Страница:
Только тут до него дошла несуразность случившегося. Тарелка ведь была пуста? Откуда же?..
Он оторвал глаза от книги. Посмотрел на мою руку. Потом на меня. Все понял. И сказал растерянно:
– Рука дающего не оскудеет… Но какой позор! Я пойду и сейчас же куплю вам другой.
Да, голос. С Додиком это был голос. С легким кавказским – нет, не акцентом, но с шелестом лавровых листьев, чайных кустов, виноградной лозы.
– Вы не можете ничего купить, – сказала я. – Сами ведь забрали сразу всю тарелку. Забыли?
– Это всё гены моих предков, – сказал он. – Они веками питались в своих горах хлебом и сыром. Я не виноват. Наследственность неодолима.
Какие горы? Да, Кавказ, но не тот, куда все ездят в отпуск, не черноморский, а тот, который ближе к Каспийскому морю. Нет, не грузины, не армяне, не азербайджанцы. Вы, наверное, и не слыхали про такой народ: таты. Нас всего тысяч двадцать, да и то сильно разбросаны. Язык? Считается, что корни уходят в древнеиранскии, но современного персидского я не понимаю. Алфавит русский. Правда, я в горах прожил только до десяти лет. Помню наших овец, речку Самур – холоднющая! – и как меня бабка пугала, чтобы я не купался один, а то унесет в Каспийское море. А потом учитель открыл у меня математические способности и уговорил родителей послать в специальную школу в Баку…
Как-то незаметно мы оказываемся на улице, идем по набережной Мойки. Последние прогулочные шлюпки качаются на осенней волне, раздвигают носами желтые листья, машут нам мокрыми веслами. Мой сквознячок в горле набирает силу, но как-то непривычно – без паники. Почему-то мне кажется, что вот – впервые – я могу не спешить. Что под ногами не ускользающие бревнышки, а прочный, надежный мост. Что этот человек не скажет и не сделает ничего такого, что могло бы порвать возникающую между нами дугу. Что моя заветная свечка загорелась и будет гореть долго-долго. Что запаса воска в ней – хоть до конца жизни.
Мы сворачиваем на Невский, доходим до Казанского собора. Он рассказывает, как их на первом курсе водили туда в Музей истории религии и как ему после этого несколько ночей снились орудия пыток инквизиции. Воронка для вливания в горло кипятка – вот ужас! Попробуй тут не сознаться, не перейти в правильную веру. А если без пыток, то люди сохраняют веру отцов. Даже в их маленьком народе есть христиане, есть мусульмане, но больше всего иудаистов. Да, и его семья тоже. Он назван в честь царя Давида. Суровый, кстати, был правитель, жалости не знал. Хочется верить, что все свои чудные псалмы он написал еще в юности, до того как стал полновластным тираном.
Прощаясь, он спрашивает, что я делаю завтра. Но тут же хлопает себя по лбу: завтра у него волейбол! Ответственный матч с Горным институтом. А не хотите посмотреть? Приходите. И потом пойдем опять погуляем.
День, ночь, утро, две лекции, семинар – все пролетает как во сне. И вот я в спортзале, на скамьях для болельщиков. Не так уж много есть видов спорта, которые я соглашусь смотреть. Бокс не выношу. Любоваться рассеченными губами, подбитыми скулами, вымазанными кровью и потом, – нет уж, увольте. Когда хоккеист со стуком врезается в деревянный барьер, у меня от сострадания перехватывает дыхание. Каждый удар футбольной бутсы по чужой ноге отзывается болью в селезенке. Если по телевизору показывают автомобильные гонки, я кричу маме: «Выключи немедленно!» Еще недоставало мне увидеть, как они врежутся друг в друга, или загорятся, или вылетят, кувыркаясь, за бетонный барьер.
Другое дело, например, теннис. Или пинг-понг. Или волейбол. Соперники разделены сеткой – вот это прекрасно! В этом есть что-то от рыцарского турнира, от старинной дуэли со строгими правилами. К барьеру! Но никакого рукоприкладства.
Наша команда в синих майках, горняки – в красных. Шестерка справа, шестерка слева. Сгрудились, как заговорщики, шепчут последние советы, пароли, условные знаки. Разбежались по местам. Свисток. Подача. Мяч сильно летит от красных к синим. У самого пола, в падении, Додик принимает его, посылает свечкой наверх. Вторым касанием, я знаю, другой игрок «навесит» мяч над сеткой для ответного удара.
Но кому?
Трое синих бегут на сетку, каждый делает вид, будто бить будет он.
Красные не знают, кого блокировать, мечутся на своей половине. Мне жалко, что Додик упал, принимая подачу, пожертвовал собой.
Синие один за другим подлетают над сеткой, взмахивают впустую рукой.
«Навешивающий» все медлит, будто выбирая между ними. И вдруг посылает мяч в дальний конец, к самому столбу.
Но там же никого нет!
Мяч висит секунду в пустоте, потом в недоумении начинает падать.
И тут!.. Откуда? Когда он успел вскочить? добежать?
Додик вылетает рядом со столбом, как синяя ракета, – замах его руки почти не виден, неуловим, слышен только звонкий удар, – и трое или четверо красных валятся на пол в безнадежной попытке достать из дальнего угла убийственный мяч.
Восторг раздувает мне сердце. О, Додик! О, мой царь Давид! О, кавказский витязь, взращенный на сыре и хлебе и ключевой холодной воде! И слово «мяч» так близко к слову «меч». Так их! Круши! Справа налево! Косым и прямым!
Красные уже понимают, кто их главный противник. Они следят только за ним, не дают остальным обмануть, отвлечь на себя. Вот они высмотрели, угадали момент, выпрыгнули вдвоем, втроем. Над сеткой – забор из рук. Не пробить, не обойти.
А Додик?
Он вместо удара берет и кончиками пальцев бережно подталкивает мяч. Так, чтобы тот только-только перевалил через защитный забор и шлепнулся на паркет за красными спинами, у самой сетки. Свисток, очко засчитано, счет растет!
На скамьях болельщиков – вопли восторга, смех, аплодисменты. У меня к концу матча ладони болят так, словно я сама все это время лупила ими по мячу. Победа, победа! – сладок твой сок.
Потом мы сидим в кафе, в знаменитом «Лягушатнике» на Невском проспекте. Неоновые радуги за окном отсвечивают на полированных столиках, на зеленом плюше сидений, дробятся в стекле бокалов. Я была здесь раньше только один раз, ушла без гроша в кармане. А мой царь Давид? Мало того что высок, прекрасен, ловок, силен, талантлив – он еще и богат! Откуда?
