Саша перевела дух, закурила новую сигарету, заключила уже ровно, почти деловито:
   - А что вам с мамой и на самом деле надо узнать обо мне, так это то, что я ухожу. В смысле выхожу замуж. И не делай такие круглые глаза! Я и так опоздала - двадцать шесть лет, можно бы было уже иметь по крайней мере двоих детей, вон бабушка родила тебя чуть ли не в семнадцать. Погоди! - опять не дала ему сбить себя с мысли.- Ты хочешь спросить, за кого, кто он... А вы с ним уже успели познакомиться у твоего приятеля или собутыльника, не знаю, кто он тебе больше, ты еще ему что-то наплел, будто был знаком на войне с каким-то его родственником, дедом, что ли...
   - Анциферов?! - только и мог он выдохнуть из себя, да еще краем сознания мелькнуло: вот он, узелок, не развязать, не разрубить, который - а он это знал, предчувствовал загодя, всегда! - связал его намертво с Анциферовым!..
   - И если уж все до самого донышка,- продолжила, не обратив внимания на его восклицание, Саша,- если уж всю правду, так и тебе бы надо уносить отсюда ноги - неправда, не два вы с мамой сапога пара, а если и пара - так то ли с одной ноги, то ли разного размера. Да и что вас держит вместе - дом, прописка, штамп в паспорте?.. Уходи, так тебе да и ей будет лучше, я это говорю прямо, потому что теперь знаю, что держит людей вместе.
   - Что? - спросил он, хотя заранее знал, много ума на это и не надо, ответ.
   Но договорить до конца не успели - в кабинет вошла Ирина.
   20
   Ирина и не подумала делать вид, будто, вернувшись домой, не слышала из соседней комнаты, о чем они говорили, не тот она стала человек, не в таких еще сложных перипетиях ей приходилось разбираться на работе - она там считалась специалистом по всевозможным личным, персональным делам, по "аморалкам",- села в соседнее с Сашиным кресло за низенький столик, попросила дочь:
   - Дай-ка мне сигарету, свои я в машине забыла.- Она начала курить, как и ездить на казенной машине, сразу, как перешла на начальственную работу. Закурила, глубоко затянулась, сказала без обиняков: - Знаю, что помешала вам, но, кажется, в самое время. Все, что сейчас наплела Саша - надеюсь, в запальчивости, не подумавши хорошенько,- бред, детская истерика, это пройдет. Но с ней я предпочитаю поговорить наедине, без посторонних.- И, чтобы быть правильно понятой, уточнила: - Без вас, Рэм Викторович.- Этот "Рэм Викторович" вместо прежнего домашнего "Рэма" появился в ее обиходе, правда, только на людях, в то же время, когда она стала курить и пользоваться служебной машиной, и должен был означать, что она тем самым как бы поднимает на иной, высший уровень их отношения. А вот "вы" - это было что-то новенькое, наверняка не случайное и, по всему видать, должно было означать, что в их с мужем отношениях происходит или даже произошло уже нечто из ряда вон и что она намерена принять по этому поводу какое-то капитальное решение.- А вот о вас, Рэм Викторович, я бы хотела поговорить, и прямо, если не возражаете, сейчас, и Саша тут не помеха. Тем более что она тоже все знает.
   - Что - все? - чувствуя себя в захлопнувшейся ловушке, спросил он, хотя ответ было нетрудно предположить.
   - Мама! - укоризненно вскинулась Саша, но Ирина не обратила на нее никакого внимания.
   - Я никогда ни словом не только не упрекнула, но и не намекала на ваши сомнительные, хотя наверняка и веселые, богемные развлечения, когда вы из ночи в ночь приходили из ваших вертепов и от вас пахло дешевой водкой. Я всегда предполагала, что у мужчин, кроме дома и семьи, могут быть еще какие-то стороны жизни, где им удобнее обходиться без жен, и не считала это предосудительным.- Она говорила так ровно и складно, будто выступала на каком-то публичном собрании и выступление ее было заготовлено заранее. Впрочем, ее и в юности отличала округлая, слишком литературная речь, и, о чем бы она ни говорила, было похоже, будто она отвечает на экзамене, но тогда Рэму Викторовичу даже нравилась ее манера разговаривать, в ней, как и во всем прочем в Ирине, он видел лишь проявление ему самому недоступной, не по зубам, интеллигентности.- Но есть пределы, есть, извините меня, нравственные границы, которые порядочному человеку преступать неприлично. Я говорю об этой вашей...
