О знаменитостях можно рассказывать много, уж больно хочется рассмотреть их как можно более пристально. Однако рано или поздно интерес притупляется, вытесняемый внешними событиями. Например, весь дом – да что дом: весь Город, все газеты, до самой мелкой – громко заговорили о Лиге Наций. Что – Лига Наций? Почему вдруг – Лига Наций? Ведь республика вошла в состав этой самой лиги давным-давно и, стало быть, давно признана такими зубрами, как Англия, например, или Швейцария. Что-то происходит, только не с Лигой Наций, а с самими нациями, и Лига кого-то должна защитить… Или уже защитила?
   Да, о нациях говорится теперь чаще всего. Нотариус обсуждает с доктором Бергманом статью «Эйнштейн против ассимиляции». Шурша газетными листами, находит цитату и читает вполголоса: «Пусть послужит примером и предостережением судьба германских евреев, – закончил Эйнштейн». Оба молчат. «Как, собственно, это понимать?» – озадаченно спрашивает нотариус, но сосед пожимает плечами: «Я не Эйнштейн»; в голосе раздражение и растерянность. Он медленно поднимается к себе. Сенбернар распластывается на ковре, а хозяин просматривает газеты – обычно они неделями лежат неразрезанные. В Германии евреи объявлены вне закона. Идет на кухню, где у плиты лежит стопка нечитанных газет, разворачивает: «…к вышеперечисленным признакам расовой чистоты…», «…неполноценные расы, в первую очередь евреи и цыгане…», «измерение черепа», «арийский тип». Отбрасывает в сторону, садится в кресло и закуривает. Пес поднимает свое тяжелое тело, подходит неслышно и ложится у ног. Измерение черепа… Сегодня женщина родила мальчишку, по всем этим гнусным понятиям, «нордического типа», чего никак (он усмехнулся) нельзя сказать о матери. В приемной томился отец – высокий сероглазый блондин. Что за ересь, что с людьми происходит?… Оба вздыхают, хозяин и собака.
   Однако проходит некоторое время, и доктор перестает вздыхать: некогда. Среди других нет-нет да и вспыхнет разговор о евреях в Германии, но быстро угасает, ибо никто не знает толком, что там происходит. И что значит: «вне закона», не все ведь евреи, правда? Должно быть, какие-то государственные преступники, не иначе. И вообще известно: где евреи, там вечно канитель какая-то, возьмите туже Россию. Тему долго не муссируют, потому что есть темы более интересные. Согласитесь, приятнее говорить о телятах у нас, чем о евреях в Германии.
   Господин Мартин между тем побывал в Берлине по своим текстильным делам и вернулся с неспокойной душой: импорт в Германию явно сокращается. Известно, что рынок – верный симптом, только болезнь не всегда известна. Отец, чутко следивший за биржей, неодобрительно качал головой, хотя явного повода для тревоги не было: в Польше и Чехословакии, например, дела обстоят прекрасно.
 
   …Один сезон сменял другой, да так быстро, что никто не замечал ровного течения времени – признак безоблачной жизни. Счастье бездумно расточает отпущенное ему время, и оно течет, как пляжный песок между пальцами. Кончается очередное лето, и 1 сентября 1939 года школьники занимают свои места за партами, а немецкие войска занимают Польшу; но ни те ни другие не знают еще, что началась Вторая мировая война.
   Спустя два дня Германии объявляют войну не только Англия и Франция, но и Австралия с Новой Зеландией. Дантист узнаёт об этом по пути на работу. В памяти послушно оживает оранжевая Австралия на гимназической карте, веселые кенгуру, тоже оранжевые, и мелкие быстрые туземцы, встречающие бумерангами танки со свастикой. «Странная война, – бормочет дантист и лезет в карман за мелочью в обмен на газету, – как ветрянка».
   Оказалось – чума.

Часть 2

   Странная война, соглашаются все; странный год.
   Грянул следующий – не странный уже, а – страшный; особенно лето.
   Было отчего – немецкие танки в Париже.
   Люди не отходят от радиоприемников, их глаза застывают неподвижно, чтобы не упустить ни слова из взволнованных разноязычных голосов.
   «В Париже?… – врывается живой голос, не из приемника, а из дверного проема. – Не в Париже, а здесь! На вокзале! И не немецкие – русские танки!..»