– Урюк, – объясняет он с усмешкой. – У родителей, кроме овец, двадцать абрикосовых деревьев. Каждое дает несколько мешков в год. Брат мой учиться не хочет, возит сушеные абрикосы и в Москву, и в Прибалтику, и сюда, продает на базаре.
– А разве это разрешено? Ведь могут арестовать за спекуляцию.
– В России это называется спекулянт, а у нас до сих пор по-старинному: купец. Конечно, нужно знать, кому из начальства следует заплатить и сколько, кого одарить и чем. В конце концов, сухофрукты всем нужны. Говорят, в урюке много витамина А и железа. Милиционерам тоже полезно. Брата до сих пор не обижали.
Наш роман распускается медленно, как цветок абрикоса. До первого поцелуя прошел месяц. Легенду о безудержно страстных кавказцах Додик разрушил небрежно и даже рассеянно. Правда, для нежностей у нас оставались все те же холодные парадные, скамейки в парке, темные кинозалы. Мать в том году повысили в должности, и она больше не работала в вечерние смены. У Додика была комната, которую он снимал у дальней родственницы своего отца, но туда он приводить меня стеснялся.
Я наслаждалась этой неспешностью, такой непривычной для меня. Упивалась каждым его звонком, каждой поздравительной открыткой, каждым букетиком цветов. Дождалась! И плюс ко всему купалась в волнах надежды.
А вдруг я – нормальная?
Вдруг все прежнее было просто судорожным поиском, а теперь и мне досталось обещанное книгами и романсами: ОН, единственный, когда никто-никто другой не нужен? Но тогда почему же я не схожу с ума, если он три дня подряд не звонит? Почему не дрожу от страха, что он вдруг отвернется, остынет, увлечется другой? Конечно, у него – как и у моей матери – было свое независимое Математическое королевство, куда он мог исчезнуть в любой момент, даже сидя бок о бок со мной в троллейбусе. Но разве мало я знала энергичных сверстниц, которые сумели бы расставить свои капканы именно на выходах из его волшебно-отвлеченного мира?
Потом начались наши походы в театры.
Богатый Додик покупал нам билеты чуть не каждую неделю. Причем обязательно в ложу. Если спектакль нам не нравился, мы тихо покидали свои места и оказывались в полумраке миниатюрной прихожей, с зеркалом и плюшевым диванчиком. И что тут начиналось! Длинные пальцы волейболиста, казалось, умели проникнуть – добраться – всюду, куда хотели, не снимая с меня одежды. Я взлетала, как мяч над сеткой, а потом падала в блаженную бездну. Только шум аплодисментов в зале давал нам знак, что пора прерваться, привести себя в порядок и бежать в туалет – смыть холодной водой жар со щек.
Однажды, уже весной, наше прощальное объятие в моем парадном затянулось. Он держался как-то неловко, боком, и я даже подумала, не расшибся ли он на последнем матче. Вдруг он стал вырываться, пятиться от меня, отворачивать лицо. Тогда я догадалась, притянула его обратно. Просунула ладонь между нашими животами, скользнула ниже. «Сок продолжения жизни остановить нельзя», – со вздохом говорила одна подруга, мастер житейских сентенций. И тогда я – именно я! – наглая нарушительница правил, чудовище нескромности, забыв гордость и стыд, прошептала в уроненную на мое плечо голову:
– А не пора ли нам?..
Мы все же дождались конца весенней сессии и поженились, только сдав последний экзамен. Такие вот послушные ученики, студенты с доски почета, отличники боевой и эротической подготовки.
5. СЫН
Он оторвал глаза от книги. Посмотрел на мою руку. Потом на меня. Все понял. И сказал растерянно:
– Рука дающего не оскудеет… Но какой позор! Я пойду и сейчас же куплю вам другой.
Да, голос. С Додиком это был голос. С легким кавказским – нет, не акцентом, но с шелестом лавровых листьев, чайных кустов, виноградной лозы.
– Вы не можете ничего купить, – сказала я. – Сами ведь забрали сразу всю тарелку. Забыли?
– Это всё гены моих предков, – сказал он. – Они веками питались в своих горах хлебом и сыром. Я не виноват. Наследственность неодолима.
Какие горы? Да, Кавказ, но не тот, куда все ездят в отпуск, не черноморский, а тот, который ближе к Каспийскому морю. Нет, не грузины, не армяне, не азербайджанцы. Вы, наверное, и не слыхали про такой народ: таты. Нас всего тысяч двадцать, да и то сильно разбросаны. Язык? Считается, что корни уходят в древнеиранскии, но современного персидского я не понимаю. Алфавит русский. Правда, я в горах прожил только до десяти лет. Помню наших овец, речку Самур – холоднющая! – и как меня бабка пугала, чтобы я не купался один, а то унесет в Каспийское море. А потом учитель открыл у меня математические способности и уговорил родителей послать в специальную школу в Баку…
Как-то незаметно мы оказываемся на улице, идем по набережной Мойки. Последние прогулочные шлюпки качаются на осенней волне, раздвигают носами желтые листья, машут нам мокрыми веслами. Мой сквознячок в горле набирает силу, но как-то непривычно – без паники. Почему-то мне кажется, что вот – впервые – я могу не спешить. Что под ногами не ускользающие бревнышки, а прочный, надежный мост. Что этот человек не скажет и не сделает ничего такого, что могло бы порвать возникающую между нами дугу. Что моя заветная свечка загорелась и будет гореть долго-долго. Что запаса воска в ней – хоть до конца жизни.
Мы сворачиваем на Невский, доходим до Казанского собора. Он рассказывает, как их на первом курсе водили туда в Музей истории религии и как ему после этого несколько ночей снились орудия пыток инквизиции. Воронка для вливания в горло кипятка – вот ужас! Попробуй тут не сознаться, не перейти в правильную веру. А если без пыток, то люди сохраняют веру отцов. Даже в их маленьком народе есть христиане, есть мусульмане, но больше всего иудаистов. Да, и его семья тоже. Он назван в честь царя Давида. Суровый, кстати, был правитель, жалости не знал. Хочется верить, что все свои чудные псалмы он написал еще в юности, до того как стал полновластным тираном.
Прощаясь, он спрашивает, что я делаю завтра. Но тут же хлопает себя по лбу: завтра у него волейбол! Ответственный матч с Горным институтом. А не хотите посмотреть? Приходите. И потом пойдем опять погуляем.
