Адской боли мне стоило подняться на ноги. Кровь, которая замедлилась почти до полной остановки, теперь принялась бурлить в моих конечностях. Крайне неприятное ощущение, которое лишь изнурило меня еще больше. Было такое чувство, как будто в мои ноги залили в два раза больше крови, которая в любое мгновение может вырваться наружу и заполнить мои ботинки.
   Лес больше не был тихим. Поблизости заунывно ухала сова — может, это она меня потревожила? — и холодный ветерок настойчиво трещал ветвями деревьев. Мне пришло в голову, что теперь они кишат мелкими насекомыми всех мастей. Ночь вдохнула жизнь в целый лес.
   Я отправился в путь, не имея представления о своем местонахождении. Через несколько шагов из-за дерева выскочила бледная луна и последовала за мной. Первые пару минут я был рад этой компании — ее блеск освещал мне путь. Но, несколько раз обернувшись и каждый раз замечая, что она не отстает, я вскоре подумал, что с удовольствием избавился бы от нее. Луна очень проницательна, и она смотрела на меня сверху и как будто понимала все мои мысли. Я прибавил шагу, но чем быстрее я шел, тем быстрее она неслась сквозь ветви, а когда я слегка замедлил свое движение, она последовала моему примеру. «Черт возьми! — подумал я. — Она не оставляет меня в покое». Затем: «Если она собирается следовать за мной до самого дома, надо бы мне покончить с этим скорее», и я что было сил припустил рысью. Со временем, я полагаю, ее заслонило облако, и я смог вернутся к более культурной походке.
   Клемент встретил меня на аллее, лампа освещала его встревоженное лицо. Он ничего не сказал, только обернул одеяло вокруг моих плеч и сопроводил меня в дом.
 
   У Фанни Аделаиды был ангельский голос. Покидая сцену после занавеса, она просто сгибалась под тяжестью букетов. Но когда я думаю о ней — а я все еще думаю о ней слишком часто, — в память непрошеным гостем входит не голос, но шея, дававшая ему жизнь.
   В один из своих визитов она приехала из Лондона, и путешествие, очевидно, утомило ее, потому что, когда, распорядившись насчет чая, я вернулся в Лебединую Гостиную, я нашел ее уснувшей на кушетке. Рука в перчатке была подложена под склоненную голову, а туфля слетела с ноги. Платье растекалось вокруг нее. Она была словно выброшенное на берег сокровище. Помню, ее прекрасные волосы смотрелись великолепной копной спутанных завитков, и я никогда не мог понять, каким образом они держатся вместе. Я смотрел, как она лежит, забывшись в грезах, дыша полуоткрытым ртом.
   Мне даже польстило, что она заснула; я подумал, что это показывает, насколько безопасно она чувствует себя в моей компании. Итак, я уселся на кожаный пуф и молча любовался ею. И сидел бы так вечно, если бы бряцание чайного сервиза в холле не заставило меня поскорее перехватить горничную.
   Но когда я осторожно ставил поднос, она очнулась и в ту же минуту решила, что на самом деле ей совсем не хочется чаю, но она с удовольствием прошлась бы по саду и подышала деревенским воздухом. И я повел ее наружу через стеклянные двери, и мы совершили тур по клумбам и лужайкам. И хотя она почти не участвовала в разговоре, я был рад просто находиться с ней рядом и чувствовать ее руку на моей.
   Я хотел показать ей каждый уголок своего сада. Я принялся вдохновенно болтать о дюжине разных предметов — балаболка, вот кем я был. Но под цветущей вишней она остановилась, обернулась и приложила палец к моим губам. Склонила голову, будто различив песню диковинной птицы, в то время как я слышал лишь собственные дурацкие слова, все еще проносящиеся в мозгу. Затем она сказала, что тщательно обдумала мое предложение и теперь настала ее очередь говорить. О, я бы отдал все. Все. Я бы умер ради нее.
   Закончив, она опустила руку в сумочку, достала изящный футляр и протянула мне. Мне не следует открывать его до ее отъезда, сказала она. Следующим поездом она уехала обратно в Лондон.
   Оставила меня стоять там, в саду, запутанного, поверженного.
   На следующий год она вышла замуж за своего агента, Питера Николсона, и навсегда покинула сцену. У них родилось двое детей, Джордж и Чарльз, которые, по общему мнению, были сказочно красивы и умны и весьма благовоспитанны. Каждое утро вся семья взбиралась на Парламентский Холм. Затем, спустя неделю после ее тридцатого дня рождения, она съела кусок рыбы, который показался ей не особенно подходящим, и на следующий день умерла. Похоронили ее на Хайгейтском кладбище. Об этом писали газеты, но я не был на похоронах.
   В футляре, который она вручила мне под цветущей вишней, были золотые часы. Старомодные карманные часы от «Хобсона и Бёрроуза». Замысловатая вязь гравировки под крышкой обещала мне вечную привязанность Фанни.
   Десять тысяч раз я открывал эти часы. На их циферблате я видел приход бесчисленных Новых годов; с каждым разом компания становилась все малочисленнее, и шума и ликования было все меньше. Даже сейчас я открываю их, должно быть, по двадцать или тридцать раз на дню, считая время до следующей еды или свежего чая. Десять дней назад я использовал их, чтобы узнать, как быстро мы с Клементом доезжаем в нашей карете от одного конца тоннеля до другого. Но точнее всего эти часы отмеряют неторопливую поступь десятилетий с тех пор, как Фанни Аделаида отвергла мою руку и сошла в землю из-за испорченного куска рыбы.
   Эти часы красивы, и есть какая-то ирония в том, что сей шедевр механики должен лежать в моем жилетном кармане и соседствовать с моим сердцем, которое, будучи всего лишь человеческим, барахлило уже с самого первого дня их знакомства.
 
