Эберс Георг
Сестры

I

   В городе мертвых Мемфиса гордо возвышается великолепный четырехугольный храм Сераписа [1]. К нему примыкают небольшие святилища Асклепия [2], Анубиса [3] и Астарты [4]. Вокруг храма теснятся длинные низкие домишки из необожженного кирпича, словно толпа убогих нищих, окруживших облаченного в пурпур царя.
   Чем ярче горят и сверкают на утреннем солнце желтые песчаниковые стены храма, гладкие, как зеркало, тем непригляднее кажутся серые соседние строения. Каждый порыв ветра срывает с них тучи пыли, точно с высохшей дороги. Эти убогие постройки не оштукатурены даже внутри. Стены их сложены из нильского кирпича, смешанного с резаной соломой, концы которой торчат, как щетина, и еще более подчеркивают их убожество.
   Прежде эти жалкие жилища отделялись от храма Сераписадлинной крытой колоннадой, для того чтобы глаза набожного посетителя не смущала их неприкрытая бедность, но теперь часть колоннады обрушилась, и через брешь молчаливо выглядывают ветхие строения с открытыми окнами и дверями, или, вернее, пробитыми в стене отверстиями.
   От колоннады пролегает узкая пыльная тропинка мимо развалов камней и поваленных колонн, предназначенных теперь для нового здания. Здесь же возле плит лежат лом и кирка. Тропинка ведет к серому дому и оканчивается у запертой деревянной двери. Дверь грубо сколочена из досок и едва держится на крючках. Между дверью и порогом широкая щель, в которую в настоящий момент пролезает красивая серая кошка.
   Встав на ноги, грациозное животное начинает охорашиваться, лижет свой блестящий мех, лениво потягивается, посматривая горящими зелеными глазами на дом, который оно только что покинуло и из-за которого медленно поднимается солнце. Ослепленная ярким светом, кошка повернулась и осторожными неслышными шагами направилась в преддверие храма.
   Жилище, из которого только что вышла кошка, мало и обставлено очень скудно. Свет проникает в него только через дырявую крышу и щели в двери. Сквозь этот полумрак видна вся жалкая обстановка.
   У серых грубых стен стоит только один деревянный ящик, а возле него поставлены прямо на земляной пол две глиняные чаши, глиняный сосуд для воды и деревянный кубок. Среди этих простых вещей резко выделяется изящно отделанная золотая кружка. У задней стены лежат две плетеные циновки, постланные на овечьих шкурах. Это постели двух обитательниц этого жилища. Одна из них сидит теперь на маленькой скамейке из пальмового дерева и, зевая, расчесывает свои блестящие каштановые волосы. Впрочем, эта работа идет у нее не слишком удачно.
   Длинные и густые пряди волос не слушаются гребня, и каждый раз, проводя гребнем, девушка закрывает глаза и своими блестящими зубками крепко закусывает алую нижнюю губку как бы от сильной боли. Но проходит несколько минут, и гребень нетерпеливо отброшен на постель.
   Вот послышалось шлепанье босых ступней за дверью. Девушка открыла большие карие глаза, удивленно смотрящие на божий мир, на губах показалась улыбка, и все ее существо в один миг так мило изменилось, точно бабочка, вдруг вылетевшая на солнце, переливалась своими яркими красками.
   Чья-то рука сильно и поспешно ударила в дверь, и в щель над порогом просунулась доска, на которой лежал круглый тонкий хлебец и стояла глиняная чашечка с золотистым оливковым маслом. Девушка притянула доску, взяла масло и хлебец и вскрикнула с жалобным упреком:
   — Так мало! Разве это для нас обеих?
   При этих словах ее веселые черты быстро приняли другое выражение и глаза так безутешно смотрели на дверь, точно там навсегда померк свет солнца. Действительно, хлебец был так мал, что его едва хватило бы ребенку, а между тем две взрослые девушки должны были им удовольствоваться.
   Слова упрека нашли отклик за дверью, и старуха, принесшая хлеб, дружелюбно ответила:
   — Сегодня больше нет, Ирена!
