На следующий день вывез на автомашине трупы трех мальчиков в лес, с помощью лопаты выкопал яму, перенес туда мешки с трупами и там же с помощью ножа отчленил головы, затем руки-ноги. С третьего мальчика снял скальп, выколол глаза, после этого закопал, засыпал дерном.
Хотя в предыдущем эпизоде вкус крови ему не понравился, однако в последующих убийствах он стал пить кровь своих жертв во время их агонии, что сильно поднимало ему настроение, поскольку именно в этот момент происходила эякуляция, хотя он не всегда ее чувствовал. Рассказывает о постепенной отработке деталей совершения преступлений, которые прокручивались в голове, дополнялись или, наоборот, исчезали, однако схема убийства всегда оставалась единой. Когда объект оказывался в его власти, Коловкину становилось легче дышать, появлялось предвкушение радости. Тех, кто казался ему более симпатичным, мучил значительно дольше. Ощущения при этом сопровождались чувством возбуждения, возвышенности, отсутствием жалости к своим жертвам, так как всегда с целью самооправдания выбирал в качестве жертв мальчиков, склонных к правонарушениям. Сам акт пытки длился до трех часов, был одинаковым, на одном подъеме. Переживания между удушениями и расчленением были различными, но эмоционально это было одной цепочкой, в которой все было связано. Самым приятным был не вкус крови, а акт ее поглощения и вид агонии жертвы – подергивание тела, предсмертные конвульсии и хрипы, безликое выражение лица, остановившиеся, смотрящие в одну точку глаза, вывалившийся язык, непроизвольный акт дефекации и мочеиспускания. При расчленении тел возбуждение возникало от вида их внутренностей. При их созерцании возникали эмоциональный подъем и радостное состояние, нередко заканчивающееся семяизвержением. Созерцания внутренних органов одного человека хватало на момент одного убийства, к моменту завершения расчленения появлялось ощущение пресыщенности. В последующем до появления трупного запаха в подвале Коловкин постоянно возвращался туда, совершал там акты мастурбации, вспоминал подростков, их пытки, рассматривал предметы, взятые у мальчиков. Это состояние могло длиться от одного дня до недели, затем появлялась необходимость совершить новое убийство. При этом промежуток между убийствами стал уменьшаться, желание убить и насладиться приходило все чаще, поиски были постоянными. Накануне каждого нового убийства представлял и придумывал разнообразные формы пыток и способов подавлять свои жертвы морально. Одним из главных наслаждений было то, что своей властью он разрушает детскую дружбу и даже заставляет детей вешать друг друга. Перемена отношений между детьми в период их гибели, отсутствие борьбы друг за друга, героизма, предательство убеждали его в том, что людям не свойствен героизм, что, когда речь идет о собственной жизни, мальчики легко подставляют товарищей. Думая об этом, прибегал к акту мастурбации, после чего наступало физическое и психологическое удовлетворение, в душе появлялось облегчение, чувство покоя, настроение приближалось к радостному.
Сначала, когда его арестовали, был напуган, но спустя несколько дней испуг сменился чувством облегчения, «свободы», «наконец все закончилось и никогда не повторится». Стал ко всему относиться фаталистически, признал, что собственная смерть его не пугает – «чему быть, того не миновать». В камере СИЗО держится спокойно, обособленно. От встречи с матерью отказался, хотя среди родственников наиболее близким ему человеком была мать. Характеризует себя спокойным, замкнутым. Мышление конкретное, формальное, целенаправленное, последовательное. Подчеркивает, что ценит в людях порядочность, принципиальность, честность. Отмечает, что хотел бы избавиться от застенчивости, которую считает своей основной отрицательной чертой…»
Кренясь и падая со стула, Елена почувствовала, как ее подхватили чьи-то руки, но у нее уже не было сил даже поднять глаза и посмотреть, кто это.
Винсент отнес ее на диван, уложил, расстегнул верхнюю пуговицу на блузке и стал делать над ней медленные пассы, говоря по-итальянски негромко, речитативом:
– Tutto a posto… Все хорошо, все в порядке… Вы погружаетесь в сон и забываете все, что прочли… Вы забываете все, что прочли… – И вдруг приказал: – Вы забыли! Вы уже забыли все, что прочли… И теперь вы просто спите, набираетесь сил… – И опять мягко, речитативом: – Вы спите глубоко, покойно и чувствуете, как в вас проникает солнечная энергия… Солнечное тепло разливается по всему телу, входит во все мышцы и капилляры… Ваши щеки розовеют, вам видится хороший сон, но вы начинаете просыпаться, потому что сюда идут… Все, просыпайтесь!
Винсент чуть слышно хлопнул над Еленой ладонями, и она проснулась, удивленно захлопала своими начерненными ресницами:
– Где я? Я уснула?
Винсент улыбнулся:
– Ну, немножко. Вы просто устали. Мы с вами в Институте психиатрии, и сейчас сюда кто-то войдет. Садитесь.
Она удивленно и послушно села, увидела на столе толстенную папку с актами психиатрических экспертиз и уставилась на нее, хмуря лицо и пытаясь что-то вспомнить. Но в этот момент открылась дверь, в кабинет вошел заведующий лабораторией судебно-психиатрической экспертизы профессор Демидов.
– Ну? – бодро сказал он Винсенту. – Как вам наши маньяки? – И тут же перевел себя на английский: – What do you think of our maniacs?
– I like them, – без улыбки ответил Винсент.
– Do you want to meet them?
– Not all of them. Just one.