    28 октября
 
   Прошлой ночью я впервые за две недели как следует выспался. Я счастливо витал в эмпиреях, пока меня не разбудило потрескивание огня. Клемент способен на чудеса с несколькими скрученными бумажками и одинокой хворостинкой, и его широкая спина все еще склонялась над камином, когда я открыл глаза. Отблески пламени придавали комнате розовый оттенок, который помог изгнать холод, проникший в меня во время лесного пленения. Клемент целеустремленно вышел из комнаты, и, пока постепенно приводил себя в чувство, к треску огня присоединился плеск и брызги горячей воды из ванной по соседству. Затем Клемент весьма торжественно вернулся в облачке пара, которое медленно таяло вокруг него, пока он шел к моему гардеробу. (Он большой, как медведь, этот Клемент, но ступает легко, как котенок.)
   Мой халат был раскрыт для меня, и, когда руки мои осторожно пробирались в глубину рукавов, я вдруг осознал, до какой степени болит мое тело. Все эти часы, что я прошлой ночью провел, скрючившись на камне, кажется, оставили свой след.
   Я последовал за Клементом в ванную, как старый преданный пес. Взял с туалетного столика ручное зеркало и уселся в плетеное кресло, ожидая купания.
   Не стоило мне класть зеркало на колени. Мои мешки под глазами выглядели в нем, как слоеное тесто, и складки кожи свисали с лица здесь и там. Но скорее всего этим утром зеркало вернуло бы ту же пугающую картину из любого положения. Так что, сделав все возможное, чтобы не обращать внимания на общий распад и увядание, я сосредоточил свои усилия на тех участках головы, где немного ремонтных работ все еще могли что-то исправить.
   Маникюрными ножницами я осторожно подстриг волосы в ноздрях. То же с бровями. Затем изгнал поросль, напоминающую папоротник, из ушей — из ушей, господи помилуй! — которая делала их похожими больше на заросшие входы в забытые пещеры, чем на уши цивилизованного человека. Волосы со всех трех частей моей головы выглядят на удивление одинаково — все они темные и подозрительно толстые. Все растут совершенно беспорядочно и с ужасающей скоростью. Уверен, что, если бы я не приставал к ним с ножницами, в один прекрасный день я взглянул бы в зеркало и увидел дикаря.
   Так же как существует искусство разжигать огонь, существует и искусство готовить ванну, и, наверное, было бы странно надеяться, что каждый сможет его освоить. Несколько лет назад, когда сестре Клемента нездоровилось и он выпросил недельный отпуск, чтобы присмотреть за ней, миссис Пледжер велела одной из своих горничных заняться моим купанием. Признаться, ее первая ванна была не так уж плоха — налита чуть быстрее, чем нужно, и не слишком хорошо перемешана, но в целом она оставила вполне приятное впечатление. Как бы то ни было, вторая попытка была катастрофой. Оскорбление, как для купальни, так и для купальщика. Похоже, она напустила горячую и холодную воду не в том порядке и с не той скоростью. Ванна была полностью испорчена, и ее пришлось вылить. Я тотчас же отослал девушку на кухню — не сомневаюсь, портить картошку — и весь остаток недели сам боролся с проклятыми кранами.
   Клемент прочистил горло. Моя ванна была готова. Я сдул обрезки с зеркала и, для опоры вцепившись в предплечье Клемента, опустил сперва одну, потом другую ногу в ванну, все еще одетый в халат и ночную рубашку. Постоял на месте, пока не убедился, что твердо стою на ногах, затем дал Клементу осторожно стянуть с меня одежду через голову (что он и проделал, как обычно, вежливо отведя взгляд, как будто именно сейчас он заметил пылинку на лацкане и подумывал, как бы получше с ней разделаться). Затем я робко погрузил свои старые кости в воду.
   Определенно, у меня внутри что-то не в порядке. В этом нет никаких сомнений. Органы, которые всего месяц назад деловито крутились и вертелись, теперь замедлили свои волнообразные движения почти до полной остановки. Но когда горячая вода покрыла мою усыпанную мурашками кожу, отыскав подмышки и замерзшие пальцы ног, я почувствовал, что восстанавливаю, по крайней мере, часть жизненного тепла. Медленно сползая в ванну, пока кончик моей бороды, как некий прибрежный куст, не погрузился в воду, я размышлял, каким это образом люди могли сколько-нибудь расслабиться до изобретения горячей воды. (Должно быть, в преклонном возрасте Наполеон не вылезал из нее. А минойцев, как я слышал, часто хоронили в ваннах — так они их обожали.)
