Дженни Вингфилд
Возвращение Сэмюэля Лейка

   Посвящается Т. К.

Глава 1

   Округ Колумбия, Арканзас, 1956
 
   Худшей смерти и худшего дня для нее Джон Мозес не мог бы выбрать, даже если бы готовился всю жизнь. Что не исключено – он был упрямей осла и все делал наперекор. Случилось это в день встречи Мозесов, и все шло гладко – по крайней мере, ни шатко ни валко, – пока Джон не испортил праздник.
   Семейную встречу каждый год устраивали в первое воскресенье июня. Так уж повелось. Как-никак традиция, а для Джона Мозеса традиции – дело святое. Чуть ли не каждый год его дочка Уиллади (жившая аж в Луизиане) просила перенести встречу на второе воскресенье июня или первое воскресенье июля, но у Джона Мозеса был один ответ: «Лучше мне в аду сгореть».
   Уиллади напоминала, что в ад он не верит, а Джон уточнял: не в ад он не верит, а в Бога, – насчет ада вопрос открыт. И добавлял, что если ад все-таки есть, то самое скверное, что может случиться, – это ежели муженек Уиллади, Сэмюэль Лейк, угодит туда с ним за компанию, ведь он священник, а все святоши (и особенно методисты, как Сэмюэль), как известно, негодяи каких поискать.
   Уиллади не спорила, но в первое воскресенье июня каждого года открывалась ежегодная конференция. В этот день начальство оповещало луизианских священников-методистов, довольны ли прихожане их службой за минувший год и оставят ли их на прежних местах.
   Сэмюэля почти каждый год переводили на новое место. Многим он был поперек горла – разумеется, без злого умысла. Он всего лишь поступал так, как считал правильным, – скажем, ездил каждое воскресное утро по трущобам, набивал в свой драндулет бедняков (зачастую и вовсе оборванцев) и вез в город, на богослужение. Ладно бы он устраивал две службы: одну – для трущобного сброда, другую – для порядочной публики, чья одежда и обувь – верный пропуск на небеса. Но Сэмюэль Лейк придерживался неудобного убеждения, что Господь любит всех одинаково. Добавьте еще, что проповедовал он слишком уж страстно, колотил кулаком по кафедре и восклицал: «Если верите, скажите: АМИНЬ!» – прекрасно зная, что методисты пытаются отойти от подобной манеры, – и вы поймете, чем были недовольны прихожане.
   Джону Мозесу на обязанности Сэмюэля было плевать. Незачем нарушать семейную традицию из-за того лишь, что Уиллади по дурости своей выскочила за священника.
   Разумеется, когда Уиллади выходила за Сэмюэля, был он вовсе не священником, а рослым, статным деревенским парнем, силачом и красавцем. Черные волосы, голубые глаза – смесь кровей, уэльской и ирландской. Немало девчонок в округе Колумбия слегли на неделю, когда Сэмюэль женился на простенькой, неприметной Уиллади Мозес.
   От Сэмюэля Лейка исходили чары. В нем жили доброта и ярость, необузданность и нежность, а если он любил, то всем сердцем. Он пел звучным тенором, играл на гитаре, на скрипке, на мандолине – на любом инструменте. Слава о Сэмюэле и его музыке шла на весь округ.
   – Сэм Лейк может сыграть все что угодно.
   – Под его пальцами струны говорят.
   – Говорят на языках[1].
 
   Каждый год, в первый день летних каникул, Сэмюэль и Уиллади сажали в машину детей и отправлялись на юг Арканзаса. У Уиллади и так были веснушки на всех доступных солнцу местах, и все равно она каждый раз открывала окно и свешивала руку, и Господь одаривал ее новыми конопушками. Ветер трепал ее пышные рыжеватые волосы, и Уиллади громко смеялась от счастья: домой, на волю!