– Which one?
– I don’t remember his last name, but his number 1769. The one who was trying to influence people throw the telephone lines[15].
Елена озадаченно тряхнула головой – о чем они говорят? Какой номер 1769? И кто тут пытался воздействовать на людей через телефонные линии?
Надписи на окошках были только на иврите и по-немецки. Поскольку я не читал ни на одном из них, я сел на стул и стал ждать. Минут через пять лязгнуло, открываясь, одно окошко, женский голос что-то сказал на гортанном иврите, и я догадался, что это обращено ко мне.
Я встал, подошел к окну, произнес «Шолом» и на своем смелом английском сказал, что мне нужно видеть консула.
– I’m a consul, – ответила сидевшая за окном загорелая девица в защитной гимнастерке-апаш и с насмешкой посмотрела мне в глаза.
Я понял, что она врет, но деваться мне было некуда, и сказал, что в замке Эбенсдорф находится моя сестра с дочкой и мне нужно срочно с ними увидеться или поговорить по телефону.
– Why? – спросила она.
– What do you mean – why?
– Why you need to see her?
– Because she is my sister and she has an asthma. I was calling there twenty times, and each time I was told she is having breakfast, dinner or she is in a synagogue. But my sister is not religious, she cannot be at the synagogue all day[16].
Этот длинный монолог я заготовил заранее – так же как заявление, что я не выйду из посольства до тех пор, пока меня не соединят с сестрой. И похоже, эта решительность настолько ясно читалась в моих глазах и в голосе, что девица, пронзив меня испытующим взглядом, встала, хлопнула окном и ушла куда-то.
Я остался в абсолютно пустой комнате и, постояв минуты три у закрытого окна, снова сел на стул.
Делать было нечего, и я попытался представить себе, как рослые израильские коммандос, ощупывавшие меня у входа и еще вчера отбившие нападение арабских террористов, будут теперь выносить меня из посольства, а я буду орать во весь голос, что это нарушение Хельсинкской декларации о правах человека (этот текст по-английски был у меня тоже заготовлен), и объявлю голодную забастовку у ворот посольства – до тех пор, пока меня не соединят с сестрой.
Так, настраивая себя на военный конфликт с Израилем, я просидел еще минут пять. Потом окошко с тем же лязгом открылось, и девица сказала:
– Mister Plotkin, your sister and her daughter just left for Israel.
– What do you mean – left?
– I mean they are now landing in the airport Ben Gurion in Tel-Aviv. Good luck in your America![17] – И с презрением в глазах она захлопнула свое окошко.
– Мясо по-суворовски, – вынужденно улыбнулась Елена.
Действительно, мясо по-суворовски, которое делали в ресторане Дома журналиста на Суворовском бульваре, было прекрасным – нежное, сочное, с той темно-розовой кровоточинкой, которая так аппетитно брызжет под вилкой и ножом.
Елена почувствовала, как приятная сытость сонно разливается по телу, и ей вдруг захотелось зажмуриться и мурлыкнуть, как кошка. Черт побери этого Винсента, почему с первой минуты общения с ним ей так покойно и доверительно в его обществе? Нет, нужно выпить черного кофе, встряхнуться и взять себя в руки. Никаких расслаблений, она на работе! И самое неприятное в этой работе то, что сегодня же вечером ей предстоит сесть и написать подробный рапорт-отчет обо всех разговорах с этим Винсентом. Именно из-за этих рапортов Елена нередко старалась увильнуть от обслуживания иностранных делегаций и зарубежных правительственных гостей. Но деньги, деньги – даже лишняя десятка к зарплате – были так нужны! В конце концов, сколько она получает в своей Главной редакции на Пятницкой? Аж сто тридцать в месяц! И еще нужно считать, что ей повезло, ведь сюда лезет по блату весь Иняз, все дочки кремлевской и московской элиты, которым и деньги-то не нужны – что им эти сто тридцать, когда пара приличных сапожек стоит двести рублей! Но их – в их лаковых итальянских сапожках, французских блузках и канадских дубленках – привозят на работу машины их партийных папаш и мужей, а ей ради дубленки придется еще три месяца сидеть на одном «Геркулесе», и она так похудела, что сисек не осталось…
Боже мой, как она наелась! О чем он говорит, этот Винсент? Ведь она должна хоть что-то запомнить для своего рапорта! Тем более что на этот раз рапорт нужно сдать не в Первый отдел Радиокомитета, а непосредственно Иванову, помощнику Андропова!..
– А другой стороной вампиризма, дорогая, является наша древняя вера в то, что кровь обладает целебными и даже омолаживающими свойствами. Гм, между прочим, тут замечательный кофе! И вообще мне тут нравится, давайте будем обедать тут каждый день… О чем я говорил? Да, вампиризм! Вы, конечно, слышали о нашем императоре Клавдии Нероне Тиберии, который правил нашей империей в начале первого века? Между нами говоря, это был ужасный мерзавец. Смолоду он устраивал у себя во дворце ночные оргии, а потом затаскивал юных девушек в постель, перегрызал им артерии и сосал их кровь, от которой пьянел больше, чем от вина. Брр, я понимаю ваше отвращение, меня и самого передергивает. К тому же, как ни странно, на пользу Тиберию это не пошло – очень скоро у него выпали все зубы и волосы, он превратился в инвалида. Однако веры в чудесную силу крови, которая должна обеспечить ему бессмертие, не терял, и каждое утро ему подавали на завтрак два громадных кубка со смесью женского молока и крови девочек, которым вскрывали артерии буквально за несколько минут до этого. Кроме того, он ежедневно принимал ванны в такой же смеси женского молока и крови. Но как мы знаем, бессмертия он все-таки не обрел, а, наоборот, захлебнулся в крови своих жертв. Так что все как в кино – порок наказан, тиран погиб. Однако маленький тиран сидит, конечно, в каждом из нас, и сейчас я на правах гостя попрошу вас погулять со мной по улице – я еще никогда не гулял по снегу, у нас снег если и бывает, то раз в десять лет, и то какой-то жидкий, мокрый…
Я читаю эти статьи, разговариваю с работниками «Сохнута», пытаюсь представить себе вашу жизнь в Израиле и – не могу. Потому что не знаю, в какую сторону направить свое воображение.