   Как я уже сказал, Клемент — Банных Дел Мастер и любит придавать каждой ванне уникальный характер — обычно посредством особого сочетания глубины и температуры, а также других, не так легко определяемых качеств, — чтобы удовлетворить мои наиболее серьезные, по его разумению, потребности. Со мной по этому вопросу он никогда не советуется; я целиком предоставляю все ему. Но когда время ванны на подходе, иногда я чувствую, как его большие карие глаза осматривают меня, пока он делает расчеты.
   Сегодняшняя ванна была горячей, глубокой и пенистой. Голова моя возлежала в высоком воротнике пузырьков. Коленные чашечки оставались на дюйм или два над водой и вскоре стали единственной частью тела, которая не была замечательно красной, как рак. Моя грудная клетка напоминает стиральную доску, и, когда она вздымалась и опускалась, вода в ванне накатывалась и отступала, подобно частым приливам и отливам. Лежа там, я размышлял, не является ли на самом деле великое движение океанов мира туда-сюда следствием раздувания и сжимания континентов, а не странной связью между морем и далекой луной. Это была праздная теория, к которой я возвращался каждую неделю, и через минуту она развеялась, как и все сопутствующие ей мысли.
   То была одна из самых глубоких ванн Клемента, и вода доходила почти до верхнего слива под массивными медными кранами. Погрузившись глубже в пену, я поднял небольшую волну, которая на мгновение закрыла круглую сетку слива, прежде чем вернуться. Затем, когда поверхность постепенно успокоилась, я услышал явственное бульканье воды, мчащейся к свободе вниз по трубе.
   Где-то надо мной я слышал отдаленный скрип и сопение бака с горячей водой, восстанавливающего силы. Минутой позже поворот крана где-то еще в доме — возможно, на кухне — запустил вверх-вниз по трубам новую серию завываний и вздохов. Я слушал со всем возможным вниманием, ловя все менее различимые звуки, пока, наконец, не стал казаться себе дирижером, который руководит оркестром, чьи концерты состоят лишь из водяных свистков и стонов. Я лежал там, мысленно созерцая все трубы в доме — спрятанные под половыми досками, извивающиеся в стенах, — и обнаружил, что они странным образом подбадривают меня. Я думал о фонтанах в саду и их собственных маленьких системах водоснабжения. Я думал обо всех желобах, о милях канализации. О бурном сливе ватерклозета. И на минуту я почувствовал, что, просто лежа там, в теплой воде ванны, я — часть сложной кровеносной системы дома, который, несмотря на целый ряд кряхтений и содроганий, продолжал превосходно функционировать.
   Я все еще лежал в этом счастливом оцепенении, когда до меня донеслось «тук-тук-тук», приближавшееся по коридору. Я сразу опознал в этих звуках шаги кого-то любимого и давно покинутого — какого-то старого друга. Эмоции, что дремали долгие годы, всколыхнулись во мне и заполнили меня радостью. Он подходил все ближе, и с каждым его шагом я становился все радостнее. И вот он был прямо перед ванной, у самого входа. С переполненным сердцем я ждал, затаив дыхание, но он почему-то не входил. Лишь настойчиво доносились шаги: тук... тук... тук...
   Кажется, я сказал: «Откройте дверь».
   Я открыл глаза и смотрел, как шаги медленно преображаются в звук подтекающего крана. Ударяясь о воду, каждая капля издавала звон, пуская круги ряби на поверхности. Я выкарабкался из ванны, все еще одурманенный, и чуть ли не бросился к двери, но, еще не взявшись за ручку, я знал, что никого там не увижу.
   Вернулся в ванну и протомился там довольно долго, готовый заплакать оттого, что мне не удалось воссоединиться с обладателем шагов, и в то же время полный любопытства, кому бы они могли принадлежать.
 
