Перехитрить, как известно, не удалось, он умер на «ближней» Матвеевской даче, и «дальняя» дача легла на руки кремлевского ХОЗУ во всем своем нетронутом сталинском виде – с одинаковой, как в казармах, светлой мебелью из карельской березы в спальнях, с текинским ковром и изразцовым камином в гостиной, с библиотекой и кабинетом на втором этаже, бильярдом в кинозале и гидромассажем в плавательном бассейне.
   Прекрасная дача! С чистейшим и упоительным воздухом гигантских корабельных сосен, с просторным парком, дорожками для прогулок, теплицей, барскими беседками – ну просто живи не хочу!
   Однако ни Маленков, ни Хрущев, ни Брежнев, ни члены их Политбюро, ни даже кандидаты в эти «члены» никогда не посягали на эту дачу, словно страшились встретить тут призрак сухорукого «гения всех времен и народов»[6].
   Зато самые избранные или самые секретные гости Кремля – Фидель и Рауль Кастро, Ульбрихт, Живков и им подобные – считали за честь переночевать на кровати «самого» Сталина, сыграть на его бильярде, попариться в его сауне и поплавать в его бассейне. И тогда – на практике – выяснилось, что именно здесь, вдали от официального Кремля, под кронами сталинских сосен и под психологической сенью его незримого призрака, очень удобно вести тайные переговоры с вождями западных компартий, арабскими лидерами и другими зарубежными гостями. Почему-то тут они становились сговорчивее, откровеннее, покладистее…
   Так «дальняя» дача стала домом секретных свиданий – и не только политических…
   Впрочем, всего этого Елена, конечно, не стала излагать Винсенту, да и сама, я полагаю, не знала. Но и того простого факта, что Винсента привезли на дачу самого Сталина, оказалось, как обычно, достаточно, чтобы и этот иностранец широко распахнул глаза и рот и с трепетом оглядывался по сторонам, как в таинственном храме.
   Елена провела его по даче, показала плавательный бассейн, гостиную, кинозал с бильярдом, а потом повела по коридору второго этажа в глубину дома, открывая слева и справа двери в просторные спальни.
   – Где вы хотите расположиться, синьор? Выбирайте.
   – Неужели Сталин действительно тут спал? Fantastico! На этой кровати?
   Она усмехнулась:
   – Винсент, Сталин был человеком, как мы с вами. Тут в каждой спальне есть ванна и туалет. Он и ими пользовался, клянусь вам!
   – О, я понял… А сколько я тут пробуду? Когда мы поедем к синьору Андропову?
   – Товарища Андропова вы увидите завтра в восемь утра. Постарайтесь не проспать. Бонна ноттэ!
   – Как, Элен?! Вы меня бросаете? Здесь? Наедине с духом Сталина? – Винсент с притворным ужасом схватил ее за руку. – Нет! Никогда! Я вас не отпущу! Moriro qui di paura! Я тут умру от страха!
   Но Елена мягким движением выпростала свою руку и улыбнулась:
   – До завтра, Винни. Мой рабочий день закончился. Чао.
5
   – …Мы не верили в их рукотворных богов, и мы занимались ремеслами, которые они презирали. Мы разводили скот, добывали камень в каменоломнях, прокладывали дороги в пустынях, производили кирпич и черепицу и строили пирамиды для их фараонов, а они держали нас своими рабами…
   Наверное, со стороны мы выглядели дикарями, впервые глазеющими из окон автобуса на волшебный мир западной цивилизации.
   – Ой, смотрите сюда! Какая свалка автомобилей! Почти новые!
   – Ой, какая чистота!
   – А сколько магазинов – на каждом шагу!
   – А на витринах что делается! Одних сосисок тридцать сортов!
   – Мама, мама! Посмотри: колбаса прямо на витрине и нет очереди!
   – Нет, вы видите, как подстрижены деревья?
   – А какие дороги!
   – А дома?! Слушайте, неужели все эти дома – частные?
