Лежа в постели в своей бывшей спальне, Уиллади припоминала вкус пива: первая кружка – как гнилые помидоры, зато вторая – живительная влага, а шум и смех в баре пьянили не хуже самого пива. Посетители обслуживали себя сами, а Уиллади с отцом облюбовали свободный столик и болтали обо всем на свете, как в прежние времена, до ее замужества. Тогда Уиллади тенью следовала за отцом повсюду. Теперь он сам стал тенью, почти невидимкой. Но только не сегодня. В этот вечер он так и сиял.
   Умирать он раздумал. Совсем раздумал. Просто слишком уж долго он чувствовал себя ненужным, а Уиллади показала ему, как он на самом деле нужен, – сидела с ним весь вечер, шутила, смеялась и слушала, как он изливает душу.
   – Ты всегда была моей любимицей, – признался он под конец. – Я всех вас люблю. Всех. Я же отец, как не любить? Но тебя… Тебя и Уолтера… – Он покачал головой. Слова застряли в горле. У дверей он поцеловал ее в щеку. Проводил дочь в дом-крепость, который выстроил своими руками, когда был силен и молод. Джон Мозес, снова нужный.
   От пива кружится голова, но приятно, будто паришь в воздухе. Ничто не связывает, не тянет к земле. Можно лететь и лететь и смотреть сверху на мир, и все плывет перед глазами, теряет форму. Уиллади дала себе слово когда-нибудь выпить еще пару кружек пива. Когда-нибудь. Как-никак, она тоже Мозес.
   Папина дочка, любимица.

Глава 3

   Наутро стала собираться родня. Заезжали во двор, высыпали из машин, открывали багажники. Миски картофельного салата и блюда с жареной курицей возникали, будто кролики из шляпы фокусника. Отварная кукуруза, стручковая фасоль с укропом, запеканки из кабачков, полсотни сортов солений, кувшины чая со льдом, пироги и торты – столько провизии, что хватит потопить тысячу кораблей. Одно слово, изобилие.
   Первыми приехали сыновья Джона и Каллы – Той, Сид и Элвис, с женами и детьми. У Тоя детей нет, зато у Сида двое, у Элвиса шестеро, да еще у Уиллади трое – можно не бояться, что род Мозесов зачахнет.
   – Сколько у меня внуков – трудно представить! – сказала бабушка Калла, ни к кому в особенности не обращаясь.
   А Уиллади пропела тут же:
   – Трудно представить, да нетрудно соорудить.
   Ее братья взревели от хохота.
   – Вижу, я воспитала племя дикарей, – сказала Калла. Но как ни старалась она напустить недовольный вид, все было тщетно. Не могла она скрыть, что по душе ей любое веселье.
   Женщины накрыли столы, и дети тут же накинулись на еду, не дождавшись молитвы, которую попросили прочесть Милли, жену Сида, старшего из братьев Уиллади. Милли исправно посещала церковь и учила «Солнечных Лучиков»[2] с тех пор, как сама вышла из их возраста. Она разразилась цветистой, на старинный лад, молитвой и в конце воскликнула: «Аминь!» Сид и Элвис хором отозвались: «Налетай!» – и Милли от подобного кощунства пришла в ужас.
   – Ага, угодила в семейку, для которой нет ничего святого, – сказала Эвдора, жена Элвиса. – Теперь терпи.
   Джон в то утро закрыл бар перед самым рассветом и лег в постель, рассчитывая соснуть часиков пять-шесть, – хватит здоровому человеку, а он-то здоров. Калла в своей лавке объявила на сегодня самообслуживание, как и каждый год в день семейной встречи. Нужно что-то купить – заходи, бери что хочешь, только оставь деньги в баночке на прилавке. С утра народу было негусто, потянулись лишь после церковной службы, за мелочами к воскресному обеду – полуфабрикатными булочками и сливками. И разумеется, некоторые покупатели плавно перетекали во двор, уверяя, что на минутку, но им тут же вручали тарелки и усаживали за стол.
