«А что случится, если он расскажет правительству, что вы фактически не были женаты?»
«Но мы были женаты. Мы и есть женаты. Тьфу! Он с ума меня сводит».
Как оказалось, Либби опасается, что ее статус пребывания в стране изменится, если ее раздельно проживающий муж сумеет доказать свое видение ситуации. А поскольку она переехала из его явно вредного для здоровья дома в Бермондси в квартиру на Чалкот-стрит, муж боится, что потеряет ее, чего ему, очевидно, не хочется, несмотря на все его волокитство. Вот почему между ними разыгрался очередной скандал, в ходе которого он посоветовал Либби пойти проветриться.
Сожалея о том, что Либби огорчилась из-за воздушного змея, я пригласил ее зайти в кафе. И за чашкой кофе она сообщила мне, что на самом деле Либби – это сокращение от полного имени Либерти.
«Хиппи, – снова возвращается она к своим родителям. – Они хотели, чтобы у их детей были самые необычные имена. – Тут она изобразила, будто затягивается воображаемым косяком. – Моей сестре повезло еще меньше: она Икволити, хочешь – верь, хочешь – не верь. Или сокращенно Оли. А если бы родился третий ребенок, то…»
«Фратернити?»[8] – говорю я.
«Угадал, – кивает она. – Но в принципе я должна радоваться, что они предпочли абстрактные имена. Ведь, господи, все могло быть гораздо хуже. Меня могли бы назвать Деревом».
Я хихикаю: «Или конкретной разновидностью дерева: Сосна, Дуб, Ива».
«Ива Нил. С этим я еще могла бы жить». Либби копается в пакетиках сахара на столе, выискивая диетический подсластитель. Как я обнаружил, она постоянно сидит на диете, и борьба за физическое совершенство является, по ее выражению, «единственной рябью на глади океана моего существования». Либби высыпает подсластитель в кофе с обезжиренным молоком и говорит: «Ну а у тебя как, Гид?»
«У меня?»
«Какие у тебя родители? Наверняка не дети цветов».
На тот момент она еще не встречалась с моим отцом, хотя он видел ее из музыкальной комнаты однажды вечером, когда она вернулась после работы домой на своем «судзуки» и, как обычно, въехала на тротуар рядом с лестницей, ведущей в ее квартиру. У нее есть привычка газовать два-три раза напоследок, и рев мотора привлек внимание папы. Он подошел к окну, увидел Либби и сказал: «Будь я проклят. Тут какой-то чертов байкер ставит мотоцикл прямо у тебя под окнами, Гидеон. Ну-ка…» И он начал поднимать раму.
Я сказал: «Все в порядке, папа. Это Либби Нил. Она здесь живет».
Он медленно повернулся. «Что? Это женщина? И она живет здесь?»
«Не здесь. Ниже. В квартире. Я решил сдать ее. Неужели я забыл сказать тебе?»
На самом деле я не забыл. Но я не сообщил отцу о Либби и об аренде квартиры не потому, что намеренно утаивал это от него, просто не подвернулось удобного случая. Мы с папой общаемся каждый день, однако наши беседы, как правило, касаются моей профессии и всего, что с ней связано. Например, приближающийся концерт, гастроли, которые он организует, звукозапись, которой я не очень доволен, просьба об интервью или участии в каком-либо мероприятии. Вспомните тот факт, что я ничего не знал о его отношениях с Джил, пока дальнейшее молчание о ней не стало более неловким, чем посвящение меня в происходящее. В конце концов, появление явно беременной женщины в жизни мужчины определенно требует каких-то объяснений. Но вообще-то мы с отцом никогда не были этакими задушевными приятелями. Мы оба со времени моего детства были полностью поглощены моей музыкой, и эта концентрация, как с его стороны, так и с моей, исключила возможность – или устранила необходимость – тех излияний, которые считаются в наши дни идеалом близких отношений между людьми.
Хочу подчеркнуть: я ни единого мгновения не сожалел о том, что у нас с папой сложились именно такие отношения. Они прочные и честные, и если это не те узы, под влиянием которых мы взгромождаемся на велосипеды и вместе покоряем Гималаи или садимся в каяки, чтобы спуститься по Нилу, тем не менее наши с ним отношения укрепляют и поддерживают меня. Сказать правду, если бы не мой отец, доктор Роуз, сегодня я не был бы тем, кем являюсь.
4 сентября
Нет. На этом вы меня не подловите.
«А кем вы сегодня являетесь, Гидеон?» – спрашиваете вы мягко.
Я отказываюсь в этом участвовать. Мой отец здесь совершенно ни при чем. Если я не могу заставить себя хотя бы взять в руки скрипку, мой отец в этом не виноват. Я отказываюсь становиться одним из этих безмозглых хлюпиков, которые перекладывают вину за каждое свое затруднение на родителей. У папы была трудная жизнь. Он делал все, что было в его силах.
«Трудная в каком смысле?» – хотите вы знать.
Для начала попробуйте вообразить, каково иметь отцом моего деда. Каково быть отосланным в школу в шесть лет. Каково приезжать домой на каникулы и присутствовать при психических приступах. И каково знать, что никогда, ни при каких обстоятельствах, что бы ты ни делал, тебя не сочтут достойным сыном, потому что ты не родной, тебя усыновили, о чем отец тебе постоянно напоминает. Нет. В качестве моего отца папа сделал все, что мог. А сыном он был лучшим, чем многие из нас.
«Лучшим сыном, чем вы?» – спрашиваете вы меня.
Этот вопрос вам придется переадресовать моему отцу.
«Но как вы оцениваете себя как сына, Гидеон? Что вам прежде всего приходит на ум в этой связи?»
Разочарование, говорю я.
«То есть вы разочаровали отца?»
Нет. Я имею в виду, что я не должен разочаровывать его. Но могу.
«Он когда-нибудь говорил вам, как это важно – не разочаровать его?»
Никогда. Вообще ни разу. Но…
«Но?»
Ему не нравится Либби. Я с самого начала знал, что она ему не понравится или, по крайней мере, ему не понравится ее присутствие в доме. Что он сочтет ее потенциальным источником помех в моей работе.
Вы спрашиваете: «Этим объясняются его слова в Уигмор-холле: “Это все из-за нее”? Он тут же связал ваше состояние с ней, правильно?»
Да.
«Почему?»
Не думаю, что он не хочет, чтобы я сближался с женщинами. С чего бы это? Для моего отца семья – это все. А если я не женюсь в один прекрасный день и не произведу собственных детей, наш род на этом закончится.
«Но теперь все изменилось: вскоре ожидается появление еще одного ребенка. Семья продолжится, женитесь вы или нет».
