели, где сон оставил меня. С отвращением я обнаружил, что звук исходил от меня, я сам был этим скрипящим кораблем.
Что-то тяжелое раскачивалось внутри меня. Я повернулся и скользнул на бок. Существо, что завелось во мне, пошевелилось. Тот, который сидел во мне, ожил.
В моем глазу появилась слеза и поспешила вниз по щеке. Что за боль! Я никогда не знал такой боли. Чудовище внутри заставило мои ноги разойтись и закопошилось к выходу. Я ухватил свечу с ночного столика. Держа ее между ног, вгляделся в круг света. Одна рука ухватила стойку кровати, а другая пыталась удержать свечу. И в следующую секунду я был охвачен невероятнейшей мукой, как будто меня разрывало надвое. Внутри меня двигалась гора; первая капля дождя разбилась о подоконник.
Из меня вырвался высокий, режущий ухо звук, подобный рвущемуся парусу. Попав на свечу, он превратился в ослепительное, бурлящее пламя. Было оно лилово-голубым, шести футов длиной, и озаряло всю комнату. Вспышка отражалась от зеркал, отскакивала от стены к стене, и этот ужасный шум продолжал выходить из меня, пока я цеплялся за стойки обеими руками. Но когда мое собственное полыхание пошло на убыль и боль начала стихать, я стал замечать в комнате другие, новые огни. Полог, окружающий кровать, загорелся, и простыни полыхали.
Я выскочил из постели, бешено приплясывая. Споткнулся и упал. Вскочил на ноги. Опять упал. Языки пламени со злобным треском неслись вверх по муслину, их становилось все больше.
— Пожар! — закричал я, будто желая себя разбудить. — Пожар!
Я принялся исступленно носиться по комнате и вдруг увидел себя в зеркале. За подол моей ночной рубашки цеплялся огонек, словно злая шутиха. Я отпрянул, объятый страхом, а взглянув опять, увидел, что пламя расползается, заключая меня в свои жестокие объятья.
— Пожар! — завопил я, теперь уже громче. — Пожар!
Я скакал с ноги на ногу, хлопая по горящей рубашке голыми руками. Я был как умалишенный, как раненая птица. Пламя то пропадало — о, благословенное облегчение! — то возвращалось. Я сбивал его на плече, только чтобы увидеть, как оно возникает на поясе. Должно быть, я гасил одно и то же пламя дюжину раз — я колотил по своему телу, словно по африканскому барабану, — пока, наконец, окаянное не ушло, чтобы больше не появляться, и с необъяснимым приливом энергии я поспешил на борьбу с большими, дикими языками пламени, пожиравшими мою старческую постель.
— Оставьте ее в покое! — закричал я им. Будто бы во мне взял верх другой человек — более живой и куда более смелый. Я оглядел комнату. Я не знал, чего искать. Затем, в одно мгновение, я нырнул под пылающую кровать и вылез с ночным горшком в руках. Почти полон. Великолепно. Я прицелился и выплеснул содержимое разлетающейся дугой.
На какое-то мгновение хаос повис в воздухе, словно ожидая указаний. Еще через мгновение весь огонь погас.
В комнате снова было совершенно темно и неожиданно тихо. Я стоял и слушал, глотая дымный воздух. Дверь распахнулась, и появился Клемент, держа лампу над головой. Комната опять выскользнула из мрака. Простыни были мокрыми и закопченными, отовсюду клочьями свисал муслин. Густая пелена дыма жалась к потолку, заслоняя собой все это жалкое зрелище. Я открыл окно, чтобы выпустить дым, но вместо этого впустил дождь с ветром. Прилетело несколько опавших листьев, они построились в хоровод и запрыгали, как дети вокруг невидимой елки.
В высоком зеркале я увидел чье-то отражение. Оно походило на старого бродягу — всего в саже и подпалинах. Обугленные останки ночной рубашки свисали с него, тут и там проглядывало бледное тело. Я попробовал встать прямее, но это не помогло. Ничуть не улучшило мое мнение о нем.
Клемент, в кожаных тапках и свежевыстиранном халате, наблюдал из-за двери. Выражение его лица было озадаченным.
— Газы, — пояснил я.
10 ноября
Я спалил все волосы на ногах, зато мой живот теперь плоский, как блин. С разговорами о камнях и о том, что меня вскроют, как устрицу, покончено. Пока мою спальню отделывают заново, я посплю в одной из комнат для гостей.
Весь день небо было похоже на сало — по крайней мере, когда я его увидел в одиннадцать утра. Я решил выбраться на улицу для моциона и подзарядить легкие, но откладывал, в напрасной надежде, что выглянет солнце, между тем уже близился вечер, а над миром все так же висела серая вуаль, поэтому я отправился на короткую двадцатиминутную прогулку, а потом вернулся домой. Я взял с собой одну собаку из псарни — гончую по кличке Юлиус, слепую на один глаз, — и, с учетом всех обстоятельств, мы вполне неплохо провели время; Юлиус почти поймал кролика, а я нашел красивую палку. Но когда мы направлялись к Оленьему Парку, нас окутал туман, густой, как в турецкой бане.