   Сван, Нобл и Бэнвилл с трудом разбирались, кто тут родственники, а кто нет. Ближайшую родню они, конечно, запомнили, не первый год встречаются, но ведь есть еще и тьма знакомых, не говоря уж о троюродных-четвероюродных дядюшках-тетушках и внучатых племянниках. Дети так и покатывались со смеху. «Если мы тому дедушке внучатые племянники, кто он нам – дедастый дядя?» – шептались они и хихикали до икоты – или до бабушкиного шлепка.
   Джон Мозес проснулся около полудня и спустился к столу. Сыновья и Уиллади встретили его на боковом крыльце. Боковое крыльцо к дому пристроили уже давно, вскоре после того, как Джон замуровал черный ход. Джон говаривал: без крыльца дом не дом, откуда мужчине справить малую нужду? Канализация в доме – штука хорошая, но когда стоишь на крыльце, перед тобой весь мир! Невестки подошли обняться с Джоном, Уиллади потрепала его небритый подбородок, а сыновья по очереди пожали руку.
   – Слышал я, у вас тут праздник, – пробурчал он.
   – Верно, праздник, – ответил Той Мозес.
   Той был вовсе не под стать своему коротенькому, скромному имени. Здоровенный детина, мускулы под рубашкой так и ходят. Держался он прямо, точно накрахмаленный. Такой прямой походки Сван с братьями больше ни у кого не видали. На лбу шрам, на руке татуировка – девица, изогнувшаяся в танце живота, – посмотреть на него, так с ним шутки плохи. В обращении, однако. Той был мягок, особенно с отцом.
   – Иди поешь, а то всё сметут, – сказал он отцу.
   Джон усмехнулся:
   – Уж кого-кого, а меня не придется уламывать. – И вместе с детьми спустился с крыльца.
 
   Когда наелись до отвала, взрослые уселись кто в шезлонги, кто на траву и стали вспоминать старые добрые деньки. Малышню уложили спать, а подростки перебрались к машинам, послушать радио и поболтать о том, о чем им болтать рано.
   За этой светской компанией увязался и Нобл, но был отвергнут, улизнул к ручью и там предался раздумьям. Сван и Бэнвилл вместе с компанией двоюродных братишек-сестренок залезли под дом (он был на сваях, возвышаясь над землей более чем на метр) и стали строить жабьи норки: облепляли босые ноги глиной, хорошенько ее утрамбовывали, а потом аккуратно высвобождали ступни; получались уютные пещерки – даже самые привередливые жабы остались бы довольны.
   Часам к трем Джону Мозесу нестерпимо захотелось выпить. Он боролся с этим желанием с той минуты, как проснулся, и казалось, что вот-вот выйдет победителем, но весь запал вдруг улетучился, и он решил: была не была, не станет же он надираться до чертиков – только не сейчас, когда он так счастлив. Джон Мозес поднялся и во всеуслышание объявил, что идет в уборную.
   Дети Джона тревожно переглянулись. От старика это не укрылось.
   – А что, кто-то против? – строго вопросил Джон. Он, как и всякий, имеет право выйти в туалет.
   Все молчали.
   – Ну, раз никто не возражает… – И Джон направился в дом.
   Все сидели молча, будто им помешали досмотреть хороший сон. Наконец Элвис сказал:
   – Фу ты, черт! Думал, обойдется.
   Уиллади до боли кусала губы, раздумывая, не побежать ли за отцом, чтобы остановить его, пока он не напился и не испортил праздник. Но вспомнила вчерашнее пиво и приятную слабость после него и решила: может статься, ничего он не испортит, просто расслабится слегка, уснет, да и все. И осталась сидеть в шезлонге.
   Калла поднялась, взяла чистую бумажную тарелку.
   – Эвдора, кажется, я не пробовала твоего торта дружбы, – сказала она. – Кто еще будет торт дружбы?
 
   Джон прошел через дом в бар и сел на первый попавшийся табурет. Сегодня он совсем не хотел давать себе волю и напиваться. Нет уж, пусть им гордятся. Весь день ему казалось, что так и есть.