    2 ноября
 
   Все утро мы раскатывали по тоннелям, проверяя, чтобы птицы не попали внутрь. Объехали все один за другим, пока я совершено не успокоился. На ланч был превосходный тушеный заяц.
   После моего недавнего исчезновения Клемент настоял, чтобы я не забредал слишком далеко от дома, так что сегодня днем я неспешно прогулялся до деревни Нортон, под присмотром дозорного. Навестил мисс Уиттл в Почтовом Отделении, выложил ей все о тушеном зайце. Мы обменивались взглядами на отвары и соусы, пока нас не прервал еще один посетитель, и я опять отправился домой.
   Погоду в последнее время сложно назвать мягкой, так что я был с головой укутан шарфами. На мне была пресловутая бобровая шапка и два сюртука, а третий был перекинут через руку, так что я был несколько смущен, когда набрел на двух играющих на пустыре детей, одетых лишь в шорты да фуфайки.
   Я постоял в отдалении, пытаясь пбнять их игру, которая, похоже, включала немало беготни, воплей и, время от времени, резких толчков, но после двух минут внимательного наблюдения я так и не смог постичь ни одного правила или ясной цели. Казалось, игра не подчиняется никаким законам, но оба мальчика без устали продолжали в нее играть и, возможно, провели бы за ней весь день, если бы один из них не заметил меня, когда я пытался проскользнуть мимо.
   Второй парнишка продолжал бегать и орать, пока не заметил, что игра приостановлена. Тогда оба они просто застыли и вытаращились на меня, слегка приоткрыв рты. Их игра напомнила мне о горных козлах с их скачками и случками, так что я поприветствовал их сердечным:
   — Привет, козлятки! — что было встречено гробовым молчанием. Козлятки продолжали глазеть.
   Один из них был гораздо старше другого, но его маленький друг заговорил первым. Он узнал меня и пожелал мне доброго дня, так что я тоже пожелал ему доброго дня в ответ. Тогда он спросил меня, что у меня на голове, и, когда я представил это как бобра, их глаза явственно загорелись. Тот, что побольше и потише, спросил меня, как я его поймал, и я объяснил, что не присутствовал при этом и, стало быть, не мог утверждать точно, но что скорее всего он попался в ловушку.
   Затем мы втроем продолжили весьма содержательную беседу, в которой с обезоруживающей прямотой меня расспросили о моем внешнем виде, состоянии и недавно достроенных тоннелях. Мальчик поменьше честно сообщил мне, что когда-нибудь намеревается завести себе такую же шапку, как у меня, и вскоре мы обнаружили много общего в наших взглядах на достоинства тоннелей и бобровых шапок.
   Пока мы болтали, мальчики стали гораздо непринужденнее и уже не стояли так скованно. Один из них показал мне фокус с веревочкой, а другой попытался научить свистеть, засунув пальцы в рот. В конце концов, я упомянул игру, за которой я их застал, и спросил у них, каковы ее правила. Ну, они посмотрели друг на друга, совершенно сбитые с толку, в своих потрепанных фуфайках и шортах, и мальчик поменьше посмотрел на меня и сказал:
   — Эта игра не из тех, у которых есть правила, сэр.
   Почувствовав, до чего же я стар и глуп, я поблагодарил их за весьма приятную беседу и сказал, что мне пора двигаться дальше, не то мой камердинер начнет беспокоиться. Оба они покивали, будто и у них бывают неприятности с беспокойными камердинерами, и я дал каждому пенни и потрепал по голове.
   И только сто ярдов спустя я подумал: «Какими горячими были их крохотные головки». Если голова взрослого будет такой горячей, его тут же уложат в постель и пошлют за доктором. Я обернулся и увидел, что они снова поглощены своей игрой без правил, и несколько мгновений я стоял и думал, что дети похожи на маленькие печки. Маленькие машины — вот что они напоминают—с почти неиссякаемым запасом топлива.
   Это навело меня на мысли о том, как в прошлом году, проходя через Коровью Опушку, я нашел на земле мертвого воробья. На нем не было видно никаких ран, так что нельзя было сказать, отчего он умер. Я поднял недвижное существо и подержал в руке, наполовину ожидая, что он внезапно очнется и суматошно упорхнет. «Как мало весит воробей, — отметил я про себя тогда, и: — Как мало он похож на мертвого».
   Но в сердце своем я знал, что он и впрямь был мертв, потому что, лежа в моей ладони, он был холодным на ощупь. Крохотные перышки заиндевели и поблекли. Тогда я подумал о том, что все твари — просто сосуды, наполненные теплом, — и что крохотный воробьиный запасец был израсходован или каким-то образом вытек.
   И может быть, каждая тварь несет в себе живой пламень — скромный огонек. И если по какой-то причине пламя содрогается, жизнь существа под угрозой. Но когда наше внутреннее пламя разгорается и охватывает нас, рождается безумие. По-моему, звучит разумно.
   Но в мире так много разных существ — от юрких насекомых до огромных неуклюжих зверей: невероятно, чтобы все они несли в себе одинаковый огонь. Очевидно, что скорость жизни воробья и червяка, которого тот вытягивает из земли, совершенно различны и что внутреннее пламя кошки, медленно крадущейся к птице, тоже должно быть абсолютно другим.
   Возможно, эти различия в скорости жизни общеизвестны и записаны в крупных научных трудах. Но записана ли там разница в силе горения между молодыми и старыми представителями того же вида? Ибо кто станет отрицать, что ребенок живет с быстротой, совершенно непохожей на медлительность старика вроде меня? В глазах ребенка каждый день длится вечно; для старца незаметно пролетают годы.
   Хребет времени изгибается над пламенем свечи. Для каждого из нас солнце движется по небу с разной скоростью. Для одних существ жизнь — череда летящих солнц. Для других есть лишь одно солнце, которому требуется целая жизнь, чтобы взойти и закатиться.
 
