— Ой! — говорит он. — А мы и не знали, что вы проснулись. Я сегодня уже просыпался.
— Знаю, — коротко отвечаете вы.
— Папа не любит, когда мы встаем рано, — продолжает он. — Он говорит, что если мы встанем, то никому в доме не будет покоя. Вот мы и не встаем.
В словах его сквозит полная покорность судьбе. Он горд своей добродетельностью и готовностью жертвовать своими желаниями.
— Так, по-твоему, вы еще не встали? — спрашивает те вы.
— Нет, еще не совсем. Видите, мы не одеты. — Факт очевиден. — Папа по утрам очень устает, — продолжает голосок, — это, конечно, потому, что он целый день работает. А вы устаете по утрам?
Дитя оборачивается и только тут замечает, что и остальные трое ребятишек вошли в комнату и расселись на полу. По их поведению становится ясно, что комнату они принимают за ярмарочный балаган, а вас — за фокусника или клоуна и терпеливо ждут, когда вы вылезете из постели и покажете какой-нибудь номер. Пребывание посторонних в комнате гостя шокирует ребенка. Тоном, не допускающим возражений, он велит детям убраться. Они и не думают возражать, они вообще молчат; в гробовой тишине они как один бросаются на него. С кровати вам виден лишь спутанный клубок извивающихся рук и ног; вся куча напоминает сильно пьяного осьминога, пытающегося нащупать дно. Все молчат — так, должно быть, принято. Если вы спите в пижаме, то спрыгиваете с постели и своими действиями усугубляете возню; если же ваш гардероб менее приличен, то остаетесь на месте и велите им немедленно прекратить, однако ваши призывы остаются без внимания. Проще всего поручить все старшему. Через некоторое время он выкинет их в коридор и захлопнет дверь. Через секунду дверь снова распахнется, и кто-нибудь, обычно Мюриэль, вбежит в комнату, а точнее влетит, словно выпущенная из катапульты. Силы неравные — у нее длинные волосы, за которые очень удобно хвататься. Зная, по всей видимости, об этом своем природном недостатке, она одной рукой крепко держит волосы, а второй дубасит своего старшего братца. Он опять распахивает дверь, и Мюриэль как таран прошибает строй оставшихся в осаде. Вы слышите глухой стук — это ее голова пришла в соприкосновение с сомкнутыми рядами. Одержав победу, старший возвращается на прежнее место. Чувство мести в нем угасло — все забыто.
— Я люблю утро, — говорит он. — А вы?
— Вообще-то да, — отвечаете вы. — Но иногда по утрам бывает очень шумно.
Он не обращает внимания на ваше замечание; он смотрит куда-то вдаль, и лицо его просветляется.
— Я хотел бы умереть утром, все так красиво.
— Что ж, — соглашаетесь вы, — если твой папа оставит ночевать какого-нибудь сердитого дядю, не предупредив его, то, возможно, тебе и представится такое удовольствие.
Созерцательный настрой покидает его, и он снова становится самим собой.
— В саду так хорошо, — предлагает он. — Вставайте, пойдемте играть в крикет.
Ложась спать, вы строили совсем иные планы на утро, но сейчас, когда все так обернулось, эта мысль не кажется вам столь уж неразумной — заснуть все равно не удастся, и вы соглашаетесь.
Позднее, уже днем, вы узнаете, как обстояло дело в действительности: вы, томясь бессонницей, встали рано утром и захотели сыграть в крикет. Дети, которых учили с гостями быть вежливыми, сочли своим долгом развлечь вас. Миссис Гаррис за завтраком заметит, что, раз уж на то пошло, можно было бы и проследить, чтобы дети оделись; а Гаррис не без пафоса даст понять, что ваш дурной пример поставил крест на всей его многомесячной воспитательской деятельности.
В среду утром Джордж был поднят в четверть шестого и после недолгих уговоров согласился поучить их кататься вокруг парников на своем новом велосипеде. Однако даже миссис Гаррис не стала винить Джорджа; душой она чувствовала, что по своей воле Джордж на такое никогда бы не решился.
Дело вовсе не в том, что дети Гарриса — лживые и коварные существа, готовые свалить вину на ближнего. Все вместе и каждый по отдельности — это честные ребятишки, не любящие отпираться. Если вы им объясните, что в ваши планы не входит вставать в пять утра и играть в крикет, или представлять живые картины из Священной истории, или расстреливать из лука несчастную куклу, привязанную к дереву, — если у вас хватит на это духу, то можете спать спокойно и вас разбудят в нормальное время, в восемь подадут чашку чая, а они сначала удивятся, затем извинятся, а под конец искренне раскаются. В данном случае вопрос о том, почему Джордж проснулся около пяти — то ли сам по себе, то ли его разбудил самодельный бумеранг, случайно залетевший в окно, — имеет интерес сугубо теоретический: дети признались, что виноваты они. Старший мальчик сказал:
— Ведь нам говорили, что у дяди Джорджа был трудный день и мы не должны его утром беспокоить. Это я во всем виноват.
Но натворить они ничего не успели; кроме того, мы с Гаррисом решили, что тренировка пойдет Джорджу на пользу. Мы договорились, что в Шварцвальде будем вставать в пять утра. Более того, Джордж предлагал устроить подъем в половине пятого, но мы с Гаррисом возразили, что и пять часов — достаточно рано; поднявшись в пять, в шесть мы уже будем на машинах и до наступления жары успеем проделать изрядный путь. Иногда, конечно, же, можно выезжать и пораньше, но не каждый день. Сам я в то утро проснулся в пять, раньше, чем собирался. Ложась спать, я сказал себе: «В шесть ноль-ноль».
Я знаю, есть люди, которые могут просыпаться с точностью до минуты. Они говорят себе, кладя голову на подушку. «Четыре тридцать»; «Четыре сорок пять»; «Пять пятнадцать», в зависимости от того, когда им надо встать; и как только часы начинают бить, они открывают глаза. Это удивительно, просто уму непостижимо. Будто бы Некто, живущий сам по себе, сидит внутри нас и отсчитывает время, пока мы спим. И ведь нет у него часов, и солнца он не видит, и все же в кромешной тьме определяет время. Точно в нужный момент он шепчет: «Пора!», и мы просыпаемся. Я знавал одного рыбака. Как-то он рассказал мне, что этот Некто будит его ровно за полчаса до начала прилива. Он сказал мне, что ни разу еще не просыпал. Сначала он еще прикидывал, когда начнется прилив, но затем бросил это занятие. Усталый, он ложился спать и тут же погружался в глубокий сон, и каждое утро в разное время этот призрачный ночной страж, точный, как и сам прилив, шепотом будил его. Блуждал ли дух этого человека во тьме по илистому берегу моря, знаком ли он был с законами природы? Мы этого не знаем.