   Он плеснул в бокал виски на два пальца и выпил. И понял, что все они, все до одного (кроме Уиллади, которую не в чем упрекнуть), водят его за нос, подыгрывают ему, чтобы он оставался трезвым. Он плеснул еще виски, уже не на два пальца, а на три. Перед глазами возникло лицо Уиллади, и Джон крепко зажмурился, чтобы не видеть.
   – Уходи, Уиллади, – велел Джон, но она не уходила. – Говорю, уходи, Уиллади. Лучше выпьем с тобой пивка и переговорим обо всем, когда все разойдутся.
   Когда Джон открыл глаза, образ Уиллади растаял.
 
   – Где Уолтер? – спросил Джон Мозес. Он только что вернулся на боковое крыльцо. Там было полно народу, и во дворе толпились люди, столько людей, что Джону стало не по себе, ведь он искал в толпе одно-единственное лицо и не находил.
   Вдруг все стихло, даже ветер.
   – Я спрашиваю, где Уолтер? – проревел Джон.
   Той сидел на качелях у крыльца, обняв жену
   Бернис – невероятную красавицу, ей было уже тридцать пять, но она и не думала увядать.
   Той, оставив Бернис, подошел к отцу:
   – Папа, Уолтера сегодня нет.
   – Черта с два я тебе поверил! – У Джона заплетался язык. – Уолтер не пропустил бы встречу Мозесов.
   Тут Джон вспомнил, почему Уолтера нет.
   – Той, ты не должен был отпускать его на работу. Видел же, что он нездоров, – не надо было пускать.
   Лицо Тоя исказилось болью.
   – Верно, папа. Понимаю.
   Джон начал:
   – Вспороли брюхо, как сви… – Но не договорил.
   На крыльцо поднялась Калла, встала лицом к лицу с Джоном.
   – Пойдем-ка в дом, приляжем, – сказала она.
   Слова ее будто перенесли Джона Мозеса в другой мир. Он и думать забыл об Уолтере. Он думал о том, что уже десять с лишним лет спит в одиночестве.
   – Что? – прохрипел Джон. – Охота в постели покувыркаться?
   Калла застыла, онемев, губы побелели. Родные и знакомые потихоньку расходились со двора, усаживали детей в машины, прихватывали остатки еды. Надвигалась гроза, и все спешили прочь, пока гром не грянул.
   Джон рявкнул:
   – Эй, вы куда? Наелись – и бежать? Разве воспитанные люди так себя ведут?
   Но гости высыпали со двора, как соль из опрокинутой солонки. Двор опустел.
   Калла возмутилась:
   – Джон, не будь посмешищем.
   – Кем хочу, тем и буду, – ответил Джон. – Я ж как-никак предприниматель-самоучка. – Он закружился в танце, пошатнулся и едва не рухнул с крыльца.
   – Ты осел-самоучка, – буркнула Калла.
   Джон Мозес ударил ее по лицу. Прибежала Уиллади, расталкивая людей. Вклинилась между отцом и матерью, заглянула Джону в глаза.
   – Мне… за тебя… стыдно, – сказала она отцу. Голос ее дрожал.
   Джон, мигом протрезвев, долго не отводил взгляда. Потом развернулся и ушел в дом.
   Продолжать праздник никого не тянуло. Гости постояли, сокрушаясь про себя. Уиллади гладила руку матери, не спуская глаз с двери, за которой исчез Джон Мозес. Вдруг она поняла, что сейчас произойдет, будто услышала голос с небес. И кинулась к дверям.
   – Папа! – закричала она пронзительно, но никто ее не услышал: выстрел раскатом грома заглушил ее крик.

Глава 4

   Первый час был самым тяжелым. Братья Уиллади не пускали в дом женщин, но Уиллади мысленно видела все так ясно, будто сама нашла тело. До конца дней она будет гнать от себя эту картину, бороться с ней, ненавидеть, пытаться уменьшить, приглушить краски. Ей никогда не удастся.
   Она не сопротивлялась, когда ее усадили на стул во дворе, но усидеть на месте не смогла. Вскочила, впилась зубами в ладонь, чтобы не завыть в голос. Кто-то взял ее под руку и стал водить кругами – от крыльца к колодцу, от колодца в сад и опять на крыльцо. Ходили, разговаривали. Слова утешения текли ручейком, наплывали друг на друга, сливались воедино. И опять круги, круги. Позже Уиллади не могла вспомнить, кто спас ее от безумия.