   — Но это бессовестно! — возразила девушка со слезами на глазах. — С каждым днем хлебец все уменьшается, и даже будь мы воробьями, едва ли наелись бы досыта! Ты знаешь, что нам присылают, и мы не перестанем жаловаться. Серапион напишет нам новое прошение, и если царь узнает, как постыдно с нами поступают…
   — Да, если узнает, — прервала ее старуха. — Но раньше, чем слово бедняка дойдет до слуха царя, ветер развеет его по воздуху. Я бы нашла более короткий путь для тебя и твоей сестры, если вам не нравится голодать. Кто так хорош собой, как она и ты, моя красавица, тот не должен бедствовать!
   — А разве я хороша? — спросила девушка, и словно солнечный луч скользнул по ее прекрасному личику.
   — Настолько хороша, — ответила со смехом старуха, — что можешь показываться рядом с твоей сестрой, а вчера во время шествия знатный римлянин столько же смотрел на твою сестру, как и на саму Клеопатру. А если бы ты там была, то он и не посмотрел бы вовсе на царицу. Да ты сама знаешь, как ты хороша. Такие слова лучше хлеба, у тебя есть зеркало, смотрись в него, когда захочется есть!
   Шлепанье ступней старухи затихло. Девушка схватила золотую кружку, приоткрыла дверь, чтобы пропустить побольше света, и посмотрелась в блестящую поверхность драгоценного кубка, но его выпуклая поверхность исказила ее черты, и девушка весело дунула на свое карикатурное изображение, так что оно затуманилось. Смеясь, поставила она кружку на землю, подошла к сундуку, вынула маленькое металлическое зеркальце и внимательно стала рассматривать себя, несколько раз меняя прическу. Она хотела уже положить зеркало на место, но вдруг вспомнила о фиалках, которые заметила еще при пробуждении. Очевидно, ее сестра положила их вчера в чашку с водой. Не задумываясь, она вынула фиалки, вытерла мокрые стебли и перед зеркальцем воткнула их себе в волосы.
   Как ярко блестели теперь ее глазки, и как радостно принялась она уплетать хлеб!
   Какие блестящие картины проходили перед ее юными глазами, пока она ела хлеб, быстро отламывая по кусочку и обмакивая в масло. Как-то раз, в день Нового года, она заглянула в палатку царя и увидела там нарядных мужчин и женщин, возлежавших на пурпурных подушках. И с тех пор она мечтала о накрытом драгоценной посудой столе, представляя себе, как увенчанные венками мальчики будут ей прислуживать, слышала песни, игру на флейте и арфе и… настолько еще она была ребенок, и притом голодный, что, рисуя себе длинную череду вкусных блюд, незаметно съела хлеб и все масло.
   Когда рука ее, коснувшись доски, не нашла больше хлеба, она разом пришла в себя и с ужасом смотрела на пустую чашку и на место, где раньше лежал хлебец.
   Она глубоко вздохнула, перевернула доску, как будто надеялась найти хлеб и масло на другой стороне, смущенно покачала головой и задумалась. Через несколько мгновений открылась дверь, и на пороге показалась стройная женская фигура ее сестры Клеа, чей скудный обед Ирена только что съела. Целую ночь Клеа шила для своей сестры и только перед восходом солнца вышла к ключу, чтобы принести воды для утреннего возлияния на алтарь Сераписа.
   Вошедшая молчаливо, но ласково кивнула головой. Она казалась очень утомленной и, сев на крышку сундука, вытерла влажный лоб спускавшимся с головы покрывалом. Ирена смотрела на пустую доску и размышляла, сознаться ли прямо в своей вине перед сестрой и попросить прощения или, что ей зачастую удавалось, шуткой отклонить заслуженный упрек. Она остановилась на последнем. Быстро, но не совсем уверенно подошла она к сестре и сказала с комической серьезностью:
   — Посмотри, Клеа, неужели ты ничего не замечаешь? Я теперь похожа на крокодила, который слопал целого гиппопотама, или на священную змею, проглотившую кролика. Подумай, когда я ела свой хлеб, нечаянно попал мне в зубы твой кусок, и только что хотела я…
   Клеа бросила взгляд на пустую доску и прервала свою сестру тихим восклицанием:
   — Я так голодна!