   Уиллади любила этот обычай, ежегодную поездку. Любила уютно устроиться в машине со своими славными ребятишками и поразмышлять о том, куда идет их жизнь и отвечают ли дети именам – данным при рождении как напутствия. Старшего сына она назвала Нобл, «благородный», – призыв небесам наделить его мужеством и честностью. Младшему дала имя Бэнвилл – «добрый город», или, как ей виделось, «спокойный приют». Дочь назвала Сван – «лебедь». Не потому что лебедь – красивая птица, а потому что сильная. Девочке необходима сила – внутренняя, которую не нужно брать на стороне, думала Уиллади. Пока что ожидания сбывались. Нобл рос безупречно честным, Бэнвилл светился добродушием, а Сван излучала такую силу, что могла кого угодно довести до изнеможения.
   Округ Колумбия, что на самом юге Арканзаса, во многом напоминает север Луизианы. Когда Господь создавал эти места, он не поскупился, не пожалел красок. Крутые холмы, стройные деревья, хрустальные ручейки с песчаным дном, полевые цветы, голубой небосвод и огромные пушистые облака, висевшие низко-низко – так и тянет достать рукой и зачерпнуть пригоршню. В этом заключались достоинства. Были и недостатки: колючки, дурнишники и прочее, но никто не обращал внимания, настолько плюсы перевешивали минусы.
   Из-за ежегодной конференции Сэмюэль никогда не оставался на семейную встречу. Только и успевал, что высадить Уиллади и детей из машины да побеседовать с ее родителями. Точнее, с ее матерью Каллой. Джон, завидев зятя, всякий раз молча уходил из дома, зато Калла в Сэмюэле души не чаяла. Но не проходило и часа, как Сэмюэль целовал напоследок Уиллади, на виду у Бога и всей родни шлепал ее по заду и, обняв на прощанье детей и велев слушаться маму, уезжал обратно в Луизиану. Прощался он и с Джоном, но старик всегда молчал в ответ: так и не простил Сэмюэлю, что тот увез Уиллади на край света, а Уиллади – что та уехала. А могла бы выйти за Кэлвина Фарлоу – живет по соседству, держит автомастерскую, а таких гончих, как у него, нигде не сыскать. Будь Уиллади заодно с отцом и влюбись она в Кэлвина, все было бы иначе. Жила бы рядышком, в утешение старику. А внучку не звали бы дурацким именем Сван Лейк – Лебединое Озеро.
   Мозесы жили по всему округу Колумбия. Всюду. Джон и Калла крепко любили друг друга и произвели на свет пятерых детей. Четверых сыновей и дочь. Все, кроме Уиллади и младшего (Уолтер погиб от несчастного случая на лесопилке, едва ему исполнилось двадцать), жили в окрестностях Магнолии, не дальше сорока миль от отчего крова.
   «Отчий кров» представлял собой ферму на сотню акров, поставлявшую молоко и яйца, фрукты и ягоды, орехи и мед. Урожаев приходилось добиваться, земля ничего не давала даром. Тут и там виднелись постройки, которые Джон с сыновьями возвели за много лет. Амбары, овины, коптильни, будки – к 1956 году почти все они устало покосились. Заброшенная постройка будто сознает свою ненужность.
   Дом Мозесов был большой, двухэтажный. Добротный, выстроенный на века, он тоже чуть скособочился, словно чувствовал, что жильцов осталось мало и уже можно дать слабину. Джон и Калла бросили обрабатывать землю несколько лет назад. Калла держала огород и разводила кур, но поля зарастали, а веранду замуровали и превратили в бакалейную лавку и станцию техобслуживания. Калла попросила Джона сделать вывеску, но не могла решить, что на ней написать: «Мозес: магазин, станция техобслуживания» или «Мозес: продукты, бензин». Пока она раздумывала, Джон устал дожидаться и прибил над входом знак: «МОЗЕС».
   Каждое утро, встав с постели, Калла спускалась в лавку, ставила на плиту кофейник, а фермеры заглядывали сюда по пути на ярмарку или за кормом для скота, пили кофе и грелись у очага.
   Калла умела найти подход к покупателям. Спокойная, расторопная, умелая – людям нравилось иметь с ней дело. В лавке она прекрасно обходилась без Джона. Честно сказать, он ей только мешал.
