Потсдам, берлинский Версаль, — красивый городок, расположенный среди лесов и озер. Здесь, на тенистых Дорожках большого тихого парка Сан-Суси, легко можно себе представить, как тощий высокомерный Фридрих «прогуливался» со строптивым Вольтером.
Я уговорил Джорджа с Гаррисом не задерживаться в Берлине, а двинуться в Дрезден. Половину, а то и больше из того, что может предложить Берлин, вы увидите и в других местах, поэтому мы решили ограничиться экскурсией по городу. Портье порекомендовал нам извозчика, который, как он нас заверил, быстренько покажет нам все достопримечательности. Сам по себе извозчик, заехавший за нами в девять, был сущим кладом. Это был умный, сообразительный, хорошо знающий город человек; его немецкий мы легко понимали, он немного знал по-английски, что нам также помогало. Извозчик был выше всяких похвал, но его лошадь оказалась самой бессердечной скотиной, на которой мне только приходилось ездить.
Она невзлюбила нас с первого взгляда. Она повернула голову в мою сторону, окинула холодным презрительным взглядом, а затем переглянулась с другой лошадью, своей приятельницей, стоявшей поблизости. Я понимал ее чувства. Все у нее было написано на морде, она ничего не пыталась скрыть. Она сказала:
— Что за чучела наезжают к нам летом?
Через секунду появился Джордж и встал у меня за спиной. Лошадь опять оглянулась. Никогда не встречал лошади, которая бы так вертелась. Я видел, что проделывает со своей шеей верблюд, — зрелище, достойное внимания, — но это животное выкидывало такие фортели, каких не увидишь и в кошмарном сне. Я не удивился бы, увидев, что она просунула голову между задних ног и смотрит на меня. Похоже, что Джордж поразил ее еще больше, чем я. Она опять повернулась к своей подружке.
— Нечто из ряда вон выходящее, — заметила она. — Должно быть, есть какой-то питомник, где их разводят.
И она принялась слизывать мух, сидящих у нее на левой лопатке. Должно быть, она рано лишилась родителей и была отдана на воспитание кошке.
Мы с Джорджем забрались в дрожки и стали поджидать Гарриса. Вскоре он появился. По-моему, одет он был весьма прилично. На нем был белый фланелевый костюм с никербокерами, который он специально заказал для жаркой погоды; шляпа могла показаться оригинальной, но все же защищала от солнца.
Лошадь посмотрела на него и сказала: «Lieber Gott!»[2] — со всей членораздельностью, на какую только способна лошадь, и рысцой потрусила по Фридрихштрассе, оставив Гарриса с извозчиком на тротуаре. Хозяин велел ей остановиться, но она не обратила на него никакого внимания. Хозяин с Гаррисом побежали за нами и нагнали на углу Доротеенштрассе. Я не понял всего, что сказал извозчик лошади, — говорил он быстро и возбужденно, — но кое-какие фразы я уловил, например: «А как я семью кормить буду?», «А тебе какое дело?», «Да ты знаешь, почем нынче овес?»
Лошадь сама собой повернула на Доротеенштрассе, не желая более препираться. Последнее, что она сказала, было:
— Ну что ж, делать нечего, поехали. Но ты уж постарайся отделаться от них побыстрей и, Бога ради, держись подальше от центра, а то стыда потом не оберемся!
Напротив Бранденбургских ворот наш извозчик привязал поводья к кнуту, слез с козел и стал прохаживаться, объясняя нам, что есть что. Он показал, где находится Зоологический сад, и стал расхваливать нам здание Рейхстага. Как заправский гид, он сообщил его точные размеры по высоте, длине и ширине. Затем он обратил внимание на ворота. Он сказал, что сооружены они из песчаника и построены в стиле афинских «портоплеев».
При этих словах лошадь, от нечего делать лизавшая свои ноги, повернула голову. Она ничего не сказала, она просто посмотрела.
Наш извозчик засуетился. Он поправился и сказал, что они построены в стиле «портфелеев».
При этом лошадь тронулась и потрусила. Хозяин пытался ей что-то втолковать, но она продолжала свою рысь. Судя по тому, как она презрительно повела лопатками, прежде чем тронуться с места, я понял, что она сказала:
— Ведь они уже посмотрели ворота? Ну и хватит с них. А что до остального, ты сам не понимаешь, что за чушь несешь; да они тебя и не понимают. Ты же говоришь на немецком.
И покуда мы ехали по Линден, поведение этой кобылы не менялось. Она милостиво соглашалась постоять, пока мы осматривали достопримечательность и узнавали, как она называется. Но все описания и разъяснения она решительно прерывала, трогаясь дальше.
«Эти типы, — казалось, говорила она про себя, — приедут домой и будут хвастаться, что все это они видели собственными глазами. Большего им не надо. Если я плохо о них думаю и они умней, чем кажутся, они почерпнут куда больше сведений из путеводителя, чем от моего старого идиота. Кому надо знать, какой высоты эта колокольня? Через пять минут это забудется, а если и не забудется, то потому, что ничего другого не запомнилось. Как он мне надоел своей болтовней! Уж лучше поскорей все закончить и всем ехать по домам обедать».
Теперь-то, обо всем хорошенько поразмыслив, я готов признать, что кое в чем эта скотина была права. Признаться, попадались мне такие гиды, что был бы рад вмешательству лошади.
Но человек — существо неблагодарное, и тогда мы кляли эту лошадь на чем свет стоит, вместо того чтобы на нее молиться.
Глава VII
Я уговорил Джорджа с Гаррисом не задерживаться в Берлине, а двинуться в Дрезден. Половину, а то и больше из того, что может предложить Берлин, вы увидите и в других местах, поэтому мы решили ограничиться экскурсией по городу. Портье порекомендовал нам извозчика, который, как он нас заверил, быстренько покажет нам все достопримечательности. Сам по себе извозчик, заехавший за нами в девять, был сущим кладом. Это был умный, сообразительный, хорошо знающий город человек; его немецкий мы легко понимали, он немного знал по-английски, что нам также помогало. Извозчик был выше всяких похвал, но его лошадь оказалась самой бессердечной скотиной, на которой мне только приходилось ездить.
Она невзлюбила нас с первого взгляда. Она повернула голову в мою сторону, окинула холодным презрительным взглядом, а затем переглянулась с другой лошадью, своей приятельницей, стоявшей поблизости. Я понимал ее чувства. Все у нее было написано на морде, она ничего не пыталась скрыть. Она сказала:
— Что за чучела наезжают к нам летом?