День, ночь, утро, две лекции, семинар – все пролетает как во сне. И вот я в спортзале, на скамьях для болельщиков. Не так уж много есть видов спорта, которые я соглашусь смотреть. Бокс не выношу. Любоваться рассеченными губами, подбитыми скулами, вымазанными кровью и потом, – нет уж, увольте. Когда хоккеист со стуком врезается в деревянный барьер, у меня от сострадания перехватывает дыхание. Каждый удар футбольной бутсы по чужой ноге отзывается болью в селезенке. Если по телевизору показывают автомобильные гонки, я кричу маме: «Выключи немедленно!» Еще недоставало мне увидеть, как они врежутся друг в друга, или загорятся, или вылетят, кувыркаясь, за бетонный барьер.
Другое дело, например, теннис. Или пинг-понг. Или волейбол. Соперники разделены сеткой – вот это прекрасно! В этом есть что-то от рыцарского турнира, от старинной дуэли со строгими правилами. К барьеру! Но никакого рукоприкладства.
Наша команда в синих майках, горняки – в красных. Шестерка справа, шестерка слева. Сгрудились, как заговорщики, шепчут последние советы, пароли, условные знаки. Разбежались по местам. Свисток. Подача. Мяч сильно летит от красных к синим. У самого пола, в падении, Додик принимает его, посылает свечкой наверх. Вторым касанием, я знаю, другой игрок «навесит» мяч над сеткой для ответного удара.
Но кому?
Трое синих бегут на сетку, каждый делает вид, будто бить будет он.
Красные не знают, кого блокировать, мечутся на своей половине. Мне жалко, что Додик упал, принимая подачу, пожертвовал собой.
Синие один за другим подлетают над сеткой, взмахивают впустую рукой.
«Навешивающий» все медлит, будто выбирая между ними. И вдруг посылает мяч в дальний конец, к самому столбу.
Но там же никого нет!
Мяч висит секунду в пустоте, потом в недоумении начинает падать.
И тут!.. Откуда? Когда он успел вскочить? добежать?
Додик вылетает рядом со столбом, как синяя ракета, – замах его руки почти не виден, неуловим, слышен только звонкий удар, – и трое или четверо красных валятся на пол в безнадежной попытке достать из дальнего угла убийственный мяч.
Восторг раздувает мне сердце. О, Додик! О, мой царь Давид! О, кавказский витязь, взращенный на сыре и хлебе и ключевой холодной воде! И слово «мяч» так близко к слову «меч». Так их! Круши! Справа налево! Косым и прямым!
Красные уже понимают, кто их главный противник. Они следят только за ним, не дают остальным обмануть, отвлечь на себя. Вот они высмотрели, угадали момент, выпрыгнули вдвоем, втроем. Над сеткой – забор из рук. Не пробить, не обойти.
А Додик?
Он вместо удара берет и кончиками пальцев бережно подталкивает мяч. Так, чтобы тот только-только перевалил через защитный забор и шлепнулся на паркет за красными спинами, у самой сетки. Свисток, очко засчитано, счет растет!
На скамьях болельщиков – вопли восторга, смех, аплодисменты. У меня к концу матча ладони болят так, словно я сама все это время лупила ими по мячу. Победа, победа! – сладок твой сок.
Потом мы сидим в кафе, в знаменитом «Лягушатнике» на Невском проспекте. Неоновые радуги за окном отсвечивают на полированных столиках, на зеленом плюше сидений, дробятся в стекле бокалов. Я была здесь раньше только один раз, ушла без гроша в кармане. А мой царь Давид? Мало того что высок, прекрасен, ловок, силен, талантлив – он еще и богат! Откуда?
– Урюк, – объясняет он с усмешкой. – У родителей, кроме овец, двадцать абрикосовых деревьев. Каждое дает несколько мешков в год. Брат мой учиться не хочет, возит сушеные абрикосы и в Москву, и в Прибалтику, и сюда, продает на базаре.
– А разве это разрешено? Ведь могут арестовать за спекуляцию.
– В России это называется спекулянт, а у нас до сих пор по-старинному: купец. Конечно, нужно знать, кому из начальства следует заплатить и сколько, кого одарить и чем. В конце концов, сухофрукты всем нужны. Говорят, в урюке много витамина А и железа. Милиционерам тоже полезно. Брата до сих пор не обижали.
Наш роман распускается медленно, как цветок абрикоса. До первого поцелуя прошел месяц. Легенду о безудержно страстных кавказцах Додик разрушил небрежно и даже рассеянно. Правда, для нежностей у нас оставались все те же холодные парадные, скамейки в парке, темные кинозалы. Мать в том году повысили в должности, и она больше не работала в вечерние смены. У Додика была комната, которую он снимал у дальней родственницы своего отца, но туда он приводить меня стеснялся.
Я наслаждалась этой неспешностью, такой непривычной для меня. Упивалась каждым его звонком, каждой поздравительной открыткой, каждым букетиком цветов. Дождалась! И плюс ко всему купалась в волнах надежды.
А вдруг я – нормальная?
Вдруг все прежнее было просто судорожным поиском, а теперь и мне досталось обещанное книгами и романсами: ОН, единственный, когда никто-никто другой не нужен? Но тогда почему же я не схожу с ума, если он три дня подряд не звонит? Почему не дрожу от страха, что он вдруг отвернется, остынет, увлечется другой? Конечно, у него – как и у моей матери – было свое независимое Математическое королевство, куда он мог исчезнуть в любой момент, даже сидя бок о бок со мной в троллейбусе. Но разве мало я знала энергичных сверстниц, которые сумели бы расставить свои капканы именно на выходах из его волшебно-отвлеченного мира?
Потом начались наши походы в театры.
Богатый Додик покупал нам билеты чуть не каждую неделю. Причем обязательно в ложу. Если спектакль нам не нравился, мы тихо покидали свои места и оказывались в полумраке миниатюрной прихожей, с зеркалом и плюшевым диванчиком. И что тут начиналось! Длинные пальцы волейболиста, казалось, умели проникнуть – добраться – всюду, куда хотели, не снимая с меня одежды. Я взлетала, как мяч над сеткой, а потом падала в блаженную бездну. Только шум аплодисментов в зале давал нам знак, что пора прерваться, привести себя в порядок и бежать в туалет – смыть холодной водой жар со щек.
Однажды, уже весной, наше прощальное объятие в моем парадном затянулось. Он держался как-то неловко, боком, и я даже подумала, не расшибся ли он на последнем матче. Вдруг он стал вырываться, пятиться от меня, отворачивать лицо. Тогда я догадалась, притянула его обратно. Просунула ладонь между нашими животами, скользнула ниже. «Сок продолжения жизни остановить нельзя», – со вздохом говорила одна подруга, мастер житейских сентенций. И тогда я – именно я! – наглая нарушительница правил, чудовище нескромности, забыв гордость и стыд, прошептала в уроненную на мое плечо голову:
– А не пора ли нам?..