   – Все из-за меня, – повторяла она.
   – Ш-ш-ш… ш-ш-ш… тише… никто не виноват.
   Но она-то знала. Знала.
   Удалось дозвониться до Сэмюэля, и она услышала то, что и ожидала. Он садится в машину и едет. Здесь его место – с ней, с детьми и Каллой. Уиллади и слушать не желала. Он должен остаться. Мужчин здесь хватит, управятся и без него, да он и не успеет приехать, к тому же столько времени за рулем, ни к чему так рисковать, и если с ним что-нибудь случится, она не переживет.
   – Как он мог? – яростно спросил Сэмюэль, но Уиллади предпочла не услышать.
   Повесив трубку, Уиллади не знала, за что хвататься. Тело увезли в Магнолию, в погребальную контору. Друзья и соседи помогли убрать комнату, где Джон застрелился. Всюду люди, негде уединиться, подумать. Надо отыскать детей, успокоить, – но детей нигде не видно. Наверное, кто-то увел к себе домой, приведут позже – может, завтра утром.
   Подошел Элвис, обнял Уиллади, сказал с горечью:
   – Ох уж этот старик!
   Уиллади ткнулась лбом в плечо брата, но тут же отстранилась. Ей не по душе, что все винят отца. Жизнь его давно дала трещину, и, не найдя способа починить ее, он пристрелил виноватого. Уиллади пробиралась сквозь толпу. У всех такие сочувственные лица. Кто-то сказал: поплачь, не стесняйся, – но слез не было, внутри будто все умерло. Кто-то спросил о «приготовлениях». Ну что за чушь! От Джона Мозеса мало что осталось – о каких «приготовлениях» речь? Он умер. Он сгниет. Он был когда-то прекрасен, а теперь обратится в гниль и прах, но сперва будут закончены «приготовления» и извлечена прибыль. «Приготовления» всегда обходились недешево, даже в 1956 году.
   Уиллади скользнула в бар, заперла за собой дверь. В баре было темно. Темно и душно. Но Уиллади не требовался свет. Не хотелось открывать окна и двери, не хотелось свежего воздуха: вместе с ним хлынет людской поток и поглотит ее. Уиллади медленно, на ощупь перемещалась по бару, думая об отце, вспоминая вчерашний вечер, их разговор и как она заснула с мыслью, что все хорошо, теперь-то все будет хорошо. Она ухватилась за стойку, не понимая, что рыдает. Громко, взахлеб. Когда слезы иссякли, прижалась щекой к исцарапанному дереву стойки. И вдруг поняла, что не одна.
   – Ноги моей здесь не было до нынешнего дня. – За столиком в дальнем углу сидела Калла. – Я так на него злилась все эти годы. А за что, уже не помню.
 
   Калла Мозес ночевала в погребальной конторе. Эрнест Симмонс, распорядитель похорон, сказал, что попрощаться с покойным можно будет только завтра, посоветовал вернуться домой, отдохнуть, но Калла ответила, что пришла не попрощаться, а быть рядом и никуда не поедет.
   Уиллади с братьями предложили побыть с ней. Но Калла ни в ком не нуждалась.
   – Нельзя тебе оставаться одной, – настаивала Уиллади.
   – Дома еще хуже, – твердо ответила Калла. – И раз отца нет, не вздумайте мне указывать, что делать. Раньше у вас духу не хватало, так лучше и не начинайте.
   Все сдались, кроме Тоя – тот не уходил ни в какую. Упрямством он пошел в мать.
   – Бернис переночует у тебя, – сказал он. – А я тут посижу, мешать тебе не буду.
   Он и не мешал. Проводив остальных. Той почти всю ночь простоял на крыльце, куря сигарету за сигаретой и глядя в небо. Калла нашла себе кресло в пустом похоронном зале, заперла дверь и стала вспоминать жизнь с Джоном Мозесом.