Да, это так.
«То есть теперь он может высказывать свое неодобрение относительно каждой женщины в вашей жизни, не опасаясь, что вы воспримете его мнение близко к сердцу и никогда не женитесь?»
Нет! Я отказываюсь играть в эту игру. Мой отец тут ни при чем. Если ему не нравится Либби, то только потому, что он озабочен тем, какое воздействие она может оказать на мою музыку. И у него есть все основания беспокоиться. Либби не отличит смычок от кухонного ножа.
«Она мешает вашей работе?»
Нет, не мешает.
«Она проявляет безразличие к вашей музыке?»
Нет.
«Она нарушает ваш покой? Игнорирует требование соблюдать тишину? Тем или иным способом покушается на ваше время и отрывает вас от занятий музыкой?»
Никогда.
«Вы сказали, что она невежественна. Вы считаете, что она цепляется за свою необразованность как за собственное достоинство?»
Нет, не замечал такого.
«И все равно ваш отец недолюбливает ее».
Послушайте, он делает это только ради меня. Все, что он делает, – это только ради меня. И сейчас я сижу здесь с вами, доктор Роуз, благодаря его стараниям. Когда он понял, что случилось со мной в Уигмор-холле, он не закричал: «Поднимайся! Соберись!
Там целый зал людей, которые заплатили, чтобы послушать твою игру!» Нет. Он сказал Рафаэлю: «Гидеон болен. Извинись за нас» – и увез меня оттуда. Увез домой, уложил меня в постель и всю ночь сидел рядом, приговаривая: «Мы справимся, Гидеон. Сейчас тебе надо поспать».
Он велел Рафаэлю найти врача. Рафаэль слышал о работе вашего отца с артистами, борющимися с психологическими блоками. И я пришел к вам, доктор Роуз. Я пришел к вам из-за того, что мой отец хочет, чтобы ко мне вернулась музыка.
5 сентября
Больше никто не знает. Только мы трое: папа, Рафаэль и я. Даже мой агент по связям с общественностью не очень представляет себе, что происходит. «Находится под наблюдением врача», – провозгласила она миру, говоря тем самым, что я просто-напросто переутомился.
Вполне вероятно, что эту официальную причину многие трактуют как вспышку «звездной болезни», и меня это устраивает. Пусть лучше публика думает, что я ушел с помоста, недовольный освещением зала, чем узнает правду.
«Какую именно правду?» – спрашиваете вы.
Я в недоумении: разве бывает несколько правд?
«Разумеется, – говорите вы. – Одна правда касается того, что с вами случилось, а другая – того, почему это случилось. То, что случилось, называется психогенной амнезией, Гидеон. А причина, вызвавшая ее, является предметом наших с вами встреч».
То есть вы хотите сказать, что пока мы не узнаем, почему у меня наступила эта… эта… как, вы сказали, она называется?
«Психогенная амнезия. Она похожа на истерический паралич или слепоту: часть вашего организма, которая всегда работала – в данном случае ваша музыкальная память, если вы согласны так назвать ваши способности, – внезапно перестает работать. До тех пор пока мы не поймем, почему вы испытываете данное состояние, мы не сможем изменить его».
Интересно, понимаете ли вы, в какой ужас привели меня ваши слова, доктор Роуз? Вы сообщили эту информацию с безупречным тактом, и все равно я чувствую себя выродком. Да-да, я знаю, как перекликается это слово с моим прошлым, так что не надо указывать мне на это. Я по-прежнему слышу, как дедушка, на котором повисли женщины и санитары, орет на моего отца. И я по-прежнему отношу это слово на свой счет. Выродок, выродок, выродок – так я называю себя. Прикончить урода. Уничтожить урода.
«Вы действительно так считаете?»
А кто же я, как не выродок? Я никогда не ездил на велосипеде, не играл в регби или в крикет, не ударил ракеткой по теннисному мячу и даже не ходил в школу. У меня был дед-психопат; моя мать предпочла бы быть монахиней, чем жить в семье, и, скорее всего, действительно ушла в монастырь; мой отец надрывался на двух работах, пока я не стал профессионалом, а мой учитель музыки водил меня за руку с записи на концерт и вообще не спускал с меня глаз. Меня баловали, холили и боготворили, доктор Роуз. Что же могло родиться при таких начальных условиях, как не самый настоящий урод?
Нужно ли удивляться, что меня мучает язва желудка? Что перед каждым выступлением меня выворачивает наизнанку? Что мой мозг иногда стучит по черепу, как молот? Последние шесть лет я не могу даже просто быть с женщиной. А когда я был способен лечь с ней в постель, акт соития не давал мне ни близости, ни радости, ни страсти; все, что я чувствовал, – это потребность сделать это, завершить процесс, получить свое жалкое удовлетворение и поскорее выпроводить женщину за дверь.
И какова сумма всего вышеперечисленного, доктор Роуз? Кто я, как не настоящий, стопроцентный урод?
7 сентября
Сегодня утром Либби спросила, что случилось. Она поднялась ко мне на второй этаж в своем обычном для выходного дня наряде: джинсовый полукомбинезон, футболка и туристские ботинки. Похоже, она собиралась на прогулку, потому что из кармана у нее торчал плеер, который она обычно берет с собой, когда отправляется в предписанные диетой походы. Я сидел за столом у окна, выполнял ваше задание – писал этот дневник. Она обернулась, увидела, что я смотрю на нее, и поднялась ко мне.
Она пробует новую диету, сообщила она мне. Диету под названием «Ничего белого». «Я сидела на диете Майо, на капустном супе, на раздельном питании, на ананасовой диете – короче, что только я не перепробовала! Ничто не помогло, и теперь я нашла новый вариант». Этот вариант состоит в том, пояснила она мне далее, что есть можно все, кроме белых продуктов. Продукты, изменившие свой натуральный белый цвет благодаря пищевым добавкам, есть тоже нельзя.
Либби озабочена своим весом, и для меня это загадка. Она не толстая, насколько я могу судить, хотя это трудно сказать наверняка, поскольку Либби все время ходит или в кожаных штанах, когда выполняет обязанности курьера, или в комбинезоне. Не знаю, есть ли у нее другая одежда. Но даже если кому-то она покажется полноватой – еще раз подчеркну, мне она не кажется ни капельки полноватой, – то, вероятно, только потому, что у нее круглое лицо. Почему-то круглые лица обладают таким свойством: из-за них человек выглядит полнее. Я говорю ей это, но она безутешна. «Мы живем в век скелетов, – говорит она. – Тебе повезло, ты худой от природы».
Я никогда не рассказывал ей о том, чего стоит эта моя худоба, которой она завидует. Вместо этого я говорю: «Женщины слишком переживают из-за веса. У тебя нормальная фигура».