Мы все же дождались конца весенней сессии и поженились, только сдав последний экзамен. Такие вот послушные ученики, студенты с доски почета, отличники боевой и эротической подготовки.
5. СЫН
Любить себя – грешно. Непохвально. Называется себялюбие. Эгоизм. Но вот внутри тебя зарождается ребенок. Он – часть тебя. Он – это ты. Он – это ты, которую можно, разрешено любить. Упоительное чувство.
И все, что ты делаешь для себя, все мандарины, кефиры, ягоды, салат, огурцы, мед, – уже не просто твое обжорство и чревоугодие. О нет! Все это уже – для ребенка, ему на пользу, доброе дело, чуть ли не жертва. И в своей кооперативной квартирке, купленной на абрикосовые деньги, можешь вылизывать каждую полочку, украшать занавесками, увешивать стены фотографиями, обзаводиться дефицитной стиральной машиной – никто не осудит, даже не усмехнется.
А отношения с родной мамочкой! Куда подевались – исчезли – все замечания, попреки, наставления, презрительные усмешки? Только забота, только улыбки, только осторожные расспросы о самочувствии. Советы – если только сама спрошу, в гости – только с разрешения, к Додику – полное почтение, хотя выяснилось, что он и половины не прочел нужных книг.
Рожала легко, не боялась. Нет, книжку не читала, но тоже ухитрилась огорчить акушерку. Вдруг услышала ее возмущенный голос: «Эй, посмотрите на нее!
Да она ведь спит! Устроила себе тихий час. Ну-ка, просыпайся! Тут ведь не детский садик – роддом. Тут делом надо заниматься!»
Марик плакал, жмурил глазки, явно хотел обратно. «Чего я тут у вас не видел!» Но сосок нашел быстро, впился с хрюканьем. «Ага, это другое дело. Вроде ничего, вроде с вами можно водить компанию».
Говорить начал поздно, в два года. Но зато уж с такой страстью и убежденностью придумывал новые слова, что я, по примеру того же Корнея Чуковского, стала записывать за ним.
– Мама, почему люди вырождаются? Я, изумленно:
– Ну, не все ведь.
– А я?
– Нет, ты не выродился.
– Выродился, выродился!.. – Со слезами: – Мне няня сказала. Я выродился из тебя.
Суффикс «-ец» казался ему универсальной лингвистической отмычкой. Тот, кто кует железо, – кузнец. Кто идет в бой – боец. Кто поет песни – певец. Значит, и спортсмен, бегущий по дорожке, должен быть «беглец». А тот, кто курит, – наверняка «куреец». А красящий потолок – вовсе не какой-то дурацкий «маляр», а, конечно же, «красавец».
Жили на даче, я пошла в лес за грибами. Заблудилась, вернулась домой почти в темноте. Все волновались, ходили меня искать, аукались. Были счастливы, что нашлась. А трехлетний Марик сказал с укором:
– Какая ты заблудница.
Прозвище прицепилось ко мне, Додик до сих пор им пользуется иногда.
Все, что с Мариком происходит, он тут же переделывает в сказку:
– И вот повела мама этого мальчика погулять. И подходят они к лифту. А лифт тот был волшебный. Если скажешь волшебное слово, он поедет, а не скажешь – застрянет. Но мальчик знал волшебное слово. Он сказал «ах ты, вертихвостка» – и лифт сразу поехал.
Мы гуляем в садике. Появляется незнакомая девочка с няней. На ней белый берет и голубое пальтишко. Марик бубнит себе под нос:
– И увидели они в саду девочку, краше которой не было никого на всем свете. Но не знали, как ее зовут. И тогда мальчик стал звать ее: «Девочка, иди сюда! Иди, голубая, иди, белая!»
Я жарю картошку на кухне. Марик рядом играет с тряпичным клоуном.
– И вот пришли наши путники на кухню. А куда дальше идти – не знают. Мальчик и говорит: «Давай спросим дорогу у той женщины, которая жарит картошку на горизонте».
Я не могу сдержать смеха. Марик, не смущаясь, продолжает: «А на горизонте у них было очень весело».
Когда Марику исполнилось три, Додик сказал, что дальше тянуть он не может. Что родители его истомились, что это просто жестоко и несправедливо – так долго не показывать им внука. В июне у него отпуск, и мы должны поехать. Я подчинилась. Хотя почему-то боялась этой поездки.
Поезд Ленинград—Баку тащился трое суток, и вагон горячел с каждым днем. У Додика был с собой географический атлас, он открывал его всякий раз, когда под колесами грохотал очередной мост, и сообщал мне название пересекаемой реки: Волхов, Вишера, Тверда, Ока, Медведица, Волга, Ахтуба, опять Волга, Терек…
В Дербент поезд пришел рано утром. На прохладном перроне нас встречали лейтенант и сержант с игрушечными танками на погонах. Улыбаясь, подхватили наши чемоданы, подвели к какой-то танкетке-самоходке. На ее гусеницах блестела роса. Я покорно взобралась в кабину, лейтенант подал мне спящего Марика, и мы покатили. По дороге Додик сквозь грохот объяснял мне тайну появления танкистов на нашем пути.
Оказывается, пятнадцать лет назад в этих краях разместилась танковая дивизия. И вскоре у танкистов завязалась крепкая дружба с деревней Ахтыр, где жили Додиковы родители. Начальник дивизии, генерал Самозванов, был страстным рыбаком. Ему очень понравилось ловить форелей в Самуре, а вечером пировать в Ахтыре. Вскоре у него запылал горячий роман с миловидной вдовой из этого села. Ахтыр стал для генерала воплощением земного рая, где можно было отдохнуть от семейной рутины и тягот командирства. И ему очень хотелось отблагодарить ахтырцев за все приятные вечера и ночи, которые он проводил там.
Но что мог сделать танковый генерал для пастухов и садоводов? Защищать? Но от кого? Никакие враги не грозили им в ближайшем будущем.
Блестящую идею, выход, решение нашел младший брат Додика – Авессалом. Он сам отслужил в армии и знал кое-какие тайны, неведомые людям штатским. Например, он знал, что любая военная техника стареет, изнашивается и должна регулярно обновляться, чтобы наша армия могла отразить империалистического агрессора или прийти на помощь угнетенному народу в любой момент, в любой точке земного шара. В том числе необходимо было время от времени ставить на танки новые моторы. А куда девать старые? «Товарищ генерал, неужели в металлолом? Но они еще исправно гудят и могут прослужить на мирных работах немало часов, дней, лет».