Он был плотнее всего у земли, на высоте до трех футов, так что мы могли плавать в нем, как в неглубоком молочном озере. Это было очень странно и поначалу увлекательно, но, когда огромный дуб, к которому мы направлялись, поглотился туманом, я начал чувствовать себя как в открытом море. Бедного, одноглазого Юлиуса накрыло с головой, так что я, не мешкая, пристегнул поводок, ибо он повадился застывать на месте, и я совершенно уверен, что потерял бы его, если бы он при этом не поднимал такой визг.
Мы достаточно долго бродили по лугам, чтобы мое раздражение сменилось настоящим беспокойством, и подумал, что пора остановиться и принять твердое решение относительно того, куда идти. Мир в тумане потерял свои границы, стал смутным и недостоверным. Я поискал знакомый ориентир — рощицу, забор или ручей — без особого успеха. Со всех сторон начали подкрадываться сумерки, ни один из нас не был одет достаточно тепло для долгих прогулок, но непосредственной опасности не было, как вдруг случилось нечто совершенно невероятное. Безо всякого предупреждения я пошатнулся — очень резко, — словно меня укусила пчела. Как будто крупица сна шевельнулась во мне — мельчайший осколок далекого прошлого. Какой-то кошмар, преследовавший меня раньше; он начался как простой зуд, но я расчесал его, и мне открылась более чем убедительная картина...
Я в карете с матерью и отцом. На мне дорожная одежда. Это старомодная карета, с жесткими скамейками. Я очень мал, на мне дорожная одежда, и я чувствую запах моря.
Больше в карете я никого не вижу. Думаю, кроме матери, отца и меня, никого нет. Колеса «шикают»; копыта лошадей звучат приглушенно. Мы катимся очень медленно, и в окно я вижу, как летит песок из-под колес.
Мы на каком-то пляже. Точно. Колеса «шикают», потому что мы едем по пляжу.
Крик.
Я слышу крик...
И тут я потерял ее. С этим криком я теряю карету из виду. Я слишком напряженно думаю об этом отдельном крике, и карета исчезает.
Поэтому я пробую другой способ вспоминания. Я задерживаюсь на дорожной одежде, которую носил с такой гордостью. Призываю себя вспомнить запах моря, смотреть на песок, летящий из-под колес.
И постепенно карета появляется вновь. Медленно поднимается из песка. Тогда...
На мне дорожная одежда. Мать... Отец... вся семья здесь. Крик. Возница кричит лошадям «Тпру!», и песок больше не летит из-под колес. Карета делает остановку, и это огорчает меня, потому что мне нравилось смотреть, как летит песок.
Я слышу, как возница ставит тормоз. Я пугаюсь. Мы не движемся, и это меня пугает.
Отец открывает окно и высовывается наружу. Врывается холодный запах моря. Отец говорит о чем-то с возницей, но я не разбираю их слов. Я слишком мал, и слышу лишь разговор двух взрослых людей, и потому встаю и выглядываю из своего окна туда, где песок больше не летит.
Густой туман поднялся вокруг нас. Туман нас остановил.
И тут я опять теряю ее. Карета ускользает от меня. Ее очень трудно удерживать. Когда поднялся туман, она покинула меня. Тогда я говорю себе думать о голосах. Думать о голосе отца...
И я вновь среди голосов. Их три. Голос отца, возницы и еще один. Я не понимаю, о чем они говорят, но понимаю — что-то не так. Мой отец не злится. Он молчит и курит трубку. Но я слышу гнев, звенящий в голосе отца, и вижу беспокойство на лице матери. Эти детали... вместе с туманом и остановкой... и всколыхнули во мне страх.
Я чувствую, как он поднимается.
Через минуту он заполнит всю карету...
Потом видение останавливается и пропадает, а я вновь оказываюсь в Оленьем Парке с Юлиусом, в озере тумана.
Я пускаюсь почти бегом, волоча за собой полуслепую собаку. Боюсь, как бы меня не отрезало от дома.
Как странно. Ходьбы до парадной двери меньше пяти минут, а мне страшно, что она недосягаема.
11 ноября
В детстве мне было очень трудно уснуть; меня часто беспокоили сны, в которых меня бросали. Вновь и вновь я просыпался, рыдая во мраке ночи, и вынужден был извлекать из постели свое оробевшее тело и босиком отправляться по коридорам. Казалось, целую вечность я бежал сквозь череду собственных упырей и демонов к святилищу родительской комнаты.
Помню, как налегал на тяжелую дверь и стоял, дрожа, в ночной рубашке на холодном каменном полу, способный лишь смутно различить их в полумраке, спящих на алтаре своей кровати. И все же что-то удерживало меня от того, чтобы окликнуть их. Возможно, боязнь потревожить во мраке других монстров. Я знаю лишь, что в эти бесконечные мгновения, перед тем как набраться смелости позвать их, я глядел на тела матери и отца и думал про себя: «Далеко от меня... так далеко... они очень, очень далеко».
И это было правдой, они и впрямь были очень далеко, тела их были пусты, разумы блуждали в ином мире. Оба они ускользнули от меня и лежали, обвитые простынями снов. Бок о бок они покачивались на волнах: мать и отец в море сна.