Я говорил ей это не раз, и однажды она ответила мне следующим образом: «Раз ты считаешь, что у меня нормальная фигура, тогда почему не приглашаешь на свидание?»
Вот так получилось, что мы начали встречаться. Какое странное выражение, не правда ли, «встречаться», как будто мы не можем видеть друг друга, пока между нами не будут установлены определенные отношения. Мне оно не очень нравится – «встречаться», – слишком уж оно похоже на эвфемизм, хотя здесь эвфемизмы не требуются. Другое подобное выражение – «ухаживать» – звучит как-то по-детски. В любом случае я бы не сказал, что ухаживаю за Либби.
«Так как бы вы назвали отношения, которые установились у вас с Либби Нил?» – задаете вы вопрос.
На самом деле вы хотите спросить: «Спите ли вы с ней, Гидеон? Стала ли она той женщиной, которая растопила лед в ваших венах?»
Ответ будет зависеть от того, что вы имеете в виду под словом «спать», доктор Роуз. Вот вам еще один эвфемизм. Почему мы используем термин «спать», когда сон – это последнее, чем мы хотим заниматься, когда ложимся в постель с особой противоположного пола?
Однако вернемся к вашему вопросу. Да, мы спим вместе. Время от времени. Но когда я говорю «спим», я имею в виду, что мы спим, а не занимаемся сексом. Ни один из нас еще не готов ни к чему большему.
«Как вы пришли к этому?» – спрашиваете вы.
Это случилось само собой. Как-то вечером она приготовила нам ужин. Для меня это был очень тяжелый день, я много репетировал перед выступлением в Барбикане[9]. И я заснул на ее постели, где мы сидели и слушали какую-то музыкальную запись. Она накрыла меня одеялом и присоединилась ко мне, и там мы оставались до самого утра. Мы и сейчас иногда спим вместе. Должно быть, мы оба находим в этом определенный душевный комфорт.
«И комфорт физического контакта», – добавляете вы.
Да, в том смысле, что мне приятно чувствовать ее рядом. Тогда можно сказать, что я получаю и физическое удовольствие.
«Это то, что вы недополучили в детстве, Гидеон, – говорите вы. – Если все сосредоточились на вашем развитии и совершенствовании как музыканта, то вполне естественно предположить, что другие ваши потребности остались незамеченными и безответными».
Доктор Роуз, я настаиваю на том, чтобы вы серьезно отнеслись к моим словам: у меня были хорошие родители. Как я уже упоминал, отцу приходилось работать от зари до зари, чтобы обеспечить семью. Как только стало понятно, что я обладаю потенциалом, талантом и желанием быть… скажем так, быть тем, кем я стал, моя мать пошла и устроилась на работу, чтобы иметь возможность покрыть возросшие расходы. Да, из-за этого я не имел возможности видеть родителей так часто, как мог бы, но зато я по нескольку часов в день проводил с Рафаэлем, а если не с ним, то с Сарой Джейн.
«Кто такая Сара Джейн?» – спрашиваете вы.
Это Сара Джейн Беккет. Не совсем представляю себе, как ее называть. Гувернантка – слишком старомодное понятие, да и сама Сара Джейн немедленно отругала бы всякого, кто назвал бы ее гувернанткой. Полагаю, можно говорить о ней как о моей учительнице. Я уже говорил, что не ходил в школу, потому что, когда родители осознали, что центром моей жизни станет скрипка, они сразу поняли и другое: школьное расписание помешает моим занятиям музыкой. И они наняли Сару Джейн, чтобы учить меня дома. Когда я не работал с Рафаэлем, я работал с Сарой Джейн. И поскольку мы вынуждены были вставлять ее уроки в самое разное время, когда у меня появлялся свободный час или два, ей предложили жить у нас. Она прожила с нами долгие годы. Появилась она, когда мне было лет пять или шесть – как только родители поняли, что я не смогу получить образование традиционным способом, – и оставалась до тех пор, пока мне не исполнилось шестнадцать лет. К тому времени я прошел курс обязательного образования, а график концертов, записей, репетиций и упражнений сделал невозможным дальнейшее его продолжение. Но вплоть до того момента я ежедневно занимался с Сарой Джейн.
«Стала ли она для вас суррогатной матерью?» – спрашиваете вы.
Вы настойчиво сводите все к моей матери. Неужели вам везде мерещится тень Эдипа? Что скажете, например, о нереализованном эдипове комплексе? Мать отправляется на работу, оставляя ребенка один на один с его бессознательным желанием завладеть ею. А потом и вовсе исчезает, когда сыну всего восемь, или девять, или десять лет – я не помню и не желаю знать, сколько мне было тогда лет, – и больше он никогда ее не увидит.
Хотя я помню ее молчание. Странно. Я только сейчас вспомнил его. Молчание моей матери. Однажды ночью, когда она еще была с нами, я проснулся и обнаружил, что она лежит рядом, на моей кровати. Она обнимает меня, и мне трудно дышать из-за того, как она меня обнимает. Трудно, потому что она обхватила меня руками и моя голова оказалась… Неважно. Я не помню.
«Как она обхватила вас, Гидеон?»
Я же говорю – не помню. Помню только, что мне душно, но я ощущаю ее дыхание, и мне жарко.
«Ее дыхание такое горячее?»
Нет. Просто мне жарко. В той позе. И я хочу вырваться.
«От нее?»
Нет. Просто вырваться. Даже убежать. В общем, скорее всего, мне это просто приснилось. Это было так давно.
«Такое случалось несколько раз?» – таков ваш следующий вопрос.
Я отлично вижу, к чему вы клоните, и отказываюсь делать вид, будто помню то, что вы хотите, чтобы я помнил. Факты же таковы: моя мать рядом со мной, на моей кровати, она держит меня, мне жарко, от нее пахнет духами. И еще какая-то тяжесть на моей щеке. Я и сейчас чувствую этот вес. Он тяжелый, но неподвижный, и от него пахнет духами, которыми пользовалась моя мать. Странно, что мне припомнился этот запах. Я не смогу описать его вам, доктор Роуз, но думаю, что, если мне доведется почувствовать его еще раз, я сразу узнаю его и он напомнит мне о матери.
«Судя по тому, что вы рассказали, она держит вашу голову между своими грудями, – говорите вы. – Это объясняет, почему вы одновременно чувствуете и тяжесть на щеке, и запах духов. Вы не помните, в комнате темно или светло?»
Этого я не могу вспомнить. Только духота, тяжесть, ее духи.
«С кем-нибудь другим вы так больше никогда не лежали? С Либби, например? Или с одной из ее предшественниц?»
