Странно, что их лица теперь моложе моего. В их отсутствие их единственный сын состарился. Когда я думаю о них, я всегда смышленый маленький мальчик. Не тот лысый и согбенный старик, которым я стал.
   Прочтя молитву за мать и отца, я помолился о себе. Я чувствую, что меня беспокоит это наполовину ожившее воспоминание, этот обломок давнего сна. Нечто из очень далекого прошлого требует моего внимания.
   Я спросил родителей: «Что именно я не могу вспомнить?» — но не получил ответа.
   Они не говорят. Их губы плотно сомкнуты. Конечно, в конце концов, они и впрямь от меня ускользнули.
 
    12 ноября
 
   Весь день гулял около дома, восстанавливая силы. В области живота все еще немного побаливает. Должно быть, кожа растянулась, пытаясь вместить эти загадочным образом скопившиеся газы. В остальном чувствую себя гораздо лучше, разве что немного устал.
   Первым делом принял мятную ванну и оделся в бархатные брюки и домашнюю куртку. Написал письмо с благодарностью мисс Уиттл из Нортон-ского Почтового Отделения, от которой я сегодня получил посылку, содержащую банку «Говяжьего Сока». Сопроводительная записка объясняет, что она прослышала о моих «трудностях с желудком» и что «прилагаемая говяжья вытяжка», которая для меня полнейшая новость, «гарантированно излечивает расстроенный кишечник». Дальше она пишет, что ее домочадцы часто применяют эту вытяжку как тонизирующее средство, и от всей души рекомендует мне тоже попробовать.
   Странная жестяная баночка, должен сказать. Не более четырех квадратных дюймов, но довольно увесистая. На нижней стороне бирка с печатным текстом...
 
   Этот экстракт состоит исключительно из сока превосходнейшей говядины, извлеченного легким нагреванием, без добавления воды или каких-либо иных субстанций, путем процесса, впервые обнаруженного нами, при содействии признанного светила терапии... принимать холодным.
   Похоже, в наши дни ни одно средство не попадает на полку аптекаря без того, чтобы какой-нибудь терапевт, признанный или не очень, приложил к нему свое имя (конечно же, за неплохое вознаграждение). Каждое бритвенное лезвие, мозольный крем или средство для восстановления волос сегодня несет на себе восторженное личное одобрение какого-нибудь многоуважаемого Эксперта. И все же, как я заметил, многие революционные снадобья, превозносимые на внутренних полосах журналов в одном из номеров, редко появляются там в следующем. Не приходится надеяться, что их производители обанкротились и предстали перед суровым судьей, так что, надо полагать, эти молодчики постоянно перенаправляют свою энергию на другие лекарства, еще целебнее.
 
