— Я увидела убийц, меня охватил ужас и отвращение к ним и к их дикому намерению. Я не хотела, я не могла омрачить счастье Ирены, и я любила тебя гораздо больше, чем ненавидела, а потом… но оставим это!
   — Нет, говори, только все!
   — Тогда наступил момент…
   — Ну, Клеа?
   — Тогда — я второй раз переживаю эти часы, которые мы с тобой провели молча, рука об руку, у тела бедного Серапиона, — тогда я внезапно услышала полуночное пение жрецов. При этих набожных звуках душа моя вознеслась в молитве к небу, все злое замерло, и проснулось новое чувство, теплое и мягкое. Я стала опять думать о добре и правде, и во мне явилось решение пожертвовать собой для счастья Ирены. Мой отец, последователь Зенона…
   — И ты, — перебил Публий, — хотела поступить по учению стоиков. Я знаю это учение, но я не знаю ни одного мудреца, который был бы в состоянии так прожить, как наставляет это учение. Слышала ли ты когда-нибудь о спокойствии души, терпении и хладнокровии мудрецов-стоиков? Ты смотришь так, точно тебя оскорбляет этот вопрос? Но ведь в тебе нет ни одного из этих качеств. Разве они совместимы с природой женщины? Благодарение богам, что ты не стоик в женской одеже, а женщина, настоящая женщина, какою она должна быть. Ты не почерпнула ни у Зенона, ни у Хризиппа больше того, что знает деревенская девушка от честного отца, то есть быть правдивой и добродетельной. Если ты все остальное забудешь, я буду более чем доволен.
   — О Публий! — воскликнула Клеа, схватывая руку своего друга. — Я понимаю тебя и знаю, что ты прав! Несчастна та женщина, которая хочет жить только разумом, руководясь только своей волей и правилами философии. До тебя, когда я так гордо в своей добродетели шла своей дорогой, я была явно неполноценным человеком. Теперь же, если бы судьба отняла тебя у меня, я сумела бы найти опору в нужде и горе. Женщина может найти опору не в учениях, а в самой себе, в горячей вере в помощь богов.
   — Я муж, — перебил ее Публий, — и тем не менее я приношу жертвы и покорно склоняюсь перед решением богов.
   — Вчера, — воскликнула Клеа, — я была в храме Сераписа и застала жрецов его за недостойным делом! Это глубоко поразило меня и отвратило от богов, но тяжелое горе и светлая любовь вернули мне веру. Теперь я не могу отделить божества от любви. Кто раз в жизни молился за дорогое существо так, как я за тебя в пустыне, тот никогда не перестанет молиться. Никогда молитва не отбирает у человека силы. Если даже божество ей не внемлет, то в ней самой лежит какая-то удивительная подкрепляющая сила. Теперь я спокойно возвращусь в наш храм и буду терпеливо ждать, пока ты придешь за мной! Я знаю, что нашу любовь охраняют тайные и мудрые покровители.
   — Как? Ты не хочешь меня сопровождать к Аполлодору и Ирене? — спросил изумленный Публий.
   — Нет, — скромно ответила девушка. — Лучше проводи меня обратно в Серапеум. Меня еще никто не освободил от обязанности, которую я там исполняю. Разве не лучше для тебя взять в жены дочь Филотаса, чем похищенную прислужницу Сераписа?
   Несколько мгновений Публий молчал, потом с живостью сказал:
   — Я бы желал, чтобы ты пошла со мной. Ты, конечно, невероятно утомилась, но я свезу тебя к Аполлодору на моем муле. Я мало обращаю внимания на слова людей, когда уверен, что поступаю справедливо. Я сумею защитить тебя от Эвергета, захочешь ли ты снова вернуться в храм или последуешь за мной к художнику. Иди со мной, мне тяжело опять разлучаться с тобою. Победитель не снимает венка, который ему достался в тяжелом бою.
   — Я все-таки тебя прошу отвести меня в храм, — просила Клеа, положив руку на руку Корнелия.
   — Может быть, дорога в Мемфис кажется тебе очень длинной и ты не чувствуешь себя достаточно сильной?
   — Нет, хотя я очень устала от волнения и страха, от горя и радости, но я в состоянии вынести эту поездку, и все-таки, прошу тебя, отведи меня обратно в Серапеум.