   В те дни, когда негодовал и скорбел Париж – и с ним весь мир, во многих домах Города распахивались двери, люди вскакивали и, прежде чем метнуться… куда? – к вокзалу, конечно! – оборачивались на радиоприемник, который ни словом о русских танках в этом городе не обмолвился, а в это время веселый июньский сквозняк радостно подхватывал занавески на окнах, словно лез под юбки…
   Не надо винить радиоприемник в небрежности: наверное, он все скажет, как только оправится от слова «Париж», а сейчас приходится верить невероятному: танки, зеленые танки с красными звездами на башнях въезжают на Гоголев скую улицу. Еще немного – и из верхних окон дома№ 21 станет видна вся колонна, люди, застывшие на тротуарах, и бегущие рядом с танками азартно кричащие мальчишки.
 
   В толпе никого из жильцов дома не было; в этот понедельник все были заняты другими делами.
   А именно:
   Господин Мартин с любопытством смотрел в окно поезда, который подвозил его к небольшому швейцарскому городку.
   Госпожа Ирма примеряла перед зеркалом новую летнюю шляпку.
   Ее муж был срочно вызван в Главный штаб Национальной Гвардии.
   Старый антиквар рассматривал в лупу коллекцию нэцке, приобретенную подозрительно дешево.
   Господин Зильбер, вместе с обоими помощниками, ползал по полу нотариальной конторы, собирая осколки разбитого булыжником стекла.
   Дантист пил кофе и ел булочку с маком в ожидании очередного пациента.
   Дама-благотворительница имела чрезвычайно приятную беседу с начальницей детского приюта.
   Жена дантиста, напротив, беседу имела пренеприятную с немецкой гувернанткой, заявившей о своей репатриации в Германию, и не когда-нибудь, а в следующий вторник.
   Доктор Бергман угрюмо готовился к беседе с мужем пациентки, беременной вовсе не двойней, а саркомой матки.
   Преподаватель гимназии сидел в кресле у парикмахера, время от времени встречаясь в зеркале взглядом с напряженным лицом усталого преподавателя гимназии.
   Его жена в это время стояла в примерочной магазина дамского белья, где при ней безотлучно находилась пожилая продавщица, а вторая, молоденькая, убежала плакать в туалет. Надо отдать должное Тамаре: требовательная к себе, она была требовательна и к другим, а уж магазинных приказчиков считала лично ответственными за моду…
   Обе дочери, Аня и Ася, гостили (по официальной версии) у подруги на Театральной улице, о чем подруга была предупреждена, поскольку сама – по официальной версии – была в гостях у них.
   Князь Гортынский, свободный, благодаря каникулам, от уроков, читал новый роман своего соотечественника В. Сирина, недавно изданный в Париже.
   Прекрасная Леонелла находилась в студии, где два фотографа снимали ее для рекламы новой пудры «Бархат».
   Ее супруг подсчитывал экономические показатели по поголовью телят для правительственной комиссии.
   Дворник спиливал у каштана во дворе сломанную ветку.
   Тетушка Лайма, набрав в рот воды, спрыскивала пересохшее белье перед глажкой.
 
   Многие услышали грохот, когда танки повернули на тихую Палисадную улицу, но именно Лайма увидела их первой. От испуга и неожиданности она проглотила воду, которую набрала в рот, а потом перекрестилась, как и многие женщины, особенно немолодые.
   Героем дня как был, так и остался радиоприемник. Газеты не выдержали конкуренции: поместили несколько растерянных заметок, похожих друг на друга, как носки в прачечной, – и все. Поэтому приемник не выключали – ждали; все должно было как-то объясниться. И – словно свежий ветер дунул: речь президента! Сейчас будет говорить президент! В приемниках что-то потрескивает тревожно и многообещающе, как елочный бенгальский огонь, который вот-вот вспыхнет и озарит все вокруг ярким и ясным светом.
   Президент никогда не был многословен – тем больше любили его выступления, как любили и его самого, солидного, основательного и спокойного. И внешне такой же: ежик волос над полнокровным лицом, корпулентная фигура и тяжелая крестьянская поступь. Все помнят, как решительно, хоть и с добродушной улыбкой, он отвел крупной своей рукой направленный на него фотоаппарат: «Я не артистка». Президент был прост и устойчив, как… как дом, и относился к своей стране, как хозяин относится к дому, выстроенному собственными – вот этими, крепкими и умелыми – руками: радея о благополучии жильцов, разогнал все политические партии, точно мусор вымел… Одним словом, президент был по-отечески строг, но справедлив. Более всего любил слово «демократия», а в речь вставлял простые афоризмы, заставлявшие граждан задуматься, например: «Что есть – то есть, чего нету – того нету». Одно дело, когда такое изречет кухарка или родственник, и совсем другое, если эти слова принадлежат президенту маленькой, но державы; они обретают некий глубинный смысл. Многие стали охотно повторять: «Что есть – то есть, чего нету – того нету», и каждый был уверен, что разгадал тайную мудрость.