И хотя с течением времени они всегда возвращались ко мне, полусонные, в те минуты, когда я дрожал на их пороге, мне удавалось убедить себя, что на этот раз они ушли навеки. Я прислушивался к их вздохам, вглядывался, дышат ли их тела, пока, наконец, сам страх не выдавливал из меня писк, достаточно громкий, чтобы вернуть их. Тогда один из них мгновенно пробуждался ото сна и говорил:
— Что?.. Что случилось, сынок?
Конечно, это был вопрос, на который я не мог толком ответить. Можно было сказать, что у меня болит живот или мне нужен стакан воды. Но теперь, когда я старше, мудрее и чуть лучше понимаю себя, я могу ответить правду. «Я проснулся от страшного сна и прибежал сюда, чтобы укрыться», — вот что следовало мне говорить. Или даже: «Я боялся, что вы оба ускользнули от меня».
Этим утром, по дороге к мавзолею, я вспомнил песню, которую мой отец когда-то пел мне и которая называлась (если память мне не изменяет) «Все крылатые созданья» или как-то похоже. Любопытная вещица, где каждый куплет посвящен отдельной пичуге. О полноценном припеве не было и речи, только несколько тактов, где надо было свистеть, подражая стилю птицы из куплета. И потому, спускаясь по черной лестнице и чувствуя, как падает температура вокруг, я заполнял колодец руладами и трелями всех сортов и представлял себя хранителем какого-то подземного птичника.
Обычно я посещаю усыпальницу родителей не чаще двух или трех раз в год, но в последнее время чувствовал растущую потребность вознести молитву в их присутствии. Совершить попытку единения.
Мавзолей был первым, что я распорядился построить. Мне тогда было двадцать два. Теперь я вижу, что был тогда слишком незрел, чтобы как следует вести хозяйство, но у меня не было выбора. Оба родителя были мертвы, а я был их единственным ребенком. Так что я принял бразды и постарался, чтобы мое управление домом было достойно их памяти. Бодро вставал ранним утром и проводил день, решительно обходя поместье. Прежде всего, я решил построить для них место упокоения как можно величественнее. Иными словами, я сразу взял быка за рога.
Вы входите сквозь огромный деревянный портал, где обитают две дюжины музыкантов — каждый в собственной маленькой нише. Прекрасная партия застывших менестрелей... Трубачи трубят, арфисты щиплют струны и так далее. В самом мавзолее шесть резных колонн подпирают потолок, а их, в свою очередь, поддерживают у основания каменные фигуры. Под одной колонной престарелый богослов читает из открытой книги, под другой обнаженный мальчик дует в морскую раковину. Поначалу они просто очаровывали меня, эти каменные обитатели моего личного подземного мира, но сейчас, когда я спускаюсь, чтобы возложить венок или просто поразмыслить, меня печалят и старик, изучающий все ту же пустую страницу, и мальчик, все еще не извлекший ни звука из своей раковины.
Крыша заполнена ангелами и херувимами. Когда-то они с кротким видом глядели вниз, на склеп моих родителей, излучая любовь. Но никто не предупредил меня, что воздух там, внизу, очень влажен и что со временем он разъест камень. И теперь херувимы, похоже, созерцают собственные увечья, да и ангелы больше напоминают горгулий, которые скалятся с карнизов дома.
Отделка по всей высоте арок, с такой любовью выполненная резцом каменщика, покрылась выбоинами и щелями уже через год. Статуя длинноволосой девы чудесным образом остается нетронутой атмосферой, но там, где она когда-то протягивала своими тонкими руками цветы и виноград, теперь она предлагает лишь свои груди, а из обоих плеч выдаются только щербатые обрубки. Однажды я спустился вниз и обнаружил, что ее каменные фрукты лежат, расколотые, на земле, как будто она утомилась держать их год за годом и бросила вниз.
Только в прошлом году один из грифонов, который всегда сидел на уступе под потолком без единой жалобы, затеял перепрыгнуть склеп, чтобы провести время со своим заскорузлым близнецом. Нет сомнений, что он так долго сидел на карачках на своем насесте, что, надеясь покрыть расстояние одним прыжком, обнаружил, что одеревенел от столь долгого сидения, и в итоге вообще едва ли покрыл какое-то расстояние. Он просто упал, ударился об пол и разлетелся вдребезги, по дороге отхватив нос у женщины с младенцем на руках.
Все население этой огромной сырой залы будто бы вернулось с какого-то странного поля боя. Словно здесь госпиталь для расколотых статуй. Каждый месяц пол подметают от края до края, но под ногами всегда хрустит песок.
Этим утром я склонил голову перед изображениями матери и отца, которые лежат рядом точно так же, как они лежали когда-то давно в постели. Каменные ангелы со всех сторон продолжают крошиться, но фигуры родителей остаются нетронутыми, поскольку вырезаны из каррарского мрамора, и раз в две недели горничная чистит их от обломков. Черты их лиц, хоть и сияют глянцем, всего лишь жалкое подобие настоящих. Отец мой в смерти выглядит более озабоченным, чем при жизни. Камень почти смягчил мою мать. Мрамор придает им желтоватый отсвет, как будто они вырезаны из свечного воска, хотя нет сомнений, что огонь моих родителей давно угас.
Единственным лучом света в этот мрачный во всех отношениях день было возвращение карты Сандерсона из багетной мастерской Уотсона и Блэйклока. Они проделали отличную работу, и я велел им повесить карту на стену прямо рядом с кроватью. Вот где порядок, вот где смысл, вот где разум. Вот где нашла применение наблюдательность.