Моему внутреннему стражу, по-видимому, просто не хватает практики. Он старается изо всех сил, но волнуется, суетится и сбивается со счета. Скажешь ему, например: «Будьте добры, в пять тридцать», — а он будит тебя в полтретьего. Я смотрю на часы. Он высказывает предположение, что я, возможно, забыл их завести. Я прикладываю их к уху — они идут. Он думает, что они, скорее всего, отстают, сейчас должно быть половина шестого, если не позже. Чтобы успокоить его, я надеваю шлепанцы и спускаюсь в столовую взглянуть на настенные часы. Что случается с человеком, когда он в халате и шлепанцах среди ночи бродит по дому, описывать нет нужды, каждый испытал это на себе. Все вещи, особенно те, что имеют острые углы, с жестокой радостью колотят его. Когда вы разгуливаете в тяжелых башмаках, вещи разбегаются в разные стороны; когда же у вас на босу ногу надеты войлочные шлепанцы, они выползают из углов и лупят вас почем зря. В спальню я вернулся в дурном настроении и, отринув абсурдное предположение моего стража, что будто бы все часы в доме сговорились против меня, полчаса ворочался в постели, пытаясь уснуть. С четырех до пяти он будил меня каждые десять минут. Я уже жалел, что обратился к нему с такой просьбой. В пять часов, утомившись, он завалился спать, препоручив дело служанке, которая и разбудила меня на полчаса позже обычного.
В ту среду он так надоел мне, что я встал в пять, лишь бы от него отвязаться. Я не знал, куда себя деть. Наш поезд отходил в восемь; все вещи упакованы и вместе с велосипедом сданы в багаж еще вчера. Я поплелся в кабинет, решив поработать часок-другой. Не думаю, что столь ранний час — самое подходящее время для занятий изящной словесностью. Я написал три абзаца, перечел их. О моих опусах написано немало нелестных слов, но эти три абзаца были ниже всякой критики. Я выкинул лист в корзину и стал вспоминать, нет ли какого-нибудь благотворительного общества, выплачивающего пособия исписавшимся авторам.
Чтобы отвлечься от мрачных мыслей, я положил в карман мяч и, выбрав путь подлиннее, поплелся на поле для гольфа. На поле щипала травку пара овец; они увязались за мной, проявляя явный интерес к моим действиям. Одна из них была добродушным, симпатичным и дружелюбным созданием. Не думаю, чтобы она разбиралась в игре, скорее всего, ей просто глубоко импонировало подобное невинное развлечение в столь ранний час. После каждого удара она блеяла:
— Бра-а-а-во, отли-и-и-чный удар!
Можно было подумать, что играет она сама.
Вторая же овца оказалась вздорной, сварливой скотиной. Если первая подбадривала меня, то эта только сбивала с толку оскорбительными репликами.
— Пло-о-о-хо, никуда-а-а не годи-и-и-тся! — комментировала она чуть ли не каждый мой удар. Сказать по правде, некоторые из ударов были просто великолепны, но она издевалась над ними из чистого упрямства, лишь бы досадить. Я это превосходно понимал.
Совершенно случайно, к моему сожалению, мяч попал хорошей овечке прямо в нос. На что паршивая овца рассмеялась — явно и недвусмысленно, хриплым, грубым смехом; и пока ее подруга ошарашенно смотрела в землю, не в силах от неожиданности сдвинуться с места, она впервые за всю игру сменила песню и заблеяла:
— Бра-а-а-во, отли-и-и-ично! Лу-у-у-учший удар за всю исто-о-о-рию спо-о-о-рта!
Много бы я дал, чтобы мяч попал в нее, а не в ту симпатичную овечку. Но так уж устроен мир: страдает всегда невинный.
На поле я пробыл дольше, чем предполагал, и, когда за мной пришла Этельберта и сказала, что уже половина восьмого и завтрак готов, я вспомнил, что еще не брился. Этельберта терпеть не может, когда я бреюсь наспех. Она опасается, что соседей мой вид может навести на мысль о покушении на самоубийство и по округе разнесется слух, что мы с ней не ладим. Кроме того, замечает она вскользь, у меня не та внешность, за которой можно не следить. В целом я был рад, что прощание с Этельбертой не затянется: иногда при расставании женщины плачут. Но детям на прощание я собирался дать пару наставлений, в частности, чтобы они не играли в крикет моими удочками; кроме того, я терпеть не могу опаздывать на поезд. В четверти мили от станции я нагнал Джорджа с Гаррисом — они тоже бежали. Мы шли с Гаррисом нос в нос, и он успел сообщить мне, что во всем виновата новая плита. Сегодня утром решили ее испытать, и, по неустановленной причине, она разметала почки по всей кухне и ошпарила кухарку. Когда вернется, сказал Гаррис, он ей задаст.
В поезд мы вскочили в последние секунды. Тяжело дыша, мы повалились на сиденья. По мере того как я все глубже анализировал события нынешнего утра, перед моими глазами все отчетливее вставал дядюшка Поджер, который двести пятьдесят дней в году ездил в город утренним поездом девять тридцать.
От дома дядюшки Поджера до станции было восемь минут ходьбы. Но дядюшка любил повторять:
— Выходить из дома надо за четверть часа и идти не спеша.
На самом деле он выходил за пять минут и бежал. Не знаю, почему, но в нашем пригороде так было принято. В то время в Илинге жило много солидных джентльменов из Сити — многие живут там и по сей день, — и всем им надо было поспеть на утренний поезд. Все они опаздывали, у всех в одной руке были черный портфель и газета, а в другой — зонт, последнюю четверть мили до станции они бежали — и в дождь, и при хорошей погоде.
Все местные бездельники — главным образом няньки, мальчики на побегушках, а иногда и лоточники — в хорошую погоду собирались поглазеть на них, криками подбадривая фаворитов. Нельзя сказать, что бегали они хорошо, более того, бегали они из рук вон плохо, но к делу относились серьезно и старались изо всех сил.
Иногда в толпе заключались пари:
— Ставлю два против одного на того старикана в белом жилете.
— Ставлю десять против одного на старого хрыча, что пыхтит как паровоз, если, конечно, он не кувырнется через голову на середине дистанции.