   Чтобы не мешал уличный шум, закрыли окна: «…ждане и гражданки! В нашу страну вступают советские войска… с ведома и согласия правительства…». Сделали громче, чтобы ни слова не пропустить. «Я вас призываю: докажите мыслями и поведением силу народной души… к вступающим воинским частям… с дружбой…»
   В городе чужие танки: что есть, то есть. К танкам – «с дружбой»? – Чего нету, того нету.
   Однако танки танками, но они украшены цветами. Значит, кто-то радостно встречал их, приветствовал; не из России же они эти цветы везли!
   «Мое сердце с вами!» – Голос президента был проникновенным как никогда.
   Произносились умиротворяющие речи. Слышались возгласы: «Да здравствует президент!» и «Долой президента!», как во всякой демократической республике. В воздухе настойчиво бурлили и носились слова о смене правительства, о больших переменах, о новых законах… Война? Революция?… Нет; выстрелов не было слышно, как не было видно крови: президент оставался президентом, и республика оставалась республикой.
   И танки оставались танками.
 
   Умные граждане и гражданки не выказывали беспокойства. Во-первых, потому, что не беспокоился президент. Во-вторых, не следует забывать про договор о ненападении, а что танки, так ведь дружественные, не немецкие; не то что в Париже.
   Глобально ничего не меняется.
   Семья офицера едет на дачу.
   На окраинах города проходят демонстрации рабочих.
   В лавку антиквара наведываются двое русских военных. Один серьезно интересуется бронзовой Дианой, другому нравится текинский ковер; обещают зайти как-нибудь в другой раз. Оба такие любезные…
   Президент оглашает состав нового правительства республики, и новое правительство сразу приступает к работе.
   В конторе нотариуса появляется пишущая машинка с русским шрифтом.
   Самая читаемая газета помещает на первой странице репортаж «Демонстрация дружбы с Советским Союзом».
   Дворник отправляет жену в деревню: пора проведать брата.
   Объявлена амнистия всем политическим заключенным.
   Даме из благотворительного общества удалось организовать ткацкий кружок для приютских девушек.
   Во всех газетах публикуется постановление о сдаче оружия. Отказ грозит очень весомым штрафом и тюремным заключением на год.
   Из телеграммы посла Великобритании просачивается фраза: «Братание между населением и советскими войсками достигло значительных размеров».
   Офицер срочно отозван со взморья в связи с тем, что Национальная Гвардия распущена; за несдачу оружия расстрел.
   Традиционный национальный праздник песни проходит с большим подъемом.
   Господин Роберт временно оказывается не у дел. Его очаровательную супругу постоянно приглашают на собрания деятелей культуры, и он теперь ужинает в одиночестве.
   Республиканские красно-бело-красные флаги висят в непривычном соседстве со сплошь красными советскими.
   Дантист смазывает отцовский парабеллум, заворачивает его в мягкое полотенце и выходит из квартиры – для того только, чтобы спуститься в подвал и закопать пистолет в куче угля. Он отродясь не держал в руках никакого оружия серьезнее зубного бора, но с этим парабеллумом отец прошел Германскую войну– Великую войну…
   Июль в этом году очень жаркий.
   Рано утром появляется сын дворника, одетый в парусиновые брюки и летнюю рубашку вместо, упаси бог, формы Защитного батальона. С отцом говорит недолго – спешит.
   С необыкновенным успехом и такой же скоростью проходят выборы в Сейм; новый Сейм немедленно провозглашает в стране советскую власть.
   Госпожа Шихова обгорела на солнце, и дочери по очереди делают ей компрессы из свежих огурцов.
   Сейм единодушно голосует за присоединение республики к великому, как выразился президент, восточному соседу – Советскому Союзу. Многотысячные демонстрации приветствуют это решение.
   Доктор Бергман крутит пуговицу радиоприемника, но в ответ слышится «Интернационал»; президент не выступает. Что естественно, ибо он едет в какой-то российский город не только не по своей воле, но и в принудительном сопровождении вооруженных красноармейцев.