   — Несмотря на то что ты чувствуешь себя достаточно сильной остаться со мной и несмотря на мое желание отвести тебя сейчас же к Аполлодору и Ирене? — спросил удивленный Публий и отнял свою руку. — Там нас ждет мул. Иди и делай, что я хочу.
   — Нет, Публий, нет! Ты мой господин, и я тебе всегда буду повиноваться без сопротивления. Только в одном оставь мне свободу сегодня и навсегда! Что подобает женщине, я лучше знаю, чем ты, и только женщина умеет это решать.
   Молодой римлянин ничего не отвечал на эти слова, поцеловал ее, обнял, и так дошли они до ворот Серапеума, чтобы расстаться на несколько часов.
   Клеа вошла в храм и, узнав, что маленький Фкло чувствует себя лучше, тотчас отправилась к себе и распростерлась на своем убогом ложе.
   Каким постылым, одиноким показалось ей ее жилище без Ирены!
   Быстро она поднялась с постели, перешла на ложе сестры и закрыла глаза. Но девушка была слишком возбуждена и утомлена, чтобы спать спокойно.
   Непрерывный ряд видений, то радостных, то ужасных, держал ее в постоянном напряжении, не давая крепко уснуть.
   Вот послышалась отдаленная музыка, и невидимые руки качали ее.
   Образ римлянина царил над всеми другими.
   Наконец освежающий сон крепко сомкнул ее веки, и она увидела себя в Риме, в доме возлюбленного, увидела его величавого отца и его почтенную мать — похожих, как ей казалось, на ее родителей, — окруженных важными и суровыми сенаторами.
   Глубоко смущенной чувствует она себя среди этих чужих. Все они сперва вопросительно смотрят на нее, но потом приветливо протягивают ей руки.
   Благородная матрона приблизилась к ней и дружески привлекла ее к груди, вот Публий открыл ей свои объятия, прижал к сердцу и коснулся губами ее уст… Но вот послышался стук в дверь служительницы, пришедшей будить, как всегда, и Клеа проснулась.
   Сегодня она радовалась своему сну и охотно бы уснула еще, но, сделав усилие над собой, поднялась с ложа, и, раньше чем взошло солнце, она стояла у источника и наполняла обе кружки водой для жертвенника бога.
   Усталая и полусонная, поставила она золотые сосуды на обычное место и прислонилась к подножию колонны, пока жрец лил воду на землю, в возлияние богам.
   Было совсем светло, когда она снова взглянула через зал с колоннадой в преддверие.
   Ранний свет играл на колоннах, косые лучи солнца далеко проникали в зал через высокие двери.
   Вновь показалось ей это место исполненным божественного величия, и, следуя непреодолимому влечению, девушка распростерлась у колонны и, подняв руки и глаза к небу, горячо молилась. Она благодарила бога за его милость и просила только одного: избавить ее, Публия, Ирену и всех людей от страдания, горя и обмана.
   Ей казалось, что в ее наболевшем сердце распустились блестящие, яркие цветы.
   У преддверия храма она встретила Асклепиодора, он приказал ей следовать за ним.
   Верховный жрец узнал, что она тайно уходила из храма. Когда они остались одни в покоях, Асклепиодор строго и сурово спросил ее, почему она нарушила закон и без его согласия ушла из святилища.
   Клеа рассказала ему, как страх за сестру заставил ее пойти в Мемфис, как там она узнала, что римлянин Публий Корнелий Сципион рассмотрел дело ее отца, спас Ирену от царя Эвергета и поместил ее в безопасное место и как она одна среди ночи отправилась в обратный путь.
   Верховный жрец, по-видимому, был доволен этими известиями. Когда же молодая девушка сообщила, что из страха за нее Серапион оставил свою келью и нашел смерть в пустыне, Асклепиодор сказал:
   — Все это мне было раньше известно, дитя. Да простят боги отшельнику и да будет Серапис милостив к нему, несмотря на нарушенный обет. Его судьба свершилась над ним. Тебе, девушка, при рождении светили лучшие звезды, чем ему, и от меня теперь зависит простить тебя, Это я делаю охотно, и я бы желал, Клеа, чтобы моя Андромеда, когда вырастет, была похожа на тебя. Это высшая похвала, которую отец может сказать дочери другого человека. Как настоятель этого храма, я приказываю тебе носить кружки с водой до тех пор, пока не придет ко мне тот, кто достоин тебя, и не пожелает тебя взять как жену. Я думаю, он не заставит себя долго ждать.