— Ставлю на Красного Мотылька! — Под такой кличкой шел у них дядюшкин сосед, отставной военный, в спокойном состоянии джентльмен безукоризненной внешности, но быстро меняющий цвет лица при резких движениях.
Дядюшка и все прочие неоднократно обращались в «Илинг Пресс», горько сетуя на бездеятельность местной полиции, и газета публиковала пламенные передовицы, обращающие внимание на падение нравов среди лондонского простонародья, особенно в западных пригородах. Но ничто не помогало.
Дело не в том, что дядюшка поздно вставал; дело в том, что все беды случались в последнюю минуту. После завтрака первым делом он терял газету. Мы всегда знали, когда дядюшка Поджер что-нибудь терял, — на лице у него появлялось выражение изумления и негодования, с которым он взирал на мир. Дядюшке Поджеру никогда не приходило в голову сказать себе:
— Я бестолковый старик. Я вечно все теряю и забываю, где что лежит. Сам я найти ничего не могу. Окружающим от меня тошно. Пора взяться за ум и попытаться исправиться.
Напротив, в результате каких-то странных рассуждений ему удается убедить себя, что в пропаже виноват кто угодно, только не он.
— Только что держал ее в руках! — восклицает он.
Судя по его тону, можно подумать, что вокруг него живут мошенники, для которых нет больше радости, чем с ловкостью фокусника утащить у него из-под носа газету.
— Может, ты оставил ее в саду? — высказывает предположение тетушка.
— Зачем мне оставлять ее в саду? В саду мне газета не нужна, газета нужна мне в поезде!
— Ты не клал ее в карман?
— Боже мой! Если бы я положил ее в карман, то стал бы я, по-твоему, стоять здесь, когда на часах без пяти девять? Что ж я, по-твоему, дурак?
Тут кто-нибудь кричит: «Это не она?» — и подает ему аккуратно сложенную газету.
— Я бы попросил никого не трогать моих вещей, — ворчит он, яростно выхватывая ее из рук дающего.
Он открывает портфель, собираясь положить туда газету, но, взглянув на число, на некоторое время лишается дара речи.
— Что случилось? — спрашивает тетушка.
— Позавчерашняя! — шепчет он. Обида его так велика, что он не может даже кричать; газета летит на стол.
И хоть бы раз для разнообразия газета оказалась вчерашней! Нет, всегда позавчерашняя, за исключением вторников; тогда она оказывается за субботу.
В конце концов газету мы находим, если только он не сидит на ней. И тогда он улыбается — не с благодарностью, а с тем чувством усталости, какое должен испытывать человек, обреченный судьбой жить среди скопища безнадежных идиотов.
— Ведь она лежала у вас прямо под носом, а вы… — фразу он не заканчивает — он всегда гордится своей выдержкой.
Разобравшись с газетой, он выходит в переднюю, где тетя Мария, по заведенному обычаю, собирает детей для прощания с ним.
Тетушка никогда не выходила из дому без нежного прощания со всеми домашними, разве что если собиралась забежать к соседке. Кто знает, говаривала она, всякое может случиться.
Кого-то одного, конечно, недостает; как только это обнаруживается, остальные все шестеро, ни минуты не мешкая, с дикими воплями бросаются на поиски. Как только они разбегаются, тут же объявляется пропавший, который болтался где-нибудь неподалеку; причина его отсутствия всегда самая уважительная; немедленно он пускается на поиски остальных, дабы сообщить, что он нашелся. Таким образом, по меньшей мере пять минут все ищут друг друга; за это время дядюшка успевает найти зонтик и потерять шляпу. Наконец все вновь собираются в передней; в этот момент часы начинают бить девять. Бой у них мрачный, душераздирающий; на дядюшку он действует удручающе. Впопыхах он целует одних детей по два раза, других пропускает, тут же забывает, кого целовал, а кого нет, и все начинается сначала. Он говорит, что дети, по его твердому убеждению, путаются специально, и я не берусь утверждать, что обвинение это полностью лишено оснований. Помимо всего прочего, у кого-нибудь из детей непременно течет из носу и именно это чадо проявляет сыновьи чувства наиболее энергично.
Если все идет уж слишком гладко, старший мальчик начинает сочинять, что часы в доме отстают на пять минут и вчера он из-за этого опоздал в школу. Дядюшка опрометью несется к воротам, где вспоминает, что оставил дома портфель и зонтик. Дети, которых тетя не успевает задержать, мчатся за ним, вырывая друг у друга зонтик и портфель. Когда они возвращаются, мы замечаем на столе в передней самую важную вещь, забытую им, и гадаем, что же он скажет, когда вернется.
На Ватерлоо мы прибыли в самом начале десятого и тут же решили провести эксперимент, предложенный Джорджем. Открыв книгу на разделе «На стоянке извозчиков», мы подошли к фаэтону, приподняли шляпы и пожелали извозчику доброго утра. Извозчик не уступал в вежливости иностранцам — подлинным или мнимым. Призвав приятеля по кличке Чарльз «замереть», он спрыгнул с козел и отвесил нам поклон, достойный царедворца старого времени. Говоря, безусловно, от имени всей нации, он приветствовал нас на английской земле, выразив сожаление, что Ее Величество в настоящее время пребывает в загородной резиденции.
Ответить ему в том же духе мы не могли. Ничего подобного книжонка не предусматривала. Мы назвали его «возницей», на что он поклонился нам до земли, и справились, не соблаговолит ли он отвезти нас на Уэстминстер-Бридж-роуд.
Он положил руку на сердце и заверил нас, что это доставит ему несказанное удовольствие.
Выбрав третью фразу из раздела, Джордж поинтересовался у извозчика, какое же вознаграждение тот сочтет для себя справедливым.
Вопрос, переводящий нашу возвышенную беседу на низменную тему, казалось, оскорбил его в лучших чувствах. Он сказал, что никогда не спрашивает платы с важных иностранцев; он готов принять от нас какой-нибудь памятный подарок — булавку, там, с бриллиантом, золотую табакерку или какую-нибудь другую безделушку в этом роде.
Так как стала собираться толпа, а шутка, похоже, зашла слишком далеко, мы без долгих разговоров залезли в коляску и тронулись под крики зевак. Мы остановили кеб у обувного магазина рядом с театром «Эстли» — как раз то, что нам было нужно. Это был один из тех затоваренных магазинчиков, которые, стоит им открыться, тут же извергают свой товар наружу. Коробки с обувью были свалены на мостовой и в ближайшей канаве. Ботинки гроздьями свисали с окон и дверей. Ставни, словно виноградной лозой, были увиты связками черных и коричневых туфель. Внутри магазин был завален ботинками. Хозяин, когда мы вошли, был занят тем, что с молотком и стамеской в руках открывал ящик с новой партией товара.