Я дул в переговорную трубу, как слон. Хотел какой-нибудь еды, которая не отдает пареными фруктами.
8 ноября
Сегодня к шести утра я уже совершенно проснулся; мой живот переполняла невероятная боль. За весь день она едва ли ослабла, стянув мою поясницу, как тесно обернутая стальная пластина, как мучительный кушак.
Слова бессильны. Мне больно. Это легко установить. Я могу немедленно определить беспокойство по всей окружности талии. Но, похоже, еще быстрее слова разочаруют меня. Я могу попытаться вообразить новые кушаки, новые стальные пластины — и ножи, и копья, раз уж на то пошло, — но все это бессильно передать ощущения в той степени, которая бы хоть как-то их уменьшила. Слова, очевидно, не годятся для того, чтобы выплеснуть боль наружу. Даже близко не подходят.
Снова задремал и крепко спал где-то до полудня. Вызвал миссис Пледжер с чаем и медом и попросил ее принести мне несколько горячих полотенец. Их я разместил на своем вздутом животе, что принесло мне некоторое облегчение.
Днем, чтобы отвлечь и развеселить меня, добрый Клемент собрал слуг, чтобы сыграть в настоящий футбол. Он слышал, что в Уорксопе создали команду, и полагает, что нам в поместье следует сделать то же. Лужаек подходящей длины не сыскалось, так что пришлось использовать крикетную площадку. К сожалению, она в нескольких сотнях ярдов от дома, а поскольку выходить на улицу в таком состоянии я не собирался, мне пришлось наблюдать в холодную линзу телескопа, как мои повара, сторожа и конюхи собираются на матч.
Надо сказать, они были самого разного роста и комплекции и упражнялись в пинках по мячу с величайшей неохотой, умудрившись потратить целых пять минут, чтобы решить, как им разделиться на две команды. Впрочем, когда с этой белибердой наконец-то разобрались и всем дали проверить мяч, они начали потягиваться и разминаться с чуть большим интересом. Ворохом снятых курток на земле отметили импровизированные ворота, и каждая команда поставила по одно-
му парню их защищать. Затем, когда Клемент, который судил матч, пискнул в свисток и мяч, наконец, поставили на поле и пнули, каждый человек — всего их было около шестнадцати — бросился за ним, как голодный волк.
Они бегали от одного конца площадки до другого. Они бегали одной большой, орущей и пинающей толпой, а я наблюдал за этой чертовой бойней в телескоп, как генерал на холме.
Минут через десять игроки постарше устали от беготни и попытались компенсировать этот недостаток, заняв стратегические точки на поле, так что, когда товарищу случалось завладеть мячом, они принимались кричать, чтобы тот пнул его на их участок. Таким образом, вскоре игра превратилась из форменного столпотворения в нечто, предполагающее хоть какое-то мастерство, поскольку члены каждой команды старались гонять мяч, не давая соперникам вмешиваться. Со временем, когда изнеможение укрепило свои позиции, стало очевидно, у кого из игроков был талант, а кто им не обладал. Раз или два между товарищами случался искусный маневр, который заканчивался занятной многоходовой комбинацией. Взлеты мяча и передачи оплетали поле невидимой сетью. Следить за ее неторопливым развитием было особым удовольствием.
Ни на секунду не отрываясь от телескопа, я со своей выгодной диспозиции стал предсказывать ложные выпады и пробежки. Несколько раз я невольно выкрикивал какой-нибудь совет, нимало не смущаясь тем, что вряд ли кто-нибудь из футболистов мог его услышать. Один раз кожаный мяч пнули так высоко в воздух, что на короткое время об игре пришлось забыть, поскольку один храбрый молодой садовник расположился прямо под ним, так что падение снаряда было остановлено его головой. Но поскольку мяч поднялся очень высоко, возвращаясь, он набрал порядочно скорости, и, когда, наконец, он пришел в соприкосновение с головой садовника, тот повалился наземь, как тряпичная кукла. Кажется, в последний момент он передумал. Но было уже слишком поздно. Остальные игроки в ужасе вздрогнули, и дружное «Ох» вознеслось над полем, когда он рухнул. Нет нужды говорить, что глупость парня послужила хорошим уроком и, когда его унесли, больше подобной акробатики не повторялось.
В целом же мячу довольно крепко досталось, и к тому времени, как последний человек пришел в полнейшее изнеможение и было объявлено перемирие, все выглядели весьма гордыми оттого, что покрылись грязью с ног до головы. Даже мне как наблюдателю показалось, что это приятный способ потратить час времени, хотя не могу сказать, чтобы я запомнил счет.
Когда все они удалились мыться и есть, я озаботился судьбой юноши, которому мяч попал в голову. Мне было интересно, какую именно боль он испытывал, какие ощущения затуманивали его рассудок. Но, как я ни старался, мне пришлось убедиться, что я не мог их вызвать. Мяч в голову, как это скверно. Мне не составило труда увидеть, как все произошло, но, как я ни старался, мне не удалось влезть в его шкуру. Возможно, у меня был полон рот своих неприятностей, которые, несомненно, были для меня более живыми и реальными. Его товарищи-садовники, вероятно, свалили парня в какой-нибудь темной комнате, для восстановления сил. Обычно так и поступают. С некоторой угрюмостью я заключил, что все страдальцы обречены быть запертыми в тихих, затемненных местах и что каждый из нас должен в одиночестве переживать свою боль.