   – Жили мы с тобой хорошо, – шептала она в пустоту. – Бывали и тяжелые времена, но жизнь мы прожили хорошую.
   И продолжала гневно:
   – Так какого дьявола ты ее разрушил?
 
   Лавка работала и в день похорон. Калла сказала, что «Мозес – Открыт Всегда» – давняя традиция, а традиции дедушка Джон чтил. Дедушка Джон, думала Сван, сам нарушил традицию – застрелился посреди семейного праздника, но вслух о таком не скажешь. И потом, работали они в тот день не за деньги, ни с кого не брали ни цента, стало быть, не ради наживы. Вдруг кому-то понадобится кружка молока? Или кружка виски. Если у кого-то грипп, лимонный сок с сахаром и виски – первое средство, лечить не лечит, а страдания облегчает. Сейчас хоть и не сезон гриппа, но мало ли что.
   В лавке хозяйничал Той. Он был не любитель похорон, считал, что на похоронах только выставляются друг перед другом, и все. Когда погиб Уолтер, Той улизнул в лес с винтовкой двадцать второго калибра стрелять белок, пока остальные делали то, что от них ожидалось. Той чувствовал, что душа брата где-то рядом – наверняка Уолтер что-то хотел ему сказать, да не успел. И Той бродил по лесу и слушал. В здешних лесах они с Уолтером бегали еще белобрысыми мальчишками. Они были очень близки. Ближе, чем самые родные братья.
   Той знал все пни и бревна, где Уолтер любил посидеть, покурить в тишине. Так же сидел и Той, где-то с час. А когда тишина становилась невыносимой и сердце разрывалось от невыплаканных слез. Той Эфраим Мозес нарушал ее выстрелом. Подстрелит какую-нибудь дичь – хорошо, а нет – и ладно. Хорошо, если Бернис его переживет. Иначе придется все-таки идти на похороны, и кончится тем, что он станет палить по скорбящим.
   Рано утром Сван узнала, что дядя Той на похороны не собирается.
   – У дяди Тоя никакого уважения к умершим, – сказала за завтраком Лави, младшая дочка дяди Сида и тети Милли, в свои десять лет избалованная донельзя. Накануне вечером Лави напросилась переночевать – чтобы твердить Сван и ее братьям, насколько ближе она знала дедушку Джона, чем они, и стыдить их, что они оплакивают его меньше, чем нужно. Сван и братья всплакнули – не сравнить с реками слез, что проливала Лави. Настоящего горя они не чувствовали – дедушка Джон жил и умер чужаком.
   – Тише, юная леди, – одернула Лави бабушка Калла. – Дядя Той все делает на свой лад.
   Сван слышала эти слова сколько себя помнила. Во-первых, дядя Той – бутлегер. Сван толком не знала, что это такое. Знала лишь, что это против закона и опасно. Если дяде Тою так уж приспичило нарушать закон, мог бы просто работать с дедушкой Джоном в «Открыт Всегда», так наверняка безопаснее. Наверно, не зря говорила бабушка Калла: Той все делает на свой лад.
   Дядя Той воевал, был награжден за храбрость. Кажется, под вражеским огнем спас товарища, да не кого-нибудь, а черного. Самого его тоже ранило, оторвало ногу. Потому он и ходит так прямо – протез совсем не гнется. Но о Тое ходили слухи не только из-за бутлегерства и военных подвигов. Он когда-то убил человека, прямо здесь, в округе Колумбия. Соседа по имени Йем Фергюсон, отпрыска семьи «со связями». Нему не пришлось воевать. Он отсиживался дома – на пару с отцом заправлял лесопилкой, а заодно волочился за женами и подружками парней, чьим семьям не так повезло со связями. Войну он пережил, но не пережил ночь, когда дядя Той вернулся из госпиталя.