Джордж приподнял шляпу и сказал:
— Доброе утро.
Хозяин даже не обернулся. С первого же взгляда он показался мне человеком неприветливым. Он что-то пробормотал себе под нос — это могло быть и «с добрым утром», и что-нибудь совершенно противоположное — и занялся своим делом.
Джордж продолжил:
— Ваш магазин порекомендовал мне мой друг м-р X.
На что хозяин должен был ответить:
— М-р X — достойнейший джентльмен; всегда рад услужить его друзьям.
На самом же деле он сказал:
— Не знаю такого и знать не хочу.
Ответ сбивал с толку. В книге описывались три или четыре способа покупки ботинок; Джордж, тщательно все взвесив, остановился на варианте с «м-ром X» как наиболее светском. Вы довольно долго болтаете с продавцом об этом «м-ре X», а затем, когда между вами таким образом установятся дружба и взаимопонимание, вы непосредственно переходите к цели вашего визита, а именно: намерению приобрести ботинки, «недорогие и хорошие». Этот хмурый, насупленный человек определенно ничего не понимал в тонкостях розничной торговли. С таким нельзя деликатничать, надо сразу брать быка за рога. Джордж отринул вариант с «м-ром X» и, перевернув страницу, наугад зачитал первую фразу. Выбор был неудачен: хозяин любого обувного магазина принял бы вас за слабоумного. В данных же обстоятельствах, когда ботинки душили и давили вас со всех сторон, она вообще была лишена всякого смысла. Она гласила:
— Я слышал, вы торгуете ботинками.
Тут хозяин отложил молоток и стамеску и посмотрел на нас. Он заговорил не спеша, низким и хриплым голосом. Он сказал:
— А для чего я, по-вашему, держу здесь ботинки — для запаха?
Такие люди всегда начинают спокойно, но затем все больше и больше распаляются, ярость их растет как на дрожжах.
— Кто я, по-вашему, — продолжал он, — коллекционер обуви? Зачем я, по-вашему, держу магазин — для здоровья? Вы что думаете, я люблю ботинки и ни за что не расстанусь ни с одной парой? Для чего я их, по-вашему, развесил — любоваться? Их что здесь — мало? Где вы, по-вашему, находитесь — на международной выставке обуви? Здесь что, по-вашему, — музей обуви? Вы когда-нибудь слыхали, чтобы человек держал обувной магазин и не торговал ботинками? Я их здесь зачем, по-вашему, держу — для красоты? Вы за кого меня принимаете — за чемпиона состязаний круглых идиотов?
Я всегда говорил, что пользы от этих разговорников никакой. Сейчас нам был просто необходим английский перевод расхожего немецкого выражения: «Behalten Sic Ihr Haar auf».[1]
Ничего подобного в этой книжонке не было. Однако я отдаю должное находчивости Джорджа: он отыскал фразу, как нельзя более подходящую к сложившейся ситуации. Он сказал:
— Что ж, зайду к вам в другой раз, когда выбор будет побогаче. Счастливо оставаться, до лучших времен!
С этими словами мы сели в кеб и уехали, оставив хозяина в забаррикадированных коробками с обувью дверях магазина. Что он нам кричал — я не слышал, но прохожие слушали его с большим интересом.
Джордж хотел остановиться у другого обувного магазина и повторить эксперимент; он сказал, что ему действительно надо купить пару шлепанцев. Но нам удалось уговорить его отложить покупку до приезда в какой-нибудь заморский город, где торговцы уже привыкли к подобным речам или просто более дружелюбны. Но на покупке кепки он настоял, заявил, что без кепки путешествие ему будет не в радость. Мы остановились у маленького магазинчика на Блэкфайерс-роуд.
Хозяином этого магазинчика оказался приветливый коротышка. Был он слегка навеселе, но не только не путал нас, а наоборот, помогал.
Когда Джордж точно по книге спросил его: «Есть ли у вас в продаже головные уборы?» — он не рассердился; он остановился и задумчиво поскреб подбородок.
— Головные уборы, — сказал он. — Дайте-ка подумать. Ага, — и приятная улыбка засияла на его добродушном лице, — можно поискать, авось, что найдется. Но, ради Бога, почему это вас интересует?
Джордж объяснил, что хочет купить кепку, дорожную кепку, но вся загвоздка в том, что нужна ему хорошая кепка.
Хозяин огорчился.
— Эх, — сказал он, — боюсь, ничего не выйдет. Вот если бы вам понадобилась плохая кепка, которая и гроша ломаного не стоит, кепка, которая только на то и годится, чтобы ею окна мыть, тогда бы я смог предложить вам кое-что. Но хорошая кепка — нет, таких не держим. Но постойте-ка, — продолжал он, прочтя на выразительном лице Джорджа разочарование, — не уходите. Есть у меня одна кепка, — он полез куда-то под прилавок, — не скажу, что хорошая, но всяко получше тех, которыми я торгую.
Он протянул нам кепку.
— Ну, как она вам? — спросил он. — Может, сойдет?
Джордж стал примерять ее перед зеркалом и, отыскав в книге нужную фразу, сказал:
— Это кепи подходит мне по размеру, но скажите, как, по-вашему, к лицу ли оно мне?
Хозяин отошел в сторону и окинул его внимательным взглядом.
— Сказать по правде, — ответил он, — оно вам не идет. Он отвернулся от Джорджа и обратился к нам с Гаррисом.
— У вашего друга, — сказал он, — очень живое лицо: то он красив, то, прямо скажем, безобразен. Эта кепка, по-моему, его очень портит.
Услышав это, Джордж решил, что хватит валять дурака. Он сказал:
— Хорошо, я ее беру. Мы спешим на поезд. Сколько с меня?
Хозяин ответил:
— Цена этой кепки, сэр, четыре шиллинга шесть пенсов, хотя она и половины того не стоит. Завернуть в коричневую бумагу, сэр, или в белую?
Джордж сказал, что заворачивать не надо, заплатил хозяину четыре шиллинга шесть пенсов серебром и вышел. Мы с Гаррисом пошли за ним.
На Фенчерч-стрит мы сторговались с кебменом за пять шиллингов. Он отвесил нам еще один изящный поклон и просил передавать привет австрийскому императору.