   Джон между тем любил выпить. Последние тридцать лет, на рассвете, перед тем как идти доить коров, он подливал себе в кофе виски. Зимой – для сугреву, летом – чтобы взбодриться. На утреннюю дойку он уже не ходил, но виски в кофе подливал исправно. И посиживал у Каллы в лавке, болтая с завсегдатаями, а когда те расходились каждый по своим делам, Джон был уже изрядно пьян. Калла, разумеется, огорчалась. Она привыкла, что муж не бездельничает, и заявила однажды, что не мешало бы ему «найти занятие».
   – Знаю я, чем хочу заняться, – ответил он.
   Калла в этот момент подбрасывала дрова, склонившись над очагом, – весьма соблазнительная цель. Джон, пошатываясь, подкрался сзади и облапил ее. Калла от неожиданности схватилась за раскаленную кочергу. Высвободившись из мужниных объятий, она сунула в рот обожженные пальцы.
   – Такое занятие, чтобы не путаться у меня под ногами.
   – Ты никогда не была против, чтобы я путался под ногами.
   Джон обиделся. У Каллы и в мыслях не было его обижать, но обиды рано или поздно забываются, раны заживают. Почти все.
   – Если и путался, я не успевала заметить. Неужто у тебя одно на уме – в постели покувыркаться?
   Калла и сама была не прочь покувыркаться с мужем. Сейчас, пожалуй, как никогда раньше.
   Но нельзя же валяться в постели круглые сутки оттого лишь, что мужу некуда себя деть. Тем более когда в лавку поминутно заглядывают покупатели.
   Джон подошел к стойке, плеснул себе еще кофе, от души сдобрил виски.
   – Знаю, чем заняться, – объявил он сухо. – Знаю, чем, черт возьми, заняться. И займусь.
   Это означало напиться. Не просто выпить, а наклюкаться до чертиков, до бесчувствия. Он взял чашку с кофе, початую бутылку, еще пару бутылок, припрятанных под стойкой, а в придачу пакет пончиков и две банки пива. И пошел в сарай, и заперся там на три дня. Когда напиваться дальше не было смысла, вернулся в дом, принял горячую ванну, побрился. В тот день он замуровал черный ход и стал рисовать новую вывеску.
   – Ты что там делаешь? – строго спросила Калла; она стояла подбоченясь, в позе Женщины, Требующей Ответа.
   – Нашел занятие, – объяснил Джон Мозес. – У меня теперь свое дело, у тебя – свое, и в дела друг друга мы не суемся. Ты работаешь от рассвета до заката, а я – от заката до рассвета. Больше со мной не покувыркаешься – расписание не совпадает.
   – Я не говорила, что не хочу с тобой кувыркаться.
   – Так я и поверил!
   Джон взял еще не просохшую вывеску, вскарабкался на стремянку и прибил над черным ходом. Краска размазалась, но надпись можно было разобрать: «Открыт Всегда».
   В «Открыт Всегда» подавалось пиво, вино и крепкие напитки, ночь напролет, без выходных. В округе Колумбия действовал сухой закон, продавать алкоголь было запрещено – но о продаже речи не велось. Джон угощал друзей, только и всего. Можно сказать, даром. А «друзья» перед уходом делали Джону ответные подарки. Пять долларов, десять долларов – размеры подарков значились у Джона в замусоленной книжице.
   Окружной шериф и его помощники пристрастились захаживать к Джону после окончания смены – и Джон им ничего не продавал, просто наливал что пожелают, за счет заведения. Столько бесплатной выпивки шериф с помощниками в жизни не видели, потому и на многое другое закрывали глаза. А закрывать глаза, если требовали обстоятельства, они привыкли.
   Вскоре у Джона появились завсегдатаи – они заходили поиграть в домино или в бильярд. Вели беседы о религии и о политике, рассказывали неприличные анекдоты, сплевывали табачную жвачку в жестянки из-под кофе и курили, покуда воздух не делался таким густым, что хоть строгай его.
   Джон преисполнился мрачной гордости за новое предприятие. Он все бы бросил, снес стены, спалил вывеску, разогнал выпивох, если бы Калла извинилась, но у Каллы была своя гордость. Она не понимала, что сама вбила клин.