Через секунду появился Джордж и встал у меня за спиной. Лошадь опять оглянулась. Никогда не встречал лошади, которая бы так вертелась. Я видел, что проделывает со своей шеей верблюд, — зрелище, достойное внимания, — но это животное выкидывало такие фортели, каких не увидишь и в кошмарном сне. Я не удивился бы, увидев, что она просунула голову между задних ног и смотрит на меня. Похоже, что Джордж поразил ее еще больше, чем я. Она опять повернулась к своей подружке.
— Нечто из ряда вон выходящее, — заметила она. — Должно быть, есть какой-то питомник, где их разводят.
И она принялась слизывать мух, сидящих у нее на левой лопатке. Должно быть, она рано лишилась родителей и была отдана на воспитание кошке.
Мы с Джорджем забрались в дрожки и стали поджидать Гарриса. Вскоре он появился. По-моему, одет он был весьма прилично. На нем был белый фланелевый костюм с никербокерами, который он специально заказал для жаркой погоды; шляпа могла показаться оригинальной, но все же защищала от солнца.
Лошадь посмотрела на него и сказала: «Lieber Gott!»[2] — со всей членораздельностью, на какую только способна лошадь, и рысцой потрусила по Фридрихштрассе, оставив Гарриса с извозчиком на тротуаре. Хозяин велел ей остановиться, но она не обратила на него никакого внимания. Хозяин с Гаррисом побежали за нами и нагнали на углу Доротеенштрассе. Я не понял всего, что сказал извозчик лошади, — говорил он быстро и возбужденно, — но кое-какие фразы я уловил, например: «А как я семью кормить буду?», «А тебе какое дело?», «Да ты знаешь, почем нынче овес?»
Лошадь сама собой повернула на Доротеенштрассе, не желая более препираться. Последнее, что она сказала, было:
— Ну что ж, делать нечего, поехали. Но ты уж постарайся отделаться от них побыстрей и, Бога ради, держись подальше от центра, а то стыда потом не оберемся!
Напротив Бранденбургских ворот наш извозчик привязал поводья к кнуту, слез с козел и стал прохаживаться, объясняя нам, что есть что. Он показал, где находится Зоологический сад, и стал расхваливать нам здание Рейхстага. Как заправский гид, он сообщил его точные размеры по высоте, длине и ширине. Затем он обратил внимание на ворота. Он сказал, что сооружены они из песчаника и построены в стиле афинских «портоплеев».
При этих словах лошадь, от нечего делать лизавшая свои ноги, повернула голову. Она ничего не сказала, она просто посмотрела.
Наш извозчик засуетился. Он поправился и сказал, что они построены в стиле «портфелеев».
При этом лошадь тронулась и потрусила. Хозяин пытался ей что-то втолковать, но она продолжала свою рысь. Судя по тому, как она презрительно повела лопатками, прежде чем тронуться с места, я понял, что она сказала:
— Ведь они уже посмотрели ворота? Ну и хватит с них. А что до остального, ты сам не понимаешь, что за чушь несешь; да они тебя и не понимают. Ты же говоришь на немецком.
И покуда мы ехали по Линден, поведение этой кобылы не менялось. Она милостиво соглашалась постоять, пока мы осматривали достопримечательность и узнавали, как она называется. Но все описания и разъяснения она решительно прерывала, трогаясь дальше.
«Эти типы, — казалось, говорила она про себя, — приедут домой и будут хвастаться, что все это они видели собственными глазами. Большего им не надо. Если я плохо о них думаю и они умней, чем кажутся, они почерпнут куда больше сведений из путеводителя, чем от моего старого идиота. Кому надо знать, какой высоты эта колокольня? Через пять минут это забудется, а если и не забудется, то потому, что ничего другого не запомнилось. Как он мне надоел своей болтовней! Уж лучше поскорей все закончить и всем ехать по домам обедать».
Теперь-то, обо всем хорошенько поразмыслив, я готов признать, что кое в чем эта скотина была права. Признаться, попадались мне такие гиды, что был бы рад вмешательству лошади.
Но человек — существо неблагодарное, и тогда мы кляли эту лошадь на чем свет стоит, вместо того чтобы на нее молиться.
Глава VII
Любовь немцев к порядку. — «Оркестр дроздов из Шварцвальда начнет свое выступление в семь». — Фарфоровая собачка. — Ее превосходство над другими породами собак. — Немцы и Солнечная система. — Аккуратная страна. — Горная долина: какой она должна быть с точки зрения немцев. — Как вода пришла в Германию. — Скандал в Дрездене. — Гаррис предлагает развлечение. — Мы отклоняем его предложение. — Джордж и его тетушка. — Джордж, подушка и три барышни из магазина
На полпути из Берлина в Дрезден Джордж, который последние четверть часа не отрывался от окна, сказал:
— Что за странный обычай у этих немцев вешать почтовый ящик на дерево? Почему бы не прибить его к входной двери, как у нас? Что за радость каждый день карабкаться на дерево за письмами? Кроме того, это доставляет немало хлопот почтальону. Мало того, что для человека полного это занятие весьма утомительно, при сильном ветре он прямо-таки рискует жизнью. Если им так нравится прибивать ящик к дереву, то почему бы не прибить его пониже, почему обязательно к самой верхушке? Но, возможно, я ошибаюсь в своих оценках, — продолжал он; новая мысль пришла ему в голову. — Скорее всего, немцы, обскакавшие нас во многих отношениях завели у себя голубиную почту. Но даже и в этом случае следует признать, что они поступили бы мудрее, приучив птиц, если уж на то пошло, доставлять письма куда-нибудь поближе к земле. Даже для среднего немца, еще не старого, достать письма из ящика — дело хитрое. Разглядев то, что он принял за почтовые ящики, я сказал:
— Это не почтовые ящики, это птичьи домики. Ты должен понять этот народ. Немец любит птиц, но он любит аккуратных птиц. Если птицу предоставить самой себе, она совьет гнездо там, где ей взбредется. Это некрасиво, если исходить из немецкого представления о красоте. Кисть маляра гнезда и не касалась, нет ни гипсовой фигурки, ни даже флажка. Свив гнездо, птица продолжает жить и вне его. Она сорит на траву: прутики, объедки червяков и все такое прочее. Она дурно воспитана. Она влюбляется, ссорится с мужем, кормит птенцов — и все это на людях. Немец-домохозяин шокирован. Он говорит птахе:
— Многим ты мне хороша. Смотреть на тебя — одно удовольствие. Поешь ты красиво. Но вести себя не умеешь. Вот тебе ящичек, и складывай туда весь мусор, чтобы я его не видел. Захочется попеть — милости прошу; но чтобы все ваши семейные дрязги из дома не выходили. Сиди себе в ящичке и не мусори мне в саду.