Господи, нет! И моя мать тут ни при чем. Ну хорошо. Да. Разумеется, я отдаю себе отчет в том, что ее бегство от меня – от нас – кажется весьма значительным событием. Я не идиот, доктор Роуз. Я возвращаюсь домой из Австрии, моя мать исчезла, и больше я никогда ее не увижу, никогда не услышу ее голос, не прочитаю ни слова, написанного ее почерком и адресованного мне… Да-да, я знаю, что можно подумать. И в состоянии предположить, какие выводы я, ребенок, мог сделать из той ситуации: я виноват. Вероятно, в восемь или девять лет – сколько там мне было, когда она ушла, – я и делаю такой вывод, но я не помню, чтобы меня посещали подобные размышления, а в настоящее время я такого вывода не делаю. Она просто ушла. Все. Конец истории.
«Что вы имеете в виду, говоря “конец истории”?» – спрашиваете вы.
Буквально это и имею в виду. Мы о ней больше никогда не говорили. Или, по крайней мере, я никогда о ней не говорил. А если бабушка, дедушка и отец говорили, или Рафаэль, или Сара Джейн, или жилец Джеймс…
«Он все еще был с вами, когда ваша мать ушла из семьи?»
Да, был… Или нет? Нет. Должно быть, он уже съехал. Тогда с нами жил Кальвин, кажется. По-моему, я раньше говорил о Кальвине. О том, что жилец Кальвин искал номер телефона, когда у дедушки случился «эпизод» после ухода матери… Значит, к тому времени жилец Джеймс уже исчез…
«Вы говорите “исчез”. Это слово предполагает секретность, – замечаете вы. – Была ли секретность в отъезде жильца Джеймса?»
Секретность была во всем. Молчание и секретность. Такое у меня впечатление. Я захожу в комнату, и тут же наступает тишина, и я знаю, что они говорили о матери. А мне о ней говорить не разрешается.
«Что будет, если вы заговорите о ней?»
Не знаю, потому что я никогда не проверял этого.
«Почему?»
Потому что музыка – главное. У меня есть моя музыка. У меня по-прежнему есть моя музыка. У отца, у деда, у бабушки, у Сары Джейн и у Рафаэля. Даже у жильца Кальвина. У нас у всех есть моя музыка.
«Это правило было установлено явным образом? Правило о том, что вы не должны спрашивать о своей матери? Или оно просто подразумевалось?»
Наверное… Не знаю. Она не встречает нас, когда мы возвращаемся из Австрии. Ее нет, но вслух никто не признает этого факта. В доме не осталось и следа от тех лет, что она провела с нами. Кажется, что ее вообще не существовало. И никто не говорит ни слова. Взрослые не делают вида, будто она внезапно куда-то уехала. Они не делают вида, что она скоропостижно скончалась. Они не делают вида, что она сбежала с другим мужчиной. Они ведут себя так, будто ее никогда и не было. И жизнь продолжается.
«Вы никогда не спрашивали, где она?»
Должно быть, я знал, что это одна из тем, на которые мы просто не разговаривали.
«Одна из тем? Были и другие?»
Мне кажется, что я не скучал по ней. Я даже не помню, чтобы мне в какой-то момент ее недоставало. Ее облик почти стерся из моей памяти. Помню только, что у нее светлые волосы и что она покрывала их платком, как королева. Но должно быть, она так делала только в церкви. И вот что я еще помню: как мы ходили с ней в церковь. Она плачет. Плачет в церкви на утренней мессе в часовне при монастыре, где первые скамьи заполнили монахини. Они сидят по другую сторону алтарной перегородки, эти монашки, хотя это не столько перегородка, сколько невысокий заборчик, призванный отделять монахинь от остальных посетителей. Правда, на утренней службе нет посторонних. Только мать и я. Монахини в первых рядах, на скамьях, предназначенных только для них; они носят нормальную одежду, хотя и очень скромную и с крестами на груди, и только одна из них одета в старинное монашеское одеяние. Пока идет служба, мать стоит на коленях, в церкви она всегда стоит на коленях, уткнув лицо в ладони. И все время плачет. А я не знаю, что мне делать.
«Почему она плачет?» – спрашиваете вы, как я и ожидал.
Мне кажется, что она постоянно в слезах. И та монахиня, одетая по-особому, подходит к матери после причастия, но до окончания мессы и отводит нас обоих через дорогу в монастырь, где усаживает в какой-то комнатке. Они с матерью разговаривают. Они сидят в одном углу комнаты. Я – в другом углу, дальнем, мне дали книгу и велели сидеть там. Но мне не терпится вернуться домой, потому что Рафаэль задал мне упражнения и, если я сыграю их хорошо, он в качестве награды отведет меня на концерт в Фестивал-холле. Будет выступать Илья Калер. Ему еще нет и двадцати лет, но он уже получил Гран-при Генуэзского конкурса имени Паганини. Я хочу послушать, как он играет, потому что я собираюсь играть лучше, чем он.
«Сколько вам лет?» – уточняете вы.
Лет шесть, думаю. Не старше семи, это точно. И я хочу пойти домой. Поэтому я покидаю отведенный мне угол и подхожу к матери, дергаю ее за рукав со словами: «Мам, мне скучно», потому что я всегда так говорю, так я общаюсь. Не: «Мама, мне нужно заниматься музыкой», но: «Мне скучно, и твой долг как матери сделать так, чтобы мне не было скучно». Но сестра Сесилия – да, именно так ее зовут, я вспомнил ее имя! – отцепляет мои пальцы от материнского рукава и ведет меня обратно в угол со словами: «Ты будешь сидеть здесь, пока тебя не позовут, Гидеон, и больше никаких капризов». Я поражен, потому что никто не разговаривает со мной таким тоном. Я же гений, в конце концов. Я – если в данном случае возможно употребление превосходной степени – уникальнейший человек в моей вселенной.
Наверное, только удивление оттого, что эта странная женщина отчитала меня столь неслыханным образом, удерживает меня на месте несколько минут. Сестра Сесилия и мать о чем-то беседуют на другом конце комнаты. Но потом я не выдерживаю и начинаю пинать книжную полку, чтобы развлечься, и пинаю все сильнее, пока с полки не сыплются книги, а вместе с ними – статуя Девы Марии. Она падает на линолеум и раскалывается на кусочки. Вскоре мы, моя мать и я, уходим из монастыря.
В тот день я превосходно играю упражнения, заданные мне Рафаэлем. Он ведет меня на концерт, как и было обещано. Он договорился о том, чтобы меня познакомили с Ильей Калером, я принес с собой скрипку, и мы вместе играем. Калер великолепен, но я знаю, что превзойду его. Уже тогда я знаю это.