   - Мама! - резко прервала ее Саша.- Еще неприличнее говорить об этом, да еще при мне! Я лучше уйду! - Пошла было в двери, но раздумала, вернулась, снова села в кресло.- Нет, лучше я останусь, не то такого наговоришь, потом самой стыдно будет.
   - Напрасно ты так думаешь о матери,- даже не посмотрела в ее сторону Ирина,- я не собираюсь говорить ничего худого об этой... этой даме сердца твоего отца. В конце концов каждый делает сам свой выбор, по Сеньке и шапка. Если бы речь шла о короткой, никого ни к чему не обязывающей интрижке, даже назовем это, хоть и с преувеличением, романом, с кем не случается, тут еще можно вовремя одуматься и увидеть последствия, но, насколько я понимаю, в вашем, Рэм Викторович, казусе...
   - Казусе! - насмешливо фыркнула Саша.
   - Хорошо,- охотно согласилась Ирина,- случае. В вашем случае дело зашло куда дальше и назвать его иначе, как...
   - Любовью,- опять вмешалась Саша.- Тебе не приходило в голову, что это может быть просто любовь?!
   - Приходило,- вновь спокойно согласилась Ирина.- Тем более. Впрочем, я не уверена, что отец способен на глубокое чувство. Как бы там ни было, дело зашло так далеко, что не избежать поставить точку.
   - Развод? - перебила ее недоверчиво Саша.- Вот уж не ожидала!
   - Нет,- с искренним сожалением отозвалась мать,- имея в виду ответственность, которую я несу по роду работы. Если еще и мы, чья жизнь у всех на виду, начнем разводиться, какой пример мы подадим остальным?! Нет, я не о разводе, скорее я готова согласиться с тобой, Сашенька: так продолжаться не может, жить под одной крышей - сплошной обман или, того хуже, самообман, жалкое лицемерие.- И, вздохнув, словно ей не хватало сил, сказала: - Не развод, но разъезд, твои, Саша, слова.- И, не дав возразить ни мужу, ни дочери, объяснила то, что, по-видимому, давно уже обдумала и приняла решение: - К счастью, у нас есть дача покойного папы, ею практически никто не пользуется, зимний дом со всеми удобствами, до станции рукой подать, да и у вас, Рэм Викторович, в институте всего один присутственный день в неделю, можете перебираться туда хоть завтра, мы с Сашей вам поможем. Мы останемся здесь, в Хохловском...
   - Мы!..- усмехнулась Саша, но мать ее не услышала или сделала вид, что не слышит.
   - Я надеюсь, вы согласитесь с таким выходом, Рэм Викторович, тем более что другого и нет. Во всяком случае, я не вижу. И не переменю своего решения.Неожиданно сказала мягче и даже печально: - Мне очень жаль, Рэм, но так будет лучше в первую очередь тебе. Жаль, поверь, ведь ни ты, ни я не ждали такого конца...- Встала, пошла к дверям, на пороге обернулась к дочери: - А теперь поговорим о тебе, Саша. Я жду тебя.- И прикрыла за собою дверь.
   Рэм Викторович и Саша долго молчали, не глядя друг на друга.
   Наконец Саша прервала молчание:
   - Сильная женщина, этого у нее не отнимешь... Соглашайся, папа, так будет действительно лучше. И Ольге тоже.
   - Откуда ты знаешь, как ее зовут?! - поразился он.
   - А я с ней даже знакома. Откуда - тебе дела нет. Мы едва было не стали то ли подругами, то ли соперницами. Но теперь все утряслось. Соглашайся.- И неожиданно добавила: - А вот маме каково будет, одной в этих хоромах!..