    6 ноября
 
   С утра первым делом послал в город мальчишку с запиской к доктору Коксу, чтобы тот немедленно явился. Проснулся с ноющим чувством в пояснице и болью по всей талии. Без помощи Клемента я даже не смог сесть на кровать.
   Мой живот значительно вздулся — весьма удручающее зрелище. Я мог бы вообразить, что нахожусь на последней стадии какой-то неестественной беременности, будь я хотя бы немного рассеяннее.
   Давно миновало время ланча, когда в мою дверь постучала миссис Пледжер. Решительным шагом вошел доктор Кокс. На его лице, как обычно, читалось «я очень занятой человек». Очевидно, на языке у него вертелось то же, поэтому я опередил его:
   — А я очень болен. — Это сбило с фанфарона спесь, и, пока он не натянул ее обратно, я продолжил: — Так что вы намерены предпринять по этому поводу?
   Он погрузил руки глубоко в карманы штанов и выпятил жилет, как будто я мог захотеть полюбоваться пуговицами. На пару секунд задержал дыхание, потом с шумом выпустил воздух через нос.
   — Клемент говорит, вы заблудились в лесу, — сказал он.
   Отсутствие Клемента бросалось в глаза.
   — С моим животом что-то не так, — отвечал я. — Пустите в дело стетоскоп.
   Он развернулся и подкатил к своей черной сумочке. Открыл, поглазел внутрь секунду-другую, достал большой грязный платок и закрыл ее обратно. Вразвалочку вернулся к моей постели, высморкался в несколько коротких выдохов и разместил свой обширный, туго обтянутый зад на краю кровати, так что пружины крякнули и заныли от натуги.
   — Как золотуха, прошла? — спросил он с жеманной улыбкой.
   — Слава богу, прошла сама собой, — ответил я. — Должно быть, приступ был несильным. Он выпучил на меня глаза и кивнул.
   — Очень хорошо, — сказал он, расстегнув мою ночную рубашку и засунув внутрь холодную руку. — А столбняк?
   — Со временем мне стало легче, — вынужден был признать я.
   — А менингит?
   — Тоже.
   — Понятно, — объявил он. Затем, погрев руку на моей груди, он убрал ее и встал с матраса, оставив меня покачиваться на его волне. Жестом он показал мне, чтоб я застегнулся, а сам приобнял миссис Пледжер и отвел ее в угол комнаты, где оба они затеяли секретное совещание, спиной ко мне — причем доктор Кокс в основном шептал, а миссис Пледжер согласно кивала. Наконец, они расплели объятия. Похоже, он собрался уходить.
   — И это все? — закричал я ему, выведенный з себя.
   — Это все, Ваша Светлость, — сказал он и ушел.
   Я остался глазеть на миссис Пледжер, которая тут же вспомнила про какой-то суп, за которым ей нужно присмотреть, и тоже сбежала, притворив за собой дверь.
   — Он даже не снял шляпу! — крикнул я.
 