В Германии любовь к порядку впитывается с молоком матери; в Германии младенцы погремушками отбивают часы, и немецкой птичке в конце концов ящичек пришелся по нраву, и она с презрением относится к тем немногочисленным неорганизованным отщепенцам, которые продолжают вить гнезда в кустах и на деревьях. Можете быть уверены: со временем каждой немецкой Птичке будет отведено место в общем хоре. Их разноголосые и неупорядоченные трели раздражают немцев, ценящих единообразие, — в этих трелях нет системы. Любящий музыку немец организует их. Птицу посолиднее с хорошо поставленным голосом научат дирижировать и вместо того, чтобы без толку заливаться в лесу в четыре утра, птицы в точно указанное в программе время будут петь где-нибудь в саду отдыха под аккомпанемент фортепиано. Все идет к этому.
Немец любит природу, но природа в его представлении — это знаменитая Валлийская арфа. Своему саду он уделяет много внимания. Он сажает семь розовых кустов с северной стороны и семь — с южной, и, если они выросли неодинаковыми по размеру и форме, он начинает так беспокоиться, что теряет сон. Каждый цветок подвязывается к колышку. Природная красота цветка теряется, но он доволен, сознавая, что цветок на своем месте и ведет себя прилично. Пруд по краям выложен цинком, и раз в неделю этот цинк снимается, относится в кухню, где и драится до блеска. В геометрическом центре газона (пусть сам газон не больше скатерти, он почти всегда окружен заборчиком) он водружает фарфоровую собачку. Немцы очень любят собак, но собаки эти, как правило, фарфоровые. Фарфоровая собачка никогда не станет рыть в газоне ямы, чтобы спрятать там косточку, и ни за что не разорит цветочную клумбу. С точки зрения немцев, это идеальная порода. По заказу вам изготовят собаку, по всем статьям отвечающую требованиям общества собаководов; но вы можете пофантазировать и заказать нечто уникальное. Скрещивайте любые породы — собаководы стерпят такое кощунство. Вы можете заказать собаку с голубым или розовым окрасом. За небольшую дополнительную плату вам изготовят двуглавого пса.
Осенью в определенный, раз и навсегда установленный день немец пригибает свои цветы и кусты к земле и укутывает их на зиму циновками; весной в определенный, раз и навсегда установленный день он убирает циновки и снова распрямляет цветы. Если случается на редкость дивная осень или на редкость поздняя зима, тем хуже для несчастного растения. Ни один истинный немей не позволит, чтобы заведенный порядок нарушался такой неуправляемой штукой, как Солнечная система.
Из деревьев немец больше всего любит тополь. Другие неорганизованные народы могут воспевать могучий дуб, развесистый каштан, поникший вяз. Немцу все эти своенравные, дурно воспитанные деревья режут глаз. Другое дело тополь. Он растет там, где его посадили, и так, как его посадили. Ему и в голову не придет своевольничать. Ветвиться и поникать ему не хочется. Он растет прямо и строго по вертикали, как и положено немецкому дереву; поэтому немцы потихоньку выкорчевывают все остальные деревья, а на их место сажают тополя.
Наш немец любит природу, но он, подобно даме, считает, что одетый дикарь выглядит приличней. Он любит гулять по лесу — к трактиру. Но тропинка должна быть пологой, на ней не должно быть луж, для чего по сторонам следует провести сточные канавки и выложить их кирпичом, а через каждые ярдов двадцать должна быть скамеечка, на которую можно присесть и вытереть пот со лба, ибо скорее вы увидите англиканского епископа, съезжающего с ледяной горки, чем немецкого бюргера, сидящего на траве. Немцу нравится вид, открывающийся с холма, но ему надо, чтобы здесь были установлены скрижали, указующие, на что смотреть, а также скамейка и столик, за которым он сможет выпить бутылочку недорогого пива и закусить belegte Semmel,[3] который он предусмотрительно прихватил с собой. А если он еще обнаружит на дереве объявление, воспрещающее ему делать то-то и то-то, он почувствует себя на верху блаженства…
Нельзя сказать, чтобы наш немец совсем уж не любил дикую природу, если, конечно, она не слишком дика. Но если уж она покажется ему чересчур дикой, он употребит все свои силы, чтобы приручить ее. Помнится, в окрестностях Дрездена я набрел на живописную узкую долину, выходящую к Эльбе. Тропинка повторяла изгибы горного ручья, который целую милю, шумя и пенясь, бежал меж скал и валунов вдоль берегов, поросших лесом. Очарованный, я шел по тропинке, как вдруг за поворотом наткнулся на толпу рабочих. Их было человек восемьдесят, если не все сто. Они приводили в порядок долину и придавали потоку приличный вид. Все камни, мешающие течению, выбирались, грузились на телеги и вывозились. Противоположный берег выкладывался кирпичом и цементировался. Склонившиеся над водой деревья и кусты, кудрявый виноград и вьющиеся растения выкорчевывались и подрезались. Чуть ниже по течению работы уже были закончены: передо мной предстала горная долина, какой она должна быть с точки зрения немца. Бывший ручей, а ныне широкая медленная река, вяло тек по ровному, засыпанному гравием руслу между двух стен, увенчанных каменными карнизами. Через каждые сто ярдов к воде спускались пологие ступеньки. Берега были расчищены, на место диких деревьев через правильные интервалы были посажены молодые топольки. Каждый саженец был огорожен и подвязан к железному пруту. Местные власти лелеют надежду, что через пару лет с долиной будет покончено на всем ее протяжении и приученные к порядку любители природы смогут беспрепятственно здесь прогуливаться. Через каждые пятьдесят ярдов будет скамеечка, через каждые сто — правила поведения отдыхающих, а через каждые полмили — трактир.
То же самое творится от Мемеля до Рейна. Страну приводят в порядок. Я хорошо помню Верталь. Некогда это был самый романтический ручей в Шварцвальде. Когда я бродил по его берегам в последний раз, несколько сот рабочих-итальянцев в поте лица учили маленького непослушного Вера, как ему себя вести. Там заковывали его берега в камень, там взрывали скалы на его пути, там возводили цементные ступеньки, по которым он может спуститься чинно и без шума.