Нет, даже Додик не знал, сколько мешков урюка, бараньих туш, сырных головок, арбузов и дынь получали офицеры танковой части за каждый состарившийся и списанный мотор. Спрашивать об этом значило бы принизить дружбу между армией и народом до какой-то вульгарной торговой сделки. Село Ахтыр слало дары земли танковым защитникам этой земли, а те слали ахтырцам ответные дары в больших ящиках из крепких досок. И только злые завистники могли увидеть что-то незаконное во внезапно начавшемся процветании ахтырцев. У которых появилась своя мельница, чьи жернова крутил танковый мотор. И своя водонапорная станция. И своя подвесная канатная дорога для спуска бревен с лесозаготовок в горах. И своя электростанция, питавшая фонари на улицах, лампочки и холодильники в домах, кинопроектор в клубе, машинки для стрижки овец. Солярку и смазку для моторов танковая часть присылала уже совсем безвозмездно.
На грохот танкетки поселяне повалили из домов, ребятишки погнались вслед на самокатах, на велосипедах, верхом на хворостинах. В конце улицы на крыльцо дома вышел библейский старик в папахе и бараньей безрукавке, с посохом в руках. Рядом с ним стала мать Додика – я узнала бы обоих без подсказки, так они были похожи на сына. Та же заморско-нездешняя красота, тот же облик киноэкранных иноземцев, от которых не знаешь чего ждать.
Додик обнял родителей одного за другим, потом передал им сына. Марик радостно ухватил деда за бороду, но тут же увидел золотые и серебряные пряжки, украшавшие бабкин бешмет, потянулся к ним. Бабка растроганно приняла его, осыпала поцелуями, облила слезами. Когда настала моя очередь здороваться, старики были так размягчены явлением внука, что я поняла – за Марика мне будут прощены все грехи, прошлые и будущие, даже короткая юбка и крашеные ногти на ногах.
В абрикосовом саду за домом ждали накрытые столы. Но решено было отложить пир до приезда генерала. Лейтенант сказал, что Николай Гаврилович обещали вырваться не позже двух. А пока можно прогуляться вверх по реке, полюбоваться горами.
Тропинка шла среди тутовых деревьев. Ноги скользили на опавших ягодах шелковицы. В просветах между деревьями виднелись зеленые склоны, простроченные там и тут каменистой грядой. Умытая галька на дне реки сверкала, как обсосанные карамельки.
После получаса ходьбы мы пришли к небольшой излучине, где вода переставала бурлить, притворилась тихим озерцом. Авессалом снял с плеча мешок, извлек оттуда рыболовную сеть. Лейтенант и сержант скинули форму, остались в трусах и сапогах. Додик с братом последовали их примеру. Они взяли сеть за четыре угла, осторожно вошли в воду. Расстелили сеть на дне, затаились.
Лицо Авессалома исчезло за стеклянной маской.
Время от времени он опускал голову под воду, вглядывался. Минут через десять предостерегающе поднял руку…
Рыбаки насторожились.
Взмах руки – и все четверо разом вскакивают и высоко вздымают углы сети. Потом спешат друг другу навстречу, как танцоры в хороводе.
В сузившемся пространстве между ними вода начинает кипеть и сверкать.
Стайке форелей суждено украсить пир ахтырцев.
Рыбаки, стуча зубами, обсуждают, хватит ли на уху, или нужен еще один заброс. Я говорю решительное «нет». Марик подтверждает его громким плачем. Ему жалко рыбок, бьющихся на траве. Кажется, это в первый раз ему довелось видеть смерть еды. Рыбаки скачут по берегу, растирают друг друга, хохочут.
– Не думай только, что и генерал лазает в воду, – шепчет мне Додик. – Ему кресло на берегу поставят, а сержант червячка насадит на крючок.
И вот мы пируем.
С танковым генералом во главе стола. Рядом – счастливый дед Самуил и счастливая бабка Ревекка. Ее пряжки и бляшки сверкают на солнце не хуже генеральских погон. Гремит музыка. Лейтенант с аккордеоном, двое местных с трубами и генеральская подруга—с бубном. Умолкают на тостах и речах, подбегают к столу, чтобы опрокинуть чарку, закусить шашлычком.
О чем тосты?
Конечно, о смене поколений. Чтоб так вот и шла жизнь – от отцов к сыновьям, от дедов к внукам. Поднимите нашего Марика до абрикосовых веток, дайте всем полюбоваться на него. И он пусть посмотрит – на село, на сельчан, на землю, где его корни навсегда, хоть и родился далеко-далеко.
И еще – за дружбу. Чтоб так вот сходились за одним столом смелый воин и умелый садовод, заботливый пастух и хитроумный ученый. Ведь Додик-то наш здесь же, под этими деревьями на хворостине скакал, а теперь? В больших городах науку движет, заправляет формулами, без которых ни танк не поедет, ни пушка не выстрелит, ни ракета не дотянет до космоса.
Генерал Самозванов каждый тост начинает с военных воспоминаний:
– Вот, друзья мои, в конце одна тысяча девятьсот сорок четвертого вошли мы в Австрию. И что же видим после нашей разоренной родной земли? Домики у них чистые-чистые, крыши все под красной черепицей, в окошках цветочки, улицы под кафелем, как пол в ванной. И уж били мы за это тех австрияков смертным боем! Башню повернешь пушкой назад, на домик наедешь – и враз все в смятку, все как у нас. Так выпьем же за все наши победы, прошлые и будущие, и чтоб заучили наши враги, как дорого они будут платить, если и впредь станут огорчать нас своим процветанием!
Лейтенант растянул аккордеон, запел неуверенным тенорком:
– Соседи дорогие! Выпьем за русского поэта, сочинившего эти бессмертные строфы! Ведь Федор Иванович Тютчев знал не только тайны сердца человеческого. И тайны мировой истории были открыты ему. Далеко смотрел его взор, бесстрашно взлетало сердце. Дайте я прочту вам его стих, в котором он описывает будущее России:
Ах, Федор Иванович, нежнейший наш лирик! Порадовалось бы ваше сердце словам горячего танкиста? Простили бы вы ему красные звезды, разрушенные церкви и партбилет в кармане? Ведь это именно он, и никто другой, почти осуществил вашу мечту – раздвинул русские границы аж до Эльбы. И Нил мы уже почти заарканили своей плотиной, и половина Дуная течет по нашей территории. Правда, до Ганга и Евфрата еще далековато, Босфор и Дарданеллы до сих пор не даются и Стамбул все еще не стал обратно Константинополем. Но дайте срок, дайте срок…
Домики села рассыпаны по горному склону, как ложи в театре, всем, кто не попал на пир, можно глядеть на него с собственного крылечка. Да есть ли такие, остался ли кто-нибудь обойден?