   Когда все собрались ехать на похороны, Сван передумала. Тоже собралась, но сказала маме, что поедет с тетей Милли, а тете Милли – что поедет с тетей Эвдорой. И пока все рассаживались по машинам, что выстроились в ряд перед входом в лавку, прошмыгнула наверх, в спальню дедушки Джона. Она старалась не смотреть на кровать, куда сел дедушка Джон, чтобы довершить начатое тогда, на выгоне, под деревом. Отвела взгляд от стены, которую дочиста отскребли соседки. И тем более не смотрела на Библию на столике у кровати. Ее в дрожь бросало от мысли, что дедушка Джон сделал это подле Священного Писания, – будто еще раз, напоследок, оскорбил Бога. Наверняка дедушка Джон горит в аду, если Бог случайно не сделал скидку на помрачение ума. Но если на то пошло, зачем тогда ад, раз от него так просто увильнуть?
   Словом, она старалась вообще ни на что не смотреть, – а то, чего доброго, увидит дедушку Джона, каким нашли его сыновья, – никому не пожелаешь увидеть такое. Дедушку Джона она и живого побаивалась.
   Стоя у окна, Сван проводила взглядом машины. Когда улеглась рыжая пыль за последним автомобилем, она осторожно спустилась по лестнице. Дверь из гостиной в лавку была открыта.
   Дядя Той, опершись о стойку, стругал перочинным ножом палку – должно быть, подобрал в лесу на одной из своих вылазок. Изо рта торчала сигарета. Сван замерла на пороге, не сводя с него глаз. Дядя Той ее точно увидел, хоть и не окликнул, не повернул головы.
   Сван шмыгнула в лавку, вскарабкалась на ящик с мороженым и принялась постукивать носком туфли о каблук другой. Той наконец глянул на нее сквозь бело-голубое облачко дыма.
   – Ты, я вижу, тоже не любительница похорон.
   – Не знаю, не была ни разу. – Ясное дело, вранье. Никто из детей не бывает на похоронах чаще, чем дети священников. Той должен был догадаться.
   – Что ж… – Той многозначительно умолк, срезал с палки сучок. – Ты много не потеряла.
   Сван боялась, что он скажет что-нибудь взрослое, например, спросит: «Мама знает, что ты здесь?» Но ничего такого Той не сказал, и Сван сразу решила, что они заодно. Она жаждала близости с кем-нибудь – настоящей, задушевной. Мечтала о такой дружбе, когда двое знают друг о друге все и стоят друг за друга, что бы ни случилось. Но такого друга у нее пока что нет, и Сван уверена: все из-за того, что она дочь священника.
   Прихожане, как она заметила, будто в сговоре – все как один не подпускают священника и его семью слишком близко. Стоит зайти в чей-то дом, игральные карты сразу прячут подальше. Спиртное запихивают в чулан, за банки с домашними консервами. А уж о танцах и вовсе не заикаются. Просто никто ничего не знает о прошлом Сэма Лейка – а Сван знает. Она слыхала, что отец, до того как Господь призвал его на службу, был тот еще гуляка. Сэмюэль Лейк танцевал до упаду и выпил свою долю виски.
   «И свою, и чужую», – усмехалась Уиллади, не склонная щадить репутацию мужа. Она из Мозесов, а Мозесы не признают вранья. Мозес многое сделает не моргнув глазом, но лгать ни за что не станет. Чего не скажешь о мозесовских детях. У Сван дня не проходило без вранья. Врала она вдохновенно, сочиняла дикие небылицы и выдавала за правду. Тем хороша ложь, что открывает безграничные возможности. Можно выдумать хоть целый мир на свой вкус, и если постараться, то и сам в него поверишь.
   Штука в том, что прихожане кичатся перед священником своей праведностью – в глаза расхваливают его на все лады, о любви к ближнему рассуждают так, будто сами ее изобрели, – но никогда не покажут священнику свое настоящее лицо, а то и вовсе за спиной говорят о нем гадости. Сван не раз доводилось слышать фразу, хуже которой разве что «Чтоб он сдох».
   Дети священников – самые испорченные.
   Почему испорченные, никто не уточнял, но подразумевалось, что все дети священников замешаны в грязных делишках, а как сблизиться с теми, кто презирает тебя за то, чем ты и не думаешь заниматься?
   Непонятно, как завязать дружбу с дядей Тоем. Хотя, разумеется, самый верный путь к сердцу Мозеса – правда, раз уж они ее так уважают.