— Знаю, — коротко отвечаете вы.
— Папа не любит, когда мы встаем рано, — продолжает он. — Он говорит, что если мы встанем, то никому в доме не будет покоя. Вот мы и не встаем.
В словах его сквозит полная покорность судьбе. Он горд своей добродетельностью и готовностью жертвовать своими желаниями.
— Так, по-твоему, вы еще не встали? — спрашивает те вы.
— Нет, еще не совсем. Видите, мы не одеты. — Факт очевиден. — Папа по утрам очень устает, — продолжает голосок, — это, конечно, потому, что он целый день работает. А вы устаете по утрам?
Дитя оборачивается и только тут замечает, что и остальные трое ребятишек вошли в комнату и расселись на полу. По их поведению становится ясно, что комнату они принимают за ярмарочный балаган, а вас — за фокусника или клоуна и терпеливо ждут, когда вы вылезете из постели и покажете какой-нибудь номер. Пребывание посторонних в комнате гостя шокирует ребенка. Тоном, не допускающим возражений, он велит детям убраться. Они и не думают возражать, они вообще молчат; в гробовой тишине они как один бросаются на него. С кровати вам виден лишь спутанный клубок извивающихся рук и ног; вся куча напоминает сильно пьяного осьминога, пытающегося нащупать дно. Все молчат — так, должно быть, принято. Если вы спите в пижаме, то спрыгиваете с постели и своими действиями усугубляете возню; если же ваш гардероб менее приличен, то остаетесь на месте и велите им немедленно прекратить, однако ваши призывы остаются без внимания. Проще всего поручить все старшему. Через некоторое время он выкинет их в коридор и захлопнет дверь. Через секунду дверь снова распахнется, и кто-нибудь, обычно Мюриэль, вбежит в комнату, а точнее влетит, словно выпущенная из катапульты. Силы неравные — у нее длинные волосы, за которые очень удобно хвататься. Зная, по всей видимости, об этом своем природном недостатке, она одной рукой крепко держит волосы, а второй дубасит своего старшего братца. Он опять распахивает дверь, и Мюриэль как таран прошибает строй оставшихся в осаде. Вы слышите глухой стук — это ее голова пришла в соприкосновение с сомкнутыми рядами. Одержав победу, старший возвращается на прежнее место. Чувство мести в нем угасло — все забыто.
— Я люблю утро, — говорит он. — А вы?
— Вообще-то да, — отвечаете вы. — Но иногда по утрам бывает очень шумно.
Он не обращает внимания на ваше замечание; он смотрит куда-то вдаль, и лицо его просветляется.
— Я хотел бы умереть утром, все так красиво.
— Что ж, — соглашаетесь вы, — если твой папа оставит ночевать какого-нибудь сердитого дядю, не предупредив его, то, возможно, тебе и представится такое удовольствие.
Созерцательный настрой покидает его, и он снова становится самим собой.
— В саду так хорошо, — предлагает он. — Вставайте, пойдемте играть в крикет.
Ложась спать, вы строили совсем иные планы на утро, но сейчас, когда все так обернулось, эта мысль не кажется вам столь уж неразумной — заснуть все равно не удастся, и вы соглашаетесь.
Позднее, уже днем, вы узнаете, как обстояло дело в действительности: вы, томясь бессонницей, встали рано утром и захотели сыграть в крикет. Дети, которых учили с гостями быть вежливыми, сочли своим долгом развлечь вас. Миссис Гаррис за завтраком заметит, что, раз уж на то пошло, можно было бы и проследить, чтобы дети оделись; а Гаррис не без пафоса даст понять, что ваш дурной пример поставил крест на всей его многомесячной воспитательской деятельности.
В среду утром Джордж был поднят в четверть шестого и после недолгих уговоров согласился поучить их кататься вокруг парников на своем новом велосипеде. Однако даже миссис Гаррис не стала винить Джорджа; душой она чувствовала, что по своей воле Джордж на такое никогда бы не решился.
Дело вовсе не в том, что дети Гарриса — лживые и коварные существа, готовые свалить вину на ближнего. Все вместе и каждый по отдельности — это честные ребятишки, не любящие отпираться. Если вы им объясните, что в ваши планы не входит вставать в пять утра и играть в крикет, или представлять живые картины из Священной истории, или расстреливать из лука несчастную куклу, привязанную к дереву, — если у вас хватит на это духу, то можете спать спокойно и вас разбудят в нормальное время, в восемь подадут чашку чая, а они сначала удивятся, затем извинятся, а под конец искренне раскаются. В данном случае вопрос о том, почему Джордж проснулся около пяти — то ли сам по себе, то ли его разбудил самодельный бумеранг, случайно залетевший в окно, — имеет интерес сугубо теоретический: дети признались, что виноваты они. Старший мальчик сказал:
— Ведь нам говорили, что у дяди Джорджа был трудный день и мы не должны его утром беспокоить. Это я во всем виноват.
Но натворить они ничего не успели; кроме того, мы с Гаррисом решили, что тренировка пойдет Джорджу на пользу. Мы договорились, что в Шварцвальде будем вставать в пять утра. Более того, Джордж предлагал устроить подъем в половине пятого, но мы с Гаррисом возразили, что и пять часов — достаточно рано; поднявшись в пять, в шесть мы уже будем на машинах и до наступления жары успеем проделать изрядный путь. Иногда, конечно, же, можно выезжать и пораньше, но не каждый день. Сам я в то утро проснулся в пять, раньше, чем собирался. Ложась спать, я сказал себе: «В шесть ноль-ноль».
Я знаю, есть люди, которые могут просыпаться с точностью до минуты. Они говорят себе, кладя голову на подушку. «Четыре тридцать»; «Четыре сорок пять»; «Пять пятнадцать», в зависимости от того, когда им надо встать; и как только часы начинают бить, они открывают глаза. Это удивительно, просто уму непостижимо. Будто бы Некто, живущий сам по себе, сидит внутри нас и отсчитывает время, пока мы спим. И ведь нет у него часов, и солнца он не видит, и все же в кромешной тьме определяет время. Точно в нужный момент он шепчет: «Пора!», и мы просыпаемся. Я знавал одного рыбака. Как-то он рассказал мне, что этот Некто будит его ровно за полчаса до начала прилива. Он сказал мне, что ни разу еще не просыпал. Сначала он еще прикидывал, когда начнется прилив, но затем бросил это занятие. Усталый, он ложился спать и тут же погружался в глубокий сон, и каждое утро в разное время этот призрачный ночной страж, точный, как и сам прилив, шепотом будил его. Блуждал ли дух этого человека во тьме по илистому берегу моря, знаком ли он был с законами природы? Мы этого не знаем.