   Скоро и у Каллы вошло в привычку работать без выходных. Иной раз запоздалые покупатели направлялись из лавки прямо к черному ходу и пропивали все до последнего гроша. А иногда, наоборот, завсегдатаи Джона на рассвете ковыляли в лавку (по натоптанной тропе), пили у Каллы кофе, чтобы протрезветь, а на остаток денег покупали домой продукты.
   К Мозесам можно было зайти в любой час и купить все, что хочешь (если не хочешь слишком многого). И оставаться сколько пожелаешь – ни Джон, ни Калла никогда не гнали даже тех, у кого кончились деньги. Нат Рэмзи как-то прятался у них почти неделю, когда его жена Ширли повадилась закатывать скандалы с битьем посуды.
   Так все и шло до самой смерти Джона Мозеса. На «Мозес – Открыт Всегда» можно было рассчитывать, это был островок надежности в ненадежном мире. Людям хотелось, чтобы так оставалось и впредь, ведь стоит поменять какую-нибудь мелочь, как начнет меняться и остальное, и уже не разберешь, где что.

Глава 2

   Дело было так.
   В субботу Сэмюэль привез Уиллади с детьми, и до самого вечера Уиллади хлопотала с матерью по хозяйству. От детей помощи было чуть, и их выставили на улицу, где они терпели всевозможные лишения: бесились на сеновале, ловили в ручье раков и играли в шпионов по всей ферме в сотню акров.
   Ноблу было двенадцать – длиннорукий, длинноногий, весь в веснушках. Глаза отцовские, но никто их не замечал из-за очков, таких тяжелых и толстых, что они без конца съезжали на нос. Больше всего на свете он мечтал быть «сильным духом», поэтому ходил вразвалку и говорил грозным басом. Но у него как раз ломался голос, и он мог дать петуха в самую неподходящую минуту. К примеру, когда произносил угрозу: «Стой, не то вырву сердце!» – голос срывался на писк, и весь эффект насмарку.
   Сван было одиннадцать. Тоненькая сероглазая девчушка могла бы сойти за мальчишку – особенно в одежде младшего брата Бэнвилла, как сейчас. Сэмюэль был бы вне себя, узнай он, что Уиллади ей позволяет. В Библии черным по белому написано, что не пристало женщине носить мужскую одежду, а Сэмюэль Лейк следовал Библии слово в слово. Но опять же, в его отсутствие Уиллади разрешала детям буквально все – главное, чтобы не нарушали «кодекс Мозесов»: не врать, не красть, не мучить животных, не обижать младших.
   В жизни Сван не было ничего прекрасней, чем эта летняя неделя, когда можно, отбросив скромность, одеваться как мальчишка. Сван подлезала под колючую проволоку и носилась по лугам в джинсах вместо дурацких юбок, которые вечно мешают. Маленькая, быстрая и такая, каким мечтал быть Нобл, – сильная духом. Ее не одолеть, сколько ни пытайся.
   – Не девчонка, а катастрофа, – говорила бабушка Калла, думая, что Сван не слышит (а Сван всегда слышала).
   – Вся в отца, – отвечала Уиллади с тихим вздохом: мол, ничего не поделаешь.
   И Уиллади, и Калла втайне восхищались девочкой, хотя ни за что бы не признались. Восхищение угадывалось лишь в слегка приподнятых бровях и полуулыбке, когда в разговоре всплывало ее имя. А всплывало оно то и дело – Сван попадала в разные истории чаще других детей из мозесовского племени.
   Девятилетний Бэнвилл был совсем из другого теста. Спокойный, незлобивый, он читал запоем и интересовался всем на свете. В слежке или покушениях он был плохой помощник. Скажем, играешь в шпионов и все идет как надо – враг загнан в угол, осталось его прикончить, – а Бэнвилл вдруг засмотрится на голыши на дне ручья или прожилки листа сассафраса. В делах войны на него нельзя положиться.
   Нобл и Сван все же придумали, как обходиться с Бэнвиллом. Он никогда не принимал ничью сторону, и его делали двойным агентом. Бэнвилл не возражал, хоть двойного агента всегда убивают первым.