   Что ни в коей мере не стоит расценивать как неуважение к мисс Уитгл и ее банке говяжьей вытяжки. Свою записку она заключила советом, чтобы я принимал половину банки с разбавленным бренди за ланчем, и, поскольку я питаю глубокое доверие к мнению женщины, я принял решение так и поступить. Время от времени живот все еще урчал и ворчал, и, похоже, этот сок говядины был подходящим средством, чтобы его унять.
   Полдень застал меня в столовой, где я нервно поглядывал на банку, лежащую на скатерти. На упаковке был напечатан странный барельеф, и на время я задумался о том, что закругленный выступ крышки и экзотическая форма могут заставить подумать, что в банке не мясо, но ароматный турецкий табак. Я умудрился потратить таким образом несколько минут, прежде чем приступил к удалению крышки при помощи перочинного ножа. Просунуть нож в щель между крышкой и основанием удалось не без борьбы, а получив точку опоры, я потратил еще больше сил, чтобы разнять их. Нож как будто втуне старался одолеть притяжение вакуума, пока, наконец, крышка не отлетела с мощным хлопком. Под ней оказалась муслиновая обертка, очень липкая на ощупь, а завернув ее края, под толстой пленкой желатина я обнаружил твердый кожистый кубик, похожий на сморщенную карманную библию.
   Нож без малейшего труда прошел в эту мясную субстанцию сквозь плотный студень, но, едва он проткнул темную кожицу, омерзительная вонь вырвалась наружу. Все мое тело отпрянуло, как будто меня ударили в грудь, и мне потребовалось немало усилий, чтобы держать банку на расстоянии от себя, пытаясь при этом сохранить равновесие и вернуть разуму способность мыслить. Таким едким и всепроникающим был этот запах, будто живой зверь возник прямо в моей столовой. Мне пришлось вытирать глаза платком, пока я не пришел в себя, чтобы открыть окна и впустить немного воздуха, пригодного для дыхания.
   Я был поражен, и, честно говоря, на меня произвело немалое впечатление, что такой сильнодействующий запах может содержаться в такой крохотной баночке. Я осторожно вернулся к ней и нерешительно заглянул внутрь. «Да кто из живущих будет есть такое?» — подумал я, легонько тыкая говядину вилкой. Структурой она напоминала грязь, налипшую на подкову.
   В эту минуту я увидел, как заглядываю в дверь Почтового Отделения и мисс Уиттл спрашивает меня, как подействовало ее средство. Я никогда толком не умел врать. Она раскусит меня с одного взгляда. Мне попросту придется избегать Почтового Отделения месяцев шесть — или даже год. Меньше всего мне хочется оскорбить чувства мисс У., но только дурак высшей пробы засунет в свой организм что-либо, так убедительно напоминающее по запаху живую корову.
   Прошло добрых пять или десять минут, прежде чем я, наконец, метнулся к банке, сделал выпад вилкой и заглотил кусок, не разжевывая. Потом ухватил графин с бренди за тонкое горлышко, хлебнул пару глотков, подождал и хлебнул еще пару.
   Должно быть, я сидел на стуле довольно долго, ожидая, что случится дальше. Когда вошла миссис Пледжер, чтобы пригласить к обеду, сомневаюсь, чтобы я пошевелил хоть мускулом; я не был уверен, уютно ли сок говядины чувствует себя внутри или собирается вернуться наружу. Она вошла в комнату, набрала воздуха, чтобы заговорить, затем остановилась с открытым ртом. Ее лицо перекосило от ужаса, отчего брови сдвинулись мостом над переносицей. Она сделала секундную паузу, понюхала воздух уже более пристрастно, глаза ее стрельнули влево и вправо, прежде чем остановить свой испепеляющий взгляд на мне. Затем она развернула свое громадное туловище и вышла, не произнеся ни слова.
   С тех пор прошло добрых восемь часов. Слава богу, я все еще жив. И хотя меня немного подташнивает и дыхание мое куда тяжелее обычного, я утешаю себя тем, что, по крайней мере, теперь я с чистой совестью могу предстать перед мисс Уиттл.
 