   И тут они оба, не сговариваясь, прислушались: из дальней комнаты, почудилось им, слышны были приглушенные, в подушку, всхлипы Ирины.
   21
   Теперь Анциферову ничего не оставалось, как долгими пустыми днями и еще более бесконечными бессонными ночами, которые мало чем отличались друг от друга, осмысливать и подводить итоги - не жизни своей, а новым своим мыслям о ней. Он не желал ни трусливо виноватиться и молить о прощении и пощаде, ни отрекаться или что-либо зачеркивать в своем прошлом - в нем как-никак было три войны, и он на них воевал честно, не щадя себя, и это, может быть, было лучшее в его жизни, уж об этом-то нечего сожалеть и стыдиться; была юность и молодость, полные, как он сейчас понимал, ошибок, лжи и стадной, слепой покорности, но и ложь, и ошибки, и покорность долгу были для него освящены искренней, не знающей сомнений и колебаний верой в конечную великую цель. Хотя дорого бы отдал, чтобы во имя ее не пришлось совершать ошибок, оборачивающихся преступлениями. И лучше бы ему быть в этом стаде бессловесной, одной из тысяч и тысяч, овцой, чем бараном, натасканным на то, чтобы, позвякивая колокольцем на шее, вести стадо на убой; он бы мог сказать, что делал это бескорыстно, не из жажды поощрения, не из служебной жестокости, ни даже из самоупоения безоглядной властью над стадом, но что до этого было обреченным на заклание овцам?!
   Он не предал своего лучшего друга, но ставить себе это в заслугу было бы и вовсе низко и позорно; у него не случилась личная жизнь, но кто знает, может быть, за обязанностями барана-вожака ему просто не хватало времени на любовь к жене, он и вообще-то, честно говоря, никогда в прежней своей жизни не понимал, что такое любовь,- с него довольно было его веры в великую дальнюю цель, и она поглощала все силы, все чувства, потребные для любви - любви не к человечеству, не к пролетариям всех стран, а к одной-единственной женщине, предназначенной тебе судьбой. Всечеловеческая, вселенская любовь сводила на нет самую потребность в любви простой, земной, не отравленной стадной оголтелостью.
   И для лейтенанта этого, который неведомо почему запал ему в сердце еще в Берлине, у него не нашлось, когда тот попал в беду, ни одного доброго слова тогда, в заснеженном сквере у Большого театра, и не потому, что служба, дисциплина, государственная тайна, а из страха, все из того же страха за себя, за собственную шкуру, которым в стаде равно одержима что безгласная овца, что вожак-баран в голубых погонах...
   Он не зажигал света ночью и привык к темноте, да и комнату свою за долгие годы так освоил, что и без света не натыкался на мебель. Но вот к ночной кромешной тьме за окном так и не мог привыкнуть и всякий раз, укладываясь спать, задергивал плотные тяжелые шторы.
   Он подошел к окну, раздвинул их и в который раз удивился тому, как черна за окном темнота. В городе, у себя в Сивцевом Вражке, такой тьмы никогда не бывало, фонари с улицы и горящие окна домов напротив освещали мир, делали его видимым, реальным, а тут... И снова в голову полез все тот же черный квадрат, дернул же черт Иванова рассказать ему о нем...
   "Зря,- подумал Анфицеров,- бросил пить, врачи напугали: рюмка водки при вашем состоянии для вас смерти подобна. Никогда никому не верил, особенно врачам, а тут на тебе, поддался их уговорам... Мне сейчас как раз одна водка на пользу и была бы, хоть мозги бы передохнули. Надо будет в следующий раз сказать Иванову, чтобы захватил..." - Но, вспомнив, что до Девятого мая, когда Иванов его навещает, еще ждать и ждать, решил, что завтра же, с утра пораньше, надо сходить на станцию и купить, но тут же усмехнулся по привычке про себя: хоть напейся в лежку, а черный квадрат - не вокруг, а внутри него - никуда не денется, не выбраться из него, будь он неладен...
   22
   Нечаеву в конце концов дали-таки разрешение на выезд - как бы в творческую командировку на три месяца, но уже через неделю после его отъезда поспешили мало ли что он там, в Бразилии или еще невесть где, натворит или наговорит,лишили советского гражданства. Впрочем, Нечаев был готов к такому обороту судьбы и лишь длинно и гневно выматерился, узнав об этом сразу по прилете в Буэнос-Айрес, чем поставил в тупик встречавших его бразильских журналистов, не слишком знакомых со специфическими русскими идиомами. Впрочем, кажется, они его поняли.
   От людных проводов, подустав к этому времени от многомесячного ожидания, Нечаев решительно отказался, он наперед знал, как до пошлости похоже на десятки других подобных проводов это непременно будет: в мастерскую набьется толпа незваного и лишь отдаленно знакомого народа - друзья, недруги, почитатели, злопыхатели, завистники, а их наберется вровень, надо полагать, и среди почитателей, и среди хулителей, будет шумно, бестолково, скоро все перепьются на дармовщину, первым - он хорошо себя знал - сам хозяин, набежавшие гости станут во всю глотку брататься и ссориться, доспоривать старые споры, сводить старые счеты, позабыв начисто, для чего собрались и что подобному случаю приличествует хоть какая-никакая меланхолическая примиренность чувств. Да и сам Нечаев, очень даже просто, спьяну запамятует повод, приведший всех этих людей к нему в мастерскую. А то и расчувствуется, разнюнится, а уж этого он никак себе позволить не мог.
   Накануне отъезда - он улетал на рассвете, с тремя пересадками - собрались лишь самые близкие: Иванов, Левинсон. Анциферов-младший - Рэм Викторович про себя называл его так, хотя знал от Саши и имя его: Борис, и фамилию: Федосеев, но он для него был прежде всего внуком Анциферова,- помогал хозяину сворачивать длиннющие рулоны офортов, складывать в ящики картины, альбомы с набросками, графические листы: ничего этого Нечаеву не разрешили брать с собой, но и не изъяли, как можно было ожидать, и он поручил Борису хранить их до лучших, буде они наступят, времен. И то, что в хлопотах деятельно помогала ему не кто иная, как Саша, удивило Рэма Викторовича куда меньше, чем неожиданное - она ни разу с тех самых пор, как исчезла внезапно из мастерской, не переступала ее порог - появление Ольги.
   Нечаев каждого из них одарил на прощание какой-нибудь своей работой. Рэму Викторовичу - Нечаев был памятлив и ничего не забывал, а может быть, и не прощал ничего,- Рэму Викторовичу достался тот самый альбом с набросками с Ольги, которые так его поразили в первое же посещение мастерской.
   - Возьми,- сказал он, протягивая Рэму Викторовичу видавшую виды старую папку на завязочках,- это тебе как раз по зубам. Новое искусство ты нахваливаешь только потому, что оно новое, чтобы от моды не отстать, чтобы все как у людей, но понимать, не обижайся, не понимаешь, разве что в нос шибает, а одно это, тебе кажется, дорогого стоит. А по вкусу тебе - я тебя знаю лучше, чем ты сам,- именно вот такое: тихое, скромное, привычное, душещипательное, ты же у нас нетронутая целина из провинции, и нечего этого стесняться.- И, помолчав, добавил как бы про себя: - А может, и на самом деле ничего лучше, честнее этого я и не написал, остальное - фуфло на потребу вашему брату, критикам. Это не ты ли мне как-то рассказал трогательную байку про "Черный квадрат"?.. Только что же я теперь могу поделать - не отрекаться же от фуфла, поздно, все равно никто не поверит, тем более что я, да и вы, кровопийцы наши, такие деньжищи на нем заграбастали... Нет, не поверят, да и небезопасное это дело - критиков дураками выставлять, съедят заживо, одну "молнию" от ширинки выплюнут.- И, снова помолчав, заключил: - Очень даже может быть, что ничего лучше этих рисунков я и не сочинил. "Черный квадрат", говоришь?.. Однако запомнился же анекдотец...
   И пошел помогать Борису укладывать в деревянные неоструганные ящики то, что составляло всю его прежнюю жизнь.
   Ольга, как и до того, как исчезла из мастерской, была молчалива, возилась на кухне, готовя последний в их общей жизни ужин.
   "Тайная вечеря...- подумал про себя Рэм Викторович и тут же устыдился своей выспренности: - Тризна..."
   Он держал в руках прощальный, и, конечно же, не без намека и смысла, подарок Нечаева, не знал, куда его девать и боялся, не забыть бы, уходя.
   К нему подошла Саша, не замечавшая его до сих пор, словно они и вовсе незнакомы, взяла у него папку.
   - Давай ее сюда, у меня сумка большая, а то непременно ведь потеряешь.- И прибавила небрежно, будто не придавая своим словам значения: - Замечательные рисунки, мне они нравятся больше всего из нечаевского. Это - настоящее, а что до остального... И, как ни странно, Борис тоже так думает, хотя, казалось бы...- Не договорила, да он ее и перебил:
   - Ты их видела?..- И тут же пожалел о своем вопросе, потому что - и Саша не могла этого не понять - спросил не о рисунках, а об Ольге.
   Она и поняла:
   - Я хочу тебе сказать, давно собиралась... Одним словом, я тебя не то что оправдываю, но... Будь я мужчиной, я бы тебя, наверное, поняла.- И резко, словно он пытался ее оспорить: - И хватит об этом. Я, наверное, не должна была это говорить. Кстати,- тут же перевела разговор на другое, хотя, собственно, и об этом ей не следовало говорить отцу, по крайней мере здесь и сейчас,- если хочешь, Борис мог бы помочь тебе уложить книги, он большой мастер по этой части. И вообще навести на даче порядок, там грязи - выгребай и выгребай, пять поколений культурный слой по себе оставили.
   - Уже?..- И вдруг впервые представил себе все ему предстоящее ясно и отчетливо и испугался.- Это мать настаивает?
   - Это я. И чем скорее, тем лучше для всех. И для меня в том числе. Когда тебя не будет на Хохловском, мне проще будет и самой слинять.
   - Бежать? - И только покачал горестно головой.- От чего бежать?..
   - От кого мы все и всегда бежим? - пожала она плечами.- От себя, больше не от кого. А вот куда... Это уж как у Чехова: "Если бы знать, если бы знать..." Но и об этом хватит.
   - Откуда ты ее знаешь? - все-таки настоял он и опять пожалел о своем вопросе.
   - Ольгу? - усмехнулась она чему-то, о чем не следовало бы вслух. И все же ответила: - А Борис мне в наследство от нее и достался, такой уж, папа, представь, гиньоль.- И жестко, безжалостно, но с тем лишь, чтобы - ничего недоговоренного, никаких околичностей: - А уж она от него - тебе. Не вздумай ревновать, это - жизнь, папа, а не твои побитые молью представления о ней, хотя ты и сам в них не веришь и живешь иначе. К тому же у них это было так давно, быльем поросло, о тебе тогда еще ни слуху ни духу...- И неожиданно, так что он даже вздрогнул: - А вот любишь ли ты ее?.. То есть любишь ли так, чтобы ломать жизнь и себе, и маме, и мне? Да и ей, может быть?.. Не говоря уж любит ли она тебя, но на это ответа нет ни у тебя, ни у меня, ни, очень может быть, даже у нее... А раз не знаем ответа, глупо мучиться вопросом, верно?..И, чего с ней никогда прежде не бывало, чего он от нее никак ожидать не мог, поцеловала его в лоб - она была чуть ли не на полголовы его выше.- Ведь с нас достаточно и того, что я тебя люблю, а то и, чем черт не шутит, может, и ты меня?..- И, словно застеснявшись своей откровенности, так на нее не похожей, быстро отошла в сторону.