Народу все прибывает, кому не хватило скамейки, устраиваются на траве. Над жаровнями с бараниной и курятиной густеет вкусный дымок, из дома несут пироги и лепешки. Арбузы и дыни подкатывают к столам, как ядра к батареям. Тут же и собакам перепадает всякой вкусноты, и курицы с утками путаются между ногами, и распряженный конь пробует на вкус абрикосовый лист. Чистый первозданный рай, добра и зла знать не надо, грехопадение забыто, или его и не было. А если какой-нибудь ангел у входа попробует махать своим огненным мечом обращающимся, мы его вежливенько отодвинем в сторонку танком Т-54. Ведь не устоит – а?
Ночевать нас положили в самой большой спальне фамильного дома. Марик во сне упрямо скидывал одеяло, подставлял под вентилятор солнечные ожоги на плечах и животике. Пахло сухим деревом, кожей, яблочным сидром. От реки тянуло прохладой, плеск волн сливался с тихим гудением танкового мотора, мирно качавшего воду в оросительные каналы. За стеной Додик о чем-то оживленно шептался с родителями. Тревога сосала мне сердце, не давала заснуть.
Наконец Додик появился, сел на кровать, протянул руку:
– Не спишь?
– Нет. О чем вы там?
– Старики очень взволнованы. Их можно понять. Для верующих людей старинные обряды – это святыня.
– Какие обряды?
– Отец обо всем договорился. Раввин живет в селе вверх по реке, километров пятнадцать. Генерал дает танкетку. За день обернемся.
– Обернемся – для чего?
– Ну как ты не понимаешь…
– Нет, не понимаю.
– Еврейский мальчик не может расти необрезанным.
У меня отнялась речь. Я могла только подхватить Марика на руки и стала бегать с ним по комнате, то ли баюкая, то ли отыскивая тайник, куда его спрятать.
– Что ты? Что с тобой? – бормотал Додик. – Чего ты испугалась? Ты же знала, что мы иудеи.
– Ни за что! – Слова вылетали из меня с хриплым шипением.– Не дам ни за что! Это мой ребенок. Какое они имеют право? Я буду жаловаться… скажу генералу… Он не позволит…
– Да что в этом такого? Операция безопасная, с гигиенической точки зрения полезная…
– Безопасная! Отметина на всю жизнь! Для всех новых погромщиков… Ты думаешь, на Гитлере и Сталине все закончилось? Думаешь, они не вылезут снова? Думаешь, сегодня мало их – затаившихся, прячущих под подушкой «Протоколы сионских мудрецов»? А в ящиках стола – кастет и веревку?
Додик возражал все слабее. Потом со вздохом пошел сообщить родителям о бунте на семейном корабле.
Мы пробыли еще один день и потом уехали из села рано утром.
И все, что ты делаешь для себя, все мандарины, кефиры, ягоды, салат, огурцы, мед, – уже не просто твое обжорство и чревоугодие. О нет! Все это уже – для ребенка, ему на пользу, доброе дело, чуть ли не жертва. И в своей кооперативной квартирке, купленной на абрикосовые деньги, можешь вылизывать каждую полочку, украшать занавесками, увешивать стены фотографиями, обзаводиться дефицитной стиральной машиной – никто не осудит, даже не усмехнется.
А отношения с родной мамочкой! Куда подевались – исчезли – все замечания, попреки, наставления, презрительные усмешки? Только забота, только улыбки, только осторожные расспросы о самочувствии. Советы – если только сама спрошу, в гости – только с разрешения, к Додику – полное почтение, хотя выяснилось, что он и половины не прочел нужных книг.
Рожала легко, не боялась. Нет, книжку не читала, но тоже ухитрилась огорчить акушерку. Вдруг услышала ее возмущенный голос: «Эй, посмотрите на нее!
Да она ведь спит! Устроила себе тихий час. Ну-ка, просыпайся! Тут ведь не детский садик – роддом. Тут делом надо заниматься!»
Марик плакал, жмурил глазки, явно хотел обратно. «Чего я тут у вас не видел!» Но сосок нашел быстро, впился с хрюканьем. «Ага, это другое дело. Вроде ничего, вроде с вами можно водить компанию».
Говорить начал поздно, в два года. Но зато уж с такой страстью и убежденностью придумывал новые слова, что я, по примеру того же Корнея Чуковского, стала записывать за ним.
– Мама, почему люди вырождаются? Я, изумленно:
– Ну, не все ведь.
– А я?
– Нет, ты не выродился.
– Выродился, выродился!.. – Со слезами: – Мне няня сказала. Я выродился из тебя.
Суффикс «-ец» казался ему универсальной лингвистической отмычкой. Тот, кто кует железо, – кузнец. Кто идет в бой – боец. Кто поет песни – певец. Значит, и спортсмен, бегущий по дорожке, должен быть «беглец». А тот, кто курит, – наверняка «куреец». А красящий потолок – вовсе не какой-то дурацкий «маляр», а, конечно же, «красавец».
Жили на даче, я пошла в лес за грибами. Заблудилась, вернулась домой почти в темноте. Все волновались, ходили меня искать, аукались. Были счастливы, что нашлась. А трехлетний Марик сказал с укором:
– Какая ты заблудница.
Прозвище прицепилось ко мне, Додик до сих пор им пользуется иногда.
Все, что с Мариком происходит, он тут же переделывает в сказку:
– И вот повела мама этого мальчика погулять. И подходят они к лифту. А лифт тот был волшебный. Если скажешь волшебное слово, он поедет, а не скажешь – застрянет. Но мальчик знал волшебное слово. Он сказал «ах ты, вертихвостка» – и лифт сразу поехал.
Мы гуляем в садике. Появляется незнакомая девочка с няней. На ней белый берет и голубое пальтишко. Марик бубнит себе под нос:
– И увидели они в саду девочку, краше которой не было никого на всем свете. Но не знали, как ее зовут. И тогда мальчик стал звать ее: «Девочка, иди сюда! Иди, голубая, иди, белая!»
Я жарю картошку на кухне. Марик рядом играет с тряпичным клоуном.
– И вот пришли наши путники на кухню. А куда дальше идти – не знают. Мальчик и говорит: «Давай спросим дорогу у той женщины, которая жарит картошку на горизонте».