    18 ноября
 
   Полдня разбирался со счетами и письмами. Накропал записку доктору Коксу, безоговорочно отказавшись оплатить его счет и сообщив ему на чистом английском, что больше не желаю иметь с этим субъектом ничего общего. Вызвал Клемента и велел немедленно отдать записку рассыльному.
   Этим утром я узнал из письма преподобного Меллора, что он вел раскопки в пещерах у Кресвелла — на что я, очевидно, дал согласие несколько лет назад — и теперь испрашивает моего разрешения прочесть там лекцию. Вчера я получил слезливое письмо от некоей Сары Свейлс, где она умоляет позволить ей продолжить жить в коттедже после недавней смерти матери. Дал преподобному Меллору разрешение на лекцию (он может устроить там хоть цирк, если сможет протащить животных), а дорогая Сара, которая, как мне сказали, работает в Нортоне, похоже, с чего-то взяла, что я выкину ее на улицу. Конечно, это полный абсурд, и я написал ей, чтобы убедить ее в этом.
   Тихо сидеть за своим бюро, возиться с бумагами и перьями — мое величайшее наслаждение. Мне кажется, именно здесь в мою сумасбродную жизнь возвращается хоть немного порядка. Как мне сказали, это голландское бюро с «цилиндрическим фасадом» — теперь ему уже более ста лет — раньше принадлежало моему отцу, а перед этим — его отцу. В доме, полном древней мебели, которая давно уже принялась оседать и кругом извергать свою набивку, мое бюро — один из немногих предметов, пока еще стоящих прямо.
   Практически каждый дюйм его покрыт инкрустацией или шпоном: мозаичный калейдоскоп. Странные птицы и бабочки порхают по его бокам, лозы, усыпанные листвой, ползут по ящикам и свисают с его чрева. Весь он мягко светится от десяти тысяч французских полиролей — десяти тысяч! — так что случайное поглаживание порождает утонченный писк.
   Основной его объем составляют три массивных ящика, соблазнительно изогнутых, словно расплавленных на солнце. А когда поднимается ребристая крышка, чтобы исчезнуть в своей узкой полости, пьянящий аромат вырывается наружу — не только чудесное дерево и лаки, но и чернила, карандашные очистки, старые рукописи и переплетный клей. У задней стенки выстроились в ряд сторожевые будки для наклоненных блокнотов, потрепанных писем, маленьких книжек с квитанциями и тому подобного. Прямо посередине расположен ряд ящиков, шести дюймов в ширину, куда сложены кусочки воска и промокательной бумаги, перья и ручки. Эти пустяковые, но часто нужные мелочи и есть то, что столь непринужденно охраняют мои бумажные часовые.
   Золотые петли, ручки и кронштейны холодны на ощупь круглый год. Каждый уголок, накладка и бордюр сделаны из самого лучшего дерева. Помню, один малый сказал, что никогда не видел столько падука [4]на одной вещи. Но когда ваши глаза вдоволь насытились красотой бюро и нос втянул все многообразие составляющих его сложного букета, когда ваши пальцы уж точно облазили каждую впадинку и щелку, все равно останется не меньше дюжины потайных ящичков и отделений, ускользнувших от жадных рук.
   Ибо все бюро изрешечено тайниками, которые выдают себя лишь при очень близком знакомстве. Нужно правильно выбрать, на какую панель нажать или какую задвижку повернуть, чтобы открылся вращающийся отсек. Выдвиньте верхний ящик до конца, и откроется другой ящик. Целая группа пружин и рычагов таится в недрах дерева, так что ручка одного запора обнаруживает другой, и то, что секунду назад казалось цельным, превращается в крохотную раздвижную дверцу. Все бюро — огромный улей потаенных местечек, которые редко видят божий свет. Впрочем, с таким-то количеством укромных мест, я хотел бы иметь побольше ценностей, которые нужно прятать. Немного старых монет, несколько частных писем и документов рассованы тут и там, но больше ради игры в тайну, чем по требованию необходимости.
   Делая эту запись, я несколько раз останавливался, чтобы поглядеть в окно. Окрестности выглядят совершенно пустынными, будто человечество стерто с лица Земли. Теперь, когда деревья стоят голые, я могу далеко смотреть в любом направлении, но куда бы я ни бросил взгляд, нигде, похоже, нет ни души. Вопреки расхожему мнению, что мир зимой замирает, я полагаю, что на самом деле он как раз приходит в движение. В хорошую погоду мы больше склонны остановиться и поболтать, ибо лето по доброте своей позволяет солнцу греть нас, так что мы не спешим перейти от одного дела к другому. Но когда погода холодает и наступают морозы, мы стремимся как можно быстрее вернуться в тепло и торопимся покинуть пейзаж, отчего он становится уж совершенно скудным и печальным.
 