Моему внутреннему стражу, по-видимому, просто не хватает практики. Он старается изо всех сил, но волнуется, суетится и сбивается со счета. Скажешь ему, например: «Будьте добры, в пять тридцать», — а он будит тебя в полтретьего. Я смотрю на часы. Он высказывает предположение, что я, возможно, забыл их завести. Я прикладываю их к уху — они идут. Он думает, что они, скорее всего, отстают, сейчас должно быть половина шестого, если не позже. Чтобы успокоить его, я надеваю шлепанцы и спускаюсь в столовую взглянуть на настенные часы. Что случается с человеком, когда он в халате и шлепанцах среди ночи бродит по дому, описывать нет нужды, каждый испытал это на себе. Все вещи, особенно те, что имеют острые углы, с жестокой радостью колотят его. Когда вы разгуливаете в тяжелых башмаках, вещи разбегаются в разные стороны; когда же у вас на босу ногу надеты войлочные шлепанцы, они выползают из углов и лупят вас почем зря. В спальню я вернулся в дурном настроении и, отринув абсурдное предположение моего стража, что будто бы все часы в доме сговорились против меня, полчаса ворочался в постели, пытаясь уснуть. С четырех до пяти он будил меня каждые десять минут. Я уже жалел, что обратился к нему с такой просьбой. В пять часов, утомившись, он завалился спать, препоручив дело служанке, которая и разбудила меня на полчаса позже обычного.
В ту среду он так надоел мне, что я встал в пять, лишь бы от него отвязаться. Я не знал, куда себя деть. Наш поезд отходил в восемь; все вещи упакованы и вместе с велосипедом сданы в багаж еще вчера. Я поплелся в кабинет, решив поработать часок-другой. Не думаю, что столь ранний час — самое подходящее время для занятий изящной словесностью. Я написал три абзаца, перечел их. О моих опусах написано немало нелестных слов, но эти три абзаца были ниже всякой критики. Я выкинул лист в корзину и стал вспоминать, нет ли какого-нибудь благотворительного общества, выплачивающего пособия исписавшимся авторам.
Чтобы отвлечься от мрачных мыслей, я положил в карман мяч и, выбрав путь подлиннее, поплелся на поле для гольфа. На поле щипала травку пара овец; они увязались за мной, проявляя явный интерес к моим действиям. Одна из них была добродушным, симпатичным и дружелюбным созданием. Не думаю, чтобы она разбиралась в игре, скорее всего, ей просто глубоко импонировало подобное невинное развлечение в столь ранний час. После каждого удара она блеяла:
— Бра-а-а-во, отли-и-и-чный удар!
Можно было подумать, что играет она сама.
Вторая же овца оказалась вздорной, сварливой скотиной. Если первая подбадривала меня, то эта только сбивала с толку оскорбительными репликами.
— Пло-о-о-хо, никуда-а-а не годи-и-и-тся! — комментировала она чуть ли не каждый мой удар. Сказать по правде, некоторые из ударов были просто великолепны, но она издевалась над ними из чистого упрямства, лишь бы досадить. Я это превосходно понимал.
Совершенно случайно, к моему сожалению, мяч попал хорошей овечке прямо в нос. На что паршивая овца рассмеялась — явно и недвусмысленно, хриплым, грубым смехом; и пока ее подруга ошарашенно смотрела в землю, не в силах от неожиданности сдвинуться с места, она впервые за всю игру сменила песню и заблеяла:
— Бра-а-а-во, отли-и-и-ично! Лу-у-у-учший удар за всю исто-о-о-рию спо-о-о-рта!
Много бы я дал, чтобы мяч попал в нее, а не в ту симпатичную овечку. Но так уж устроен мир: страдает всегда невинный.
На поле я пробыл дольше, чем предполагал, и, когда за мной пришла Этельберта и сказала, что уже половина восьмого и завтрак готов, я вспомнил, что еще не брился. Этельберта терпеть не может, когда я бреюсь наспех. Она опасается, что соседей мой вид может навести на мысль о покушении на самоубийство и по округе разнесется слух, что мы с ней не ладим. Кроме того, замечает она вскользь, у меня не та внешность, за которой можно не следить. В целом я был рад, что прощание с Этельбертой не затянется: иногда при расставании женщины плачут. Но детям на прощание я собирался дать пару наставлений, в частности, чтобы они не играли в крикет моими удочками; кроме того, я терпеть не могу опаздывать на поезд. В четверти мили от станции я нагнал Джорджа с Гаррисом — они тоже бежали. Мы шли с Гаррисом нос в нос, и он успел сообщить мне, что во всем виновата новая плита. Сегодня утром решили ее испытать, и, по неустановленной причине, она разметала почки по всей кухне и ошпарила кухарку. Когда вернется, сказал Гаррис, он ей задаст.
В поезд мы вскочили в последние секунды. Тяжело дыша, мы повалились на сиденья. По мере того как я все глубже анализировал события нынешнего утра, перед моими глазами все отчетливее вставал дядюшка Поджер, который двести пятьдесят дней в году ездил в город утренним поездом девять тридцать.
От дома дядюшки Поджера до станции было восемь минут ходьбы. Но дядюшка любил повторять:
— Выходить из дома надо за четверть часа и идти не спеша.
На самом деле он выходил за пять минут и бежал. Не знаю, почему, но в нашем пригороде так было принято. В то время в Илинге жило много солидных джентльменов из Сити — многие живут там и по сей день, — и всем им надо было поспеть на утренний поезд. Все они опаздывали, у всех в одной руке были черный портфель и газета, а в другой — зонт, последнюю четверть мили до станции они бежали — и в дождь, и при хорошей погоде.
Все местные бездельники — главным образом няньки, мальчики на побегушках, а иногда и лоточники — в хорошую погоду собирались поглазеть на них, криками подбадривая фаворитов. Нельзя сказать, что бегали они хорошо, более того, бегали они из рук вон плохо, но к делу относились серьезно и старались изо всех сил.
Иногда в толпе заключались пари:
— Ставлю два против одного на того старикана в белом жилете.
— Ставлю десять против одного на старого хрыча, что пыхтит как паровоз, если, конечно, он не кувырнется через голову на середине дистанции.