Остаток дня провел в сущей агонии, прочесывая старый медицинский словарь в поисках ярлыка для своей хвори. Сперва я подозревал аппендицит, а потом — расстройство селезенки, но при ближайшем рассмотрении обе гипотезы не проявили должной стойкости. Затем, около пяти часов, когда я глубоко зарылся в словарь, а солнце уже собиралось завершить этот день, мой палец остановился на странного вида статье, и в то же мгновенье я про себя воскликнул: «Эврика!»
Под заголовком «Камни» я нашел целый ряд занимательных сведений. Похоже, что при малейшей возможности эти камни готовы обустроиться практически в любом органе ничего не подозревающего человека. А когда я спустился до «Камней в почках», сразу понял то, что доктор Кокс предпочел не заметить. Мои симптомы в точности соответствуют тем, которые описаны в медицинской книге. «Полоса боли простирается от основания позвоночного столба, в направлении паховой области...» и так далее. Да ведь это про меня, от начала и до конца. Мои симптомы будто на заказ подобраны к «камням в почках».
Но вскоре радости у меня поубавилось, когда после короткого раздумья стало ясно, что эти камни скорее всего потребуют операции. Ибо раз уж камень забрался в человека, нельзя представить, чтобы его легко было вытряхнуть. Вероятно, будут необходимы большие ножи, и мой живот придется полностью вскрыть.
Вопрос: для начала, как вообще эти камни попали внутрь меня? В супе? В хлебе?
Как бы они туда ни попали, словарь, похоже, намекал, что в настоящее время они скорее всего отправились в путешествие по моим внутренностям, что, очевидно, и является причиной боли. Воображение рисовало огромные валуны... сперва неподвижные... затем они медленно начинают катиться... и по дороге необратимо набирают скорость.
Они ужасающе грохотали. Целый час я лежал и слушал, и не знал, что делать.
Проснулся я весь взмыленный; мне снилось, что в меня проникла небольшая карета и что от ее передвижения по моим личным тоннелям у меня болит живот. Если не ошибаюсь, я был одновременно и пассажиром кареты, и тем, по чьим внутренностям путешествовал.
Было семь, когда Клемент принес пирог с дичью, отдающий фруктами. Я настоял, чтобы он проверил, все ли кареты на месте и не пользуется ли кто-нибудь тоннелями.
Завтра позову другого доктора. Не эту обезьяну в жилете, а того, кто и впрямь знает свое дело. Найду толкового хирурга и расскажу ему о камнях.
9 ноября
Моя голова — барометр. И была им всю мою жизнь. И хотя кровь, а не ртуть течет в моих жилах и моему лицу недостает стрелки, чтобы указывать на «Ясно» или «Переменно», все равно на нем отражаются предчувствия изменений погоды. И потому этой ночью, когда в кромешной темноте я проснулся от тошнотворного давления в глазах и стреляющих болей, обосновавшихся в моем черепе, толком не придя в себя, я уже знал, что на подходе буря. Был бы хоть намек на дневной свет, можно было бы выглянуть из окна, свериться с барометром на башне и проверить свое открытие. Но я находился в заточении у ночи, и вокруг было черным-черно.
К головной боли я привык — раз в неделю или две у меня бывает приступ, — но эта боль не была обычным предчувствием ливня или предвестием ветреного дня. Приближался шторм колоссальной силы, ибо голову мою будто накачали воздухом и череп был готов расколоться. И все же мое недомогание наверху не шло ни в какое сравнение с давлением и напряжением, которые я чувствовал внизу. Мой живот так раздуло, что было трудно дышать. Я был охвачен болью. Она обрекла меня на бессонницу.
Я дотянулся до свечи и зажег ее, чтобы попробовать успокоиться, но пламя только проделало брешь во тьме. Та просто отступила на фут или два и продолжала меня изучать. Моргая, я сел на своей огромной кровати и выпрямил спину. Выглянул из освещенного свечкой угла, все еще опьяненный своими снами. Тени лениво раскачивались из стороны в сторону, будто весь дом сочился мраком, а боли в голове и животе сжимали меня, как тиски.
Простыня соскользнула с меня, открыв живот, испытывающий на прочность швы ночной рубашки. Боже мой, чем я был наполнен? Если это и впрямь был камень, он рос с немыслимой скоростью, верно, достигнув уже добрых восьми дюймов в поперечнике. С трепетом я засунул пальцы под рубашку и расправил ее над своим сферическим животом. Обычно дряблая плоть сейчас была тугой, как барабан. Пупок, который всегда был скважиной, способной вместить половину большого пальца, теперь был сдавлен в плотный, выпирающий узел — дико выпученный глаз. Какое-то маленькое чудовище выбрало меня в качестве своего убежища. Какое-то зло поселилось во мне.
Шторм все приближался. Я услышал собственные слова: «Господи помилуй».
Плотные шторы на окнах пританцовывали, дергаясь в порывах ветра, проникавшего сквозь щели. Ворота на улице исступленно гремели задвижкой, как будто ветер тряс их собственными руками.