«Но мы были женаты. Мы и есть женаты. Тьфу! Он с ума меня сводит».
Как оказалось, Либби опасается, что ее статус пребывания в стране изменится, если ее раздельно проживающий муж сумеет доказать свое видение ситуации. А поскольку она переехала из его явно вредного для здоровья дома в Бермондси в квартиру на Чалкот-стрит, муж боится, что потеряет ее, чего ему, очевидно, не хочется, несмотря на все его волокитство. Вот почему между ними разыгрался очередной скандал, в ходе которого он посоветовал Либби пойти проветриться.
Сожалея о том, что Либби огорчилась из-за воздушного змея, я пригласил ее зайти в кафе. И за чашкой кофе она сообщила мне, что на самом деле Либби – это сокращение от полного имени Либерти.
«Хиппи, – снова возвращается она к своим родителям. – Они хотели, чтобы у их детей были самые необычные имена. – Тут она изобразила, будто затягивается воображаемым косяком. – Моей сестре повезло еще меньше: она Икволити, хочешь – верь, хочешь – не верь. Или сокращенно Оли. А если бы родился третий ребенок, то…»
«Фратернити?»[8] – говорю я.
«Угадал, – кивает она. – Но в принципе я должна радоваться, что они предпочли абстрактные имена. Ведь, господи, все могло быть гораздо хуже. Меня могли бы назвать Деревом».
Я хихикаю: «Или конкретной разновидностью дерева: Сосна, Дуб, Ива».
«Ива Нил. С этим я еще могла бы жить». Либби копается в пакетиках сахара на столе, выискивая диетический подсластитель. Как я обнаружил, она постоянно сидит на диете, и борьба за физическое совершенство является, по ее выражению, «единственной рябью на глади океана моего существования». Либби высыпает подсластитель в кофе с обезжиренным молоком и говорит: «Ну а у тебя как, Гид?»
«У меня?»
«Какие у тебя родители? Наверняка не дети цветов».
На тот момент она еще не встречалась с моим отцом, хотя он видел ее из музыкальной комнаты однажды вечером, когда она вернулась после работы домой на своем «судзуки» и, как обычно, въехала на тротуар рядом с лестницей, ведущей в ее квартиру. У нее есть привычка газовать два-три раза напоследок, и рев мотора привлек внимание папы. Он подошел к окну, увидел Либби и сказал: «Будь я проклят. Тут какой-то чертов байкер ставит мотоцикл прямо у тебя под окнами, Гидеон. Ну-ка…» И он начал поднимать раму.
Я сказал: «Все в порядке, папа. Это Либби Нил. Она здесь живет».
Он медленно повернулся. «Что? Это женщина? И она живет здесь?»
«Не здесь. Ниже. В квартире. Я решил сдать ее. Неужели я забыл сказать тебе?»
На самом деле я не забыл. Но я не сообщил отцу о Либби и об аренде квартиры не потому, что намеренно утаивал это от него, просто не подвернулось удобного случая. Мы с папой общаемся каждый день, однако наши беседы, как правило, касаются моей профессии и всего, что с ней связано. Например, приближающийся концерт, гастроли, которые он организует, звукозапись, которой я не очень доволен, просьба об интервью или участии в каком-либо мероприятии. Вспомните тот факт, что я ничего не знал о его отношениях с Джил, пока дальнейшее молчание о ней не стало более неловким, чем посвящение меня в происходящее. В конце концов, появление явно беременной женщины в жизни мужчины определенно требует каких-то объяснений. Но вообще-то мы с отцом никогда не были этакими задушевными приятелями. Мы оба со времени моего детства были полностью поглощены моей музыкой, и эта концентрация, как с его стороны, так и с моей, исключила возможность – или устранила необходимость – тех излияний, которые считаются в наши дни идеалом близких отношений между людьми.
Хочу подчеркнуть: я ни единого мгновения не сожалел о том, что у нас с папой сложились именно такие отношения. Они прочные и честные, и если это не те узы, под влиянием которых мы взгромождаемся на велосипеды и вместе покоряем Гималаи или садимся в каяки, чтобы спуститься по Нилу, тем не менее наши с ним отношения укрепляют и поддерживают меня. Сказать правду, если бы не мой отец, доктор Роуз, сегодня я не был бы тем, кем являюсь.
4 сентября
Нет. На этом вы меня не подловите.
«А кем вы сегодня являетесь, Гидеон?» – спрашиваете вы мягко.
Я отказываюсь в этом участвовать. Мой отец здесь совершенно ни при чем. Если я не могу заставить себя хотя бы взять в руки скрипку, мой отец в этом не виноват. Я отказываюсь становиться одним из этих безмозглых хлюпиков, которые перекладывают вину за каждое свое затруднение на родителей. У папы была трудная жизнь. Он делал все, что было в его силах.
«Трудная в каком смысле?» – хотите вы знать.
Для начала попробуйте вообразить, каково иметь отцом моего деда. Каково быть отосланным в школу в шесть лет. Каково приезжать домой на каникулы и присутствовать при психических приступах. И каково знать, что никогда, ни при каких обстоятельствах, что бы ты ни делал, тебя не сочтут достойным сыном, потому что ты не родной, тебя усыновили, о чем отец тебе постоянно напоминает. Нет. В качестве моего отца папа сделал все, что мог. А сыном он был лучшим, чем многие из нас.
«Лучшим сыном, чем вы?» – спрашиваете вы меня.
Этот вопрос вам придется переадресовать моему отцу.
«Но как вы оцениваете себя как сына, Гидеон? Что вам прежде всего приходит на ум в этой связи?»
Разочарование, говорю я.
«То есть вы разочаровали отца?»
Нет. Я имею в виду, что я не должен разочаровывать его. Но могу.
«Он когда-нибудь говорил вам, как это важно – не разочаровать его?»
Никогда. Вообще ни разу. Но…
«Но?»
Ему не нравится Либби. Я с самого начала знал, что она ему не понравится или, по крайней мере, ему не понравится ее присутствие в доме. Что он сочтет ее потенциальным источником помех в моей работе.
Вы спрашиваете: «Этим объясняются его слова в Уигмор-холле: “Это все из-за нее”? Он тут же связал ваше состояние с ней, правильно?»
Да.
«Почему?»
Не думаю, что он не хочет, чтобы я сближался с женщинами. С чего бы это? Для моего отца семья – это все. А если я не женюсь в один прекрасный день и не произведу собственных детей, наш род на этом закончится.
«Но теперь все изменилось: вскоре ожидается появление еще одного ребенка. Семья продолжится, женитесь вы или нет».
Да, это так.