   Об этом мало кто знает. Люди больше озабочены и новым своим статусом «советских граждан», и стремительно пустеющими прилавками.
   Июльское солнце палит беспощадно, поэтому ранним утром дворник поливает бугрящийся булыжник мостовой – меньше пыли осядет на окнах. Дядюшка Ян недавно встал, а в парадную дверь уже звонят. В такое время могли тревожить только женского доктора. Или… Валтер? Нет, сын зашел бы с черного хода.
   Увидев красноармейскую форму, Ян перевел дух. Четверо солдатиков, молоденькие и во всем новом, но лица жесткие. У офицеров грудь гимнастерок перечеркнута ремнями, на рукавах нашивки; фуражки с красными звездами. Позади, сцепив за спиной руки, стоит худощавый мужчина в летнем чесучовом костюме. Один из офицеров потребовал список жильцов; худой перевел. «Я понимаю русский язык», – прервал Ян, после чего вежливо показал на большую черную доску, висевшую на стене. Второй офицер извлек из планшета блокнот и начал быстро писать, задавая однообразные вопросы «кто такой» и «чем занимается». Первый поинтересовался, кому принадлежит дом, и огорчился, что господина Баумейстера увидеть нельзя. «Где же он?» – спросил мягко, на что дворник ответил:
   – Могу не знать.
   Странная формулировка насторожила офицера, но переводчик снисходительно объяснил:
   – Старик говорит: «не могу знать». Не в курсе дела. Дядюшка Ян так досадовал на себя, что проговорился на неродном языке, что на «старика» внимания не обратил. Сам того не желая, он сказал чистую правду. Иногда господин Мартин уезжал очень спешно, и только по долгому отсутствию они с Лаймой догадывались, что хозяина нет в городе. Бывало и так, что он готовился к поездке заранее – вот как в тот раз с Ривьерой. Дворник – не секретарь, он не обязан знать хозяйский график… Не обязан, но мог знать. Мог и не знать – вот как сейчас.
   Квартиру хозяина заставили отпереть. Обошли, распахивая все двери, даже кладовку; тот, что с планшетом, вышел на балкон. Дядюшка Ян старался не выказывать растерянности и надеялся, что больше ни о чем не спросят.
   – А это что за дверь во дворе? – прозвучал вопрос, и сапоги застучали вниз по лестнице.
   Когда дворник отпер гараж, красавица «Олимпия», казалось, зажмурила фары от июльского солнца. Старший из офицеров повеселел. Солдатики восхищенно уставились на автомобиль. Замешательства Яна никто не заметил – недаром он был похож на оксфордского профессора. Сам он твердо приготовился к худшему и радовался, что ни жены, ни сына в городе нет.
   «Худшее» называлось национализацией. Яну объявили, что дом № 21 переходит в собственность государства, а он, Майгарс Ян Янович (переводчик подмигнул), остается в прежней должности дворника.
   Привыкать к отчеству, нелепому, как две шляпы на одной голове, было некогда. Следующий день ознаменовался вселением в хозяйскую квартиру вчерашнего майора, а в гараж – пожилого рябоватого шофера в солдатской форме. Отныне майор разлучался с «Олимпией» только на ночь.
   Обитатели дома, особенно дамы, осаждали вопросами… нет, не майора, а дядюшку Яна. Кто-то обмолвился о переезде. Только – куда? Национализация захлестнула все дома, да и само присоединение республики к великому восточному соседу было не чем иным, как национализацией. А когда национализировали банки, дворнику перестали задавать вопросы, как и он перестал репетировать грядущий разговор с хозяином, хотя не мог избавиться от чувства вины и беспомощности.
   … Внешне на улице и в доме почти ничего не изменилось. Еще какие-то новые люди поселились на Палисадной улице, в конце, где стояли деревянные двухэтажные дома с заборами. В здании слева сколько-то лет назад начался ремонт, но не закончился, а как-то замер, и если раньше дом был похож на больного под наркозом, то сейчас впору было говорить о коматозном состоянии. Приют для вдовых и сирых и прежде жил шепотом, а теперь и вовсе притих. Вялый южный ветер нехотя, будто по обязанности, шевелит листву каштанов. Пышные кусты над заборами похожи на кашу, выкипающую из кастрюли. Редкие фонари горят вполнакала, и там, куда не дотягивается свет, все серое. Окна гаснут рано – не оттого, что люди стали рано ложиться спать, а чтобы не привлекать лишнего внимания. На то существуют ставни или шторы. Жарко и душно, но спокойней.