Казалось, я слышал скрип древнего корабля: веревки и балки силятся удержаться вместе. То был ужасный хор нестройных визгов и хрипов перед неотвратимым крушением. Но звук шел не из окон и даже не от постели, где сон оставил меня. С отвращением я обнаружил, что звук исходил от меня, я сам был этим скрипящим кораблем.
Что-то тяжелое раскачивалось внутри меня. Я повернулся и скользнул на бок. Существо, что завелось во мне, пошевелилось. Тот, который сидел во мне, ожил.
В моем глазу появилась слеза и поспешила вниз по щеке. Что за боль! Я никогда не знал такой боли. Чудовище внутри заставило мои ноги разойтись и закопошилось к выходу. Я ухватил свечу с ночного столика. Держа ее между ног, вгляделся в круг света. Одна рука ухватила стойку кровати, а другая пыталась удержать свечу. И в следующую секунду я был охвачен невероятнейшей мукой, как будто меня разрывало надвое. Внутри меня двигалась гора; первая капля дождя разбилась о подоконник.
Из меня вырвался высокий, режущий ухо звук, подобный рвущемуся парусу. Попав на свечу, он превратился в ослепительное, бурлящее пламя. Было оно лилово-голубым, шести футов длиной, и озаряло всю комнату. Вспышка отражалась от зеркал, отскакивала от стены к стене, и этот ужасный шум продолжал выходить из меня, пока я цеплялся за стойки обеими руками. Но когда мое собственное полыхание пошло на убыль и боль начала стихать, я стал замечать в комнате другие, новые огни. Полог, окружающий кровать, загорелся, и простыни полыхали.
Я выскочил из постели, бешено приплясывая. Споткнулся и упал. Вскочил на ноги. Опять упал. Языки пламени со злобным треском неслись вверх по муслину, их становилось все больше.
— Пожар! — закричал я, будто желая себя разбудить. — Пожар!
Я принялся исступленно носиться по комнате и вдруг увидел себя в зеркале. За подол моей ночной рубашки цеплялся огонек, словно злая шутиха. Я отпрянул, объятый страхом, а взглянув опять, увидел, что пламя расползается, заключая меня в свои жестокие объятья.
— Пожар! — завопил я, теперь уже громче. — Пожар!
Я скакал с ноги на ногу, хлопая по горящей рубашке голыми руками. Я был как умалишенный, как раненая птица. Пламя то пропадало — о, благословенное облегчение! — то возвращалось. Я сбивал его на плече, только чтобы увидеть, как оно возникает на поясе. Должно быть, я гасил одно и то же пламя дюжину раз — я колотил по своему телу, словно по африканскому барабану, — пока, наконец, окаянное не ушло, чтобы больше не появляться, и с необъяснимым приливом энергии я поспешил на борьбу с большими, дикими языками пламени, пожиравшими мою старческую постель.
— Оставьте ее в покое! — закричал я им. Будто бы во мне взял верх другой человек — более живой и куда более смелый. Я оглядел комнату. Я не знал, чего искать. Затем, в одно мгновение, я нырнул под пылающую кровать и вылез с ночным горшком в руках. Почти полон. Великолепно. Я прицелился и выплеснул содержимое разлетающейся дугой.
На какое-то мгновение хаос повис в воздухе, словно ожидая указаний. Еще через мгновение весь огонь погас.
В комнате снова было совершенно темно и неожиданно тихо. Я стоял и слушал, глотая дымный воздух. Дверь распахнулась, и появился Клемент, держа лампу над головой. Комната опять выскользнула из мрака. Простыни были мокрыми и закопченными, отовсюду клочьями свисал муслин. Густая пелена дыма жалась к потолку, заслоняя собой все это жалкое зрелище. Я открыл окно, чтобы выпустить дым, но вместо этого впустил дождь с ветром. Прилетело несколько опавших листьев, они построились в хоровод и запрыгали, как дети вокруг невидимой елки.
В высоком зеркале я увидел чье-то отражение. Оно походило на старого бродягу — всего в саже и подпалинах. Обугленные останки ночной рубашки свисали с него, тут и там проглядывало бледное тело. Я попробовал встать прямее, но это не помогло. Ничуть не улучшило мое мнение о нем.
Клемент, в кожаных тапках и свежевыстиранном халате, наблюдал из-за двери. Выражение его лица было озадаченным.
— Газы, — пояснил я.
10 ноября
Я спалил все волосы на ногах, зато мой живот теперь плоский, как блин. С разговорами о камнях и о том, что меня вскроют, как устрицу, покончено. Пока мою спальню отделывают заново, я посплю в одной из комнат для гостей.
Весь день небо было похоже на сало — по крайней мере, когда я его увидел в одиннадцать утра. Я решил выбраться на улицу для моциона и подзарядить легкие, но откладывал, в напрасной надежде, что выглянет солнце, между тем уже близился вечер, а над миром все так же висела серая вуаль, поэтому я отправился на короткую двадцатиминутную прогулку, а потом вернулся домой. Я взял с собой одну собаку из псарни — гончую по кличке Юлиус, слепую на один глаз, — и, с учетом всех обстоятельств, мы вполне неплохо провели время; Юлиус почти поймал кролика, а я нашел красивую палку. Но когда мы направлялись к Оленьему Парку, нас окутал туман, густой, как в турецкой бане.