А что касается меня, то – донт трабл, я чудно устроился. Я живу в крошечном отеле, в чистеньком номере-клетушке с окном, выходящим в дворовый колодец, из этого окна рукой достать до окна общего туалета, и по утрам меня будит шум спускаемой в унитаз воды. Я сижу в этом номере на кровати, держа на коленях свою пишмашинку с выбитым на Шереметьевской таможне зубом, и в ногах у меня (тайком от администрации отеля) варится на плитке венская курица по девять шиллингов за кило.
Ну что еще нужно мне для работы?
Целыми днями я хожу по еврейским гнездовьям в пансионах мадам Беттины и смотрю, как живут там люди, потому что мне это важно для будущего фильма. Господи, Белла, ты бы видела эти «пансионы», из которых еще не выехали проститутки, их вчерашние обитательницы! Сотни семей – в тесноте, скученности. Орут малыши, галдят одесские женщины, а тощие австрийские шлюхи, брезгливо, как цапли, переступая своими обтянутыми джинсой ногами через ползающих по полу детей, ведут в соседние комнаты своих пузатых клиентов. Рядом на вытертом плюшевом диване сидят наши подростки – они уже все понимают, хихикают вслед проституткам и засекают время по своим советским часикам «Заря» и «Слава». Ровно через пять минут вновь появляется эта пара и, поигрывая ключами от машины, проститутка провожает клиента, садится в свой жучок-«фольксваген» и уезжает за новым гостем. Что успевают они за пять минут? Только пылкое воображение подростков может ответить на этот вопрос. А я…
Я не могу представить вас в этой обстановке! А когда заставляю себя, когда селю вас мысленно в «Зум Туркен» или «Вульф», то разом вижу перед собой огромные Аськины глаза, которые воззрились бы на меня с пугливым испугом: «Дядя Вадик, куда ты нас привез?» Белла Давидович, наша знаменитая пианистка, живет со своей мамой и теткой в двухместном номерушке, куда втиснули еще одну койку. Миша Фридман, победитель музыкального конкурса в Брюсселе, ютится с женой в одноместном номере, где вместе с ними еще одна семья из трех человек и какая-то шестая женщина, к ним не относящаяся. А я – один! – занимаю целую комнату, пусть и величиной со школьный пенал! Почему? Потому что, оказывается, мадам Беттина смертельно боится, что я покажу в своем фильме этот бардак! Ну, может быть, не смертельно, но – на всякий случай поселила меня от своего греха подальше…
Но если она меня убоялась, то, значит, у меня все-таки есть шанс сделать свой фильм!
Впрочем, Гарик К., работающий сейчас в венском «Сохнуте», – ты помнишь его по Баку? – увидев меня, изумился:
– Старик, я понимаю – сестра, я понимаю – другие, но почему ты эмигрировал? Разве ты не понимаешь, что здесь ты уже никогда не будешь режиссером?!
– Едрена вошь! – сказал я ему, обозлившись. – Как быстро вы забываете, откуда бежали! Да, я там делал кино, у меня была машина, любовницы и аплодисменты зрителей. Ну и что? Разве ты не помнишь, что все это – в концлагере, что все это – развлечения заключенных? Я думаю, что и в Дахау кто-то имел свои привилегии, а назавтра шел вместе со всеми в газовую камеру…
Но он эмигрировал пять лет назад и уже все забыл…
Впрочем, теперь, изнемогая от наслаждения, взлетая от пронзительного жара его плоти и падая в пропасти от остроты пульсации собственной ластуши, Елена, конечно, не думала об этом.
– Еще, еще!..
Господи, что с ней творится?!
– Рer favore, аncora!..
Да, вся ее чувственность и эротизм, запертые, оказывается, годами в панцире совкового бытия и забытые там, как потухший вулкан, вдруг хлынули наружу, изумляя ее саму обильными выбросами ее раскаленной магмы, бурным сотрясением всего ее тела и острым, неуемным вожделением нового извержения.
– Ancora! Ancora! Piu profondo!
– Come ti piace?
– E tanto buono! E merviglioso!
– Non fermare!
– Sprodami! Muoio! M’amazzi! Sfondatemi!
– Ancora! Ancora!
– Mi fai impazzire! Mi hai empito! Sono una fontana!
– Succhialo! Ingoialo! Piu profondo! E tanto buono!..[18]
Черт возьми, так вот почему эти итальянки столь крикливы и экспансивны! Еще бы – при таких мужчинах!..
Выпотрошенная, невесомая, никакая и абсолютно счастливая, она лежала, прижавшись к Винсенту своим тонким обессиленным телом. Где-то сбоку, на периферии ее сознания всплыла мысль о рапорте, который завтра утром нужно сдать Иванову, но она тут же лениво и небрежно, как муху, отмахнула эту мысль и шепнула Винсенту:
– Я мертвая. Можно, я признаюсь тебе кое в чем?