Я не могу сдержать смеха. Марик, не смущаясь, продолжает: «А на горизонте у них было очень весело».
Когда Марику исполнилось три, Додик сказал, что дальше тянуть он не может. Что родители его истомились, что это просто жестоко и несправедливо – так долго не показывать им внука. В июне у него отпуск, и мы должны поехать. Я подчинилась. Хотя почему-то боялась этой поездки.
Поезд Ленинград—Баку тащился трое суток, и вагон горячел с каждым днем. У Додика был с собой географический атлас, он открывал его всякий раз, когда под колесами грохотал очередной мост, и сообщал мне название пересекаемой реки: Волхов, Вишера, Тверда, Ока, Медведица, Волга, Ахтуба, опять Волга, Терек…
В Дербент поезд пришел рано утром. На прохладном перроне нас встречали лейтенант и сержант с игрушечными танками на погонах. Улыбаясь, подхватили наши чемоданы, подвели к какой-то танкетке-самоходке. На ее гусеницах блестела роса. Я покорно взобралась в кабину, лейтенант подал мне спящего Марика, и мы покатили. По дороге Додик сквозь грохот объяснял мне тайну появления танкистов на нашем пути.
Оказывается, пятнадцать лет назад в этих краях разместилась танковая дивизия. И вскоре у танкистов завязалась крепкая дружба с деревней Ахтыр, где жили Додиковы родители. Начальник дивизии, генерал Самозванов, был страстным рыбаком. Ему очень понравилось ловить форелей в Самуре, а вечером пировать в Ахтыре. Вскоре у него запылал горячий роман с миловидной вдовой из этого села. Ахтыр стал для генерала воплощением земного рая, где можно было отдохнуть от семейной рутины и тягот командирства. И ему очень хотелось отблагодарить ахтырцев за все приятные вечера и ночи, которые он проводил там.
Но что мог сделать танковый генерал для пастухов и садоводов? Защищать? Но от кого? Никакие враги не грозили им в ближайшем будущем.
Блестящую идею, выход, решение нашел младший брат Додика – Авессалом. Он сам отслужил в армии и знал кое-какие тайны, неведомые людям штатским. Например, он знал, что любая военная техника стареет, изнашивается и должна регулярно обновляться, чтобы наша армия могла отразить империалистического агрессора или прийти на помощь угнетенному народу в любой момент, в любой точке земного шара. В том числе необходимо было время от времени ставить на танки новые моторы. А куда девать старые? «Товарищ генерал, неужели в металлолом? Но они еще исправно гудят и могут прослужить на мирных работах немало часов, дней, лет».
Нет, даже Додик не знал, сколько мешков урюка, бараньих туш, сырных головок, арбузов и дынь получали офицеры танковой части за каждый состарившийся и списанный мотор. Спрашивать об этом значило бы принизить дружбу между армией и народом до какой-то вульгарной торговой сделки. Село Ахтыр слало дары земли танковым защитникам этой земли, а те слали ахтырцам ответные дары в больших ящиках из крепких досок. И только злые завистники могли увидеть что-то незаконное во внезапно начавшемся процветании ахтырцев. У которых появилась своя мельница, чьи жернова крутил танковый мотор. И своя водонапорная станция. И своя подвесная канатная дорога для спуска бревен с лесозаготовок в горах. И своя электростанция, питавшая фонари на улицах, лампочки и холодильники в домах, кинопроектор в клубе, машинки для стрижки овец. Солярку и смазку для моторов танковая часть присылала уже совсем безвозмездно.
На грохот танкетки поселяне повалили из домов, ребятишки погнались вслед на самокатах, на велосипедах, верхом на хворостинах. В конце улицы на крыльцо дома вышел библейский старик в папахе и бараньей безрукавке, с посохом в руках. Рядом с ним стала мать Додика – я узнала бы обоих без подсказки, так они были похожи на сына. Та же заморско-нездешняя красота, тот же облик киноэкранных иноземцев, от которых не знаешь чего ждать.
Додик обнял родителей одного за другим, потом передал им сына. Марик радостно ухватил деда за бороду, но тут же увидел золотые и серебряные пряжки, украшавшие бабкин бешмет, потянулся к ним. Бабка растроганно приняла его, осыпала поцелуями, облила слезами. Когда настала моя очередь здороваться, старики были так размягчены явлением внука, что я поняла – за Марика мне будут прощены все грехи, прошлые и будущие, даже короткая юбка и крашеные ногти на ногах.
В абрикосовом саду за домом ждали накрытые столы. Но решено было отложить пир до приезда генерала. Лейтенант сказал, что Николай Гаврилович обещали вырваться не позже двух. А пока можно прогуляться вверх по реке, полюбоваться горами.
Тропинка шла среди тутовых деревьев. Ноги скользили на опавших ягодах шелковицы. В просветах между деревьями виднелись зеленые склоны, простроченные там и тут каменистой грядой. Умытая галька на дне реки сверкала, как обсосанные карамельки.
После получаса ходьбы мы пришли к небольшой излучине, где вода переставала бурлить, притворилась тихим озерцом. Авессалом снял с плеча мешок, извлек оттуда рыболовную сеть. Лейтенант и сержант скинули форму, остались в трусах и сапогах. Додик с братом последовали их примеру. Они взяли сеть за четыре угла, осторожно вошли в воду. Расстелили сеть на дне, затаились.
Лицо Авессалома исчезло за стеклянной маской.
Время от времени он опускал голову под воду, вглядывался. Минут через десять предостерегающе поднял руку…
Рыбаки насторожились.
Взмах руки – и все четверо разом вскакивают и высоко вздымают углы сети. Потом спешат друг другу навстречу, как танцоры в хороводе.
В сузившемся пространстве между ними вода начинает кипеть и сверкать.
Стайке форелей суждено украсить пир ахтырцев.
Рыбаки, стуча зубами, обсуждают, хватит ли на уху, или нужен еще один заброс. Я говорю решительное «нет». Марик подтверждает его громким плачем. Ему жалко рыбок, бьющихся на траве. Кажется, это в первый раз ему довелось видеть смерть еды. Рыбаки скачут по берегу, растирают друг друга, хохочут.
– Не думай только, что и генерал лазает в воду, – шепчет мне Додик. – Ему кресло на берегу поставят, а сержант червячка насадит на крючок.
И вот мы пируем.
С танковым генералом во главе стола. Рядом – счастливый дед Самуил и счастливая бабка Ревекка. Ее пряжки и бляшки сверкают на солнце не хуже генеральских погон. Гремит музыка. Лейтенант с аккордеоном, двое местных с трубами и генеральская подруга—с бубном. Умолкают на тостах и речах, подбегают к столу, чтобы опрокинуть чарку, закусить шашлычком.