«То есть теперь он может высказывать свое неодобрение относительно каждой женщины в вашей жизни, не опасаясь, что вы воспримете его мнение близко к сердцу и никогда не женитесь?»
Нет! Я отказываюсь играть в эту игру. Мой отец тут ни при чем. Если ему не нравится Либби, то только потому, что он озабочен тем, какое воздействие она может оказать на мою музыку. И у него есть все основания беспокоиться. Либби не отличит смычок от кухонного ножа.
«Она мешает вашей работе?»
Нет, не мешает.
«Она проявляет безразличие к вашей музыке?»
Нет.
«Она нарушает ваш покой? Игнорирует требование соблюдать тишину? Тем или иным способом покушается на ваше время и отрывает вас от занятий музыкой?»
Никогда.
«Вы сказали, что она невежественна. Вы считаете, что она цепляется за свою необразованность как за собственное достоинство?»
Нет, не замечал такого.
«И все равно ваш отец недолюбливает ее».
Послушайте, он делает это только ради меня. Все, что он делает, – это только ради меня. И сейчас я сижу здесь с вами, доктор Роуз, благодаря его стараниям. Когда он понял, что случилось со мной в Уигмор-холле, он не закричал: «Поднимайся! Соберись!
Там целый зал людей, которые заплатили, чтобы послушать твою игру!» Нет. Он сказал Рафаэлю: «Гидеон болен. Извинись за нас» – и увез меня оттуда. Увез домой, уложил меня в постель и всю ночь сидел рядом, приговаривая: «Мы справимся, Гидеон. Сейчас тебе надо поспать».
Он велел Рафаэлю найти врача. Рафаэль слышал о работе вашего отца с артистами, борющимися с психологическими блоками. И я пришел к вам, доктор Роуз. Я пришел к вам из-за того, что мой отец хочет, чтобы ко мне вернулась музыка.
5 сентября
Больше никто не знает. Только мы трое: папа, Рафаэль и я. Даже мой агент по связям с общественностью не очень представляет себе, что происходит. «Находится под наблюдением врача», – провозгласила она миру, говоря тем самым, что я просто-напросто переутомился.
Вполне вероятно, что эту официальную причину многие трактуют как вспышку «звездной болезни», и меня это устраивает. Пусть лучше публика думает, что я ушел с помоста, недовольный освещением зала, чем узнает правду.
«Какую именно правду?» – спрашиваете вы.
Я в недоумении: разве бывает несколько правд?
«Разумеется, – говорите вы. – Одна правда касается того, что с вами случилось, а другая – того, почему это случилось. То, что случилось, называется психогенной амнезией, Гидеон. А причина, вызвавшая ее, является предметом наших с вами встреч».
То есть вы хотите сказать, что пока мы не узнаем, почему у меня наступила эта… эта… как, вы сказали, она называется?
«Психогенная амнезия. Она похожа на истерический паралич или слепоту: часть вашего организма, которая всегда работала – в данном случае ваша музыкальная память, если вы согласны так назвать ваши способности, – внезапно перестает работать. До тех пор пока мы не поймем, почему вы испытываете данное состояние, мы не сможем изменить его».
Интересно, понимаете ли вы, в какой ужас привели меня ваши слова, доктор Роуз? Вы сообщили эту информацию с безупречным тактом, и все равно я чувствую себя выродком. Да-да, я знаю, как перекликается это слово с моим прошлым, так что не надо указывать мне на это. Я по-прежнему слышу, как дедушка, на котором повисли женщины и санитары, орет на моего отца. И я по-прежнему отношу это слово на свой счет. Выродок, выродок, выродок – так я называю себя. Прикончить урода. Уничтожить урода.
«Вы действительно так считаете?»
А кто же я, как не выродок? Я никогда не ездил на велосипеде, не играл в регби или в крикет, не ударил ракеткой по теннисному мячу и даже не ходил в школу. У меня был дед-психопат; моя мать предпочла бы быть монахиней, чем жить в семье, и, скорее всего, действительно ушла в монастырь; мой отец надрывался на двух работах, пока я не стал профессионалом, а мой учитель музыки водил меня за руку с записи на концерт и вообще не спускал с меня глаз. Меня баловали, холили и боготворили, доктор Роуз. Что же могло родиться при таких начальных условиях, как не самый настоящий урод?
Нужно ли удивляться, что меня мучает язва желудка? Что перед каждым выступлением меня выворачивает наизнанку? Что мой мозг иногда стучит по черепу, как молот? Последние шесть лет я не могу даже просто быть с женщиной. А когда я был способен лечь с ней в постель, акт соития не давал мне ни близости, ни радости, ни страсти; все, что я чувствовал, – это потребность сделать это, завершить процесс, получить свое жалкое удовлетворение и поскорее выпроводить женщину за дверь.
И какова сумма всего вышеперечисленного, доктор Роуз? Кто я, как не настоящий, стопроцентный урод?
7 сентября
Сегодня утром Либби спросила, что случилось. Она поднялась ко мне на второй этаж в своем обычном для выходного дня наряде: джинсовый полукомбинезон, футболка и туристские ботинки. Похоже, она собиралась на прогулку, потому что из кармана у нее торчал плеер, который она обычно берет с собой, когда отправляется в предписанные диетой походы. Я сидел за столом у окна, выполнял ваше задание – писал этот дневник. Она обернулась, увидела, что я смотрю на нее, и поднялась ко мне.
Она пробует новую диету, сообщила она мне. Диету под названием «Ничего белого». «Я сидела на диете Майо, на капустном супе, на раздельном питании, на ананасовой диете – короче, что только я не перепробовала! Ничто не помогло, и теперь я нашла новый вариант». Этот вариант состоит в том, пояснила она мне далее, что есть можно все, кроме белых продуктов. Продукты, изменившие свой натуральный белый цвет благодаря пищевым добавкам, есть тоже нельзя.
Либби озабочена своим весом, и для меня это загадка. Она не толстая, насколько я могу судить, хотя это трудно сказать наверняка, поскольку Либби все время ходит или в кожаных штанах, когда выполняет обязанности курьера, или в комбинезоне. Не знаю, есть ли у нее другая одежда. Но даже если кому-то она покажется полноватой – еще раз подчеркну, мне она не кажется ни капельки полноватой, – то, вероятно, только потому, что у нее круглое лицо. Почему-то круглые лица обладают таким свойством: из-за них человек выглядит полнее. Я говорю ей это, но она безутешна. «Мы живем в век скелетов, – говорит она. – Тебе повезло, ты худой от природы».
Я никогда не рассказывал ей о том, чего стоит эта моя худоба, которой она завидует. Вместо этого я говорю: «Женщины слишком переживают из-за веса. У тебя нормальная фигура».