В Германии не болтают всякую чуть насчет того, что не следует тревожить природу. В Германии природа должна вести себя хорошо, а не показывать детям дурной пример. Немецкому поэту придется не по нраву манера, в какой вода приходит в Ладор. Искристость и серебристость бегущих струй ошарашит его. Он не остановится, зачарованный шумом воды, и не сложит о ней аллитерированных строф, подобно Саути.[4] Он убежит от нее и тут же донесет в полицию. И тогда недолго ей пениться и кипеть.
— Так-так-так, что здесь такое происходит? — суровым голосом представитель власти обратится к воде. — Почему нарушаем? Вы что, не знаете, что это не разрешается? Вы что, не можете низвергаться спокойно? Вы что, не понимаете, где находитесь?
И местные немецкие власти тут же запрячут эту воду в цинковые трубы, пустят по деревянным лоткам, обставят винтовыми лестницами и покажут ей, как в Германии должна низвергаться приличная вода. Аккуратная страна эта Германия.
Мы прибыли в Дрезден в среду вечером и пробыли там до воскресенья.
Можно сказать, что Дрезден — город, привлекательный во всех отношениях; но лучше пожить здесь некоторое время, чем просто посетить его. Его музеи, галереи, дворцы и прекрасные, богатые историческими парками пригороды доставят вам удовольствий на целую зиму, но за неделю вы ничего не успеете посмотреть. Он не столь оживлен, как Париж или Вена, которые быстро приедаются; он, как и все в Германии, очаровывает глубже и надолго. Это Мекка любителей музыки. В Дрездене билет в партер можно приобрести за пять шиллингов, но, к сожалению, после этого вас ни за какие деньги не заставишь высидеть до конца весь спектакль в оперных театрах Англии, Франции или Америки.
Все дрезденские сплетни до сих пор вертятся вокруг Августа Сильного, или, как его окрестил Карлейль, «человека греха», который, согласно народной молве, увеличил население Европы более чем на тысячу человек. Замки, где томилась в заключении та или иная его отвергнутая возлюбленная, имевшая неосторожность претендовать на более высокий титул (говорят, одна томилась там сорок лет, бедняжка!), тесные комнаты, где не выдержало ее исстрадавшееся сердце и она умерла, — их показывают и по сей день. Замки, которым стыдно за столь низменный поступок, совершенный в их стенах, в изобилии разбросаны по окрестностям Дрездена, подобно костям павших на поле брани; большинство историй, которые вам поведает гид, таковы, что «молодой особе», воспитанной в немецком духе, лучше их не слушать. Портрет Августа в полный рост висит в великолепном музее, бывшем Цвингере,[5] который он специально построил для звериных потех, когда горожанам приелись кустарные представления рыночной площади; этот чернобровый, звероподобный мужчина был, безусловно, культурным человеком с развитым вкусом, что часто побеждало в нем низменные инстинкты.
Современный Дрезден, вне всяких сомнений, многим ему обязан.
Но, пожалуй, больше всего в Дрездене иностранца поражает электрический трамвай. Эти огромные экипажи мчатся по улице со скоростью от десяти до двадцати миль в час, поворачивая с лихостью ирландского извозчика.
Ими пользуются все, кроме офицеров при мундире, — им это запрещено. Дамы в вечерних туалетах, спешащие на бал, разносчики со своими корзинами сидят бок о бок. Трамвай — самый важный объект на улице, и все спешат уступить ему дорогу. Если вы зазевались и при этом умудрились остаться в живых, после выздоровления вас ждет штраф именно за то, что не пропустили его. Так вас учат не ловить ворон.
Однажды после обеда Гаррис решил самостоятельно прокатиться на трамвае. Вечером, когда мы сидели в «Бельведере» и слушали музыку, Гаррис без всякого на то повода сказал:
— У этих немцев начисто отсутствует чувство юмора.
— С чего ты взял? — спросил я.
— Сегодня, — ответил он, — я вскочил в один из этих трамваев. Я хотел посмотреть город и остался стоять снаружи на этой площадочке, как она там называется?
— Stehplatz,[6] — подсказал я.
— Пусть будет так, — сказал Гаррис. — Ну, вы, наверное, знаете, там основательно трясет, и нужно остерегаться острых углов и быть начеку при отправлении и остановках.
Я кивнул.
— Было нас там человек пять, — продолжал он, — а опыта у меня, конечно, никакого. Трамвай внезапно рванул с места, и я отлетел назад. Я упал на солидного господина, что стоял за мной. Он, в свою очередь, не удержался и опрокинулся на мальчика с трубой в зеленом байковом чехле. И никто из них даже не улыбнулся: ни господин, ни мальчик с трубой; они стояли как ни в чем не бывало и хмуро смотрели в сторону. Я уж было собрался извиниться, но тут трамвай почему-то затормозил, я, естественно, полетел вперед и уткнулся прямо в седовласого старичка, по виду профессора. И что же? Ни один мускул не дрогнул на его лице.
— Может, он был занят своими мыслями? — предположил я.
— Ну а другие что? — ответил Гаррис. — Ведь пока я не вышел, на каждого из них упал раза по три. Дело в том, — продолжал Гаррис, — они знают, когда будет поворот и в какую сторону им наклоняться. Я же, как иностранец, оказался в невыгодном положении. Меня мотало, бросало, я цеплялся то за одного, то за другого, и это действительно было смешно. Не скажу, чтобы это был юмор высокого класса, но у большинства я бы вызвал смех. Но немцы не заметили в этом ничего смешного. Был там один коротышка, он стоял у тормоза. Я, по моим подсчетам, падал на него пять раз. Вы уже решили, что на пятый раз он не выдержал и стал смеяться до упаду? Не тут-то было. Он лишь измученно посмотрел на меня. Скучные люди.
В Дрездене Джордж также угодил в историю. У Старого рынка помещался магазинчик, в витрине которого на продажу были выставлены подушечки. В основном магазин торговал стеклом и фарфором, подушечки были выставлены так, на пробу. Это были очень красивые подушечки: атласные, ручной работы. Мы частенько проходили мимо магазина, и всякий раз Джордж с вожделением на них поглядывал. Он сказал, что такой подарок наверняка придется по душе его тетушке.