– Конечно. – Он гладил ее по голове и остренькому плечу.
– Мне двадцать шесть лет, но у меня никогда такого не было. Я даже не знала, что такое возможно. Конечно, я читала про это в книжках, особенно в ваших, итальянских. Но думала, что это вранье, литература. А теперь…
Он усмехнулся:
– Тебе понравилось?
– Не издевайся. Знаешь, даже когда я была замужем, я относилась к этому, как к мытью холодильника – ну, нужно сделать раз в месяц. А теперь… Ну-ка повернись! Повернись на живот!
– Зачем?
– Я хочу проверить, нет ли у тебя хвоста. Я думаю, ты дьявол.
– Конечно, я дьявол. Но лучше ты повернись на живот.
– Как? Опять? Нет, я не могу, я умру!..
Хотя в предыдущем эпизоде вкус крови ему не понравился, однако в последующих убийствах он стал пить кровь своих жертв во время их агонии, что сильно поднимало ему настроение, поскольку именно в этот момент происходила эякуляция, хотя он не всегда ее чувствовал. Рассказывает о постепенной отработке деталей совершения преступлений, которые прокручивались в голове, дополнялись или, наоборот, исчезали, однако схема убийства всегда оставалась единой. Когда объект оказывался в его власти, Коловкину становилось легче дышать, появлялось предвкушение радости. Тех, кто казался ему более симпатичным, мучил значительно дольше. Ощущения при этом сопровождались чувством возбуждения, возвышенности, отсутствием жалости к своим жертвам, так как всегда с целью самооправдания выбирал в качестве жертв мальчиков, склонных к правонарушениям. Сам акт пытки длился до трех часов, был одинаковым, на одном подъеме. Переживания между удушениями и расчленением были различными, но эмоционально это было одной цепочкой, в которой все было связано. Самым приятным был не вкус крови, а акт ее поглощения и вид агонии жертвы – подергивание тела, предсмертные конвульсии и хрипы, безликое выражение лица, остановившиеся, смотрящие в одну точку глаза, вывалившийся язык, непроизвольный акт дефекации и мочеиспускания. При расчленении тел возбуждение возникало от вида их внутренностей. При их созерцании возникали эмоциональный подъем и радостное состояние, нередко заканчивающееся семяизвержением. Созерцания внутренних органов одного человека хватало на момент одного убийства, к моменту завершения расчленения появлялось ощущение пресыщенности. В последующем до появления трупного запаха в подвале Коловкин постоянно возвращался туда, совершал там акты мастурбации, вспоминал подростков, их пытки, рассматривал предметы, взятые у мальчиков. Это состояние могло длиться от одного дня до недели, затем появлялась необходимость совершить новое убийство. При этом промежуток между убийствами стал уменьшаться, желание убить и насладиться приходило все чаще, поиски были постоянными. Накануне каждого нового убийства представлял и придумывал разнообразные формы пыток и способов подавлять свои жертвы морально. Одним из главных наслаждений было то, что своей властью он разрушает детскую дружбу и даже заставляет детей вешать друг друга. Перемена отношений между детьми в период их гибели, отсутствие борьбы друг за друга, героизма, предательство убеждали его в том, что людям не свойствен героизм, что, когда речь идет о собственной жизни, мальчики легко подставляют товарищей. Думая об этом, прибегал к акту мастурбации, после чего наступало физическое и психологическое удовлетворение, в душе появлялось облегчение, чувство покоя, настроение приближалось к радостному.
Сначала, когда его арестовали, был напуган, но спустя несколько дней испуг сменился чувством облегчения, «свободы», «наконец все закончилось и никогда не повторится». Стал ко всему относиться фаталистически, признал, что собственная смерть его не пугает – «чему быть, того не миновать». В камере СИЗО держится спокойно, обособленно. От встречи с матерью отказался, хотя среди родственников наиболее близким ему человеком была мать. Характеризует себя спокойным, замкнутым. Мышление конкретное, формальное, целенаправленное, последовательное. Подчеркивает, что ценит в людях порядочность, принципиальность, честность. Отмечает, что хотел бы избавиться от застенчивости, которую считает своей основной отрицательной чертой…»
Кренясь и падая со стула, Елена почувствовала, как ее подхватили чьи-то руки, но у нее уже не было сил даже поднять глаза и посмотреть, кто это.
Винсент отнес ее на диван, уложил, расстегнул верхнюю пуговицу на блузке и стал делать над ней медленные пассы, говоря по-итальянски негромко, речитативом:
– Tutto a posto… Все хорошо, все в порядке… Вы погружаетесь в сон и забываете все, что прочли… Вы забываете все, что прочли… – И вдруг приказал: – Вы забыли! Вы уже забыли все, что прочли… И теперь вы просто спите, набираетесь сил… – И опять мягко, речитативом: – Вы спите глубоко, покойно и чувствуете, как в вас проникает солнечная энергия… Солнечное тепло разливается по всему телу, входит во все мышцы и капилляры… Ваши щеки розовеют, вам видится хороший сон, но вы начинаете просыпаться, потому что сюда идут… Все, просыпайтесь!
Винсент чуть слышно хлопнул над Еленой ладонями, и она проснулась, удивленно захлопала своими начерненными ресницами:
– Где я? Я уснула?