   С улицы доносятся все звуки, и тревожней всего звучит тишина. Иногда проходит военный патруль: стук сапог, негромкая речь, шатающийся свет карманных фонариков. Полиции больше нет; вместо полицейских группами ходят заносчивые субъекты с повязками на рукавах.
   Лето тянется долго. Дядюшка Ян озабочен: нужно запасти топливо на зиму. Дворник не отвечает за власть, но должен обеспечить отопление. Которое, кстати, потребуется и для власти тоже – вот она, на втором этаже. Несколько раз он спускается в погреб; вроде бы угля должно хватить.
   Проверяет сараи: дров маловато. Опять же, известно: если лето знойное, жди зимой холодов.
   Разгружать уголь, пилить и складывать дрова обычно помогает Мануйла, молодой цыган. Он всегда рад подработать, особенно теперь, когда женился. Худой, как смычок, но удивительно гибкий и сильный, цыган легко таскает мешки с углем. Когда привозят дрова, они с Яном пилят. Дворничиха хлопочет на кухне и смотрит в окно на ловкого парня. Мануйла поворачивается, и тогда на левой щеке видно крупное багровое пятно. В первую минуту его хочется стереть, но у Мануйлы такое приветливое и открытое лицо, что пятно его не портит. От ровных движений пилы подрагивают завитки волос на шее.
   Через несколько дней он приходит за расчетом. Хозяина все еще нет – теперь домом распоряжается какой-то комитет, но что такое этот комитет, никто не знает. Поэтому дядюшка Ян расплачивается из прежнего – хозяйского – запаса, который господин Мартин некогда завел для таких целей.
   В августе почтальон приносит дворнику с женой конверт. Они читают, как прежде читали письма от сына, хотя письмо на этот раз от Густава, брата. Их лица разглаживаются: Валтер далеко. Оба знают где, но вслух не произносят: ни к чему. Какое-то время можно будет спать спокойно.
   Ночи в августе гуще и темнее. Темноту протыкает свет фар – это возвращается майор. Иногда проезжают другие машины, потом все затихает.
   Новый закон – закон о вредительстве – вначале появился в газетах, а потом, перепечатанный на машинке, прямо в доме на стене, под списком жильцов, так что создавалось впечатление, будто с новой властью пришли вредители, как тараканы, которых приносят неряшливые квартиранты.
   Дама из благотворительного общества твердо знает, что новый закон не имеет никакого отношения ни к ней, ни к соседям, каковой мыслью и делится на лестничной площадке со старым антикваром.
   Ночью дворник просыпается от резкого звонка, но еще раньше просыпается и подбегает к двери сенбернар. Доктор тоже просыпается и, не включая света, смотрит в окно. Машина. На лестнице голоса, стук сапог; кто-то звонит в соседнюю квартиру. Доктор обнимает пса за шею и ждет.
   Дядюшке Яну никогда не случалось нарушать ночной покой жильцов, тем более сопровождать вооруженных людей и, что самое скверное, присутствовать – вот как сейчас в квартире антиквара. Второпях прочитанный ордер на обыск – буквы танцевали перед глазами – ничего не прояснил.
   Хозяин не успел надеть халат и стоял, завернувшись в плед. Ему предъявили ту же бумажку, но без очков он не смог прочесть и, казалось, больше озабочен был тем, чтобы плед не соскользнул. Он жмурился от яркого света, властно включенного чужой рукой, в то время как незваные гости хлопали дверьми, а чужие руки твердо и уверенно наводили хаос в его мире. Выдвижной ящик бюро был заперт, и замок взломали штыком.
   – Оружие! – торжествующе и грозно воскликнул взломщик, и старик пришел в себя. Он поправил сползающий плед и мягко пояснил:
   – Это французский мушкет, он…
   Двое солдат схватили его за локти, и он оказался почти спеленутым пледом. Офицер вынул мушкет из ящика.
   – Патроны! – потребовал он.
   – Семнадцатый век, – заторопился старик, – такая редкость…
   – Почему не сдали оружие?
   – Это антикварная вещь! Извольте, я покажу вам… – он дернулся, подавшись вперед, и одновременно хлопнул выстрел; следом еще два.
   Не из мушкета – из нагана.
 
   Не только докторский сенбернар в ту ночь не мог уснуть. Из тех, кто был дома, никто себя дома не чувствовал. Звук выстрелов не обеспокоил разве что нового обитателя квартиры господина Мартина. Неизвестно, считал ли майор себя хозяином, но, в отличие от других, никакого неудобства не испытал.