   Ольга в первый раз за весь вечер подала голос, сказала то, что обычно говорила и в прежние времена:
   - Все готово, садитесь к столу. До утра далеко, успеете уложиться. Садитесь.
   Выпили первую рюмку, и вторую, и третью, по требованию Нечаева молча никаких тостов, никаких напутствий, никаких соплей, по его же выражению. Но привычное его ретивое витийство после третьей взяло в нем верх, и остановить его уже не могло ничто и никто, разве что, воспользовавшись паузой, когда у Нечаева перехватывало дыхание, Исай Левинсон позволял себе высоким надтреснутым дискантом реплику, которой он пытался заявить о своем несогласии со всем и со всеми, но хозяин тут же пресекал эти неуместные и обреченные попытки.
   В этот раз краснобайство Нечаева было не похоже на прежние его филиппики он говорил, казалось, лишь по закоренелой привычке всех переговорить, никому не дать рта раскрыть - не было в нем обычной наступательности, агрессивности, жажды свести со всеми разом действительные или придуманные им самим счеты, раздать всем сестрам по серьгам. И говорил он не о том, что ждет его в новой, неведомой и ему самому жизни, не о будущем и будущих своих всесветных победах, а о каких-то давно, казалось бы, потерявших живое значение вещах: о Житомире, откуда он, оказывается, был родом, о войне - но не о подвигах своих, не об опасностях и геройстве, а - с отвращением, с горьким сознанием потерянных на ней годов, которые надо бы употребить совсем на другое, на легкомысленную, веселую молодость, на любовь, на удивление неоглядным, удивительным миром, что был, вопреки войне, вокруг и в нем самом, на то же искусство наконец. В войне он видел одну человеческую глупость, преступную ложь тех, кто начал, кто не сумел отвести ее, грязь, окопную тоску и тупость, и это тоже было непохоже на него: прежде он вспоминал войну как лучшую часть своей жизни, когда он был свободен и волен в себе, и эта свобода и воля сливались со свободой и волей всех остальных, а такого ни до, ни после войны с ним никогда не было, и именно с нею было связано то "лермонтовское", что, помимо мнимого внешнего сходства, он в себе лелеял. Он честил вовсю Россию, которая его не поняла, не приняла и вот, чего и следовало ожидать, извергла, выхаркнула, не жалел крепких слов и проклятий, но в этих проклятиях было любви к ней, и нежности, и неизбежно предстоящей ему вскоре маеты по ней больше, чем если бы он говорил о ней со слезою. Однако слеза эта все равно неизбежно набрякла бы в глазах и рано или поздно выдала его, и он, прервавши себя на полуслове, сказал грубо и решительно:
   - Все! Пошли вы все к чертовой матери! Я-то точно - туда. Свидимся, не свидимся когда, да и нужно ли... Все уложено? - спросил Бориса.
   - Утром я пораньше приеду с грузовиком, все заберу к себе, можешь не беспокоиться.
   - Да гори оно все огнем, кому это теперь нужно, старье это?! Я теперь совсем иначе собираюсь писать, по-бразильски, вы варежки разинете! И еще и псевдоним какой-нибудь ихний себе придумаю, чтобы комар носа не подточил. А теперь идите - выпили, закусили напоследок на халяву, хоть это, может, обо мне запомните. Где вам теперь будет и кабак, и говорильня, и дом родной?..- И уже не в силах совладать с тем, что и надо было сказать на прощание, что ныло у него внутри, да не тот он был человек, чтобы рассусолиться, заорал: - Идите! Все! Чтоб духу вашего!..- И круто повернулся, ушел на кухню.
   - Идите,- сказала негромко Ольга.- Так ему лучше.
   Все растерянно молчали, не решаясь уйти, не распрощавшись по-людски.
   - Идите,- повторила Ольга,- вы же его знаете.
   Они нерешительно направились к выходу. Ольга не тронулась с места.
   - А ты? - спросила ее Саша с порога.
   - А мне прибраться надо, не оставлять же здесь этот бардак. Не впервой...И вдруг совершенно неожиданно для себя самой сказала, не повышая голоса, но и с вызовом: - Я хочу ребенка от него. Я его люблю. Да идите же, Бога ради!..