Винсент улыбнулся:
– Ну, немножко. Вы просто устали. Мы с вами в Институте психиатрии, и сейчас сюда кто-то войдет. Садитесь.
Она удивленно и послушно села, увидела на столе толстенную папку с актами психиатрических экспертиз и уставилась на нее, хмуря лицо и пытаясь что-то вспомнить. Но в этот момент открылась дверь, в кабинет вошел заведующий лабораторией судебно-психиатрической экспертизы профессор Демидов.
– Ну? – бодро сказал он Винсенту. – Как вам наши маньяки? – И тут же перевел себя на английский: – What do you think of our maniacs?
– I like them, – без улыбки ответил Винсент.
– Do you want to meet them?
– Not all of them. Just one.
– Which one?
– I don’t remember his last name, but his number 1769. The one who was trying to influence people throw the telephone lines[15].
Елена озадаченно тряхнула головой – о чем они говорят? Какой номер 1769? И кто тут пытался воздействовать на людей через телефонные линии?
13
– …вопль сынов Израилевых дошел до Меня, и видел Я угнетение, каким Египтяне угнетают их. Так пойди к Фараону, Я посылаю тебя, и выведи народ Мой, сынов Израилевых, из Египта…Весь квартал на Антонфранцгассе, 20, где находилось Израильское посольство, был блокирован полицейскими машинами, а перед посольством – широким и приземистым бетонным зданием без единого окна – работали асфальтовые катки, бетономешалки и рабочие – все как один в чистеньких комбинезонах и оранжевых пластиковых касках. Мне трудно сказать, как вчера, после арабского теракта, тут выглядели ворота, будка охранников и парадный подъезд посольства (я не покупаю газет, ведь я не знаю немецкого, и не смотрю телевизор, поскольку его можно получить в отеле только за дополнительную плату), но сегодня следов этого нападения практически не было – сколько ни озирался я по сторонам, пока австрийский полицейский передавал листочек с моей советской визой какому-то молодому израильтянину в штатском, а тот по рации связывался с кем-то в посольстве и на гортанном иврите сообщал, что я хочу срочно видеть консула. Потом он же меня обыскал и ощупал от щиколоток и паха до спины и подмышек и проводил от проходной к подъезду посольства. Этот подъезд представлял собой уникальное, на мой взгляд, сооружение: наружная дверь из толстенного темного стекла открывалась изнутри только с помощью какой-то особой сигнализации; за дверью был узкий тамбур со стенами из бронированной стали и узких окошек-бойниц, а следующая дверь была стальная, как в салехардском лагерном ШИЗО, где я снимал свой первый фильм. За этими окошками и были, видимо, те пулеметы, из которых израильские коммандос расстреляли бы арабов, если бы они прорвались в посольство. А за стальной дверью оказалась еще одна ловушка – узкий Г-образный тамбур, где меня снова обыскали и ощупали, перед тем как впустить в пустую маленькую комнату с двумя закрытыми и зарешеченными окошками.
Надписи на окошках были только на иврите и по-немецки. Поскольку я не читал ни на одном из них, я сел на стул и стал ждать. Минут через пять лязгнуло, открываясь, одно окошко, женский голос что-то сказал на гортанном иврите, и я догадался, что это обращено ко мне.
Я встал, подошел к окну, произнес «Шолом» и на своем смелом английском сказал, что мне нужно видеть консула.
– I’m a consul, – ответила сидевшая за окном загорелая девица в защитной гимнастерке-апаш и с насмешкой посмотрела мне в глаза.
Я понял, что она врет, но деваться мне было некуда, и сказал, что в замке Эбенсдорф находится моя сестра с дочкой и мне нужно срочно с ними увидеться или поговорить по телефону.
– Why? – спросила она.
– What do you mean – why?
– Why you need to see her?
– Because she is my sister and she has an asthma. I was calling there twenty times, and each time I was told she is having breakfast, dinner or she is in a synagogue. But my sister is not religious, she cannot be at the synagogue all day[16].
Этот длинный монолог я заготовил заранее – так же как заявление, что я не выйду из посольства до тех пор, пока меня не соединят с сестрой. И похоже, эта решительность настолько ясно читалась в моих глазах и в голосе, что девица, пронзив меня испытующим взглядом, встала, хлопнула окном и ушла куда-то.
Я остался в абсолютно пустой комнате и, постояв минуты три у закрытого окна, снова сел на стул.
Делать было нечего, и я попытался представить себе, как рослые израильские коммандос, ощупывавшие меня у входа и еще вчера отбившие нападение арабских террористов, будут теперь выносить меня из посольства, а я буду орать во весь голос, что это нарушение Хельсинкской декларации о правах человека (этот текст по-английски был у меня тоже заготовлен), и объявлю голодную забастовку у ворот посольства – до тех пор, пока меня не соединят с сестрой.
Так, настраивая себя на военный конфликт с Израилем, я просидел еще минут пять. Потом окошко с тем же лязгом открылось, и девица сказала:
– Mister Plotkin, your sister and her daughter just left for Israel.
– What do you mean – left?
– I mean they are now landing in the airport Ben Gurion in Tel-Aviv. Good luck in your America![17] – И с презрением в глазах она захлопнула свое окошко.