   Вздрагивают папильотки госпожи Леонеллы, и она в темноте тянется к лампе, но муж удерживает руку – он давно не спит. Снаружи, из-за окна, доносится ровный гул мотора, внутри – после выстрелов – почти тихо, если не считать невнятного эха голосов. Теперь не спят оба, и только около шести Леонелле удается задремать.
   И все-таки: как могло такое случиться? Неужели ничей голос не раздался в защиту? На полицию рассчитывать не приходится, но существует ведь Лига Наций, наконец? В самом деле, республика – член Лиги Наций, следовательно… Какая республика? Та республика, что входила в Лигу Наций, больше не существует! Так с какой стати эта Лига заступится за старого торговца барахлом, которого на том свете заждались и уже снесли, завернутого в тот же плед, вниз по ступенькам, а дворничихе кивнули: пол помыть, мол, надо?…
   «Это произвол», – Андрей Ильич адресовался не к Лиге Наций, а к жене.
   «Произвол, самый настоящий произвол», – беззвучно возмутилась дама из благотворительного общества и решила поставить на дверь второй замок, способный уберечь от произвола примерно так же, как Лига Наций.
   «Беззаконие», – возмущенно бормотал нотариус по пути в контору.
   Вопреки обыкновению, доктор вывел собаку на прогулку по черной лестнице.
   Дантист вышел из дому раньше, а домой вернулся позднее обычного; в сторону погреба старался не смотреть.
   Могут ли представители власти нарушить закон, маялся учитель. Он всегда немножко жалел, что бросил изучать право и занялся историей. Пожалел и сейчас, но после некоторого колебания решил все же, что поступок был правильным. Если перевести эти рассуждения в область эмоций, то он испытывал понятное человеческое облегчение – чаша сегодняшней ночи его миновала. Благоразумным был в свое время и выбор: гораздо легче преподавать историю древнего мира, чем ту, что происходит сейчас.
   Строго говоря, рассуждал сам с собой нотариус, старик-то действительно нарушил закон. Приказано было сдать оружие, ведь так? Безо всяких оговорок: античное не античное, музейное не музейное – сдать. Будь оно у меня, к примеру, сдал бы – и дело с концом. Закон суров, говорили древние, но закон есть закон. Другой вопрос, что кара слишком жестока, но ведь и время жестокое… Нотариус так долго повторял суровые слова, что почти уговорил себя. Однако вечером, поднявшись на свой этаж, он в растерянности замер на площадке, остановленный простой мыслью: не может быть закона, чтобы убить человека у него в доме. Закон можно нарушить по неведению или от недопонимания; на то существует суд. Конечно, эту винтовку – или что там у него нашли? – надо было сдать.
   В почтовом ящике лежала газета и письмо. Он так поспешно взрезал конверт, что уронил нож. Подняв, замер, как на лестнице: оружие. Не огнестрельное и даже не кинжал, а обыкновенный нож, каким разрезают бумаги. Ничуть, впрочем, не обыкновенный, а подарок деда на совершеннолетие. Тонкое стальное лезвие с массивной серебряной рукояткой, где было выгравировано его имя на древнем языке. Нож; холодное оружие. Но тогда пресс-папье или чугунная сковородка – тоже оружие…
   День Леонеллы начался поздно, но она не торопилась. Вечером предстоял торжественный бал в честь нерушимой дружбы братских республик. Выбирая платье, она требовательно, как свойственно только женщинам, рассматривала себя в зеркале. Ничего ошарашивающего зеркало не говорило, но согласиться с привычным двадцатипятилетним возрастом отказывалось наотрез. «Антиквар, из восьмой», – вполголоса произнес вошедший муж, как будто в доме жило несколько антикваров. Супруги совещались очень тихо и долго, а потом позвали в столовую кухарку. Хозяева беспокоились, что Марите – так звали девушку с виолончельной фигурой – приходится поздно возвращаться, и великодушно предложили поселиться у них, в девичьей комнате. Нет-нет, никакой платы от нее не ждут, разве что со стиркой помочь, а то прачка взяла расчет. Единственное условие, которое мягко, но решительно поставила госпожа Леонелла: никаких кавалеров. Девушка сконфузилась, хозяин опустил глаза, но этим же вечером, пока жена собиралась на бал, он сам съездил с Маритой на извозчике за ее нехитрыми пожитками.