Он был плотнее всего у земли, на высоте до трех футов, так что мы могли плавать в нем, как в неглубоком молочном озере. Это было очень странно и поначалу увлекательно, но, когда огромный дуб, к которому мы направлялись, поглотился туманом, я начал чувствовать себя как в открытом море. Бедного, одноглазого Юлиуса накрыло с головой, так что я, не мешкая, пристегнул поводок, ибо он повадился застывать на месте, и я совершенно уверен, что потерял бы его, если бы он при этом не поднимал такой визг.
Мы достаточно долго бродили по лугам, чтобы мое раздражение сменилось настоящим беспокойством, и подумал, что пора остановиться и принять твердое решение относительно того, куда идти. Мир в тумане потерял свои границы, стал смутным и недостоверным. Я поискал знакомый ориентир — рощицу, забор или ручей — без особого успеха. Со всех сторон начали подкрадываться сумерки, ни один из нас не был одет достаточно тепло для долгих прогулок, но непосредственной опасности не было, как вдруг случилось нечто совершенно невероятное. Безо всякого предупреждения я пошатнулся — очень резко, — словно меня укусила пчела. Как будто крупица сна шевельнулась во мне — мельчайший осколок далекого прошлого. Какой-то кошмар, преследовавший меня раньше; он начался как простой зуд, но я расчесал его, и мне открылась более чем убедительная картина...
Я в карете с матерью и отцом. На мне дорожная одежда. Это старомодная карета, с жесткими скамейками. Я очень мал, на мне дорожная одежда, и я чувствую запах моря.
Больше в карете я никого не вижу. Думаю, кроме матери, отца и меня, никого нет. Колеса «шикают»; копыта лошадей звучат приглушенно. Мы катимся очень медленно, и в окно я вижу, как летит песок из-под колес.
Мы на каком-то пляже. Точно. Колеса «шикают», потому что мы едем по пляжу.
Крик.
Я слышу крик...
И тут я потерял ее. С этим криком я теряю карету из виду. Я слишком напряженно думаю об этом отдельном крике, и карета исчезает.
Поэтому я пробую другой способ вспоминания. Я задерживаюсь на дорожной одежде, которую носил с такой гордостью. Призываю себя вспомнить запах моря, смотреть на песок, летящий из-под колес.
И постепенно карета появляется вновь. Медленно поднимается из песка. Тогда...
На мне дорожная одежда. Мать... Отец... вся семья здесь. Крик. Возница кричит лошадям «Тпру!», и песок больше не летит из-под колес. Карета делает остановку, и это огорчает меня, потому что мне нравилось смотреть, как летит песок.
Я слышу, как возница ставит тормоз. Я пугаюсь. Мы не движемся, и это меня пугает.
Отец открывает окно и высовывается наружу. Врывается холодный запах моря. Отец говорит о чем-то с возницей, но я не разбираю их слов. Я слишком мал, и слышу лишь разговор двух взрослых людей, и потому встаю и выглядываю из своего окна туда, где песок больше не летит.
Густой туман поднялся вокруг нас. Туман нас остановил.
И тут я опять теряю ее. Карета ускользает от меня. Ее очень трудно удерживать. Когда поднялся туман, она покинула меня. Тогда я говорю себе думать о голосах. Думать о голосе отца...
И я вновь среди голосов. Их три. Голос отца, возницы и еще один. Я не понимаю, о чем они говорят, но понимаю — что-то не так. Мой отец не злится. Он молчит и курит трубку. Но я слышу гнев, звенящий в голосе отца, и вижу беспокойство на лице матери. Эти детали... вместе с туманом и остановкой... и всколыхнули во мне страх.
Я чувствую, как он поднимается.
Через минуту он заполнит всю карету...
Потом видение останавливается и пропадает, а я вновь оказываюсь в Оленьем Парке с Юлиусом, в озере тумана.
Я пускаюсь почти бегом, волоча за собой полуслепую собаку. Боюсь, как бы меня не отрезало от дома.
Как странно. Ходьбы до парадной двери меньше пяти минут, а мне страшно, что она недосягаема.
11 ноября
В детстве мне было очень трудно уснуть; меня часто беспокоили сны, в которых меня бросали. Вновь и вновь я просыпался, рыдая во мраке ночи, и вынужден был извлекать из постели свое оробевшее тело и босиком отправляться по коридорам. Казалось, целую вечность я бежал сквозь череду собственных упырей и демонов к святилищу родительской комнаты.
Помню, как налегал на тяжелую дверь и стоял, дрожа, в ночной рубашке на холодном каменном полу, способный лишь смутно различить их в полумраке, спящих на алтаре своей кровати. И все же что-то удерживало меня от того, чтобы окликнуть их. Возможно, боязнь потревожить во мраке других монстров. Я знаю лишь, что в эти бесконечные мгновения, перед тем как набраться смелости позвать их, я глядел на тела матери и отца и думал про себя: «Далеко от меня... так далеко... они очень, очень далеко».
И это было правдой, они и впрямь были очень далеко, тела их были пусты, разумы блуждали в ином мире. Оба они ускользнули от меня и лежали, обвитые простынями снов. Бок о бок они покачивались на волнах: мать и отец в море сна.