   – А цветы? С ума сойти – тюльпаны в январе!
   – Нет, но витрины! Боже, сколько продуктов! Конечно, почему бы им тут не жить?..
   Прокатив через ошарашивающе чистый, витринно-сказочный и разукрашенный рекламой центр Вены, автобус въехал куда-то в пригород, поднялся по холму и привез нас на Джорданштрассе в небольшой отель с вывеской «Zum Turken». Но едва я, волоча свой чемодан и пишмашинку, вошел в его вестибюль – о Боже, мне показалось, что я вернулся в СССР 1945 года, когда мы с мамой возвращались из сибирской эвакуации и сутками мыкались на переполненных сибирских вокзалах, спали на полу и пили из кружек, цепочками прикованных к баку с надписью «Кипяток». Крохотный и обшарпанный холл «Зум Туркена» был так же, как те вокзалы, забит детьми, их родителями, стариками и старухами. Прибывшие ночными и утренними поездами из Бреста и Чопа, они торчали здесь с раннего утра – ждали размещения. Стульев хватало только для стариков, те, кто моложе, сидят на своих узлах и чемоданах, а дети ползают по полу голодные, потные, сопливые. Какая-то мать кормит ребенка грудью, а другая сует своему малышу печенье, но он, зареванный, сипло твердит:
   – Я не хочу печенье, я кушать хочу!
   – Ну, Сема, пожалуйста! – просит она со слезами, и я вижу ее беспомощно разведенные руки, в которых только пачка сухого печенья. – Ты же видел, еду у нас забрали в Бресте.
   А посреди этого эвакуационного шума, гвалта, плача детей и толкотни взрослых сидит за стойкой, как за волнорезом, портье и обзванивает другие пансионы, пытаясь спровадить туда новоприбывших.
   Бросив свой чемодан, я по киношной манере тут же протискиваюсь сквозь этот табор и иду посмотреть – а что же там, внутри отеля? Я прохожу по его коридорам и вижу, что трехэтажный «Зум Туркен» заселен теми, кто приехал раньше нас, и заселен до отказа – так, как заселялись, наверное, тифозные бараки в России двадцатых годов, – по шесть коек в каждом крохотном номере, а туалет общий и единственный на весь коридор, совмещенный к тому же с умывальником, – ну точь-в-точь как в моей бывшей армейской казарме. Грязь, гомон, плач детей, запахи сортира и вареной курятины…
   Господи, говорю я себе, неужели и моя Ася жила бы здесь со своей скрипкой?
   Но почему такое убожество – тут, на благословенном, мать его, Западе?
   – А вы не знаете? – удивляется Гриша, мой паяльщик из Киева. – Да вы что! Мне уже рассказали! Хозяйка этого отеля мадам Беттина – легендарная женщина! Раньше у нее была сеть публичных домов, но когда ХИАС стал платить отелям по сто шиллингов за ночлег каждого эмигранта, она быстро превратила свои бордели в еврейские пансионаты, и теперь посчитайте: если селить в двухместный номер по восемь человек, это же триста долларов за ночь с каждой комнаты! Беттина сделала на нас миллионы!..
   Я достал свой фотоаппарат, думая: Господи, если судьба сподобит меня делать фильм о нашей эмиграции, никакая, даже голливудская, ассистентка по актерам не найдет мне такую старуху, какая сидит тут в углу вестибюля. Седая, гладко причесанная, она заведенно раскачивалась и, безмолвно молясь сухими серыми губами, глядела на все это остановившимися и трагически-горестными глазами. Нет, я не могу описать всей глубины ее глаз – казалось, они видели не то, что было перед ней, а то, что она уже прожила и пережила в своей жизни, – от дореволюционных погромов до гитлеровских зверств в Белоруссии. И теперь, глядя на новый еврейский табор, прошлое всколыхнулось в ней и толчками раскачивает ее на стуле, как язык безмолвного колокола.