О чем тосты?
Конечно, о смене поколений. Чтоб так вот и шла жизнь – от отцов к сыновьям, от дедов к внукам. Поднимите нашего Марика до абрикосовых веток, дайте всем полюбоваться на него. И он пусть посмотрит – на село, на сельчан, на землю, где его корни навсегда, хоть и родился далеко-далеко.
И еще – за дружбу. Чтоб так вот сходились за одним столом смелый воин и умелый садовод, заботливый пастух и хитроумный ученый. Ведь Додик-то наш здесь же, под этими деревьями на хворостине скакал, а теперь? В больших городах науку движет, заправляет формулами, без которых ни танк не поедет, ни пушка не выстрелит, ни ракета не дотянет до космоса.
Генерал Самозванов каждый тост начинает с военных воспоминаний:
– Вот, друзья мои, в конце одна тысяча девятьсот сорок четвертого вошли мы в Австрию. И что же видим после нашей разоренной родной земли? Домики у них чистые-чистые, крыши все под красной черепицей, в окошках цветочки, улицы под кафелем, как пол в ванной. И уж били мы за это тех австрияков смертным боем! Башню повернешь пушкой назад, на домик наедешь – и враз все в смятку, все как у нас. Так выпьем же за все наши победы, прошлые и будущие, и чтоб заучили наши враги, как дорого они будут платить, если и впредь станут огорчать нас своим процветанием!
Лейтенант растянул аккордеон, запел неуверенным тенорком:
Генерал тихо подпевал, дирижировал, утирал платком слезную капель. Последнюю строчку – «и та ж в душе моей любовь» – пропел в лицо своей избраннице, млевшей рядом. Потом вскочил с очередным тостом:
Я встретил вас – и все былое
В отжившем сердце ожило;
Я вспомнил время золотое —
И сердцу стало так тепло…
Как поздней осени порою
Бывают дни, бывает час,
Когда повеет вдруг весною
И что-то встрепенется в нас…
– Соседи дорогие! Выпьем за русского поэта, сочинившего эти бессмертные строфы! Ведь Федор Иванович Тютчев знал не только тайны сердца человеческого. И тайны мировой истории были открыты ему. Далеко смотрел его взор, бесстрашно взлетало сердце. Дайте я прочту вам его стих, в котором он описывает будущее России:
Блестели генеральские погоны, блестели увлажненные глаза, блестел пот на щеках, блестел бараний жир на подбородке.
Москва и град Петров, и Константинов град —
Вот царства русского заветные столицы…
Но где предел ему? И где его границы —
На север, на восток, на юг и на закат?
Грядущим временам судьбы их обличат…
Семь внутренних морей и семь великих рек…
От Нила до Невы, от Эльбы до Китая,
От Волги по Евфрат, от Ганга до Дуная…
Вот царство русское… и не прейдет вовек,
Как то провидел Дух и Даниил предрек.
Ах, Федор Иванович, нежнейший наш лирик! Порадовалось бы ваше сердце словам горячего танкиста? Простили бы вы ему красные звезды, разрушенные церкви и партбилет в кармане? Ведь это именно он, и никто другой, почти осуществил вашу мечту – раздвинул русские границы аж до Эльбы. И Нил мы уже почти заарканили своей плотиной, и половина Дуная течет по нашей территории. Правда, до Ганга и Евфрата еще далековато, Босфор и Дарданеллы до сих пор не даются и Стамбул все еще не стал обратно Константинополем. Но дайте срок, дайте срок…
Домики села рассыпаны по горному склону, как ложи в театре, всем, кто не попал на пир, можно глядеть на него с собственного крылечка. Да есть ли такие, остался ли кто-нибудь обойден?
Народу все прибывает, кому не хватило скамейки, устраиваются на траве. Над жаровнями с бараниной и курятиной густеет вкусный дымок, из дома несут пироги и лепешки. Арбузы и дыни подкатывают к столам, как ядра к батареям. Тут же и собакам перепадает всякой вкусноты, и курицы с утками путаются между ногами, и распряженный конь пробует на вкус абрикосовый лист. Чистый первозданный рай, добра и зла знать не надо, грехопадение забыто, или его и не было. А если какой-нибудь ангел у входа попробует махать своим огненным мечом обращающимся, мы его вежливенько отодвинем в сторонку танком Т-54. Ведь не устоит – а?
Ночевать нас положили в самой большой спальне фамильного дома. Марик во сне упрямо скидывал одеяло, подставлял под вентилятор солнечные ожоги на плечах и животике. Пахло сухим деревом, кожей, яблочным сидром. От реки тянуло прохладой, плеск волн сливался с тихим гудением танкового мотора, мирно качавшего воду в оросительные каналы. За стеной Додик о чем-то оживленно шептался с родителями. Тревога сосала мне сердце, не давала заснуть.
Наконец Додик появился, сел на кровать, протянул руку:
– Не спишь?
– Нет. О чем вы там?
– Старики очень взволнованы. Их можно понять. Для верующих людей старинные обряды – это святыня.
– Какие обряды?
– Отец обо всем договорился. Раввин живет в селе вверх по реке, километров пятнадцать. Генерал дает танкетку. За день обернемся.
– Обернемся – для чего?
– Ну как ты не понимаешь…
– Нет, не понимаю.
– Еврейский мальчик не может расти необрезанным.
У меня отнялась речь. Я могла только подхватить Марика на руки и стала бегать с ним по комнате, то ли баюкая, то ли отыскивая тайник, куда его спрятать.
– Что ты? Что с тобой? – бормотал Додик. – Чего ты испугалась? Ты же знала, что мы иудеи.
– Ни за что! – Слова вылетали из меня с хриплым шипением.– Не дам ни за что! Это мой ребенок. Какое они имеют право? Я буду жаловаться… скажу генералу… Он не позволит…
– Да что в этом такого? Операция безопасная, с гигиенической точки зрения полезная…
– Безопасная! Отметина на всю жизнь! Для всех новых погромщиков… Ты думаешь, на Гитлере и Сталине все закончилось? Думаешь, они не вылезут снова? Думаешь, сегодня мало их – затаившихся, прячущих под подушкой «Протоколы сионских мудрецов»? А в ящиках стола – кастет и веревку?
Додик возражал все слабее. Потом со вздохом пошел сообщить родителям о бунте на семейном корабле.
Мы пробыли еще один день и потом уехали из села рано утром.