   В субботу. Когда Все Началось, Бэнвилла убили в четвертый раз за день. Он лежал на выгоне, совсем мертвый, глядя в небо.
   И спросил:
   – Сван, ты никогда не думала, почему звезды видны только ночью?
   – Ты убит, – напомнила Сван.
   Она только что застрелила его из невидимого автомата и копала невидимой лопатой невидимую могилу. Бэнвилл еще не знал, что его туда бросят, живого или мертвого. Сван была настороже: где-то на Вражеской Территории маячил Нобл.
   Бэнвилл сказал:
   – Устал лежать мертвым. – И сел.
   Сван пригвоздила его пяткой к земле.
   – Ты труп, – напомнила она. – Трупы не устают, не садятся и не разговаривают.
   Она забыла всякую осторожность и, услыхав за спиной шаги, встрепенулась. Развернулась, потрясая невидимой лопатой. Нобл несся прямо на нее, руки-ноги так и мелькали. Бежал он по Минному Полю, но совсем не боялся наткнуться на мину. Сван, испустив Грозный Рык, обрушила «лопату» на голову Нобла. Удар был смертельный, но Нобл, против правил, не упал как подкошенный, не забился в агонии. Он схватил Сван, зажал ей рот, зашипел: «Тсс!» Сван сердито вырывалась, но не могла освободиться. Хоть «силой духа» Нобл не отличался, хватка у него была железная.
   – Я – тебя – убила – лопатой! – вопила Сван, но с зажатым ртом выходило мычанье. Она через слово кусала Нобла за пальцы. – Ты – не мог – выжить! Удар – смертельный – сам знаешь!
   Бэнвилл, взиравший на все с видом мудрого старца, разобрал часть слов и был согласен.
   – Смертельный, – подтвердил он.
   Нобл, свирепо вращая глазами, сильней зажал сестре рот. Сван отчаянно брыкалась и рычала.
   – Цыц, я сказал! – Нобл потащил сестру к полосе кустов и колючек между выгоном и островком леса.
   Бэнвилл перевернулся на живот и пополз к ним по Минному Полю. Возле кустов Нобл понял: не так все просто. Надо выпустить Сван, а это все равно что выпустить дикую кошку.
   Он сказал с расстановкой:
   – Сван, сейчас я тебя отпущу.
   – Рукипрочьотменяуродвонючий! – промычала Сван и так его куснула, что Нобл отдернул руку и взглянул, нет ли крови.
   Доля секунды и нужна была Сван. Она двинула Нобла локтем в живот, и он согнулся пополам, хватая воздух.
   – Черт, Сван… – простонал он.
   Сван молотила брата кулаками, Нобл сжался в комок под ее натиском. Он знал пару индейских штучек – скажем, «превращение в дерево». Дерево сколько ни колоти, ему хоть бы что, с места не сдвинешь. Это Бэнвилл научил – то ли где-то вычитал, то ли сам придумал. Да неважно – главное, помогает.
   Сван выводило из себя, когда Нобл «превращался в дерево». Ей этот трюк не давался (она-то не станет стоять столбом, когда бьют), да и как драться, если не дают сдачи? Тогда чувствуешь, что проиграл, даже если берешь верх. Сван, чтобы с честью выйти из драки, напоследок двинула Нобла в деревянное плечо и облизнула саднящий кулак.
   – Я победила, – объявила она.
   – Ладно. – Нобл расслабился. – Победила так победила. Теперь молчи и иди за мной.
 
   Сидя под деревом, Джон Мозес чистил свое ружье и беседовал с Богом.
   – И вот еще что, – говорил он. – Не верю я, будто Красное море расступилось и люди прошли посуху.
   Если учесть, что Джон был безбожником, к Богу он обращался слишком уж часто. Слышал ли Бог, остается гадать. Произносил Джон свои речи обычно в пьяном виде и вещи говорил нелестные. На Бога он таил злобу давно, с тех пор, как Уолтер напоролся на лезвие пилы на лесопилке Фергюсона.