И хотя с течением времени они всегда возвращались ко мне, полусонные, в те минуты, когда я дрожал на их пороге, мне удавалось убедить себя, что на этот раз они ушли навеки. Я прислушивался к их вздохам, вглядывался, дышат ли их тела, пока, наконец, сам страх не выдавливал из меня писк, достаточно громкий, чтобы вернуть их. Тогда один из них мгновенно пробуждался ото сна и говорил:
— Что?.. Что случилось, сынок?
Конечно, это был вопрос, на который я не мог толком ответить. Можно было сказать, что у меня болит живот или мне нужен стакан воды. Но теперь, когда я старше, мудрее и чуть лучше понимаю себя, я могу ответить правду. «Я проснулся от страшного сна и прибежал сюда, чтобы укрыться», — вот что следовало мне говорить. Или даже: «Я боялся, что вы оба ускользнули от меня».
Этим утром, по дороге к мавзолею, я вспомнил песню, которую мой отец когда-то пел мне и которая называлась (если память мне не изменяет) «Все крылатые созданья» или как-то похоже. Любопытная вещица, где каждый куплет посвящен отдельной пичуге. О полноценном припеве не было и речи, только несколько тактов, где надо было свистеть, подражая стилю птицы из куплета. И потому, спускаясь по черной лестнице и чувствуя, как падает температура вокруг, я заполнял колодец руладами и трелями всех сортов и представлял себя хранителем какого-то подземного птичника.
Обычно я посещаю усыпальницу родителей не чаще двух или трех раз в год, но в последнее время чувствовал растущую потребность вознести молитву в их присутствии. Совершить попытку единения.
Мавзолей был первым, что я распорядился построить. Мне тогда было двадцать два. Теперь я вижу, что был тогда слишком незрел, чтобы как следует вести хозяйство, но у меня не было выбора. Оба родителя были мертвы, а я был их единственным ребенком. Так что я принял бразды и постарался, чтобы мое управление домом было достойно их памяти. Бодро вставал ранним утром и проводил день, решительно обходя поместье. Прежде всего, я решил построить для них место упокоения как можно величественнее. Иными словами, я сразу взял быка за рога.
Вы входите сквозь огромный деревянный портал, где обитают две дюжины музыкантов — каждый в собственной маленькой нише. Прекрасная партия застывших менестрелей... Трубачи трубят, арфисты щиплют струны и так далее. В самом мавзолее шесть резных колонн подпирают потолок, а их, в свою очередь, поддерживают у основания каменные фигуры. Под одной колонной престарелый богослов читает из открытой книги, под другой обнаженный мальчик дует в морскую раковину. Поначалу они просто очаровывали меня, эти каменные обитатели моего личного подземного мира, но сейчас, когда я спускаюсь, чтобы возложить венок или просто поразмыслить, меня печалят и старик, изучающий все ту же пустую страницу, и мальчик, все еще не извлекший ни звука из своей раковины.
Крыша заполнена ангелами и херувимами. Когда-то они с кротким видом глядели вниз, на склеп моих родителей, излучая любовь. Но никто не предупредил меня, что воздух там, внизу, очень влажен и что со временем он разъест камень. И теперь херувимы, похоже, созерцают собственные увечья, да и ангелы больше напоминают горгулий, которые скалятся с карнизов дома.
Отделка по всей высоте арок, с такой любовью выполненная резцом каменщика, покрылась выбоинами и щелями уже через год. Статуя длинноволосой девы чудесным образом остается нетронутой атмосферой, но там, где она когда-то протягивала своими тонкими руками цветы и виноград, теперь она предлагает лишь свои груди, а из обоих плеч выдаются только щербатые обрубки. Однажды я спустился вниз и обнаружил, что ее каменные фрукты лежат, расколотые, на земле, как будто она утомилась держать их год за годом и бросила вниз.
Только в прошлом году один из грифонов, который всегда сидел на уступе под потолком без единой жалобы, затеял перепрыгнуть склеп, чтобы провести время со своим заскорузлым близнецом. Нет сомнений, что он так долго сидел на карачках на своем насесте, что, надеясь покрыть расстояние одним прыжком, обнаружил, что одеревенел от столь долгого сидения, и в итоге вообще едва ли покрыл какое-то расстояние. Он просто упал, ударился об пол и разлетелся вдребезги, по дороге отхватив нос у женщины с младенцем на руках.
Все население этой огромной сырой залы будто бы вернулось с какого-то странного поля боя. Словно здесь госпиталь для расколотых статуй. Каждый месяц пол подметают от края до края, но под ногами всегда хрустит песок.
Этим утром я склонил голову перед изображениями матери и отца, которые лежат рядом точно так же, как они лежали когда-то давно в постели. Каменные ангелы со всех сторон продолжают крошиться, но фигуры родителей остаются нетронутыми, поскольку вырезаны из каррарского мрамора, и раз в две недели горничная чистит их от обломков. Черты их лиц, хоть и сияют глянцем, всего лишь жалкое подобие настоящих. Отец мой в смерти выглядит более озабоченным, чем при жизни. Камень почти смягчил мою мать. Мрамор придает им желтоватый отсвет, как будто они вырезаны из свечного воска, хотя нет сомнений, что огонь моих родителей давно угас.