Во время путешествия Джордж был очень внимателен к своей тетушке. Каждый день он писал ей длинные письма, а из каждого города, в котором мы останавливались, отправлял по почте какой-нибудь подарок. Мне это показалось чрезмерным, и я неоднократно пытался ему это втолковать. Наверняка его тетушка встречается с другими тетушками и болтает с ними о том о сем; наверняка она похваляется своим замечательным племянником. Как племянник я категорически против обычая, заведенного Джорджем. Но ему что говори, что нет.
Итак, однажды в субботу после обеда он бросил нас на произвол судьбы, а сам отправился покупать подушечку для своей тетушки. Он сказал, что уходит ненадолго, и попросил нас подождать его.
Но ждать пришлось долго. Наконец Джордж явился. В руках у него ничего не было, а на лице была написана тревога. Мы спросили, где же подушечка. Он сказал, что подушечка больше не нужна, что он передумал, что он решил, что тетушке подушечка не понравится. Что-то здесь было не так. Мы попытались докопаться до истины, но ничего не вышло. Когда число заданных ему вопросов перевалило за двадцать, он стал отвечать не по существу.
Однако вечером, когда мы остались с ним наедине, он сам рассказал мне, что с ним приключилось. Он сказал:
— Какие-то они странные, эти немцы.
— Ты это про что? — спросил я.
— Да все про подушечку, — ответил он, — которую я собирался купить.
— Для тети, — уточнил я.
— Да, для тети! — взорвался он. Он весь кипел от ярости; никогда я не видел, чтобы упоминание о тете так уводило человека из себя. — Почему бы мне не послать подушечку своей тете?
— Успокойся, — ответил я. — Высылай на здоровье. а тебя за это очень уважаю.
Он взял себя в руки и продолжал:
— В витрине, как ты помнишь, было выставлено четыре подушечки, очень похожие друг на друга; на каждой — ярлычок, на котором черным по белому написана цена — двадцать марок. Не стану утверждать, что бегло говорю по-немецки, но обычно меня понимают, да и я смогу разобрать, что мне говорят, если, конечно, не тараторят как сороки. Я зашел в магазин. Ко мне подошла молоденькая продавщица, хорошенькая, скромная, я бы даже сказал, робкая. Такого я от нее не ожидал. Я просто поражен!
— Чем поражен? — сказал я.
Джорджу всегда кажется, что вам известен конец истории, которую он начал рассказывать; это выводит из себя.
— Тем, что произошло, — ответил Джордж. — Тем, о чем я тебе рассказываю. Она этак застенчиво улыбнулась и спросила, что мне угодно. Я выложил на прилавок двадцать марок и сказал: «Будьте добры, подушечку». Она уставилась на меня так, будто я требовал пуховую перину. Я подумал, что она не расслышала, и повторил громче. Пощекочи я ей шейку, она была бы меньше удивлена и обижена.
Она сказала, что я, должно быть, ошибся.
Мне не хотелось вступать с ней в пререкания, словарный запас мой не богат. Я сказал, что ошибки быть не может. Я показал на двадцать марок и повторил в третий раз, что мне нужна подушечка, «подушечка за двадцать марок».
Вышла другая девушка, постарше; первая продавщица повторила ей то, что я сказал; мои слова, показалось, смутили ее. Вторая продавщица ей не поверила: по ее мнению, я не похож на человека, которому требуется подушечка. Чтобы убедиться в этом, она самолично спросила меня: «Вы сказали, вам нужна подушечка?» — «Я уже и раза говорил, что мне нужно, — ответил я. — Что ж, повторю еще разок». — «В таком случае ничего вы не получите».
На этот раз я рассердился. Будь подушечка мне не столь необходима, я бы попросту ушел из магазина; но подушечки на витрине были выставлены явно на продажу. Мне было непонятно, почему это я ничего не получу «Нет, получу!» Это простое предложение. Я произнес его весьма решительно.
Тут подошла третья девушка — собрался весь обслуживающий персонал. Эта третья была такая быстроглазая, пухленькая. При других обстоятельствах она бы мне понравилась, но тогда ее появление лишь разозлило меня. Мне было непонятно, что им троим здесь надо.
Первые две стали объяснять третьей, в чем дело, и, еще не дослушав до конца, та стала хихикать — этакая хохотушка. Затем они затрещали как сороки, все втроем, и через каждые пять-шесть слов поглядывали на меня; и чем больше они на меня смотрели, тем больше хихикала третья девушка; а потом стали хихикать и первые две идиотки; можно было подумать, я клоун и даю им бесплатное представление.
Наконец третья девушка успокоилась и подошла ко мне, не переставая хихикать. «Если вы получите, что хотите, то уйдете?» Я не сразу ее понял, и она повторила: «Подушечка. Если вы получите подушечку, вы уйдете из магазина — сейчас же?»
Я с радостью ушел бы, о чем и сообщил ей. Но я добавил, что без того, за чем пришел, не уйду. Буду стоять здесь до поздней ночи, но своего добьюсь.
Она вернулась к двум другим продавщицам. Я уже было подумал, что сейчас мне вынесут подушечку и делу конец. Но тут произошло нечто странное. Две продавщицы встали за спиной первой девушки; все три хихикали, Бог весть почему, и стали подталкивать ее ко мне. Они толкнули ее на меня, и, прежде чем я успел понять, что происходит, она положила мне руки на плечи, приподнялась на носочках и поцеловала меня. После чего убежала, спрятав лицо в фартук; за ней убежала и вторая девушка. Третья открыла мне дверь, выпроваживая на улицу, и я, стыду своему, ушел, забыв на прилавке двадцать марок. Не стану врать, кое-какое удовольствие я испытал, хотя нужен мне был совсем не поцелуй, а подушечка. Я ничего не могу понять.