   Позже, когда я спросил миссис Пледжер про тет-а-тет с Коксом, она ответила, что он не сообщил ей диагноза, а когда я поинтересовался, что в таком случае могли означать все эти кивки и бормотанье, она сказала, что он объяснял ей, как лучше всего парить фрукты.
   — Парить фрукты! — закричал я этой женщине. — Человек лежит на смертном одре, а врач дает его кухарке советы, как лучше парить фрукты!
   К сожалению, миссис Пледжер ничуть меня не боится. Хотя мне очень этого хотелось бы. Она повела своими мощными плечами, будто подумывая, не броситься ли на меня и не выкинуть ли из постели.
   — Он сказал, это пойдет вам на пользу, — протрубила она и величественно вышла, не преминув хлопнуть дверью.
   Да что с ними такое? Только и знают, что хлопать дверью моей спальни.
   Мне ничего не рассказывают. Я брошен умирать, как собака.
 
   Из-за двери выглянул Клемент; вид его показался мне довольно робким. Он принес супу в маленькой миске. Запах был вполне съедобным, но, взяв в рот ложку этого варева, я чуть не выплюнул его обратно в миску.
   — В супе фрукты? — спросил я его, но он лишь пожал плечами и зачерпнул еще.
 
   Весь вечер я праздно ворочался в постели, вымокший, как потерпевший крушение моряк на плоту. Меня наполняли воспоминания о детских болезнях — бесконечные дни лихорадочной скуки. Помню плюшевого мишку, что пережил со мной один из самых тяжелых приступов. Когда, наконец, я пошел на поправку, его у меня забрали и сожгли. Мама считала, что он полон микробов. Разумеется, я решил, что он подхватил этих микробов от меня, и несколько недель не знал, куда деваться от мук совести. Интересно, сколько дней своего детства я провел в спальне с опущенными занавесками? Болен... само слово наполняет комнату своим тошнотворно сладким запахом.
   Я вспотел под простынями и оттого никак не мог успокоиться. Они совершенно спутались у меня в ногах. Каким-то образом ко мне пробралась крошка, и мне до зарезу надо было от нее избавиться. Она хотела забраться ко мне под кожу. Я не мог толком ни заснуть, ни проснуться, обремененный капризной одурью. Время от времени я встряхивался, садился в кровати и заглядывал под рубашку, но от вида своего раздутого живота чувствовал себя еще хуже.
 
   Следует признать, что после утреннего фиаско с треклятым Коксом я чувствую, что нашему доверию, столь важному в отношениях доктора и пациента, пришел конец. По традиции, заболев, вы обращаетесь к врачу, который и определяет, что именно не в порядке. Не так ли все делается? Когда доктор называет ранее безымянную хворь, не это ли первый шаг к выздоровлению? Доктор сообщает пациенту, что у того есть право чувствовать недомогание. Неполадка найдена, термин или название присвоены (например: «У вас простуда, сэр», или: «Полагаю, сломан палец ноги»), и вы получаете точку опоры, основание, чтобы честно поболеть. Доктор дает разрешение на особую роль больного. Это небольшая, но существенная часть медицинской драмы.
   Но если ваши жалобы попросту отметаются взмахом руки, если вы даже не получаете должной консультации, ваши отношения грозят попросту развалиться.
   Помилуйте, ведь он даже не достал свой стетоскоп! Его котелок остался на голове, как приклеенный. Все, что он достал из сумки за то время, пока был здесь, — это свой чертов платок! Как вообще можно доверять такому человеку?