   Джон вынул из ствола шомпол, обмотанная вокруг него промасленная тряпка была вся в саже. Джон, сердито щурясь, глянул на ствол.
   – Ты ждешь от нас веры во всякую чушь, – проворчал Джон, будто Бог сидел напротив, на расстоянии вытянутой руки. – В то, что Ты есть любовь, – понизил он голос. – Будь Ты любовь, не допустил бы, чтобы моему Уолтеру вспороли брюхо, как свинье…
   Другой тряпкой, что носил в нагрудном кармане комбинезона, Джон стал натирать приклад. Слезы затуманили ему глаза, покатились по дряблым щекам. Джон их не утирал.
   – Если Ты есть любовь, – взревел он, – грош цена такой любви!
   Дети прятались за густой стеной Колючей Проволоки, глядя на Врага сквозь крохотные просветы меж шипастых веток ежевики. Старика они видели хорошо, а он их видеть не мог.
   Сван не покидало чувство, что им здесь не место. Одно дело шпионить друг за другом, понарошку. Другое дело дедушка Джон. Никогда они не видели его слез, думали, он не умеет плакать. Когда они гостили у него, днем он отсыпался, а ночью хозяйничал в баре. Пересекались они лишь в редкие минуты, когда он молча проходил через комнату или сидел за ужином, ковыряясь в тарелке. Мама рассказывала, что дедушка Джон не всегда был такой, что в ее детстве он был чудо, но его «жизнь потрепала». Посмотреть на него сейчас, так она была права.
   Сван дернула Нобла за рукав, порываясь уйти, но он жестом показал: пикнешь – убью.
   Дедушка Джон, отчаявшись докричаться до Бога, завел песню.
   – Домо-о-о-о-ой! – тянул он фальшиво, голос дрожал. – Домо-о-о-о-о-о-о-ой!
   Сван и Бэнвилл тревожно переглянулись. Час от часу не легче.
   – Больше не скитаться по земле чужо-о-о-ой… – завывал дедушка Джон, но дальше забыл слова и, взяв пару фальшивых нот, переключился на песню Хэнка Уильямса, которую тоже не помнил целиком: – Козодой кричит в ночиииииии… слезы на глазаааах… та-та-там… жить уже нет сииииил…
   Он достал из кармана патрон, зарядил дробовик.
   – Ах, как одиноко мне… жить уже нет сиииил… – Голос его сорвался. – Ах, как одиноко мне…
   Как заезженная пластинка, подумала Сван.
   – Тянет умере… – запел Джон, но последнее слово не шло с языка. Покачал головой, вздохнул протяжно. И сунул в рот дуло.
   Сван вскрикнула. Нобл и Бэнвилл вспорхнули, точно спугнутые перепелки.
   На спусковой крючок дедушка Джон нажать не успел, и вместо того, чтобы на глазах у внуков вышибить себе мозги, он дернулся и треснулся головой о ствол дерева. Дуло выскочило изо рта, а за ним и вставная челюсть, ускакавшая в заросли ежевики, где тряслись от ужаса дети. Беззубо шамкая, дедушка Джон вскочил, потрясенный и уязвленный.
   Дети уставились в землю. Когда они подняли головы, дедушка Джон уже ломился сквозь заросли к дому. Он словно растворился в ажурной игре света и тени, отбрасываемой листвой. Он не исчез из виду, а слился с деревьями и подлеском, будто был частью леса, а лес – частью него.
 
   К ужину дедушка Джон не вышел, а сразу открыл бар. Калла, Уиллади и дети, сидя на кухне, слышали гул за стеной. В прошлом году Джон купил подержанный музыкальный автомат, и каждый вечер посетители испытывали его на прочность. Сван, Нобл и Бэнвилл беспокойно переглядывались.
   Наконец Калла не выдержала.
   – Вот что, – сказала она, – я хочу знать, в чем дело, прямо сейчас.
   Бэнвилл сглотнул. Нобл сдвинул на лоб очки. Сван выудила из кармана джинсов дедушкину вставную челюсть.
   – Дедушка потерял, а мы нашли.
   – И потому у вас такой виноватый вид? – сердито сказала Калла.