На полпути из Берлина в Дрезден Джордж, который последние четверть часа не отрывался от окна, сказал:
— Что за странный обычай у этих немцев вешать почтовый ящик на дерево? Почему бы не прибить его к входной двери, как у нас? Что за радость каждый день карабкаться на дерево за письмами? Кроме того, это доставляет немало хлопот почтальону. Мало того, что для человека полного это занятие весьма утомительно, при сильном ветре он прямо-таки рискует жизнью. Если им так нравится прибивать ящик к дереву, то почему бы не прибить его пониже, почему обязательно к самой верхушке? Но, возможно, я ошибаюсь в своих оценках, — продолжал он; новая мысль пришла ему в голову. — Скорее всего, немцы, обскакавшие нас во многих отношениях завели у себя голубиную почту. Но даже и в этом случае следует признать, что они поступили бы мудрее, приучив птиц, если уж на то пошло, доставлять письма куда-нибудь поближе к земле. Даже для среднего немца, еще не старого, достать письма из ящика — дело хитрое. Разглядев то, что он принял за почтовые ящики, я сказал:
— Это не почтовые ящики, это птичьи домики. Ты должен понять этот народ. Немец любит птиц, но он любит аккуратных птиц. Если птицу предоставить самой себе, она совьет гнездо там, где ей взбредется. Это некрасиво, если исходить из немецкого представления о красоте. Кисть маляра гнезда и не касалась, нет ни гипсовой фигурки, ни даже флажка. Свив гнездо, птица продолжает жить и вне его. Она сорит на траву: прутики, объедки червяков и все такое прочее. Она дурно воспитана. Она влюбляется, ссорится с мужем, кормит птенцов — и все это на людях. Немец-домохозяин шокирован. Он говорит птахе:
— Многим ты мне хороша. Смотреть на тебя — одно удовольствие. Поешь ты красиво. Но вести себя не умеешь. Вот тебе ящичек, и складывай туда весь мусор, чтобы я его не видел. Захочется попеть — милости прошу; но чтобы все ваши семейные дрязги из дома не выходили. Сиди себе в ящичке и не мусори мне в саду.
В Германии любовь к порядку впитывается с молоком матери; в Германии младенцы погремушками отбивают часы, и немецкой птичке в конце концов ящичек пришелся по нраву, и она с презрением относится к тем немногочисленным неорганизованным отщепенцам, которые продолжают вить гнезда в кустах и на деревьях. Можете быть уверены: со временем каждой немецкой Птичке будет отведено место в общем хоре. Их разноголосые и неупорядоченные трели раздражают немцев, ценящих единообразие, — в этих трелях нет системы. Любящий музыку немец организует их. Птицу посолиднее с хорошо поставленным голосом научат дирижировать и вместо того, чтобы без толку заливаться в лесу в четыре утра, птицы в точно указанное в программе время будут петь где-нибудь в саду отдыха под аккомпанемент фортепиано. Все идет к этому.
Немец любит природу, но природа в его представлении — это знаменитая Валлийская арфа. Своему саду он уделяет много внимания. Он сажает семь розовых кустов с северной стороны и семь — с южной, и, если они выросли неодинаковыми по размеру и форме, он начинает так беспокоиться, что теряет сон. Каждый цветок подвязывается к колышку. Природная красота цветка теряется, но он доволен, сознавая, что цветок на своем месте и ведет себя прилично. Пруд по краям выложен цинком, и раз в неделю этот цинк снимается, относится в кухню, где и драится до блеска. В геометрическом центре газона (пусть сам газон не больше скатерти, он почти всегда окружен заборчиком) он водружает фарфоровую собачку. Немцы очень любят собак, но собаки эти, как правило, фарфоровые. Фарфоровая собачка никогда не станет рыть в газоне ямы, чтобы спрятать там косточку, и ни за что не разорит цветочную клумбу. С точки зрения немцев, это идеальная порода. По заказу вам изготовят собаку, по всем статьям отвечающую требованиям общества собаководов; но вы можете пофантазировать и заказать нечто уникальное. Скрещивайте любые породы — собаководы стерпят такое кощунство. Вы можете заказать собаку с голубым или розовым окрасом. За небольшую дополнительную плату вам изготовят двуглавого пса.
Осенью в определенный, раз и навсегда установленный день немец пригибает свои цветы и кусты к земле и укутывает их на зиму циновками; весной в определенный, раз и навсегда установленный день он убирает циновки и снова распрямляет цветы. Если случается на редкость дивная осень или на редкость поздняя зима, тем хуже для несчастного растения. Ни один истинный немей не позволит, чтобы заведенный порядок нарушался такой неуправляемой штукой, как Солнечная система.
Из деревьев немец больше всего любит тополь. Другие неорганизованные народы могут воспевать могучий дуб, развесистый каштан, поникший вяз. Немцу все эти своенравные, дурно воспитанные деревья режут глаз. Другое дело тополь. Он растет там, где его посадили, и так, как его посадили. Ему и в голову не придет своевольничать. Ветвиться и поникать ему не хочется. Он растет прямо и строго по вертикали, как и положено немецкому дереву; поэтому немцы потихоньку выкорчевывают все остальные деревья, а на их место сажают тополя.
Наш немец любит природу, но он, подобно даме, считает, что одетый дикарь выглядит приличней. Он любит гулять по лесу — к трактиру. Но тропинка должна быть пологой, на ней не должно быть луж, для чего по сторонам следует провести сточные канавки и выложить их кирпичом, а через каждые ярдов двадцать должна быть скамеечка, на которую можно присесть и вытереть пот со лба, ибо скорее вы увидите англиканского епископа, съезжающего с ледяной горки, чем немецкого бюргера, сидящего на траве. Немцу нравится вид, открывающийся с холма, но ему надо, чтобы здесь были установлены скрижали, указующие, на что смотреть, а также скамейка и столик, за которым он сможет выпить бутылочку недорогого пива и закусить belegte Semmel,[3] который он предусмотрительно прихватил с собой. А если он еще обнаружит на дереве объявление, воспрещающее ему делать то-то и то-то, он почувствует себя на верху блаженства…
Нельзя сказать, чтобы наш немец совсем уж не любил дикую природу, если, конечно, она не слишком дика. Но если уж она покажется ему чересчур дикой, он употребит все свои силы, чтобы приручить ее. Помнится, в окрестностях Дрездена я набрел на живописную узкую долину, выходящую к Эльбе. Тропинка повторяла изгибы горного ручья, который целую милю, шумя и пенясь, бежал меж скал и валунов вдоль берегов, поросших лесом. Очарованный, я шел по тропинке, как вдруг за поворотом наткнулся на толпу рабочих. Их было человек восемьдесят, если не все сто. Они приводили в порядок долину и придавали потоку приличный вид. Все камни, мешающие течению, выбирались, грузились на телеги и вывозились. Противоположный берег выкладывался кирпичом и цементировался. Склонившиеся над водой деревья и кусты, кудрявый виноград и вьющиеся растения выкорчевывались и подрезались. Чуть ниже по течению работы уже были закончены: передо мной предстала горная долина, какой она должна быть с точки зрения немца. Бывший ручей, а ныне широкая медленная река, вяло тек по ровному, засыпанному гравием руслу между двух стен, увенчанных каменными карнизами. Через каждые сто ярдов к воде спускались пологие ступеньки. Берега были расчищены, на место диких деревьев через правильные интервалы были посажены молодые топольки. Каждый саженец был огорожен и подвязан к железному пруту. Местные власти лелеют надежду, что через пару лет с долиной будет покончено на всем ее протяжении и приученные к порядку любители природы смогут беспрепятственно здесь прогуливаться. Через каждые пятьдесят ярдов будет скамеечка, через каждые сто — правила поведения отдыхающих, а через каждые полмили — трактир.
То же самое творится от Мемеля до Рейна. Страну приводят в порядок. Я хорошо помню Верталь. Некогда это был самый романтический ручей в Шварцвальде. Когда я бродил по его берегам в последний раз, несколько сот рабочих-итальянцев в поте лица учили маленького непослушного Вера, как ему себя вести. Там заковывали его берега в камень, там взрывали скалы на его пути, там возводили цементные ступеньки, по которым он может спуститься чинно и без шума.
В Германии не болтают всякую чуть насчет того, что не следует тревожить природу. В Германии природа должна вести себя хорошо, а не показывать детям дурной пример. Немецкому поэту придется не по нраву манера, в какой вода приходит в Ладор. Искристость и серебристость бегущих струй ошарашит его. Он не остановится, зачарованный шумом воды, и не сложит о ней аллитерированных строф, подобно Саути.[4] Он убежит от нее и тут же донесет в полицию. И тогда недолго ей пениться и кипеть.
— Так-так-так, что здесь такое происходит? — суровым голосом представитель власти обратится к воде. — Почему нарушаем? Вы что, не знаете, что это не разрешается? Вы что, не можете низвергаться спокойно? Вы что, не понимаете, где находитесь?
И местные немецкие власти тут же запрячут эту воду в цинковые трубы, пустят по деревянным лоткам, обставят винтовыми лестницами и покажут ей, как в Германии должна низвергаться приличная вода. Аккуратная страна эта Германия.
Мы прибыли в Дрезден в среду вечером и пробыли там до воскресенья.
Можно сказать, что Дрезден — город, привлекательный во всех отношениях; но лучше пожить здесь некоторое время, чем просто посетить его. Его музеи, галереи, дворцы и прекрасные, богатые историческими парками пригороды доставят вам удовольствий на целую зиму, но за неделю вы ничего не успеете посмотреть. Он не столь оживлен, как Париж или Вена, которые быстро приедаются; он, как и все в Германии, очаровывает глубже и надолго. Это Мекка любителей музыки. В Дрездене билет в партер можно приобрести за пять шиллингов, но, к сожалению, после этого вас ни за какие деньги не заставишь высидеть до конца весь спектакль в оперных театрах Англии, Франции или Америки.
Все дрезденские сплетни до сих пор вертятся вокруг Августа Сильного, или, как его окрестил Карлейль, «человека греха», который, согласно народной молве, увеличил население Европы более чем на тысячу человек. Замки, где томилась в заключении та или иная его отвергнутая возлюбленная, имевшая неосторожность претендовать на более высокий титул (говорят, одна томилась там сорок лет, бедняжка!), тесные комнаты, где не выдержало ее исстрадавшееся сердце и она умерла, — их показывают и по сей день. Замки, которым стыдно за столь низменный поступок, совершенный в их стенах, в изобилии разбросаны по окрестностям Дрездена, подобно костям павших на поле брани; большинство историй, которые вам поведает гид, таковы, что «молодой особе», воспитанной в немецком духе, лучше их не слушать. Портрет Августа в полный рост висит в великолепном музее, бывшем Цвингере,[5] который он специально построил для звериных потех, когда горожанам приелись кустарные представления рыночной площади; этот чернобровый, звероподобный мужчина был, безусловно, культурным человеком с развитым вкусом, что часто побеждало в нем низменные инстинкты.
Современный Дрезден, вне всяких сомнений, многим ему обязан.
Но, пожалуй, больше всего в Дрездене иностранца поражает электрический трамвай. Эти огромные экипажи мчатся по улице со скоростью от десяти до двадцати миль в час, поворачивая с лихостью ирландского извозчика.
Ими пользуются все, кроме офицеров при мундире, — им это запрещено. Дамы в вечерних туалетах, спешащие на бал, разносчики со своими корзинами сидят бок о бок. Трамвай — самый важный объект на улице, и все спешат уступить ему дорогу. Если вы зазевались и при этом умудрились остаться в живых, после выздоровления вас ждет штраф именно за то, что не пропустили его. Так вас учат не ловить ворон.
Однажды после обеда Гаррис решил самостоятельно прокатиться на трамвае. Вечером, когда мы сидели в «Бельведере» и слушали музыку, Гаррис без всякого на то повода сказал:
— У этих немцев начисто отсутствует чувство юмора.
— С чего ты взял? — спросил я.
— Сегодня, — ответил он, — я вскочил в один из этих трамваев. Я хотел посмотреть город и остался стоять снаружи на этой площадочке, как она там называется?
— Stehplatz,[6] — подсказал я.
— Пусть будет так, — сказал Гаррис. — Ну, вы, наверное, знаете, там основательно трясет, и нужно остерегаться острых углов и быть начеку при отправлении и остановках.
Я кивнул.
— Было нас там человек пять, — продолжал он, — а опыта у меня, конечно, никакого. Трамвай внезапно рванул с места, и я отлетел назад. Я упал на солидного господина, что стоял за мной. Он, в свою очередь, не удержался и опрокинулся на мальчика с трубой в зеленом байковом чехле. И никто из них даже не улыбнулся: ни господин, ни мальчик с трубой; они стояли как ни в чем не бывало и хмуро смотрели в сторону. Я уж было собрался извиниться, но тут трамвай почему-то затормозил, я, естественно, полетел вперед и уткнулся прямо в седовласого старичка, по виду профессора. И что же? Ни один мускул не дрогнул на его лице.
— Может, он был занят своими мыслями? — предположил я.
— Ну а другие что? — ответил Гаррис. — Ведь пока я не вышел, на каждого из них упал раза по три. Дело в том, — продолжал Гаррис, — они знают, когда будет поворот и в какую сторону им наклоняться. Я же, как иностранец, оказался в невыгодном положении. Меня мотало, бросало, я цеплялся то за одного, то за другого, и это действительно было смешно. Не скажу, чтобы это был юмор высокого класса, но у большинства я бы вызвал смех. Но немцы не заметили в этом ничего смешного. Был там один коротышка, он стоял у тормоза. Я, по моим подсчетам, падал на него пять раз. Вы уже решили, что на пятый раз он не выдержал и стал смеяться до упаду? Не тут-то было. Он лишь измученно посмотрел на меня. Скучные люди.
В Дрездене Джордж также угодил в историю. У Старого рынка помещался магазинчик, в витрине которого на продажу были выставлены подушечки. В основном магазин торговал стеклом и фарфором, подушечки были выставлены так, на пробу. Это были очень красивые подушечки: атласные, ручной работы. Мы частенько проходили мимо магазина, и всякий раз Джордж с вожделением на них поглядывал. Он сказал, что такой подарок наверняка придется по душе его тетушке.
Во время путешествия Джордж был очень внимателен к своей тетушке. Каждый день он писал ей длинные письма, а из каждого города, в котором мы останавливались, отправлял по почте какой-нибудь подарок. Мне это показалось чрезмерным, и я неоднократно пытался ему это втолковать. Наверняка его тетушка встречается с другими тетушками и болтает с ними о том о сем; наверняка она похваляется своим замечательным племянником. Как племянник я категорически против обычая, заведенного Джорджем. Но ему что говори, что нет.
Итак, однажды в субботу после обеда он бросил нас на произвол судьбы, а сам отправился покупать подушечку для своей тетушки. Он сказал, что уходит ненадолго, и попросил нас подождать его.
Но ждать пришлось долго. Наконец Джордж явился. В руках у него ничего не было, а на лице была написана тревога. Мы спросили, где же подушечка. Он сказал, что подушечка больше не нужна, что он передумал, что он решил, что тетушке подушечка не понравится. Что-то здесь было не так. Мы попытались докопаться до истины, но ничего не вышло. Когда число заданных ему вопросов перевалило за двадцать, он стал отвечать не по существу.
Однако вечером, когда мы остались с ним наедине, он сам рассказал мне, что с ним приключилось. Он сказал:
— Какие-то они странные, эти немцы.
— Ты это про что? — спросил я.
— Да все про подушечку, — ответил он, — которую я собирался купить.
— Для тети, — уточнил я.
— Да, для тети! — взорвался он. Он весь кипел от ярости; никогда я не видел, чтобы упоминание о тете так уводило человека из себя. — Почему бы мне не послать подушечку своей тете?
— Успокойся, — ответил я. — Высылай на здоровье. а тебя за это очень уважаю.
Он взял себя в руки и продолжал:
— В витрине, как ты помнишь, было выставлено четыре подушечки, очень похожие друг на друга; на каждой — ярлычок, на котором черным по белому написана цена — двадцать марок. Не стану утверждать, что бегло говорю по-немецки, но обычно меня понимают, да и я смогу разобрать, что мне говорят, если, конечно, не тараторят как сороки. Я зашел в магазин. Ко мне подошла молоденькая продавщица, хорошенькая, скромная, я бы даже сказал, робкая. Такого я от нее не ожидал. Я просто поражен!
— Чем поражен? — сказал я.
Джорджу всегда кажется, что вам известен конец истории, которую он начал рассказывать; это выводит из себя.
— Тем, что произошло, — ответил Джордж. — Тем, о чем я тебе рассказываю. Она этак застенчиво улыбнулась и спросила, что мне угодно. Я выложил на прилавок двадцать марок и сказал: «Будьте добры, подушечку». Она уставилась на меня так, будто я требовал пуховую перину. Я подумал, что она не расслышала, и повторил громче. Пощекочи я ей шейку, она была бы меньше удивлена и обижена.
Она сказала, что я, должно быть, ошибся.
Мне не хотелось вступать с ней в пререкания, словарный запас мой не богат. Я сказал, что ошибки быть не может. Я показал на двадцать марок и повторил в третий раз, что мне нужна подушечка, «подушечка за двадцать марок».
Вышла другая девушка, постарше; первая продавщица повторила ей то, что я сказал; мои слова, показалось, смутили ее. Вторая продавщица ей не поверила: по ее мнению, я не похож на человека, которому требуется подушечка. Чтобы убедиться в этом, она самолично спросила меня: «Вы сказали, вам нужна подушечка?» — «Я уже и раза говорил, что мне нужно, — ответил я. — Что ж, повторю еще разок». — «В таком случае ничего вы не получите».
На этот раз я рассердился. Будь подушечка мне не столь необходима, я бы попросту ушел из магазина; но подушечки на витрине были выставлены явно на продажу. Мне было непонятно, почему это я ничего не получу «Нет, получу!» Это простое предложение. Я произнес его весьма решительно.
Тут подошла третья девушка — собрался весь обслуживающий персонал. Эта третья была такая быстроглазая, пухленькая. При других обстоятельствах она бы мне понравилась, но тогда ее появление лишь разозлило меня. Мне было непонятно, что им троим здесь надо.
Первые две стали объяснять третьей, в чем дело, и, еще не дослушав до конца, та стала хихикать — этакая хохотушка. Затем они затрещали как сороки, все втроем, и через каждые пять-шесть слов поглядывали на меня; и чем больше они на меня смотрели, тем больше хихикала третья девушка; а потом стали хихикать и первые две идиотки; можно было подумать, я клоун и даю им бесплатное представление.
Наконец третья девушка успокоилась и подошла ко мне, не переставая хихикать. «Если вы получите, что хотите, то уйдете?» Я не сразу ее понял, и она повторила: «Подушечка. Если вы получите подушечку, вы уйдете из магазина — сейчас же?»
Я с радостью ушел бы, о чем и сообщил ей. Но я добавил, что без того, за чем пришел, не уйду. Буду стоять здесь до поздней ночи, но своего добьюсь.
Она вернулась к двум другим продавщицам. Я уже было подумал, что сейчас мне вынесут подушечку и делу конец. Но тут произошло нечто странное. Две продавщицы встали за спиной первой девушки; все три хихикали, Бог весть почему, и стали подталкивать ее ко мне. Они толкнули ее на меня, и, прежде чем я успел понять, что происходит, она положила мне руки на плечи, приподнялась на носочках и поцеловала меня. После чего убежала, спрятав лицо в фартук; за ней убежала и вторая девушка. Третья открыла мне дверь, выпроваживая на улицу, и я, стыду своему, ушел, забыв на прилавке двадцать марок. Не стану врать, кое-какое удовольствие я испытал, хотя нужен мне был совсем не поцелуй, а подушечка. Я ничего не могу понять.