— Ставлю на Красного Мотылька! — Под такой кличкой шел у них дядюшкин сосед, отставной военный, в спокойном состоянии джентльмен безукоризненной внешности, но быстро меняющий цвет лица при резких движениях.
Дядюшка и все прочие неоднократно обращались в «Илинг Пресс», горько сетуя на бездеятельность местной полиции, и газета публиковала пламенные передовицы, обращающие внимание на падение нравов среди лондонского простонародья, особенно в западных пригородах. Но ничто не помогало.
Дело не в том, что дядюшка поздно вставал; дело в том, что все беды случались в последнюю минуту. После завтрака первым делом он терял газету. Мы всегда знали, когда дядюшка Поджер что-нибудь терял, — на лице у него появлялось выражение изумления и негодования, с которым он взирал на мир. Дядюшке Поджеру никогда не приходило в голову сказать себе:
— Я бестолковый старик. Я вечно все теряю и забываю, где что лежит. Сам я найти ничего не могу. Окружающим от меня тошно. Пора взяться за ум и попытаться исправиться.
Напротив, в результате каких-то странных рассуждений ему удается убедить себя, что в пропаже виноват кто угодно, только не он.
— Только что держал ее в руках! — восклицает он.
Судя по его тону, можно подумать, что вокруг него живут мошенники, для которых нет больше радости, чем с ловкостью фокусника утащить у него из-под носа газету.
— Может, ты оставил ее в саду? — высказывает предположение тетушка.
— Зачем мне оставлять ее в саду? В саду мне газета не нужна, газета нужна мне в поезде!
— Ты не клал ее в карман?
— Боже мой! Если бы я положил ее в карман, то стал бы я, по-твоему, стоять здесь, когда на часах без пяти девять? Что ж я, по-твоему, дурак?
Тут кто-нибудь кричит: «Это не она?» — и подает ему аккуратно сложенную газету.
— Я бы попросил никого не трогать моих вещей, — ворчит он, яростно выхватывая ее из рук дающего.
Он открывает портфель, собираясь положить туда газету, но, взглянув на число, на некоторое время лишается дара речи.
— Что случилось? — спрашивает тетушка.
— Позавчерашняя! — шепчет он. Обида его так велика, что он не может даже кричать; газета летит на стол.
И хоть бы раз для разнообразия газета оказалась вчерашней! Нет, всегда позавчерашняя, за исключением вторников; тогда она оказывается за субботу.
В конце концов газету мы находим, если только он не сидит на ней. И тогда он улыбается — не с благодарностью, а с тем чувством усталости, какое должен испытывать человек, обреченный судьбой жить среди скопища безнадежных идиотов.
— Ведь она лежала у вас прямо под носом, а вы… — фразу он не заканчивает — он всегда гордится своей выдержкой.
Разобравшись с газетой, он выходит в переднюю, где тетя Мария, по заведенному обычаю, собирает детей для прощания с ним.
Тетушка никогда не выходила из дому без нежного прощания со всеми домашними, разве что если собиралась забежать к соседке. Кто знает, говаривала она, всякое может случиться.
Кого-то одного, конечно, недостает; как только это обнаруживается, остальные все шестеро, ни минуты не мешкая, с дикими воплями бросаются на поиски. Как только они разбегаются, тут же объявляется пропавший, который болтался где-нибудь неподалеку; причина его отсутствия всегда самая уважительная; немедленно он пускается на поиски остальных, дабы сообщить, что он нашелся. Таким образом, по меньшей мере пять минут все ищут друг друга; за это время дядюшка успевает найти зонтик и потерять шляпу. Наконец все вновь собираются в передней; в этот момент часы начинают бить девять. Бой у них мрачный, душераздирающий; на дядюшку он действует удручающе. Впопыхах он целует одних детей по два раза, других пропускает, тут же забывает, кого целовал, а кого нет, и все начинается сначала. Он говорит, что дети, по его твердому убеждению, путаются специально, и я не берусь утверждать, что обвинение это полностью лишено оснований. Помимо всего прочего, у кого-нибудь из детей непременно течет из носу и именно это чадо проявляет сыновьи чувства наиболее энергично.
Если все идет уж слишком гладко, старший мальчик начинает сочинять, что часы в доме отстают на пять минут и вчера он из-за этого опоздал в школу. Дядюшка опрометью несется к воротам, где вспоминает, что оставил дома портфель и зонтик. Дети, которых тетя не успевает задержать, мчатся за ним, вырывая друг у друга зонтик и портфель. Когда они возвращаются, мы замечаем на столе в передней самую важную вещь, забытую им, и гадаем, что же он скажет, когда вернется.
На Ватерлоо мы прибыли в самом начале десятого и тут же решили провести эксперимент, предложенный Джорджем. Открыв книгу на разделе «На стоянке извозчиков», мы подошли к фаэтону, приподняли шляпы и пожелали извозчику доброго утра. Извозчик не уступал в вежливости иностранцам — подлинным или мнимым. Призвав приятеля по кличке Чарльз «замереть», он спрыгнул с козел и отвесил нам поклон, достойный царедворца старого времени. Говоря, безусловно, от имени всей нации, он приветствовал нас на английской земле, выразив сожаление, что Ее Величество в настоящее время пребывает в загородной резиденции.
Ответить ему в том же духе мы не могли. Ничего подобного книжонка не предусматривала. Мы назвали его «возницей», на что он поклонился нам до земли, и справились, не соблаговолит ли он отвезти нас на Уэстминстер-Бридж-роуд.
Он положил руку на сердце и заверил нас, что это доставит ему несказанное удовольствие.
Выбрав третью фразу из раздела, Джордж поинтересовался у извозчика, какое же вознаграждение тот сочтет для себя справедливым.
Вопрос, переводящий нашу возвышенную беседу на низменную тему, казалось, оскорбил его в лучших чувствах. Он сказал, что никогда не спрашивает платы с важных иностранцев; он готов принять от нас какой-нибудь памятный подарок — булавку, там, с бриллиантом, золотую табакерку или какую-нибудь другую безделушку в этом роде.
Так как стала собираться толпа, а шутка, похоже, зашла слишком далеко, мы без долгих разговоров залезли в коляску и тронулись под крики зевак. Мы остановили кеб у обувного магазина рядом с театром «Эстли» — как раз то, что нам было нужно. Это был один из тех затоваренных магазинчиков, которые, стоит им открыться, тут же извергают свой товар наружу. Коробки с обувью были свалены на мостовой и в ближайшей канаве. Ботинки гроздьями свисали с окон и дверей. Ставни, словно виноградной лозой, были увиты связками черных и коричневых туфель. Внутри магазин был завален ботинками. Хозяин, когда мы вошли, был занят тем, что с молотком и стамеской в руках открывал ящик с новой партией товара.