   В этих словах не было упрека, но слышалось глубокое изнурение, и, когда юная преступница взглянула на сестру и увидела, как та молча сидит, бледная, сжавшаяся, она почувствовала разом и сострадание, и печаль. С громким плачем упала она перед сестрой, обхватила ее колени и прерывающимся от рыданий голосом заговорила:
   — Ах, Клеа, бедная Клеа, что я опять наделала! Я ведь не хотела тебя огорчать. Я сама не знаю, как это случилось. Отчего это происходит, что, когда я что-нибудь сделаю, я тогда только знаю, хорошо это или дурно, когда уже все кончено. Из-за меня ты не спала ночь, обо мне же заботилась, и я, скверная девчонка, так тебе отплатила! Но ты не должна голодать, нет, ты не должна, нет!
   — Успокойся, только успокойся, — ласково проговорила Клеа и, гладя кудрявую головку сестры, заметила фиалки.
   Губы ее вздрогнули, усталый взор оживился, обратившись на пустую чашечку, куда вчера она старательно вложила цветы.
   Ирена заметила перемену в лице сестры и, приписывая ее себе, весело спросила:
   — Идет мне это?
   Клеа уже протянула руку, чтобы вынуть цветы, но удержалась и только сазала г, удивившим девушку своим выражением:
   — Цветы мои, но можешь оставить их до тех пор, пока они не завянут, потом возврати их мне.
   — Это твои цветы? — повторила Ирена и подняла большие удивленные глаза на сстру. Ведь до сих пор все, что принадлежало сестре, принадлежало и ей. — Я всегда брала цветы, которые ты приносила. Что в этих особенного?
   — Такие же фиалки, как и все, — отвечала Клеа, густо покраснев, — но их носила царица.
   — Царица! — вскрикнула девочка и, вскочив с колен, захлопала в ладоши. — Она тебе дала цветы? И ты мне это только сейчас рассказала? Вчера, вернувшись с шествия, ты только спросила о моей ноге, о моем платье и ни одного словечка больше. Ты получила букет от самой Клеопатры?
   — Нет, как можно? — возразила Клеа. — Один из ее спутников бросил его мне, но довольно! Пожалуйста, передай мне сосуд с водой! У меня во рту пересохло, и я едва могу говорить от жажды.
   При этих словах яркая краска снова разлилась по ее лицу, но Ирена, не замечая ничего в своем желании загладить недавнюю вину, поспешно подала кувшин, и, пока Клеа пила, Ирена показала ей свою маленькую ножку:
   — Посмотри, шрам совсем зажил, и опять можно надевать сандалии. Вот я их завяжу и пойду попрошу у Серапиона хлеба Для тебя, а может быть, он даст и пару фиников. Ослабь, пожалуйста, немножко ремень на щиколотке, мне больно. Смотри, как твердо теперь я ступаю. В полдень я пойду с тобой и наполню кружки для жертвенника, а потом я буду сопровождать тебя в шествии, которое уже вчера назначено. Будут ли опять царица и знатные туземцы смотреть на процессию? Вот бы было великолепно! Теперь мне пора, и, прежде чем ты допьешь свой кубок, у тебя будет хлеб. Я умею подластиться к старику, когда нужно.
   Когда Ирена широко открыла дверь и ее ярко осветило солнце, сестре показалось, будто чарующая прелесть девушки слилась с солнечным светом.
   Проводив глазами букет фиалок, Клеа тихо опустила голову и прошептала:
   — Я все отдаю ей, и она берет все, что у меня есть. Три раза встречала я римлянина, вчера он подарил мне эти фиалки, я хотела их сохранить, и теперь…
   Она крепко сжала кубок в руке, губы ее горько дрогнули, но через мгновение она выпрямилась и твердо сказала:
   — Так должно быть!
   Девушка медленно провела рукою по лбу, точно у нее болела голова, и задумалась, мечтательно глядя перед собой, но скоро голова ее склонилась, и она задремала.

II

   Кирпичное строение, в котором находились комнаты сестер и других служащих при храме, называлось пастофориумом. Кроме постоянных храмовых обитателей, в нем всегда проживало много пилигримов. Они собирались сюда на поклонение со всех концов Египта и охотно ночевали в святилище богов.