   23
   Был второй час ночи, метро уже не работало. Левинсон вскоре свернул за угол:
   - Нам не по пути. Свидимся.- Но сказал это как бы не утвердительно, а с сомнением, более того - так, будто твердо знал, что нет, не увидеться им больше. И растворился в темноте переулка, маленький, худющий, невзрачный, будто его и не было.
   Они шли втроем по широченному безлюдному проспекту Мира, молчали, говорить, собственно, было не о чем и незачем.
   С отъездом Нечаева для Рэма Викторовича начинался, он знал это, новый, неизведанный и чреватый важными переменами кусок жизни. В чем была эта важность, и какие такие перемены его ждут, Рэм Викторович не мог бы себе объяснить словами. Он был благодарен Нечаеву за то, как дружба с ним повлияла на прежнюю его жизнь, даже в самом прямом, обыденном понимании - без него семья, дом, Ирина, университет, научные его занятия походили бы на заведенный до упора будильник, отмеривающий обычный, повседневный, постылый порядок жизни. Дружба с Нечаевым составляла ее изнанку, оборотную ее сторону, ту подсветку, которая окрашивала обыденность в какие-то недостающие ей краски. Это помогало ему вырваться хоть на вершок за черту общепринятых и, как он теперь считал, обывательских, закоснелых предрассудков и давало какое-никакое ощущение внутренней свободы, пусть и призрачной. Нечаев и его молодые друзья заронили эту свободу в послушную от природы, смирную душу Рэма Викторовича, не дерзающую хватать с неба звезды, да к тому же еще не нанесенные на небесный глобус,- мало ли этого?.. Да еще Ольга...
   Он взял на ходу у Саши сумку с нечаевской папкой.
   - Давай я понесу.- И, ощутив в руке тяжесть папки, подумал, что вот - это все, что ему после того, что он узнал сегодня и чему был свидетель, осталось от Ольги...
   Саша его поняла, не стала спорить, отдала папку. Они с Борисом шли в нескольких шагах впереди него и говорили меж собою вполголоса о чем-то своем, он не слышал о чем, да и не его это теперь дело. Вот и Саша вслед за Ириной и Ольгой уходит от него - или он от них? - и теперь-то уж, особенно после того, как он переселится на дачу, ждет его то, что в неумолимо настигающем, наступающем на пятки его возрасте печальнее и нестерпимее всего: одиночество.
   И еще эти вопросы, которые ему задала Саша там, в мастерской: любит ли его Ольга и любит ли он ее?.. К своему удивлению, он не испытывал ревности к Нечаеву. Любила ли его Ольга - на этот вопрос ответ уже дала она сама, и ответ этот, как ни странно, не жалил его самолюбие: если и любила, то в лучшем случае так, как любила - до Нечаева или после него - Бориса и еще наверняка многих других, такова уж, видать, участь всех натурщиц; да она никогда и не говорила Рэму Викторовичу, что любит его, напротив, в постели, в горячке страсти, она требовала от него слов любви: "Говори, что любишь меня! скажи, что любишь! говори, говори, не молчи!.." - и наверняка требовала этого не только от него, но и от всех прочих своих мужчин. Ей не хватало любви, подумал Рэм Викторович,- вот чего ей недоставало от них от всех, такой малости любви. Но не любви этих случайных, несть им числа, мужчин, не его, Рэма Викторовича, любви ей не хватало, а - одного Нечаева, один он ей был нужен, все остальные, в том числе и Рэм, просто заполняли зияющую брешь, пустоту сердца, были если не местью Нечаеву, так хотя бы бессильным что-либо изменить напоминанием самой себе, что не сошелся клином свет на Нечаеве, что есть и другие, только бы говорили - пока она в постели с ними, зажмурившись, чтоб не видеть их, отдавалась Нечаеву, ему одному,- только бы они говорили ей то, чего она желала и ждала от него одного: "Я люблю тебя!"