   — Откуда ты это знаешь, отец?… — спросила, краснея, Клеа.
   — Я читаю это в твоих глазах, — отвечал Асклепиодор и приветливо посмотрел на нее, когда она вышла по его знаку.
   Оставшись один, первосвященник позвал писца и сказал:
   — Царь Филометр приказал, чтобы сегодня в Мемфисе праздновали день рождения его брата Эвергета. Вели вывесить все знамена, на пилонах укрепить венки из цветов, вывести жертвенных животных и назначить процессию на после обеда. Все обитатели храма должны нарядиться по-праздничному. Теперь о другом. Здесь был Коман и именем царя Эвергета Великого обещал нам наказать своего брата Филометра за то, что он похитил нашу прислужницу Ирену. В то же время просит он меня прислать ему в Мемфис сестру ее, Клеа, для допроса. Но этого мы не сделаем. Сегодня мы опять закроем ворота храма, отпразднуем праздник у себя и не впустим никого в наши стены до тех пор, пока судьба сестер не устроится. Если цари явятся сами и приведут с собой солдат, мы встретим их с подобающим почетом, но Клеа не выдадим, а отведем ее в святая святых, куда Эвергет не осмелится проникнуть. Если мы отдадим эту девственницу, вместе с ней мы отдадим наше достоинство и нас самих!
   Писец почтительно склонился и объявил Асклепиодору, что два пророка Осириса-Аписа желают с ним говорить.
   Уходя от верховного жреца, в приемной Клеа увидела двух жрецов. Один из них держал в руке ключ, которым она открыла двери могил Аписа.
   Она испугалась, и ее врожденное чувство долга внушило ей сейчас же пойти к жрецу-кузнецу и рассказать ему, что она не выполнила его поручение.
   Старый Кратес сидел за работой с укутанными ногами, когда вошла к нему Клеа. Он очень обрадовался приходу девушки. Беспокоясь о ней и Ирене, старик почти не спал всю ночь и, вспомнив утром страшный сон этой ночи, окончательно отчаялся в их судьбе.
   Ободренная задушевным приветом этого угрюмого старика, Клеа откровенно рассказала ему, почему она не исполнила его поручения.
   Кратес пришел в страшное негодование и, бросив об пол железную полоску, над которой работал, стал кричать:
   — Так-то ты исполняешь поручения! Первый раз в жизни доверился я женщине, и вот награда! Теперь не жди добра. Если они узнают, что святилище осквернено по нашей вине, то они наложат на меня тяжелое наказание, а тебя накажут заключением и голодом.
   — И все-таки, мой отец, — спокойно возразила Клеа, — я чувствую себя невиновной. Может быть, в моем безвыходном положении ты поступил бы точно так же.
   — Ты думаешь, ты осмеливаешься это думать? — проворчал старый жрец. — А что, если украли ключ и замок и напрасны были вся моя работа и искусство?
   — Какой вор посягнет на священные могилы? — робко спросила Клеа.
   — Разве они так неприкосновенны, — перебил ее Кратес, — если такое жалкое существо, как ты, осмелилось их открыть! Но подожди, подожди, если бы только не так болели мои ноги…
   — Выслушай меня, — просила девушка, подходя к возмущенному старику. — Ты умолчал о том, что вчера сделал для меня, и когда я тебе расскажу, что я пережила и испытала в эту ночь, тогда ты, наверное, меня простишь, я знаю это.
   — Я думаю, что ты ошибаешься, — возразил кузнец. — Удивительные вещи должны случиться, которые бы могли заставить меня оставить безнаказанным такое нарушение своих обязанностей и такое преступление!
   Но старик услышал действительно удивительные вещи, происходившие минувшей ночью. Когда Клеа окончила свой рассказ, то не одни ее глаза были в слезах, но и старый жрец прослезился.
   — Проклятые ноги! — ворчал он, встретив вопросительный взгляд молодой девушки, и рукавом платья вытер глаза. — Да, такая распухшая нога причиняет сильную боль, девушка. Старые женщины становятся похожими на мужчин, а старые мужчины — на женщин. Да, старость! Иметь такие ноги — зло, но еще хуже, что с годами память изменяет! Как это было с ключом? Он остался в замке в дверях могил Аписа? Ай, ай! Сейчас я должен послать к Асклепиодору. Пусть он попросит прощения у египтян от моего имени. Они мне обязаны не за одну хорошую работу.

XXIV

   Темные тучи к утру совершенно рассеялись. Северо-восточный ветер разорвал их, а тучегонитель Зевс поглотил.
   Утро выдалось великолепное. Дневное светило, поднимаясь над горизонтом, разогнало седой туман, нависший над Нилом, рассеяло легкую, как ткань бомбикса, дымку, окутавшую восточные горы, и, прогоняя ночной холод, залило ослепительными лучами каждый уголок обширного города, протянувшегося по западному берегу реки. Улицы, дома, храмы и дворцы, корабли, стоявшие в гавани, — все горело и сверкало в жгучем сиянии.
   Пользуясь северо-восточным ветром, корабли готовились к отплытию вверх по Нилу. На берегу громадной реки толпились кормчие и матросы и с громкими песнями ставили паруса и поднимали якоря.
   Трудно было себе представить, как могут выбраться из этой массы судов корабли, готовые к отплытию. Но каждое судно, управляемое опытной рукой, благополучно выходило на фарватер реки, и скоро весь Нил заполнился лодками с распущенными парусами. Казалось, что вся река покрылась бесчисленными плавающими палатками.
   Длинные ряды тяжело нагруженных верблюдов, ослов и толпы темнокожих невольников тянулись по улице к гавани. Невольники, еще не утомленные трудовым днем, распевали песни, и бичи надсмотрщиков еще покоились за поясом.
   Повозки, запряженные быками, нагружались и разгружались на пристани, группируясь возле нескольких крупных купцов, большинство которых было одето по-гречески и только меньшая часть — в египетском одеянии. К ним собирались кормчие судов, предлагая свои товары или отдавая свои суда в наем.
   Шумнее всего было в той части гавани, где под большими палатками сидели чиновники податных сборов. Большая часть судов становилась на якорь у Мемфиса только для того, чтобы уплатить нильскую пошлину на стол царя.
   По соседству с гаванью находился базар. Там лежали горы фиников и зерна, воловьи шкуры и сушеная рыба и раздавался рев рогатого скота, пригнанного на продажу.
   Как на птичьем дворе между прилежно роющимися курами гордо расхаживают пестрые петухи и павлины, так среди хлопотливой толпы работников и купцов проходили пешие и конные солдаты в пестрых одеждах и блестящем вооружении. Развалясь на носилках или стоя в великолепных раззолоченных колесницах, проносились царедворцы в праздничных ярких плащах красного, голубого и желтого цвета; проходили увенчанные венками жрецы в белых одеждах, веселой толпой шли нарядные девушки, дожидаясь в соседних кабачках, когда их позовут танцевать или играть на флейтах.
   И среди всей этой волнующейся толпы дети завистливо смотрели на корзины с печеньем, которые ловко несли на головах мальчики булочников. Собаки, всюду шнырявшие по рынку, жадно обнюхивали воздух, когда мимо них проходили носильщики с припасами, и некоторые громко лаяли, когда проходила горожанка со своим невольником, в корзине которого под фруктами и зеленью лежал кусок свежей говядины.
   Садовники, мальчики, девушки приносили на деревянных шестах или на досках и жердочках цветочные венки, гирлянды и благоухающие букеты, а на том месте берега Нила, где стояли на якоре царские суда, рабочие обвивали зеленью и гирляндами мачты с флагами и украшали их разноцветными фонарями.
   Длинная процессия празднично одетых жрецов, представителей пяти фил [96] касты жрецов соединенной страны, с подарками и штандартами тянулась по направлению к царскому дворцу, и толпа почтительно расступилась перед нею.
   Эвергет, брат царя, правитель Александрии, праздновал сегодня в Мемфисе день своего рождения, и весь город должен был принимать в этом участие.
   В первом же часу по восходу солнца в храме Пта, величайшей и древнейшей святыне в славной резиденции фараонов, принесены были жертвы. Недавно найденный бык Апис, к которому рано утром Эвергет пришел на поклонение и который ел из рук царя, что считалось благоприятным предзнаменованием, был весь увешан золотыми украшениями. Дворец, где он жил, и дом его матери [97] были богато убраны цветами. Так же украсили и помещение коровы, которую держали для Аписа.
   Жителям Мемфиса было разрешено заниматься своими обычными работами только до обеда, а потом должны были закрыться рынки, лавки, мастерские и школы, а на большой базарной площади перед храмом Пта решено было дать за счет царей бесплатные светские и религиозные представления для мужчин, женщин и детей.
   Двое мужчин из Александрии, один уроженец Лесбоса, другой из Палестины, член иудейской общины, ни по одежде, ни по языку не отличавшийся от своих эллинских сограждан, приветствовали друг друга возле якорной стоянки царских судов. Несколько судов, распустив пурпурные паруса, уже плыли по Нилу. Их тяжелые, выложенные слоновой костью, золоченые носы гордо поднимались над водой.
   — Через два часа я отправлюсь домой, — сказал иудей. — Могу я тебя просить сопутствовать мне в моей лодке? Или ты пойдешь завтра, а сегодня решил посмотреть праздник? Везде будут устроены представления, а при наступлении темноты ожидается большая иллюминация.
   — Какое мне дело до варварских затей! — возразил лесбиец. — Одна египетская музыка приводит меня в отчаяние. Мои дела закончены, товары, которые идут через Беренику и Коитос из Аравии и Индии, я осмотрел и выбрал все, что мне надо. Раньше чем мой корабль бросит якорь в Мареотийской гавани, другие встретят меня в Александрии. Я не останусь ни одного лишнего часа в этом огромном угрюмом гнезде. Вчера я осматривал гимнасии и знаменитые купальни, довольно плачевные, по правде говоря. Я не ошибусь, если скажу, что их можно сравнить с рыбными рядами и купальнями для лошадей в Александрии.
   — А театр! — воскликнул иудей. — Наружный вид еще ничего, но игра! Вчера давали «Таису» Менандра [98]. В Александрии актера, осмелившегося изображать соблазнительную и холодную гетеру, забросали бы гнилыми яблоками. Возле меня сидел толстый черный египтянин, кондитер или что-нибудь в этом роде, так он все время за бока держался от смеха. Но я могу поклясться, что он не понял ни одного слова во всей комедии. Теперь в Мемфисе мода даже между ремесленниками говорить по-гречески. Так я могу надеяться, ты будешь моим гостем?
   — Охотно, охотно, — ответил лесбиец. — Я уж хотел было искать себе лодку. А как идут твои дела?
   — Так себе, — промолвил иудей. — Я закупаю зерно в Верхнем Египте и складываю в здешних магазинах. Целый ряд вон тех складов я нанял за бесценок. Вообще выгоднее хранить хлеб здесь, а не в Александрии, где кладовые обходятся гораздо дороже.
   — Разумно, — заметил лесбиец. — Здешняя гавань довольно оживленная, но много магазинов пустует. Одно это показывает, как отстал за последнее время Мемфис. Прежде дальше этого города корабли не ходили, а теперь большая часть судов останавливается здесь только для уплаты сбора и закупки провианта для экипажа. У этого города объемистый желудок, и здесь можно подчас делать большие дела, но большая часть из того, что должно бы остаться в Мемфисе, направляется в Александрию.
   — Недостает моря, — перебил иудей. — Мемфис торгует только с Египтом, а мы со всем миром. Кто посылает товары сюда, должен навьючивать верблюдов, убогих ослов и грузиться на плоские нильские лодки, а мы в наших гаванях нагружаем огромные морские корабли. Когда зимние бури пройдут, мы одни посылаем двадцать триер [99] с египетской пшеницей в Остию и в Понт. Ваши индийские и арабские товары, лучшие, которые вы вывозите из вновь открытых эфиопских земель, занимают меньше места, но я бы желал знать, во сколько талантов был ваш оборот за прошлый год? До свидания на моем корабле, он называется «Эфрозюна» и стоит против обеих статуй старого царя… Кто может запомнить эти имена! Тяжелые варварские слова! В три часа мы снимаемся с якоря. У меня на судне отличный повар, который стряпает по всем законам поварского искусства нашей страны. Ты найдешь также несколько новых книг и великолепное вино из Библоса.
   — Значит, нам нечего бояться противных ветров, — засмеялся лесбиец. — Так до свидания в три часа!