    21 ноября
 
   Частота стула у меня возвращается к норме, хотя ; испражнение все еще довольно болезненно. Я слышал (или просто вообразил), что употребление куриных яиц может замедлить продвижение пищи и вообще поспособствовать закупорке путей. Поэтому никаких яиц — по крайней мере, две недели —  посмотрим, поможет ли это. Позавтракав копченой селедкой, тостами и мармеладом, залитыми столовой ложкой жира из печени трески, я ощутил себя промасленным насквозь. До такой степени, что, сидя в ожидании, чтобы пища улеглась, я чувствовал, что вот-вот соскользну со стула.
   Хотя вид у каждого дерева в поместье жалкий и замученный, солнце светит вовсю, и к середине утра я почувствовал, что меня тянет на улицу. Облачился в зеленый двубортный сюртук с меховым воротником и бордовую накидку до колен. У двери выбрал серый широкополый цилиндр, пару лайковых перчаток, кремовый шерстяной шарф и трость.
   Я планировал дойти до самого Кресвелла, но не прошел и ста ярдов от дома, когда испытал некую пугающую дрожь, меня охватившую, будто кто-то наступил на мою могилу. На эту долю секунды я почувствовал себя очень уязвимым, словно подо мной разверзается земля. Ужасное мгновение тревоги, источника которой я не знал. Затем она прошла. Небо было чистым, дул легкий ветерок. Я был в недоумении. Возможно, слишком долго сидел дома.
   Неожиданно Кресвелл показался невообразимо далеким, и я изменил маршрут и направился к озеру, предполагая потом пройтись в направлении Уоллинбрука, в надежде, что ходьба немного оживит мое кровообращение. Я достиг озера через несколько минут и постоял на старом причале, глядя на безупречно незыблемую гладь воды. С этой стороны у воды в изобилии стоят конские и обычные каштаны, и я наклонился, чтобы подобрать парочку истлевающих листьев. Их великолепные цвета могли бы доставить мне удовольствие, если бы я не желал так сильно, чтобы они до сих пор оставались на деревьях. Я поднял один к холодному солнцу.
   — Ты спрыгнул? — спросил я его.
   Его тонкие жилы напоминали карту речных притоков. Я подумал: «У тебя такие же пальцы, как у меня. Ты просто плоская рука. — И затем: — Дерево — человек со множеством рук».
   Я продолжал размышлять, насколько непрактично в один прекрасный год приделать все упавшие листья обратно на деревья, когда шум по соседству разорвал тишину и заставил меня поднять голову.
   Из воды выпрыгнула рыба. Серебряная спина сверкнула на солнце. Но прежде чем я успел толком понять, что происходит, она скрылась под водой. Как это шокирующе необычно. Озеро, которое всего минуту назад казалось таким унылым и безжизненным, бросило в воздух рыбу и вновь поглотило ее. Я ошарашенно посмотрел кругом, будто ожидая от кого-то подтверждения. Но я был единственным свидетелем. Рыба прыгала лишь для меня.
   От того места, где рыба вернулась в воду — а это, кстати, была довольно крупная рыба, — по масляной глади озера тихо разошлась дюжина кругов. И подобно этой ряби, которая теперь мягко касалась берега, вид летящей рыбы — сама его неожиданность — вновь и вновь приходили мне на ум.
   Мне понадобилось несколько минут, чтобы прийти в себя, и даже тогда плеск и вспышка этой рыбы все норовили неожиданно всплыть в моей голове. Я заметил, что поглядываю на воду, смутно ожидая, что рыба выпрыгнет еще раз. Но ничто не шелохнулось. Поверхность вновь было плоской и неподвижной.
   Прошло несколько минут, наполненных молчанием озера вперемежку с воспоминаниями о прыгающей рыбе, прежде чем до меня постепенно начал доходить смысл увиденного. Я нашел в кармане клочок бумаги и карандаш и записал свои мысли...
 
   Если рассматривать промежуток между рождением и смертью на фоне вечности, он — кратчайшая из траекторий. Мгновения, когда мы ощущаем шлепок повитухи и когда вновь погружаемся в глубокий, черный пруд, разделяет один лишь вздох. Не успеваем мы взлететь, как чувствуем неумолимую хватку гравитации. Лишь на секунду мы зависаем, трепеща, во всей нашей красе. Наше тело чувствует воздух, холодные глаза жадно вбирают свет. Мы слегка поворачиваемся, будто на вертеле. Потом мы начинаем падать.
 
   Я завершил запись жирной точкой. Еще секунду прислушивался к своим мыслям и обнаружил, что, судя по всему, ничуть не обеспокоен тем, что записал. Напротив, я почувствовал себя приободренным. Убрал карандаш с бумагой в карман и зашагал к дому.
 
    22 ноября
 
   После ланча меня вдруг начала одолевать апатия, что для меня ничуть не удивительно в это время года. Иногда я задаюсь вопросом, не должны ли люди в темные месяцы впадать в спячку — за компанию с белками.
   Мой живот до сих пор не в порядке, и в пояснице весь день ощущалось стеснение, а потому я подумал, что во второй половине дня мне не повредит прогулка.
   Уже не в первый раз мне пришло в голову, что осенний воздух может быть для меня вреден. Так что я решил, как и планировал еще вчера, дойти до Кресвелла, но сделать это под землей. Я отказался от зеленого сюртука в пользу светлого пальто и взял меховую муфту вместо перчаток. В остальных отношениях, отправляясь в путь по Западному тоннелю, я был одет практически так же, как и вчера. Карета с Гримшоу и Клементом ехала в двадцати ярдах позади меня. Клемент настоял на своей поездке, взяв с собой одеяла, печенье и кастрюльку холодного рисового пудинга, в случае если по дороге мне понадобится пища.
   Прогулка была великолепна. Я не изучал тоннели так близко с тех пор, как они были закончены, и, должен сказать, остался очень доволен тем, что увидел. Кирпичная кладка просто потрясающая, а Западный тоннель — прямой, как стрела. Проблема, которую ни мистер Бёрд, ни я не предусмотрели, состояла в том, что некоторые световые люки оказались завалены сверху опавшей листвой. Я отметил про себя, что, как только мы вернемся, надо послать людей расчистить все люки.
   В целом, направляясь под землей к деревне, я чувствовал себя вполне бодро и весело, а потому устроил небольшой сеанс пения, начав с «Джонни Сэндза» — своей любимой, — а затем продолжив несколькими повторами «Мне девяносто девять». Множественное эхо сперва мешало моему исполнению и заставляло меня сбиваться, но затем я смог приноровиться и включить его в свое пение, так что вскоре я, в некотором роде, пел дуэтом сам с собой. Я разбил песню на куски, строчка за строчкой — одно созвучие осторожно положено поверх другого, пока, наконец, весь тоннель не зазвенел хором моих голосов. Я пел ведущую партию и партию альта, попробовал дискант и глубокий, с придыханием, бас. Как военный, я маршировал, прочищая легкие, и пару раз мне удалось изобразить даже некое подобие сопрано.
   Не заметил, как дошел до Кресвелла. Выйдя из тоннеля, я был буквально ослеплен солнцем, а от легкого ветерка моя кожа покрылась мурашками. Миссис Дигби развешивала белье, и я, приподняв шляпу, спросил, как поживают ее кошки. К тому времени, когда карета появилась из тоннеля и остановилась рядом со мной, наша болтовня подходила к концу, и я пытался вспомнить, почему Кресвелл казался мне таким привлекательным. Не найдя удовлетворительного ответа, я тут же отменил оставшуюся часть экспедиции. Развернулся, помахал на прощание миссис Дигби, и, проходя в ворота тоннеля, начал следующий сеанс пения.
   Возвращаясь домой, пел в основном баллады — отцовскую птичью песню и старую матросскую хоровую. Большую часть слов матросской песни я подзабыл и был вынужден подбирать на замену свои собственные. Забавлялся мыслью о коровах наверху, лениво жующих в пустом поле, в то время как из-под земли доносится голос какого-то старика, вопящий о бушующих волнах и охоте на огромную белуху.
   В общем, вполне удовлетворительный день. Уверен, сегодня я буду спать крепче некуда. Хотя кое-что меня беспокоило. Когда я оглядываюсь на события прошедшего дня и представляю, как шагаю по тоннелю, мне кажется, что я был не один. Такое ощущение, что... как бы это сказать... что кто-то меня сопровождал. Возможно, не вполне видимый, но все-таки кто-то был.
   Некто очень юный — это все, что приходит мне в голову. Некто юный, кто просто находится рядом.
   Я часто интересовался — тот малый, с которым я веду беседу, когда сам с собой обсуждаю какой-то вопрос, — он внутри меня или снаружи? Может, это как раз он и есть? Больше того, теперь, когда он привлек мое внимание, я начинаю думать, что он со мной уже очень давно.
 
    24 ноября
 
   Что ни говори, еще не совсем поправился. Недомогание то появляется, то исчезает. Обтерся банным полотенцем без ванны, чтобы взбодриться (мой отец называл это «шотландской ванной»), но мне удалось лишь добавить к своему списку хворей изнеможение. Боль, что на прошлой неделе определенно можно было счесть острой, теперь стала скорее пульсирующей. Очень странно — похоже, чертова штука смещается. Я уверен, что сегодня она во мне глубже и ближе к ребрам.
   За обедом, когда я только что доел превосходный суп из бычьего хвоста и жевал кусок хлеба, мои зубы сомкнулись на чем-то, что я не смог прокусить. «Кусок хряща?» — подумал я, ощупывая его языком. Вещество приютилось у меня между зубов. Тогда большим и указательным пальцем я выудил его, и при ближайшем рассмотрении оно оказалось туго скрученной бумажкой.
   — Бумага в моем хлебе, — сказал я.
   Потребовалось немало усердия, чтобы развернуть этот клочок, размеры которого, когда я разгладил его на столе, оказались примерно полдюйма на два. Я с трудом разглядел на нем некое подобие сообщения, написанное карандашом. Бумага была сырой от недолгого пребывания во рту, но, со временем, мне удалось разобрать следующие слова:
 
   ...ибо хлеб, который мы едим, — один хлеб, и вино, которое мы пьем...
 