14
– Вампиризм не такая уж редкая вещь, как вам может казаться, сaro mia. Вы порезали палец, увидели кровь, и первым делом что вы сделали? Сунули его себе в рот и стали сосать кровь, правильно? Значит ли это, что вы вампир? Нет, конечно. Но почему же вы стали сосать свою кровь? Причем тут же, инстинктивно! Потому что в подкорке, в вашей генетической памяти записано: кровь – это жизнь. Мы можем остаться без глаз, без ушей, без рук и без ног, но мы живы. А без крови мы трупы, кровь – это самое ценное, что у нас есть. Евреи считают, что душа находится в нашей крови и с кровью из человека выходит. Поэтому кровью, как душой, клялись, расписывались и кровью кропили жертвы богам. Выпить чашу крови своих врагов считалось не просто доблестью, но и обретением силы, здоровья. Вся Южная Америка покрыта пирамидами алтарей ацтеков, толтеков и майя, которые убивали своих пленных не десятками и не сотнями, а сотнями тысяч и делили с богами их плоть и кровь. Кстати, вы никогда не задумывались, почему у каждого народа вкусы богов всегда совпадают с вкусами верующих? Это интересный вопрос! Еврейский и мусульманский боги с отвращением относятся к свинине, конине, собачьему мясу и человечине, а христианский и буддистский – только к человечине и собачьему мясу. Зато свинину и конину – пожалуйста! А китайские боги благоволят к собачьему мясу, а боги ацтеков и майя собачьим мясом брезговали, зато любили человечину настолько, что поедать ее было привилегией только священнослужителей, вождей и воинов. Но все – буквально все боги, интернационально – принимали в жертву кровь. Причем у тех народов, которым вкус человеческой крови был не по вкусу или не по карману – как, например, евреям, – им разрешалось подменять эту жертвенную кровь кровью ягненка или курицы. Зато эскимосы, например, и по сей день пьют оленью кровь и едят сырое мясо убитых оленей – еще теплое. Да и мы с вами только что съели по замечательному куску мяса с кровью – как это называлось?– Мясо по-суворовски, – вынужденно улыбнулась Елена.
Действительно, мясо по-суворовски, которое делали в ресторане Дома журналиста на Суворовском бульваре, было прекрасным – нежное, сочное, с той темно-розовой кровоточинкой, которая так аппетитно брызжет под вилкой и ножом.
Елена почувствовала, как приятная сытость сонно разливается по телу, и ей вдруг захотелось зажмуриться и мурлыкнуть, как кошка. Черт побери этого Винсента, почему с первой минуты общения с ним ей так покойно и доверительно в его обществе? Нет, нужно выпить черного кофе, встряхнуться и взять себя в руки. Никаких расслаблений, она на работе! И самое неприятное в этой работе то, что сегодня же вечером ей предстоит сесть и написать подробный рапорт-отчет обо всех разговорах с этим Винсентом. Именно из-за этих рапортов Елена нередко старалась увильнуть от обслуживания иностранных делегаций и зарубежных правительственных гостей. Но деньги, деньги – даже лишняя десятка к зарплате – были так нужны! В конце концов, сколько она получает в своей Главной редакции на Пятницкой? Аж сто тридцать в месяц! И еще нужно считать, что ей повезло, ведь сюда лезет по блату весь Иняз, все дочки кремлевской и московской элиты, которым и деньги-то не нужны – что им эти сто тридцать, когда пара приличных сапожек стоит двести рублей! Но их – в их лаковых итальянских сапожках, французских блузках и канадских дубленках – привозят на работу машины их партийных папаш и мужей, а ей ради дубленки придется еще три месяца сидеть на одном «Геркулесе», и она так похудела, что сисек не осталось…
Боже мой, как она наелась! О чем он говорит, этот Винсент? Ведь она должна хоть что-то запомнить для своего рапорта! Тем более что на этот раз рапорт нужно сдать не в Первый отдел Радиокомитета, а непосредственно Иванову, помощнику Андропова!..
– А другой стороной вампиризма, дорогая, является наша древняя вера в то, что кровь обладает целебными и даже омолаживающими свойствами. Гм, между прочим, тут замечательный кофе! И вообще мне тут нравится, давайте будем обедать тут каждый день… О чем я говорил? Да, вампиризм! Вы, конечно, слышали о нашем императоре Клавдии Нероне Тиберии, который правил нашей империей в начале первого века? Между нами говоря, это был ужасный мерзавец. Смолоду он устраивал у себя во дворце ночные оргии, а потом затаскивал юных девушек в постель, перегрызал им артерии и сосал их кровь, от которой пьянел больше, чем от вина. Брр, я понимаю ваше отвращение, меня и самого передергивает. К тому же, как ни странно, на пользу Тиберию это не пошло – очень скоро у него выпали все зубы и волосы, он превратился в инвалида. Однако веры в чудесную силу крови, которая должна обеспечить ему бессмертие, не терял, и каждое утро ему подавали на завтрак два громадных кубка со смесью женского молока и крови девочек, которым вскрывали артерии буквально за несколько минут до этого. Кроме того, он ежедневно принимал ванны в такой же смеси женского молока и крови. Но как мы знаем, бессмертия он все-таки не обрел, а, наоборот, захлебнулся в крови своих жертв. Так что все как в кино – порок наказан, тиран погиб. Однако маленький тиран сидит, конечно, в каждом из нас, и сейчас я на правах гостя попрошу вас погулять со мной по улице – я еще никогда не гулял по снегу, у нас снег если и бывает, то раз в десять лет, и то какой-то жидкий, мокрый…
15
– …пришли Моисей и Аарон и сказали Фараону: так сказал Господь, Бог Израилев: отпусти народ мой! И сказал Фараон: кто Господь, чтобы я слушался голоса его отпустить Израиля? Не знаю я Господа, и Израиля не отпущу.Дорогие мои, золотые мои Белла и Асенька! Все эти дни я разговариваю с вами – почти каждый час. Я хожу в «Сохнут», читаю израильские русские газеты, выискиваю в них все, что может иметь отношение к Тель-Авиву и проблемам абсорбции, и мне кажется, что все это – мне в укор. Сегодня я ехал в трамвае, читал «Нашу страну» за 1 февраля и вздрогнул: «Представитель полиции сообщил, что сегодня в 10.30 утра произошел взрыв у остановки автобуса № 18 по улице Алия в Тель-Авиве…» Но ниже строкой – «никто не пострадал». Сердце застучало дальше… Я читаю эти газеты, и в каждой из них: «Фейгин в своем выступлении отметил, что правительство Израиля несет полную ответственность за провал алии из СССР… с чувством боли и обиды Фейгин говорил о дискриминации специалистов из СССР, о том, что положение с квартирами для прибывающих из России олим катастрофическое…»
Я читаю эти статьи, разговариваю с работниками «Сохнута», пытаюсь представить себе вашу жизнь в Израиле и – не могу. Потому что не знаю, в какую сторону направить свое воображение.