   Израильтянин движением руки простился со своим спутником и пошел в тени аллеи из сикомор с бесформенными и широколиственными кронами. Сперва он шел вдоль берега, а потом свернул в узкую улицу, ведшую из гавани в город.
   У входа углового дома, одной стороной выходившего на реку, а другой на улицу, с дверью в маленькую лавчонку, торговавшую маслом, иудей на мгновение остановился. Странная картина привлекла его внимание, но, торопясь до отъезда покончить с делами, он поспешно прошел мимо, не обратив внимания на странную мужскую фигуру в плаще и дорожной шляпе.
   Дом, обративший на себя внимание иудея, принадлежал ваятелю Аполлодору, а странно одетый путник был римлянин Публий Сципион.
   Его внимание было тоже приковано к маленькой лавчонке у двери скульптора. Облокотившись на забор против лавки и качая головой, он долго смотрел на необычную сцену, происходившую перед его глазами.
   Деревянная доска, на которую покупатели кладут деньги и где стоит обыкновенно несколько сосудов с маслом, выдавалась из окна как подоконник, и на этой своеобразной скамье, спиной к лавчонке, сидел юноша, по-видимому, знатный, в светло-голубом хитоне без рукавов. Возле него лежал белый с голубыми краями гиматий [100] из тонкой шерсти. Ноги сидевшего свешивались на улицу и белизной своей резко отделялись от черной кожи голого мальчишки, копошившегося у его ног с клеткой, полной голубей.
   Сидевший на убогом прилавке грек с золотым обручем на умащенных локонах, с сандалиями из тончайшей кожи на ногах привлекал к себе внимание не только изысканной пышностью своего наряда, но и приветливым и веселым выражением красивого лица. Он радостно и громко смеялся, привязывая к корзине лентами ярко-розового бомбикса двух красновато-серых маленьких горлиц. Через их головки он продел великолепный золотой женский браслет, укрепив его еще белым шнуром за крылья.
   После этого он поднял корзинку вверх, осмотрел ее с довольным видом и только что передал ее чернокожему мальчишке, как заметил Публия, вышедшего из-за забора.
   — Ради всех богов, Лисий, — воскликнул римлянин, даже не здороваясь со своим другом, — какие глупости затеваешь ты опять? Что, ты сделался торговцем маслом или занимаешься дрессировкой голубей?
   — Я сделался и тем, и другим, — улыбнулся коринфянин. — Как тебе нравится это гнездышко? Я нахожу его поистине удивительным, и как хорош этот золотой обруч на их шейках! Держи свои лапы, ты, коричневый крокодил, — продолжал Лисий, обращаясь к своему маленькому помощнику, — снеси осторожно корзинку в дом и повторяй за мной: от страдающего от любви Лисия прекрасной Ирене! Смотри, Публий, как скалит свои белые зубы это чудовище! Ты сейчас убедишься, что его греческий язык гораздо менее безупречен, чем его зубы. Насторожи уши, маленький ихневмон [101]! Повтори еще раз! Что ты там видишь, куда я указываю пальцем? Что там должен сказать господину или госпоже, которые возьмут от тебя голубей?
   Безжалостно коверкая слова, широко открывая рот, мальчик повторил привет коринфянина Ирене. Лисий ловко бросил ему в рот серебряную драхму. Это лакомство понравилось мальчику. Вынув монету, он снова открыл рот, ожидая новой подачки от щедрого господина, но тот, слегка хлопнув его по голове и подбородку, так что зубы мальчишки клацнули, приказал:
   — Теперь ты отнесешь туда гнездо и подождешь ответа.
   — Так этот подарок предназначается Ирене? — спросил Публий. — Мы с тобой долго не виделись. Где ты вчера был целый день?
   — Мне гораздо интереснее узнать, что ты делал в продолжение целой ночи? У тебя такой вид, точно ты прямо из Рима! Эвергет уже присылал сегодня утром один раз за тобой, а царица два раза. Она влюблена в тебя по уши!
   — Глупости! Объясни-ка мне лучше, что ты тут делаешь.
   — Сначала расскажи мне, где ты был.
   — Мне необходимо было отправиться по важным делам, о которых я тебе расскажу чуть позже, а не теперь, при этом со мной случились совсем особенные, невероятные вещи. Перед восходом солнца там, внизу, в гостинице, я переночевал и, к моему удивлению, так крепко заснул, что только два часа назад проснулся.