   Ирена быстро проходила мимо открытых с восходом солнца дверей, поспешно отвечала на поклоны знакомых и незнакомых, дружески смотревших на нее, и скоро достигла пристройки, примыкавшей к северной стороне пастофориума. В этом здании не было дверей, но на высоте человеческого роста имелись шесть открытых оконных отверстий, выходивших на дорогу.
   Из первого отверстия выглянуло бледное, покрытое глубокими морщинами лицо старика. Девушка весело крикнула ему приветствие эллинов:
   — Радуйся!
   Но он, не раскрывая рта, движением исхудалой руки и неподвижным взором строго и многозначительно приказал ей остановиться, потом протянул ей деревянную доску, на которой лежало несколько фиников и полхлеба.
   — На жертвенник богов? — спросила она. Старик утвердительно кивнул, и Ирена уверенно пошла дальше со своей легкой ношей. Но уже через несколько минут она снова замедлила шаги; послышались громкие голоса, и скоро на противоположном конце пастофориума, к которому примыкала священная роща акаций Сераписа и куда она сама направлялась, показалось несколько мужчин. С любопытством приглядываясь к ним, она не решилась, однако, идти путникам навстречу и, тесно прижавшись к стене, прислушивалась к их разговору.
   Впереди этих ранних посетителей шел сильный мужчина с длинным посохом в правой руке, а за ним следовали два незнакомца. Это был один из тех профессиональных проводников-гидов, которые говорят точно читают по невидимой книге, и перебивать их вопросами нельзя, потому что они сами едва ли понимают, что говорят. Но незнакомцы слушали внимательно.
   На одном из них было длинное пестрое одеяние, золотые цепи и кольца, на другом же был надет короткий хитон [5] и через левое плечо перекинута белая римская тога [6].
   Богато одетый спутник был пожилой человек с мясистым безбородым лицом и жидкими седеющими волосами.
   Ирена долго с необычайным удивлением смотрела на роскошные ткани его одежд и на украшения, потом она с большим вниманием остановилась на стройной юношеской фигуре его товарища.
   «Жирный пудель повара и молодой лев», — прошептала она, глядя на тяжелую поступь одного и на упругую походку и благородные движения другого. В это время проводник успел сообщить римлянину, что здесь находятся кельи благочестивых людей, которые в добровольном заточении посвятили себя служению богу Серапису, а пищу получают через окна. В это же мгновение окно распахнулось с такой силой, как будто его рванул сильный порыв ветра. Так же внезапно высунулась из окна свирепая, с гривой седых волос голова и закричала во все горло проводнику:
   — Если бы мой ставень был твоей спиной, дерзкий, тогда твоя длинная палка попала бы куда следует! Или, если бы вместо языка у меня во рту была дубина, так я бы до тех пор двигал ею, пока не устал, как один из болтунов, который в продолжение трех часов перед народом вымолачивал пустую солому. Едва взойдет солнце, как этот блюдолиз тащит к нам любопытный сброд. Уж лучше буди нас в полночь и бросай камнями в эти старые доски! Мой последний привет успокоил тебя на три недели. Надеюсь, теперь это будет на более долгий срок. И вы, господа, слушайте меня! Как вороны летят за войском, чтобы пожирать трупы убитых, так вот и он стережет чужестранцев, чтобы опустошить их карманы. А ты, что называешь себя толмачом, когда ты выучился греческому, ты забыл египетский, но запомни следующее: если ведешь чужеземца, то веди его к сфинксу или в храм Пта-Аписа [7] вызнать будущее или веди его в убежище царя в Александрии или в винную лавку Каноп [8], но не к нам, потому что мы не фазаны, и не флейтистки, и не диковинные звери, которым поневоле приходится терпеть, пока на них глазеют. Вы, господа, должны выбрать себе лучшего провожатого, чем эта жестяная побрякушка, которая тогда только и бренчит, когда ее трясут. Что собственно касается лично вас, то я только одно скажу: любопытные глаза — несносные гости, перед которыми разумный хозяин запирает дверь.
   Опять испугалась Ирена и прижалась еще крепче к скрывавшим ее столбам. С шумом захлопнулся ставень, который потянул затворник за привязанную к нему веревку, но дряхлые крючки не выдержали толчка, и ставень стал медленно падать.
   Сердитый крикун протянул руки, чтобы поддержать и поднять его, но ставень был тяжел, и едва ли бы это ему удалось, если бы молодой римлянин не пришел к нему на помощь. Легко, без всяких усилий, точно ставень был сделан не из тяжелых толстых тесин, а из ивовых прутьев, он рукой и плечом поднял его на прежнюю высоту.
   — Еще немного выше! — крикнул ему старик. — Поставь под более острым углом! Подвинь еще немного! Если сегодня ночью посетят меня летучие мыши, я вспомню о вас и передам от вас им поклон!
   — Ты лучше сделаешь, если избавишь себя от этого труда, — возразил юноша холодно и важно. — Я пришлю тебе плотника, чтобы снова прикрепил ставень. Просим у тебя извинения за вред, причиненный нами.
   Старик выслушал юношу и, смерив его глазами с головы до ног, сказал:
   — Ты здраво рассуждаешь и мог бы мне понравиться, если бы находился в другой компании. Плотника твоего мне не надо, пришли только молоток, топор и хороших гвоздей. Если можете мне оказать эту услугу, то отправляйтесь!
   — Мы уже уходим, — сказал пестро одетый мужчина женским высоким голосом. — Что же еще остается благоразумному человеку, как не удалиться!
   — Убирайся, убирайся, — смеялся старик, — и, если желаешь, прямо в Самофракию, великий Эвлеус; дорогу туда ты еще не забыл, с тех пор как советовал царю бежать туда с его сокровищами. Если же ты не совсем уверен, что найдешь дорогу один, то возьми с собой этого проводника и переводчика, он тебе покажет ее!
   Высокий советник царя Птолемея Филометра, евнух Эвлеус, побледнел при этих словах, бросил на старика яростный взгляд и сделал знак молодому римлянину, но последний не имел никакого желания следовать за ним. Сердитый ворчун ему нравился, может быть, потому уже, что он чувствовал, что сам нравился старику, который в проявлении своих симпатий и антипатий явно не церемонился.
   Римлянин, не нуждаясь более в своих спутниках, вежливо обратился к евнуху:
   — Прими мою благодарность за твое сопутничество и не отвлекайся долее для меня от твоих важных дел и обязанностей.
   Эвлеус поклонился и возразил:
   — Я знаю, в чем моя обязанность. Царь доверил мне сопровождать тебя. Позволь мне дожидаться тебя вон под теми акациями.
   Когда евнух и проводник направились к зеленой роще, Ирена хотела обратиться к старику со своей просьбой, но римлянин остался у кельи и вступил со стариком в разговор, который она не решалась прервать. Тихо вздохнув, девушка поставила доску с хлебом и финиками на камень и, скрестив руки, прислонилась к стене, прислушиваясь к разговору.
   — Я не грек, — говорил юноша, — и ты заблуждаешься, если думаешь, что я прибыл в Египет и пришел к тебе из любопытства.
   — Но кто приходит в храм для молитвы, тот не выбирает себе таких напарников, как Эвлеус или переводчик. Они тоже едва ли теперь призывают благословение на твою голову. Если бы я был даже вором, я бы не выходил с ними на кражу. Что же тебя привело к Серапису?
   — Вот уже ты начинаешь выспрашивать?
   — Верно! — кивнул старик. — Как честный купец, я принимаю ту же монету, которой плачу. Ты пришел, чтобы тебе растолковали сон, или хочешь поспать в храме, чтобы увидеть призрак?
   — Разве я выгляжу таким сонным, — спросил римлянин, — чтобы спустя час после восхода солнца снова захотел спать?
   — Весьма возможно, — продолжал громогласно отшельник, — что ты еще не покончил со вчерашним днем и в заключение пиршества тебе вздумалось посетить нас и проспаться у Сераписа!
   — До тебя, по-видимому, многое доходит извне, — заметил юноша, — и если бы я тебя встретил на улице, то принял бы скорее за кормчего или строителя, у которого в подчинении много нерадивых работников. По тому, как рассказывают в Афинах про тебя и тебе подобных, я ожидал найти иное.
   — А что же? — засмеялся Серапион. — Предлагая этот вопрос, я рискую опять прослыть любопытным.
   — Я бы охотно тебе ответил, но если я скажу тебе правду, то подвергну себя еще большей опасности быть встреченным так же немилостиво, как мой бедный проводник.
   — Говори, — сказал старик, — на различные туловища у меня различные одежды, и худшие не для того, кто угощает меня редким судом справедливости. Но прежде чем ты мне дашь отведать горького блюда, назови твое имя.
   — Не позвать ли проводника? — спросил молодой римлянин с лукавой улыбкой. — Он мог бы тебе описать меня и рассказать целую историю моего дома. Не прогневайся, меня зовут Публием.
   — Такое имя носит из трех твоих соотечественников по крайней мере один.
   — Я из рода Корнелиев и даже Сципионов [9], — сказал юноша, понижая голос, как будто ему не хотелось громко произнести свое знатное имя.
   — Следовательно, ты высокородный, очень знатный господин, — сказал, кланяясь, отшельник. — Я и так это знал: так величаво шествовать в твои годы и быть таким нежным и сильным может только благородный. Так, следовательно, Публий Корнелий?
   — Зови меня Сципионом или лучше просто Публием. Тебя зовут Серапион, и теперь я хочу тебе сказать, что ты желаешь знать. Когда мне рассказывали, что здесь, в храме, есть люди, которые добровольно заключают себя в тесные кельи, с тем чтобы никогда их не покидать, и проводят жизнь в размышлениях и объяснениях снов, я думал, что эти люди или больные, или безумцы, или то и другое вместе.
   — Так, так, — перебил Серапион, — но об одном ты не подумал. Ну а если за этими стенами есть люди, которые заточены против их воли, и если я принадлежу к таким пленникам? Я у тебя спрашивал о многом, и ты мне на все ответил, ну так узнай тоже, как я попал в эту ужасную клетку и почему я остаюсь в ней.
   Я сын благородных родителей. Отец мой был смотрителем житниц этого храма, македонянин родом, мать — египтянка. Произвела она меня на свет не в добрый час, двадцать седьмого Паофимонда, как этот день называется в священных книгах; этот день злосчастный, и ребенка, родившегося в этот день, должны держать в заточении, иначе он умрет от укуса змеи. Из-за такого несчастного поверья многих моих товарищей по рождению еще раньше заточили в подобные клетки. Отец оставил бы меня на свободе, но мой дядя, составитель гороскопов в храме Пта, имевший большое влияние на мою мать, а также все его друзья нашли еще много дурных предзнаменований для меня; по звездам они прочли много бедствий на моем жизненном пути и уверяли, что боги произнесли это громким голосом. Они до тех пор уговаривали мою мать, пока меня не решили заточить. Мы жили тогда внизу, в Мемфисе. Любящей матери я обязан этим несчастьем, из глубокой любви своей к сыну она принесла мне это горе. Ты вопросительно смотришь на меня? Да, юноша, жизнь покажет, что злейшая ненависть иногда лучше слепой нежности, превысившей всякую меру. Читать и писать и вообще всему, чему учат сына жреца, я выучился, но ни разу, никогда не пытался обучиться терпеливо нести свой жребий.
   Когда у меня выросла борода, мне удалось освободиться из заточения и я пустился странствовать по свету. Я был в Риме, Карфагене и Сирии. Наконец мне захотелось опять напиться воды из Нила и я вернулся в Египет. Почему? Потому что иногда бываешь глупцом, для которого вода и хлеб на родине, хотя и в тюрьме, кажутся вкуснее пирогов и вина на свободе, но в чужой земле. В отчем доме я нашел только мать, отец умер от горя. Перед моим бегством мать была статной красавицей, а когда я вернулся к ней, она была уже совсем увядшей и умирающей старухой. «Страх за тебя погубил ее», — сказал мне врач, и это было для меня самым тяжелым ударом. И когда эта добрая, ласковая женщина лежала на смертном одре и нежно гладила меня, дикого Упрямца, умоляя опять вернуться в заточение, я сдался и поклялся ей терпеливо оставаться в клетке до конца своих дней, потому что я как вода на морозе — меня можно или разломить на части руками, или я останусь холоден и тверд, как кристалл. Мать вскоре после моей клятвы умерла. Я держу свое слово, это ты сам видишь, и ты видишь также, как я переношу свою судьбу.