Джордж приподнял шляпу и сказал:
— Доброе утро.
Хозяин даже не обернулся. С первого же взгляда он показался мне человеком неприветливым. Он что-то пробормотал себе под нос — это могло быть и «с добрым утром», и что-нибудь совершенно противоположное — и занялся своим делом.
Джордж продолжил:
— Ваш магазин порекомендовал мне мой друг м-р X.
На что хозяин должен был ответить:
— М-р X — достойнейший джентльмен; всегда рад услужить его друзьям.
На самом же деле он сказал:
— Не знаю такого и знать не хочу.
Ответ сбивал с толку. В книге описывались три или четыре способа покупки ботинок; Джордж, тщательно все взвесив, остановился на варианте с «м-ром X» как наиболее светском. Вы довольно долго болтаете с продавцом об этом «м-ре X», а затем, когда между вами таким образом установятся дружба и взаимопонимание, вы непосредственно переходите к цели вашего визита, а именно: намерению приобрести ботинки, «недорогие и хорошие». Этот хмурый, насупленный человек определенно ничего не понимал в тонкостях розничной торговли. С таким нельзя деликатничать, надо сразу брать быка за рога. Джордж отринул вариант с «м-ром X» и, перевернув страницу, наугад зачитал первую фразу. Выбор был неудачен: хозяин любого обувного магазина принял бы вас за слабоумного. В данных же обстоятельствах, когда ботинки душили и давили вас со всех сторон, она вообще была лишена всякого смысла. Она гласила:
— Я слышал, вы торгуете ботинками.
Тут хозяин отложил молоток и стамеску и посмотрел на нас. Он заговорил не спеша, низким и хриплым голосом. Он сказал:
— А для чего я, по-вашему, держу здесь ботинки — для запаха?
Такие люди всегда начинают спокойно, но затем все больше и больше распаляются, ярость их растет как на дрожжах.
— Кто я, по-вашему, — продолжал он, — коллекционер обуви? Зачем я, по-вашему, держу магазин — для здоровья? Вы что думаете, я люблю ботинки и ни за что не расстанусь ни с одной парой? Для чего я их, по-вашему, развесил — любоваться? Их что здесь — мало? Где вы, по-вашему, находитесь — на международной выставке обуви? Здесь что, по-вашему, — музей обуви? Вы когда-нибудь слыхали, чтобы человек держал обувной магазин и не торговал ботинками? Я их здесь зачем, по-вашему, держу — для красоты? Вы за кого меня принимаете — за чемпиона состязаний круглых идиотов?
Я всегда говорил, что пользы от этих разговорников никакой. Сейчас нам был просто необходим английский перевод расхожего немецкого выражения: «Behalten Sic Ihr Haar auf».[1]
Ничего подобного в этой книжонке не было. Однако я отдаю должное находчивости Джорджа: он отыскал фразу, как нельзя более подходящую к сложившейся ситуации. Он сказал:
— Что ж, зайду к вам в другой раз, когда выбор будет побогаче. Счастливо оставаться, до лучших времен!
С этими словами мы сели в кеб и уехали, оставив хозяина в забаррикадированных коробками с обувью дверях магазина. Что он нам кричал — я не слышал, но прохожие слушали его с большим интересом.
Джордж хотел остановиться у другого обувного магазина и повторить эксперимент; он сказал, что ему действительно надо купить пару шлепанцев. Но нам удалось уговорить его отложить покупку до приезда в какой-нибудь заморский город, где торговцы уже привыкли к подобным речам или просто более дружелюбны. Но на покупке кепки он настоял, заявил, что без кепки путешествие ему будет не в радость. Мы остановились у маленького магазинчика на Блэкфайерс-роуд.
Хозяином этого магазинчика оказался приветливый коротышка. Был он слегка навеселе, но не только не путал нас, а наоборот, помогал.
Когда Джордж точно по книге спросил его: «Есть ли у вас в продаже головные уборы?» — он не рассердился; он остановился и задумчиво поскреб подбородок.
— Головные уборы, — сказал он. — Дайте-ка подумать. Ага, — и приятная улыбка засияла на его добродушном лице, — можно поискать, авось, что найдется. Но, ради Бога, почему это вас интересует?
Джордж объяснил, что хочет купить кепку, дорожную кепку, но вся загвоздка в том, что нужна ему хорошая кепка.
Хозяин огорчился.
— Эх, — сказал он, — боюсь, ничего не выйдет. Вот если бы вам понадобилась плохая кепка, которая и гроша ломаного не стоит, кепка, которая только на то и годится, чтобы ею окна мыть, тогда бы я смог предложить вам кое-что. Но хорошая кепка — нет, таких не держим. Но постойте-ка, — продолжал он, прочтя на выразительном лице Джорджа разочарование, — не уходите. Есть у меня одна кепка, — он полез куда-то под прилавок, — не скажу, что хорошая, но всяко получше тех, которыми я торгую.
Он протянул нам кепку.
— Ну, как она вам? — спросил он. — Может, сойдет?
Джордж стал примерять ее перед зеркалом и, отыскав в книге нужную фразу, сказал:
— Это кепи подходит мне по размеру, но скажите, как, по-вашему, к лицу ли оно мне?
Хозяин отошел в сторону и окинул его внимательным взглядом.
— Сказать по правде, — ответил он, — оно вам не идет. Он отвернулся от Джорджа и обратился к нам с Гаррисом.
— У вашего друга, — сказал он, — очень живое лицо: то он красив, то, прямо скажем, безобразен. Эта кепка, по-моему, его очень портит.
Услышав это, Джордж решил, что хватит валять дурака. Он сказал:
— Хорошо, я ее беру. Мы спешим на поезд. Сколько с меня?
Хозяин ответил:
— Цена этой кепки, сэр, четыре шиллинга шесть пенсов, хотя она и половины того не стоит. Завернуть в коричневую бумагу, сэр, или в белую?
Джордж сказал, что заворачивать не надо, заплатил хозяину четыре шиллинга шесть пенсов серебром и вышел. Мы с Гаррисом пошли за ним.
На Фенчерч-стрит мы сторговались с кебменом за пять шиллингов. Он отвесил нам еще один изящный поклон и просил передавать привет австрийскому императору.