Я говорил ей это не раз, и однажды она ответила мне следующим образом: «Раз ты считаешь, что у меня нормальная фигура, тогда почему не приглашаешь на свидание?»
Вот так получилось, что мы начали встречаться. Какое странное выражение, не правда ли, «встречаться», как будто мы не можем видеть друг друга, пока между нами не будут установлены определенные отношения. Мне оно не очень нравится – «встречаться», – слишком уж оно похоже на эвфемизм, хотя здесь эвфемизмы не требуются. Другое подобное выражение – «ухаживать» – звучит как-то по-детски. В любом случае я бы не сказал, что ухаживаю за Либби.
«Так как бы вы назвали отношения, которые установились у вас с Либби Нил?» – задаете вы вопрос.
На самом деле вы хотите спросить: «Спите ли вы с ней, Гидеон? Стала ли она той женщиной, которая растопила лед в ваших венах?»
Ответ будет зависеть от того, что вы имеете в виду под словом «спать», доктор Роуз. Вот вам еще один эвфемизм. Почему мы используем термин «спать», когда сон – это последнее, чем мы хотим заниматься, когда ложимся в постель с особой противоположного пола?
Однако вернемся к вашему вопросу. Да, мы спим вместе. Время от времени. Но когда я говорю «спим», я имею в виду, что мы спим, а не занимаемся сексом. Ни один из нас еще не готов ни к чему большему.
«Как вы пришли к этому?» – спрашиваете вы.
Это случилось само собой. Как-то вечером она приготовила нам ужин. Для меня это был очень тяжелый день, я много репетировал перед выступлением в Барбикане[9]. И я заснул на ее постели, где мы сидели и слушали какую-то музыкальную запись. Она накрыла меня одеялом и присоединилась ко мне, и там мы оставались до самого утра. Мы и сейчас иногда спим вместе. Должно быть, мы оба находим в этом определенный душевный комфорт.
«И комфорт физического контакта», – добавляете вы.
Да, в том смысле, что мне приятно чувствовать ее рядом. Тогда можно сказать, что я получаю и физическое удовольствие.
«Это то, что вы недополучили в детстве, Гидеон, – говорите вы. – Если все сосредоточились на вашем развитии и совершенствовании как музыканта, то вполне естественно предположить, что другие ваши потребности остались незамеченными и безответными».
Доктор Роуз, я настаиваю на том, чтобы вы серьезно отнеслись к моим словам: у меня были хорошие родители. Как я уже упоминал, отцу приходилось работать от зари до зари, чтобы обеспечить семью. Как только стало понятно, что я обладаю потенциалом, талантом и желанием быть… скажем так, быть тем, кем я стал, моя мать пошла и устроилась на работу, чтобы иметь возможность покрыть возросшие расходы. Да, из-за этого я не имел возможности видеть родителей так часто, как мог бы, но зато я по нескольку часов в день проводил с Рафаэлем, а если не с ним, то с Сарой Джейн.
«Кто такая Сара Джейн?» – спрашиваете вы.
Это Сара Джейн Беккет. Не совсем представляю себе, как ее называть. Гувернантка – слишком старомодное понятие, да и сама Сара Джейн немедленно отругала бы всякого, кто назвал бы ее гувернанткой. Полагаю, можно говорить о ней как о моей учительнице. Я уже говорил, что не ходил в школу, потому что, когда родители осознали, что центром моей жизни станет скрипка, они сразу поняли и другое: школьное расписание помешает моим занятиям музыкой. И они наняли Сару Джейн, чтобы учить меня дома. Когда я не работал с Рафаэлем, я работал с Сарой Джейн. И поскольку мы вынуждены были вставлять ее уроки в самое разное время, когда у меня появлялся свободный час или два, ей предложили жить у нас. Она прожила с нами долгие годы. Появилась она, когда мне было лет пять или шесть – как только родители поняли, что я не смогу получить образование традиционным способом, – и оставалась до тех пор, пока мне не исполнилось шестнадцать лет. К тому времени я прошел курс обязательного образования, а график концертов, записей, репетиций и упражнений сделал невозможным дальнейшее его продолжение. Но вплоть до того момента я ежедневно занимался с Сарой Джейн.
«Стала ли она для вас суррогатной матерью?» – спрашиваете вы.
Вы настойчиво сводите все к моей матери. Неужели вам везде мерещится тень Эдипа? Что скажете, например, о нереализованном эдипове комплексе? Мать отправляется на работу, оставляя ребенка один на один с его бессознательным желанием завладеть ею. А потом и вовсе исчезает, когда сыну всего восемь, или девять, или десять лет – я не помню и не желаю знать, сколько мне было тогда лет, – и больше он никогда ее не увидит.
Хотя я помню ее молчание. Странно. Я только сейчас вспомнил его. Молчание моей матери. Однажды ночью, когда она еще была с нами, я проснулся и обнаружил, что она лежит рядом, на моей кровати. Она обнимает меня, и мне трудно дышать из-за того, как она меня обнимает. Трудно, потому что она обхватила меня руками и моя голова оказалась… Неважно. Я не помню.
«Как она обхватила вас, Гидеон?»
Я же говорю – не помню. Помню только, что мне душно, но я ощущаю ее дыхание, и мне жарко.
«Ее дыхание такое горячее?»
Нет. Просто мне жарко. В той позе. И я хочу вырваться.
«От нее?»
Нет. Просто вырваться. Даже убежать. В общем, скорее всего, мне это просто приснилось. Это было так давно.
«Такое случалось несколько раз?» – таков ваш следующий вопрос.
Я отлично вижу, к чему вы клоните, и отказываюсь делать вид, будто помню то, что вы хотите, чтобы я помнил. Факты же таковы: моя мать рядом со мной, на моей кровати, она держит меня, мне жарко, от нее пахнет духами. И еще какая-то тяжесть на моей щеке. Я и сейчас чувствую этот вес. Он тяжелый, но неподвижный, и от него пахнет духами, которыми пользовалась моя мать. Странно, что мне припомнился этот запах. Я не смогу описать его вам, доктор Роуз, но думаю, что, если мне доведется почувствовать его еще раз, я сразу узнаю его и он напомнит мне о матери.
«Судя по тому, что вы рассказали, она держит вашу голову между своими грудями, – говорите вы. – Это объясняет, почему вы одновременно чувствуете и тяжесть на щеке, и запах духов. Вы не помните, в комнате темно или светло?»
Этого я не могу вспомнить. Только духота, тяжесть, ее духи.
«С кем-нибудь другим вы так больше никогда не лежали? С Либби, например? Или с одной из ее предшественниц?»