   Сван разозлилась. В каждом мимолетном выражении лица ребенка взрослые видят вину.
   – Мы не виноваты, – сказала Сван чуть громче, чем следовало. – Мы волнуемся. Дедушка Джон сегодня чуть не убил себя – если б не мы, он бы застрелился.
   Уиллади тихо ахнула.
   Калла только головой покачала:
   – Не застрелился бы. Духу не хватает.
   Уиллади с упреком посмотрела на мать.
   Калла полила крекеры томатной подливкой.
   – Прости, Уиллади. Я устала пугаться. Это далеко не первый раз. Дети, ешьте окру.
   Уиллади промолчала, но по лицу было видно, что задумалась. После ужина она вызвалась убрать со стола и попросила мать уложить обормотов. Бабушка Калла тут же ответила: «Предоставь мне это грязное дельце!» – и обе рассмеялись. В спальню дети поднимались надутые. Возмущаться было бесполезно, ну да ладно, они знают, как отомстить мучителям. В следующий раз, когда будут играть в шпионов, возьмут в плен парочку женщин и учинят им допрос с пристрастием.
 
   Уиллади вымыла посуду, поставила в сушилку и через черный ход прошла в бар. Ни в одном баре, кроме «Открыт Всегда», она никогда не бывала, да и сюда заглядывала, только когда не было посетителей, раз за лето наводила здесь чистоту и проветривала, дивясь про себя, как тут люди терпят застарелую табачную вонь, которую не истребишь никакой уборкой. И сейчас ее поразило, насколько по-иному пахнет бар, когда он полон жизни. Тот же табачный дух, но свежий, смешанный с ароматом мужского одеколона и крепких духов немногочисленных женщин. В углу танцует пара, девица ерошит волосы мужчины, а его руки скользят по ее спине. За одним столиком играют в карты, за двумя другими – в домино, а бильярдного стола и вовсе не видно за спинами. Люди смеются и шутят, будто все заботы и печали оставили за дверью.
   Джон Мозес хозяйничал за стойкой, откупоривая бутылки с пивом. Передав их немолодой крашеной блондинке, он улыбнулся одними губами, стесняясь открыть беззубый рот. Он делал вид, будто не замечает Уиллади, пока та не подошла, не облокотилась о стойку.
   Уиллади украдкой протянула отцу челюсть. Джон сощурился, но взял, на секунду отвернулся и вставил.
   – Зачем явилась? – буркнул он.
   – Посмотреть, как живет вторая половина, – сказала Уиллади. – Как дела, папа? Когда я дома, я тебя почти не вижу.
   Джон Мозес презрительно хмыкнул.
   – Не уехала бы на край света – видела бы сколько душе угодно.
   Уиллади посмотрела на отца, вложив во взгляд всю нежность.
   – Папа, что-то случилось?
   – Тебе-то не все равно?
   – Не все равно.
   – Черта с два.
   – Ты просто решил себя помучить. Ну же, улыбнись!
   Но Джон будто разучился улыбаться.
   Уиллади продолжала:
   – Выдумал себе несчастье и упиваешься им, так нельзя.
   – Уиллади, ты не знаешь, что такое несчастье.
   – Еще как знаю. Тебя-то я знаю, пердуна старого!
   Уиллади заговорила по-мозесовски, а не как жена священника. Джон, как выяснилось, улыбаться не совсем разучился.
   – Пивка хочешь, Уиллади? – спросил он с надеждой.
   – Знаешь ведь, я не пью.
   – Да, но я был бы рад до чертиков – узнай Сэм Лейк, его удар хватит.
   Уиллади со смехом потянулась через стойку, ткнула отца в бок:
   – Ладно, наливай. Очень уж хочется тебя порадовать.
 
   В третьем часу ночи Уиллади прошмыгнула из бара в дом. Калла как раз выходила из ванной, и они столкнулись нос к носу в коридоре.
   – Уиллади, от тебя несет пивом?
   – Да.
   – Что ж, на здоровье, – сказала Калла, поднимаясь по лестнице. – Этот день надо отметить в календаре.