   – Дави сказала, у вас никакого уважения к умершим. – Вот это правда так правда, наверняка оценит! И уж точно обидится на Дави, и будут они вместе презирать эту нахалку.
   Дядя Той лишь нехотя улыбнулся:
   – Дави? Так и сказала?
   – Да, черт ее дери!
   Сван решила: если человек не проводил в последний путь ни отца, ни брата, значит, при нем можно спокойно выругаться. И не ошиблась. Дядя Той и бровью не повел.
   – Ну… – сказал он весомо, будто это не слово, а целое предложение. – Если я кого уважал при жизни, то и после смерти уважаю.
   – Вы любили отца?
   – Любил.
   Похоронную тему можно закрыть.
   – А вы правда бутлегер?
   – Кто тебе сказал?
   – Все кому не лень говорят.
   Той повертел в руках палку, проверяя, аккуратно ли остругана. Из корявой он сделал на диво гладкую.
   Сван сказала зловещим шепотом:
   – А вдруг я инспектор? Берегитесь, а то найду ваш дистиллятор и арестую вас!
   – Ты меня путаешь с самогонщиком. Это у них дистилляторы. А бутлегер, он просто посредник. Встречается с клиентами где-нибудь в кустах или за амбаром и продает им то, чего не купишь законным путем. С чего столько вопросов?
   – Так, любопытно.
   – Любопытство сгубило кошку.
   – Я не кошка.
   Дядя Той сощурился:
   – Неужто не кошка? А усики торчат!
   Сван рассмеялась. Громко, от души. Вот здорово! Теперь они друзья. Наконец-то они познакомятся поближе! Она узнает все о дяде Тое и расскажет ему все-все о себе, и он покатает ее на плечах, и сколько еще интересного они будут делать вместе – не перечислишь!
   – А правда, что вы убили человека? – ляпнула Сван. На этот раз его передернуло. Сван видела.
   – Да, и не одного, – ответил Той сухо. – На войне.
   – Я не про войну. Правда, что вы убили Йема Фергюсона, совсем-совсем убили, за то, что он связался с тетей Бернис?
   Той снова начал строгать, но теперь поднял глаза на Сван. Ни у кого больше она не видела таких зеленых-презеленых глаз. Густые меднорыжие брови Тоя чуть приподнялись. Слова Сван задели его за живое, ей захотелось взять их назад. Зато она узнала ответ.
   – Думай, что говоришь о тете Бернис, – сказал Той хрипло, будто в горле пересохло. – А ну кыш отсюда, не то хвост накручу!
   – Я ничего такого не хотела сказать… – пробормотала Сван.
   Той молча достал из-за кассового аппарата замызганную тряпку и стал вытирать прилавок, хоть на нем не было ни пылинки.
   – Так, хотелось поддержать разговор.
   Той на нее и не взглянул, а все водил тряпкой по воображаемому пятну. Сван для него перестала существовать.
   Сван повернулась к окну. Она и не подумает уходить из лавки лишь потому, что дядя Той ее выставил. Не в ее правилах отступать с позором. К заправке подкатил красный грузовичок «шевроле апаш». Водитель – чернявый, с хищными чертами – отчаянно сигналил. Рядом сидела женщина, пухленькая блондинка с малышом на руках. Другой малыш, чуть постарше, стоял на сиденье между отцом и матерью. А сзади – два мальчика, лет пяти и лет восьми. Человек с хищным лицом вновь нажал на гудок, еще яростнее.
   Сван метнула тревожный взгляд на дядю Тоя, тот убирал тряпку за кассовый аппарат. Не спеша, будто выжидая.
   – Черт! – заорал человек за окном и выскочил наружу. Коротышка, метр пятьдесят, не больше. Низенький, но сильный. Поджарый, мускулистый. Он направился к лавке. Стремительно, подавшись вперед, будто хотел вытащить всех наружу и отдубасить. В дверях он налетел на Тоя, ткнулся головой ему в грудь. И, как ни странно, не упал, лишь остановился как вкопанный. Отступив на шаг, задрал голову и впился в Тоя свирепым взглядом.