Господи, нет! И моя мать тут ни при чем. Ну хорошо. Да. Разумеется, я отдаю себе отчет в том, что ее бегство от меня – от нас – кажется весьма значительным событием. Я не идиот, доктор Роуз. Я возвращаюсь домой из Австрии, моя мать исчезла, и больше я никогда ее не увижу, никогда не услышу ее голос, не прочитаю ни слова, написанного ее почерком и адресованного мне… Да-да, я знаю, что можно подумать. И в состоянии предположить, какие выводы я, ребенок, мог сделать из той ситуации: я виноват. Вероятно, в восемь или девять лет – сколько там мне было, когда она ушла, – я и делаю такой вывод, но я не помню, чтобы меня посещали подобные размышления, а в настоящее время я такого вывода не делаю. Она просто ушла. Все. Конец истории.
«Что вы имеете в виду, говоря “конец истории”?» – спрашиваете вы.
Буквально это и имею в виду. Мы о ней больше никогда не говорили. Или, по крайней мере, я никогда о ней не говорил. А если бабушка, дедушка и отец говорили, или Рафаэль, или Сара Джейн, или жилец Джеймс…
«Он все еще был с вами, когда ваша мать ушла из семьи?»
Да, был… Или нет? Нет. Должно быть, он уже съехал. Тогда с нами жил Кальвин, кажется. По-моему, я раньше говорил о Кальвине. О том, что жилец Кальвин искал номер телефона, когда у дедушки случился «эпизод» после ухода матери… Значит, к тому времени жилец Джеймс уже исчез…
«Вы говорите “исчез”. Это слово предполагает секретность, – замечаете вы. – Была ли секретность в отъезде жильца Джеймса?»
Секретность была во всем. Молчание и секретность. Такое у меня впечатление. Я захожу в комнату, и тут же наступает тишина, и я знаю, что они говорили о матери. А мне о ней говорить не разрешается.
«Что будет, если вы заговорите о ней?»
Не знаю, потому что я никогда не проверял этого.
«Почему?»
Потому что музыка – главное. У меня есть моя музыка. У меня по-прежнему есть моя музыка. У отца, у деда, у бабушки, у Сары Джейн и у Рафаэля. Даже у жильца Кальвина. У нас у всех есть моя музыка.
«Это правило было установлено явным образом? Правило о том, что вы не должны спрашивать о своей матери? Или оно просто подразумевалось?»
Наверное… Не знаю. Она не встречает нас, когда мы возвращаемся из Австрии. Ее нет, но вслух никто не признает этого факта. В доме не осталось и следа от тех лет, что она провела с нами. Кажется, что ее вообще не существовало. И никто не говорит ни слова. Взрослые не делают вида, будто она внезапно куда-то уехала. Они не делают вида, что она скоропостижно скончалась. Они не делают вида, что она сбежала с другим мужчиной. Они ведут себя так, будто ее никогда и не было. И жизнь продолжается.
«Вы никогда не спрашивали, где она?»
Должно быть, я знал, что это одна из тем, на которые мы просто не разговаривали.
«Одна из тем? Были и другие?»
Мне кажется, что я не скучал по ней. Я даже не помню, чтобы мне в какой-то момент ее недоставало. Ее облик почти стерся из моей памяти. Помню только, что у нее светлые волосы и что она покрывала их платком, как королева. Но должно быть, она так делала только в церкви. И вот что я еще помню: как мы ходили с ней в церковь. Она плачет. Плачет в церкви на утренней мессе в часовне при монастыре, где первые скамьи заполнили монахини. Они сидят по другую сторону алтарной перегородки, эти монашки, хотя это не столько перегородка, сколько невысокий заборчик, призванный отделять монахинь от остальных посетителей. Правда, на утренней службе нет посторонних. Только мать и я. Монахини в первых рядах, на скамьях, предназначенных только для них; они носят нормальную одежду, хотя и очень скромную и с крестами на груди, и только одна из них одета в старинное монашеское одеяние. Пока идет служба, мать стоит на коленях, в церкви она всегда стоит на коленях, уткнув лицо в ладони. И все время плачет. А я не знаю, что мне делать.
«Почему она плачет?» – спрашиваете вы, как я и ожидал.
Мне кажется, что она постоянно в слезах. И та монахиня, одетая по-особому, подходит к матери после причастия, но до окончания мессы и отводит нас обоих через дорогу в монастырь, где усаживает в какой-то комнатке. Они с матерью разговаривают. Они сидят в одном углу комнаты. Я – в другом углу, дальнем, мне дали книгу и велели сидеть там. Но мне не терпится вернуться домой, потому что Рафаэль задал мне упражнения и, если я сыграю их хорошо, он в качестве награды отведет меня на концерт в Фестивал-холле. Будет выступать Илья Калер. Ему еще нет и двадцати лет, но он уже получил Гран-при Генуэзского конкурса имени Паганини. Я хочу послушать, как он играет, потому что я собираюсь играть лучше, чем он.
«Сколько вам лет?» – уточняете вы.
Лет шесть, думаю. Не старше семи, это точно. И я хочу пойти домой. Поэтому я покидаю отведенный мне угол и подхожу к матери, дергаю ее за рукав со словами: «Мам, мне скучно», потому что я всегда так говорю, так я общаюсь. Не: «Мама, мне нужно заниматься музыкой», но: «Мне скучно, и твой долг как матери сделать так, чтобы мне не было скучно». Но сестра Сесилия – да, именно так ее зовут, я вспомнил ее имя! – отцепляет мои пальцы от материнского рукава и ведет меня обратно в угол со словами: «Ты будешь сидеть здесь, пока тебя не позовут, Гидеон, и больше никаких капризов». Я поражен, потому что никто не разговаривает со мной таким тоном. Я же гений, в конце концов. Я – если в данном случае возможно употребление превосходной степени – уникальнейший человек в моей вселенной.
Наверное, только удивление оттого, что эта странная женщина отчитала меня столь неслыханным образом, удерживает меня на месте несколько минут. Сестра Сесилия и мать о чем-то беседуют на другом конце комнаты. Но потом я не выдерживаю и начинаю пинать книжную полку, чтобы развлечься, и пинаю все сильнее, пока с полки не сыплются книги, а вместе с ними – статуя Девы Марии. Она падает на линолеум и раскалывается на кусочки. Вскоре мы, моя мать и я, уходим из монастыря.
В тот день я превосходно играю упражнения, заданные мне Рафаэлем. Он ведет меня на концерт, как и было обещано. Он договорился о том, чтобы меня познакомили с Ильей Калером, я принес с собой скрипку, и мы вместе играем. Калер великолепен, но я знаю, что превзойду его. Уже тогда я знаю это.