   И тут же, среди этого шума, баулов, молитв и писающих детей, выхаживает высокий и хваткий администратор отеля господин Леня, цепким опытным взглядом оценивает вас и вашу ручную кладь, с ходу приглашает избранных в свою конторку за лестницей и за пять минут скупает у новоприбывших то, что им удалось провезти через все заслоны советских и австрийских таможен, – водку, шампанское, икру, кораллы.
   Потные, измызганные дорогой, измочаленные третьими и четвертыми сутками этих постоянных проверок люди уже ненавидят вещи, из-за которых они приняли столько мук, и именно сейчас, в эти минуты они – лучшая добыча для перекупщиков. Да, они оставили советской власти свои квартиры, мебель, ковры, музыкальные инструменты и серебряные вилки, и если бы им сказали, что уехать они могут только голыми, они бы и голыми, конечно, уехали, но раз уж сенаторы Джексон, Ванек и прочие заморские благодетели вырвали для этих людей право вывезти из СССР хоть какой-то скарб, то они, страшась неизвестности, везут то, что, по слухам, можно пусть за гроши, но все же продать в Вене и в Риме, чтобы купить детям лишний мандарин или пару туфель. И потому такой шмон на советских таможнях – таможенники, пользуясь своей бесконтрольной властью над этими «предателями Родины», рвут у них все, что могут и даже не могут, вплоть до обручальных колец и сережек из ушей. А теперь и здесь, в Вене, в первый же день свободы – этот Леня из Ленинграда, кандидат, как он мне представился, медицинских наук, он психологию изучал в институте и знает, как разговаривать с людьми в таких экстремальных ситуациях – спокойно, деловито и доверительно: «Хотите продать? Я покупаю по такой-то цене. Нет? Не надо. Оставьте эту водку себе, пейте на здоровье сами!»
   Веселая, живая работа! Евреи наживаются на евреях! Леня – на новоприбывших эмигрантах, мадам Беттина – на Лене и на эмигрантах, а выше я не хочу заглядывать – зачем мне?
   Увидев мой фотоаппарат, Леня насторожился, выделил меня из толпы, пригласил за стойку, представил портье господину Рубинчику и увел нас в каморку администраторов пить кофе. Я с радостью отдал ему единственную бутылку водки и тут же, за первой чашкой кофе, открыто и азартно изложил замысел своего заветного фильма.
   – Я буду делать об этом кино! А как же! – сказал я, ощущая себя разом и бывшим, как в юности, тележурналистом, и режиссером своего будущего голливудского блокбастера. Позабыв о том, что я сам эмигрант, я горячечно возглашал: – Я сделаю фильм о советских таможнях, о венском аэропорте, об израильской проверке наших чемоданов, о своей сестре и об этом вашем бардаке в «Зум Туркене»! Я столько слышал по «Голосу Америки» о миллионных пожертвованиях американских евреев на нашу эмиграцию – и что? Наши дети должны в первый же день эмиграции голодными ползать по грязным полам австрийских борделей?
   – А что с вашей сестрой? – осторожно спросил портье.
   Сорокалетний, черноволосый, хорошо одетый, в России сказали бы «фирменный» или «интеллигентный», у нас там этим словом выделяют любое неиспитое лицо, – он производил приятное впечатление, и я в двух словах рассказал ему о прощании с сестрой в венском аэропорту. Он усмехнулся:
   – О, вы послушайте мою историю! Я тоже из Москвы, журналист-очеркист, моя фамилия Рубин. Точнее, Рубинчик, а Рубин – это псевдоним, может быть, вы меня читали в газетах. Но сейчас это не важно. Я приехал в Вену с женой, двумя детьми и, между прочим, с замыслом, близким к вашему, – я хотел писать книгу «Еврейская дорога». На аэродроме нас встречал тот же Вильчицки, он сказал те же слова: «Господа, поздравляю с прибытием на свободный Запад! Кто едет в Израиль?» «Мы!» – сказала вдруг моя жена. «Как? – изумился я. – Ты что?! Мы едем в Америку!» «Мы едем в Израиль», – сказала она и протянула Вильчицки нашу общую визу. Я закричал: «Ты с ума сошла! С чего ты взяла? Мы едем в Америку! Господин, отдайте наши документы, мы едем в США!» «Ты можешь ехать куда хочешь, – сказала жена, – а я с детьми еду в Израиль. И если ты любишь детей, ты поедешь с нами». И она уехала с этим Вильчицки в их израильский загородный лагерь Эбенсдорф – туда, куда он увез и вашу сестру. Я пробовал пробиться к ним, я звонил туда каждые полчаса – ведь у нас с женой никогда и разговора не было об Израиле! Но уже на следующий день ее и детей они первым же рейсом отправили в Тель-Авив. А я остался тут – без вещей, без денег, без документов. Слава Богу, Беттина взяла меня на работу. Конечно, она платит мне гроши, но это не важно, она меня спасла. И я люблю свою жену, старик! Я люблю жену и детей, и я стал звонить им и писать в Тель-Авив, в этот ульпан, где их поселили, и – похоже – уговорил ее вернуться. Она согласилась, я выслал ей все, что заработал, – 600 долларов, чтобы она могла купить билеты. Но в день, когда она пошла за билетами на самолет, «Сохнут» дал ей трехкомнатную квартиру. Понимаешь, я ничего не могу сказать – тут Израиль сработал блестяще. Никто там не получает квартиру раньше чем через полгода, некоторые и по году ждут – ты еще увидишь это по своей сестре. А моим дали квартиру через полтора месяца, и теперь она пишет, что счастлива, устроена и я должен приехать к ним. Выпьем, старик!
   Мы выпили. Уже не кофе, а простую – нет, извините, не простую, а экспортную – русскую водку.
   – Ты можешь мне дать телефон Эбенсдорфа? – спросил я Рубина-Рубинчика.
   – Ты им не дозвонишься.
   – Я попробую.
   – Пожалуйста. – Он великодушно сам набрал телефонный номер и протянул мне трубку.
   – Шолом! – услышал я в этой трубке.
   – Шолом, – произнес я, представился по-английски и сказал, что хочу поговорить с сестрой.
   – Они на завтраке, – сообщили мне после паузы, и я, успокоившись, положил трубку.
   – Вот видишь, – усмехнулся Рубинчик. – И так будет всегда: они будут на завтраке, на обеде, на ужине, на лекции – до отъезда…
   Тут распахнулась дверь, влетел Леня-администратор:
   – Хозяйка приехала!
   Появление мадам Беттины было подобно сигналу «Воздушная тревога!», с той только разницей, что все не ложатся, а сгибаются. Беттина – коренастая, неряшливо одетая пятидесятилетняя и коротко стриженная блондинка с крепким широким лицом, накладными ресницами и густо зашпаклеванными щеками, словно карикатурная кукла из театра Образцова, – быстро прошла за стойку портье, отперла ключиком свой личный телефон и тут же принялась названивать куда-то сразу по двум аппаратам, накручивая их диски шариковой авторучкой. Вокруг нее завихрились, забегали и засуетились служащие – Леня, Рубинчик, еще кто-то, а она, отдавая команды, кого куда поселить, договаривалась по телефону о местах в других пансионах и отелях, о стирке простыней, о транспорте…. Точная, с острым и цепким взглядом, шумная, где нужно, и мягкая, где пожелает, она восседала за стойкой администратора, как одесская бандерша времен Бени Крика. А в кино ее могла бы замечательно сыграть Симона Синьоре, если ей плохо и наспех покрасить волосы пергидролем…
   Я стоял поодаль, наблюдал. Было интересно следить за ней, за ее одновременными разговорами по телефону, со служащими и с осаждавшими стойку эмигрантами. Что-то актерское сквозило в ее манерах, но актерское не на публику, а для себя самой. И я понял, что ей нравилось то, что она делает и как она это делает, – с таким смаком Род Стайгер играл Муссолини, а Броневой – Мюллера…
 
   …Именно в эти, как потом выяснилось, минуты арабские террористы, выстрелив ракетой по воротам Израильского посольства в центре Вены, бросили в него еще несколько ручных гранат и умчались в мини-вэне, а за городом, в замке Эбенсдорф, моя сестра и ее дочка во все глаза смотрели на еврейские ритуальные танцы, которые устроили в холле прибывшие из Бухары молодые хасиды…
6
   Он проснулся в темноте и первую минуту все не мог сообразить, где он находится. В комнате было совершенно темно, а светящийся циферблат его наручных часов показывал 6:14, но он не знал, 6:14 чего – утра или вечера? И только тонкая струйка морозного воздуха, которая поддувала ему в ноги, да вес тяжелого одеяла вернули его памяти подробности его путешествия через Париж и Прагу в Москву и план, разработанный им с синьором Разлогоф, резидентом советской разведки в Риме.
   Он выпростал руку из-под одеяла и по привычке к западным гостиничным удобствам протянул ее вверх и за голову, пытаясь нащупать выключатель бра или лампы. Но никакого выключателя не было, рука слепо шарила по высокой деревянной спинке кровати, и только тут он окончательно вспомнил: «Мадонна миа, я в Москве, и это же сталинская кровать! Я лежу в кровати Джозефа Сталина!»
   Он замер в темноте и холодной свежести льняных простыней и хвойного воздуха. Дио санто! Боже святой! Он на даче самого Сталина! Вот это приключение! Какая жалость, что он никогда – никогда-никогда! – не сможет рассказать об этом своим студентам и особенно студенткам! Впрочем, когда-нибудь, наверное, сможет и даже книгу напишет. «В гостях у Сталина». А что? А почему нет?..
   Винсент осторожно выскользнул из-под одеяла, ступил босыми ногами на коврик и тут же зябко потянул одеяло на себя, закутался в него и в темноте слепо, наугад шагнул вперед, шаря рукой перед собой, – туда, откуда сквозило по ногам этим морозным воздухом. Рука уперлась в тяжелый плюш, он повел пальцами к его краю, захватил этот край и отодвинул плюшевую гардину.
   Теперь перед ним было большое окно с двойной рамой и высокой – не достать – форточкой, неплотно прикрытой. А за окном – тяжелый мертвенно-желтый снег на ветках гигантских сосен, черные стволы деревьев и тонкий саблеизогнутый месяц на черном, как театральный полог, небе. Почему-то именно эта мирная, казалось бы, картина вошла в его душу холодным жалом испуга. Куда он забрался? Да эти русские заживо его похоронят тут, сгноят в ГУЛАГе, отправят на урановые рудники, сотрут в порошок, выбросят псам на мороз, и ни одна душа в Италии никогда не узнает, куда он делся! И ведь он сам, сам полез в пасть этому русскому медведю! Сам принес в Советское посольство свою восхитительную идею! Герой вшивый! Гений в пижамных подштанниках!..
   Но стоп, минуточку! Если бы они собирались его сгноить, разве привезли бы они его сюда, на дачу самого Сталина? И вообще, на хрена им известный итальянский психиатр, профессор Римского университета, в роли чернорабочего на урановом руднике? Выбросив его из игры, они не смогут воспользоваться его идеей, потому что, кроме него, никто, ни один психиатр в мире не сможет реализовать эту прекрасную идею…
   Ободрившись, Винсент почувствовал голод и желание выпить. При лунном свете его глаза легко различили выключатель на стене у двери, он включил свет и, передернув плечами от озноба, сунул руку в свой чемодан, распахнутый на низком журнальном столике. Там, на дне, под стопкой одежды лежал его дорожный туалетный набор с электробритвой и плоская фляжка «Хеннесси». Он достал эту фляжку и на миг удивленно замер – как? Разве вчера перед посадкой самолета он выпил половину этой фляги? Впрочем, он был так возбужден и так трусил, что, может быть, и не заметил, сколько раз приложился к ней…
   Ладно, Бог с ним, какое это имеет значение! Досадно не это, а то, что он вчера так легко отпустил эту русскую переводчицу. Сейчас бы она оказалась оч-чень кстати – c ее крохотной грудкой, осиной талией и высокой попкой una culа…
   От одной, как в кино, вспышки его опытного воображения – с каким смаком он имел бы сейчас эту переводчицу на сталинской постели! – у Винсента пересохло в горле, он отпил из фляги еще раз, почувствовал, что согрелся, и уже без спешки извлек из чемодана свой туалетный набор, джинсы, теплые носки, мягкие мокасины и тонкий гарусный свитер фирмы «Polo». Разложив это все на кровати, он прошел в туалетную комнату, снова, после вчерашнего, удивился ее огромным размерам и старомодности ванны, унитаза и умывальных кранов, попробовал включить свою электробритву и тут же обнаружил, что вилка его итальянской электробритвы не подходит к русской розетке. Черт подери, как же он, небритый, поедет на встречу с синьором Андроповым?
   Через минуту, умывшись (и удивившись странной облегченности флакона своего одеколона «Армани»), он вышел из спальни в темный коридор. Здесь было абсолютно тихо, и какое-то обостренное чувство любопытства, напряжения и страха подсказало Винсенту, что за всеми этими дверьми в соседние спальни и комнаты нет ни души. Медленно, даже как-то крадучись и ощущая себя персонажем из фильмов не то Хичкока, не то Антониони, он двинулся по этому пустому коридору, придерживаясь рукой за стену. Мягкие туфли и толстая ковровая дорожка на полу заглушали его шаги. Где-то здесь, посреди коридора, должна быть лестница. Да, прямо рядом со сталинским кабинетом и библиотекой. Неужели и Сталин вот так же неслышно ходил по ночам в этом коридоре? Черт возьми, почему здесь нигде нет его портрета или хотя бы фотографии? Вчера, когда Элен показывала ему дачу, он не обратил на это внимания, но завтра он обязательно спросит. Ах, какой он cretino, что не задержал ее на ночь! В таком тоненьком, как спица, теле – и такой низкий, томный, чувственный голос!..
   Ага, вот и лестница!
   Крепко держась за широкий деревянный поручень, Винсент стал осторожно спускаться вниз. На первом этаже в коридоре тоже было темно, только из последней – перед выходом наружу – двери сочилась в темноту узкая желтая полоска света.
   Винсент шагнул на этот свет, и тут же из двери выскользнула громадная немецкая овчарка, остановилась в луче, выжидающе уставилась на Винсента своими желтыми глазами и тихо, предупредительно зарычала.
   Винсент испуганно замер.
   Впрочем, почти тут же во всем коридоре вспыхнул свет, голос за дверью громко сказал: «Нукер, на место!», и в двери появился солдат в сапогах, брюках-галифе и в гимнастерке с расстегнутым воротничком. Он взял собаку за ошейник, втолкнул в свою комнату и вопросительно повернулся к Винсенту:
   – I may help you, sir? Tea? Food?[7]
   И хотя эта безграмотная фраза была произнесена с дубовым акцентом, а от солдата пахло коньяком «Хеннесси» и парфюмом «Армани», Винсент сразу успокоился и даже развеселился – русский солдат на даче Сталина говорит по-английски! Это же сюр похлеще фильмов Антониони! Но ничего, сейчас и он удивит этого солдата!
   – Сколько времья? – почти чисто произнес он по-русски.
   Солдат, нисколько не удивившись этому лингвистическому подвигу, взглянул на настенные часы и ответил по-русски:
   – Шесть двадцать семь.
   Винсент почувствовал, что исчерпал свой русский словарь, и перешел на английский:
   – Evening or morning?[8]
   – Evening. Вечер, – сказал солдат.
   – I see… – Винсент подсчитал, что он проспал часов шесть, не больше. И вновь перешел на русский, который обошелся ему в тысячу миль – по полсотни миль за урок в римской «Берлиц-скул». – Я хотеть кушать. And чай!
7
   – …Когда в Египте воцарился фараон Рамзес Второй, он сказал народу своему: «Вот племя израильское размножается и может стать сильнее нас. Если случится у нас война с другими государствами, то израильтяне могут соединиться с нашими врагами и воевать против нас. Постараемся же, чтобы это племя не усилилось». И египетские надсмотрщики всякими жестокостями стали изнурять нас на работах до смерти. А затем был отдан приказ топить всех наших новорожденных мальчиков. Когда мы совершали новорожденным обряд обрезания, египтяне говорили: «Зачем вы это делаете? Ведь не пройдет и часа, и детейбросятвреку…»
   Эмиграция как война, – она легко сближает даже совершенно разных и еще недавно совсем незнакомых людей. А с Кареном Гаспаряном мы впервые увиделись месяц назад в Москве, в Новодевичьем монастыре, где по четвергам и вторникам комиссия Министерства культуры определяет, какие предметы искусства можно вывезти из СССР, а какие нет. В очереди, состоявшей в основном из художников, испрашивавших разрешение на вывоз своих картин, я стоял с крошечной Асиной скрипкой-четвертушкой, а Карен – крупный, толстый молодой армянин – с огромной бочкообразной виолончелью. И по этой полноте виолончели и ее хозяина, по его яркому кавказскому галстуку, характерной армянской внешности и особому нервному беспокойству, выделявшему его даже в толпе нервных евреев, я еще тогда легко заметил его и запомнил. Второй раз мы пересеклись в Австрийском посольстве, где в числе других «счастливцев», получивших разрешение на выезд из СССР, оформляли свои въездные австрийские визы. Но там, в Москве, стояние в общей очереди еще не повод для знакомства, зато здесь, в Вене, когда мы увидели друг друга в крохотном отельчике «Франценсгоф», куда спровадила меня из «Зум Туркена» мадам Беттина, мы бросились друг к другу как родные.
   И вот мы уже сидим в моем номере-клетушке, варим куриный суп на крохотной, для варки кофе, лабораторной электроплитке, прошедшей со мной все киноэкспедиции от Ямала до Братска, а потом, как два бойца в одном окопе, едим этот суп по очереди – единственной ложкой и прямо из кастрюльки.
   И я вижу, каким усилием воли Карен старается унять голодное дрожание руки и каким вожделенным взглядом он смотрит на московскую копченую колбасу, которую я режу перочинным ножом. Он замечает мое изумление и признается:
   – Я это… я ем первый раз за неделю…
   – Почему? Тебя обокрали?
   – Нет, что ты!
   – Тебе не дают пособие?
   – Нет. Я, правда, ушел из вашего еврейского ХИАСа – я ведь уехал по фиктивному браку. Но меня приняли в IRC, это христианский фонд, и там пособие даже больше, чем ваше…
   – Так в чем же дело?
   Он посмотрел на колбасу, потом на хлеб, потом не удержался, сделал себе бутерброд, жадно надкусил и сказал:
   – Ладно, тебе можно довериться. Я не имею права тратить ни шиллинга, я должен выручить свою виолончель.
   – Подожди, ты же вывез виолончель, я видел ее в твоем номере.
   – Да ты что! Это разве виолончель? Это советская кастрюля! Я, конечно, не Ростропович, но в Армении я довольно известный виолончелист, выступал с сольными концертами, и виолончель у меня итальянская, прошлого века, пять лет назад я отдал за нее сорок тысяч рублей![9] Но кто же мне разрешит вывезти ее из СССР! Я и пробовать не стал, купил эту кастрюлю. А свою отдал приятелю из Московского симфонического оркестра, у них скоро гастроли в ФРГ, в Гамбурге, и мне нужно найти тут музыканта, который отвезет туда эту кастрюлю и подменит на мою.