А что касается меня, то – донт трабл, я чудно устроился. Я живу в крошечном отеле, в чистеньком номере-клетушке с окном, выходящим в дворовый колодец, из этого окна рукой достать до окна общего туалета, и по утрам меня будит шум спускаемой в унитаз воды. Я сижу в этом номере на кровати, держа на коленях свою пишмашинку с выбитым на Шереметьевской таможне зубом, и в ногах у меня (тайком от администрации отеля) варится на плитке венская курица по девять шиллингов за кило.
Ну что еще нужно мне для работы?
Целыми днями я хожу по еврейским гнездовьям в пансионах мадам Беттины и смотрю, как живут там люди, потому что мне это важно для будущего фильма. Господи, Белла, ты бы видела эти «пансионы», из которых еще не выехали проститутки, их вчерашние обитательницы! Сотни семей – в тесноте, скученности. Орут малыши, галдят одесские женщины, а тощие австрийские шлюхи, брезгливо, как цапли, переступая своими обтянутыми джинсой ногами через ползающих по полу детей, ведут в соседние комнаты своих пузатых клиентов. Рядом на вытертом плюшевом диване сидят наши подростки – они уже все понимают, хихикают вслед проституткам и засекают время по своим советским часикам «Заря» и «Слава». Ровно через пять минут вновь появляется эта пара и, поигрывая ключами от машины, проститутка провожает клиента, садится в свой жучок-«фольксваген» и уезжает за новым гостем. Что успевают они за пять минут? Только пылкое воображение подростков может ответить на этот вопрос. А я…
Я не могу представить вас в этой обстановке! А когда заставляю себя, когда селю вас мысленно в «Зум Туркен» или «Вульф», то разом вижу перед собой огромные Аськины глаза, которые воззрились бы на меня с пугливым испугом: «Дядя Вадик, куда ты нас привез?» Белла Давидович, наша знаменитая пианистка, живет со своей мамой и теткой в двухместном номерушке, куда втиснули еще одну койку. Миша Фридман, победитель музыкального конкурса в Брюсселе, ютится с женой в одноместном номере, где вместе с ними еще одна семья из трех человек и какая-то шестая женщина, к ним не относящаяся. А я – один! – занимаю целую комнату, пусть и величиной со школьный пенал! Почему? Потому что, оказывается, мадам Беттина смертельно боится, что я покажу в своем фильме этот бардак! Ну, может быть, не смертельно, но – на всякий случай поселила меня от своего греха подальше…
Но если она меня убоялась, то, значит, у меня все-таки есть шанс сделать свой фильм!
Впрочем, Гарик К., работающий сейчас в венском «Сохнуте», – ты помнишь его по Баку? – увидев меня, изумился:
– Старик, я понимаю – сестра, я понимаю – другие, но почему ты эмигрировал? Разве ты не понимаешь, что здесь ты уже никогда не будешь режиссером?!
– Едрена вошь! – сказал я ему, обозлившись. – Как быстро вы забываете, откуда бежали! Да, я там делал кино, у меня была машина, любовницы и аплодисменты зрителей. Ну и что? Разве ты не помнишь, что все это – в концлагере, что все это – развлечения заключенных? Я думаю, что и в Дахау кто-то имел свои привилегии, а назавтра шел вместе со всеми в газовую камеру…
Но он эмигрировал пять лет назад и уже все забыл…
16
Как случилось, что она привела Винсента к себе домой? В первый же день! Сразу после ужина в Домжуре! Ну хорошо – пусть не сразу, пусть они час гуляли по морозной Москве, и он уже перестал стращать ее этими ужасами вампиризма, а только восхищался хрустом снега под ногами, заснеженным Тверским бульваром, памятником Пушкину у кинотеатра «Россия» и памятником Маяковскому возле гостиницы «Пекин». И пусть он замерз так, что у него побелели щеки, а все уже было закрыто – и «София», и «Баку», и ресторан в гостинице «Пекин». Но даже если она привела его погреться к себе на Вторую Миусскую, в комнату, которую снимала за тридцать рублей в месяц, как случилось, что они тотчас же оказались в постели – вместо чая и без всяких предварительных слов, объятий, нежностей и поцелуев?Впрочем, теперь, изнемогая от наслаждения, взлетая от пронзительного жара его плоти и падая в пропасти от остроты пульсации собственной ластуши, Елена, конечно, не думала об этом.