   Что ж, это ровно ни о чем мне не говорило — ни единой зацепки, — и вскоре я пришел к выводу, что это, должно быть, часть более длинного повествования. Говоря начистоту, все это не на шутку меня встревожило, отчасти благодаря напыщенности текста. Кто-то посылает мне сообщения, подумал я. Сообщения, связанные с хлебом и вином. А если я владел лишь фрагментом того, что было гораздо более длинным трактатом, кто мог поручиться, что я не проглотил оставшуюся часть, которая, несомненно, еще сильнее расстроила бы мое пищеварение? Я вызвал миссис Пледжер.
   — Миссис Пледжер, — объяснил я спокойно, — я нашел в своем хлебе несколько слов.
   Выслушав изложение ситуации, она попросила разрешения взглянуть на клочок бумаги. Глаза ее скользнули по надписи, и она с пониманием кивнула.
   — Игнациус Пик, — сказала она.
   Это имя было мне незнакомо. В воображении возникла зазубренная горная вершина. Но, как сообщила мне миссис Пледжер, Игнациус Пик работает в нашей пекарне. Затем, понизив голос до шепота, она сказала, что считает его «излишне набожным человеком».
   Двадцать минут спустя он стоял передо мной в кабинете, все еще одетый в фартук и белый колпак и весь обсыпанный мукой, как будто его забыли в погребе. Парню явно недоставало силы, которая чувствовалась в его имени. Он стоял, не говоря ни слова. Думаю, я ожидал услышать его извинения без дополнительных подсказок. Он был человеком некрупным, с аккуратными бакенбардами, но когда он говорил, Господь просто переполнял его.
   — Полагаю, это вы поместили слова в мой хлеб, мистер Пик.
   — Не просто слова, Ваша Светлость, а духовные слова. Они из Библии, а это значит, они священны. Это святые слова, Ваша Светлость.
   Пока он говорил, его короткие руки махали во все стороны, отчего легкие лавины муки соскальзывали с его куртки и оседали на полу.
   — А почему эти святые слова оказались в моем хлебе, мистер Пик? — спросил я.
   — Ну, понимаете, — сказал он, уставившись вдаль, — стало быть, этим утром, когда я занимался выпечкой, меня посетило неожиданное вдохновение так сделать, сэр. Иногда так случается... вдохновение нести Слово Божье.
   Это привело меня в некоторое замешательство. Он улыбнулся самой блаженной улыбкой, что нисколько не исправило положение.
   — Только в моем хлебе, мистер Пик, или во всем хлебе?
   — Да нет, во всем, Ваша Светлость. Во всех буханках, что под руку подвернулись.
   Он вытянул обе руки, насколько смог, так что маленькие запястья выдавались из манжет его куртки, и замахал руками взад-вперед, чтобы привлечь мое внимание к акрам и акрам святого хлеба. В течение нашей беседы *он часто прибегал к жестикуляции, будто проповедовал с высокого амвона. Раз или два он даже сжал кулаки и воздел их над головой, как будто призывая собственные громы и молнии. Как бы то ни было, похоже, эти величественные жесты мало соотносились с теми словами, что с шумом вылетали у него изо рта.
   — Что за цитату я только что нашел у себя во рту? — спросил я и передал ему клочок бумаги.
   Он едва взглянул на него, вознес голову обратно на плечи, обратил глаза горе и обратился к потолку таким зловещим тоном, что у меня волосы встали дыбом.
   — «Мы соединяемся в едином мистическом теле и возглашаем об этом, во имя братства через таинство причастия; ибо хлеб, который мы едим, — один хлеб, и вино, которое пьем, — одно вино, хотя бы хлеб состоял из многих зерен пшеницы, и вино из многих отдельных ягод...» Первое к Коринфянам, десять, семнадцать. [5].
   Все это время его глаза оставались плотно закрытыми, зато руки беспорядочно махали во все стороны и продолжали махать еще несколько секунд после окончания декламации. Затем, совершенно неожиданно, они ринулись вниз, как будто их подбили, и театрально хлопнули своего хозяина по бокам, выбив из них два новых облачка муки.
   — И что это означает? — спросил я его.
   — Братство во Христе, Ваша Светлость, — ответил он.
   Я немного поразмыслил над этим под пристальным взглядом своего пекаря. Затем я спросил, не горят ли его бумажки в печи, но он ответил, что на самом деле вставлял цитаты после того, как буханки были выпечены.
   — Я просто проковыриваю дырочки шпателем и запихиваю их внутрь.
   Я кивнул ему, испытывая некоторое затруднение. Вообще-то я вызвал мистера Пика, чтобы отчитать его, но никак не мог найти подходящее для этого основание.
   — Вы не боитесь, что кто-нибудь может подавиться? — спросил я, с некоторой надеждой полагая, что, если мне удастся обнаружить в нем хотя бы крупицу вины, мне, по крайней мере, будет с чего начать.