– Еще, еще!..
Господи, что с ней творится?!
– Рer favore, аncora!..
Да, вся ее чувственность и эротизм, запертые, оказывается, годами в панцире совкового бытия и забытые там, как потухший вулкан, вдруг хлынули наружу, изумляя ее саму обильными выбросами ее раскаленной магмы, бурным сотрясением всего ее тела и острым, неуемным вожделением нового извержения.
– Ancora! Ancora! Piu profondo!
– Come ti piace?
– E tanto buono! E merviglioso!
– Non fermare!
– Sprodami! Muoio! M’amazzi! Sfondatemi!
– Ancora! Ancora!
– Mi fai impazzire! Mi hai empito! Sono una fontana!
– Succhialo! Ingoialo! Piu profondo! E tanto buono!..[18]
Черт возьми, так вот почему эти итальянки столь крикливы и экспансивны! Еще бы – при таких мужчинах!..
Выпотрошенная, невесомая, никакая и абсолютно счастливая, она лежала, прижавшись к Винсенту своим тонким обессиленным телом. Где-то сбоку, на периферии ее сознания всплыла мысль о рапорте, который завтра утром нужно сдать Иванову, но она тут же лениво и небрежно, как муху, отмахнула эту мысль и шепнула Винсенту:
– Я мертвая. Можно, я признаюсь тебе кое в чем?
– Конечно. – Он гладил ее по голове и остренькому плечу.
– Мне двадцать шесть лет, но у меня никогда такого не было. Я даже не знала, что такое возможно. Конечно, я читала про это в книжках, особенно в ваших, итальянских. Но думала, что это вранье, литература. А теперь…
Он усмехнулся:
– Тебе понравилось?
– Не издевайся. Знаешь, даже когда я была замужем, я относилась к этому, как к мытью холодильника – ну, нужно сделать раз в месяц. А теперь… Ну-ка повернись! Повернись на живот!
– Зачем?
– Я хочу проверить, нет ли у тебя хвоста. Я думаю, ты дьявол.
– Конечно, я дьявол. Но лучше ты повернись на живот.
– Как? Опять? Нет, я не могу, я умру!..
17
– И сказал Господь Моисею: теперь увидишь ты, что Я сделаю с Фараоном: ибо настоянием сильным отпустит он их…Мы встретились у собора Святого Стефана. Я пришел на полтора часа раньше назначенного на 8 вечера свидания – мне некуда было деться после ХИАСа, где я отдал Дэвиду Харрису свою статью «Как КГБ отомстил сенатору Джексону» в надежде, что он отправит ее в какую-нибудь американскую газету. Был морозный ветреный вечер, зовущие теплом окна венских кафе и магазинов на Кертнерштрассе, а я мерз на улице, проклиная себя за то, что позвонил этой Эльжбете, и пытаясь увидеть все это со стороны, с точки зрения кинокамеры – вот я стою, сорокалетний мудак в коротком монгольском кожаном пальто, мерзну у витрин, вдоль которых с таким восторгом шляются каждый день эмигранты, примеривая на себя эту импортную жизнь, мебель и шмотки, иногда захожу погреться в собор Святого Стефана, но сесть в нем на скамейку для прихожан не решаюсь – шут его знает, как отнесется к этому наш еврейский Бог, я стал в эмиграции не то чтобы набожным, но щепетильным в вопросах религии. И потому я просто стою и греюсь в этом гойском костеле, а затем опять выхожу на темную улицу и прохаживаюсь вдоль сияющих магазинных витрин походкой облезлого пса, твердо знающего, что вся эта роскошь, сытость и тепло по ту сторону дверей – это антимир, в существовании которого мы уже убедились, но перейти в который абсолютно «импосибл», то есть невозможно в нашем нынешнем собачьем положении. Как австрийцы живут в этом мире, хрен их знает! Как и откуда у них такие деньги – сидеть в этих дорогущих кафе, покупать эти роскошные вещи, жить в этих чистеньких фарфоровых домах и ездить в этих лакированных машинах? Да, там, в моей прошлой советской жизни, где не было этих витрин, а была только грязь Бескудниковского бульвара, грязный картофель в магазинах, очереди за мясом даже в буфетах «Мосфильма» и бездарь нашего киношного руководства, помноженная на их желание угодить только одному богу – ЦК КПСС, – там, повторяю, именно в той жизни осталась моя роскошная жизнь, то есть мой статус преуспевающего киношника, мой зеленый «жигуленок» и русские женщины, которые меня любили. То были красивые женщины – о да! уверяю вас! Любая из них, если одеть ее в эти венские шмотки, лучше всякой австрийской красотки, которые проходят и проезжают сейчас мимо, глядя сквозь меня целлулоидно-рыбьими глазами как сквозь ничто. А если не одевать их, а, наоборот, раздеть, то, Боже мой, куда этим австрийским плоскодонкам! Однако все мои русские дивы остались в России – все до одной, вот только Инна здесь, но с мужем и с дочкой, и это уже не твоя женщина, брось и думать, а твоя Инна тоже осталась там, в той абсолютно пустой комнате, которую я в юности снимал над магазином «Динамо» на улице Горького и где она так любила, раздевшись догола, забраться на подоконник и глазеть сверху на Москву, полыхая на солнце кулачками своих упругих грудок, а затем прямо с подоконника прыгнуть на мой шестирублевый, с выпирающими пружинами диван…
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента