– Дворник!
   К нему бежала перепуганная девушка с засученными рукавами и кухонным полотенцем в руках:
   – Дворник! Дяденька!.. Опоздавши я сегодня; так, думаю, сырники не буду затевать, а гренки поджарю – гренки-то быстрее. А все ж думаю: дай спрошу…
   Обгоняя поднимающегося по лестнице Яна, она продолжала свою невнятицу, но в квартире примолкла и боязливо отступила от приоткрытой комнаты.
   Госпожа Нейде сидела в гостиной на диване, в костюме и с элегантной прической. Голова была повернута набок, словно она к чему-то прислушивалась, а сжатые кулаки были прижаты к груди – то ли исповедь, то ли клятва, которых никто уже не услышит.
   Тревожно и суетно прошло утро. Доктор с четвертого этажа закрыл неподвижную фигуру простыней и вызвал по телефону «амбуланс». Кухарка топталась и мяла в руках все то же полотенце. «Не знаю… Не знаю я ничего…» – твердила беспомощно. Лайма увела ее на кухню, да только хуже вышло: та посмотрела на дворничиху, потом на миску с потускневшими пузырями желтков, забубнила о гренках и как припозднилась, а то бы сырники затеяла, и вдруг брызнула слезами, уткнувшись лицом в кухонное полотенце.
 
   А на следующий день черная лестница зажила прежней жизнью, разве что реже хлопали двери да слышалось меньше голосов. Внезапная кончина дамы-благотворительницы здесь ни при чем, просто кухарок стало меньше: некоторые оставили привычное дело – кто-то сказал, что в России кухарок обучают управлять государством, а здесь теперь все равно что Россия; так что ж на кухне толочься?… Оставшиеся знали, что сегодня придет «Каспарчик», и были полны радостного нетерпения.
   – Як вам, дядюшка, уже два раза спускался, – объяснил трубочист озабоченно. – На крыше кусок жести отстает; боюсь, протекать начнет. Пока что я булыжником прижал: авось, подержит пару дней, а то и неделю. А только чинить надо, – и взмыл обратно на чердак.
   В полдень сделал традиционный перерыв. Счастливица уже несла ему тяжелую, с толстыми краями, фаянсовую кружку и пышную, ароматную мясную баранку с выступившим, как роса, прозрачным жирным соком – эта баранка ей всегда удается. На тарелке – ломти свежего деревенского хлеба с тмином и еще чем-то неуловимым, от чего даже у сытого человека пробуждается аппетит. Сегодняшний кофе мало походил на всегдашний, густой и крепкий, но то уж не кухаркина вина. Скоро в лавках один цикорий останется – люди все расхватывают, да еще в очереди стоят. Она накладывает полную вазочку рассыпчатого печенья: десерт.
   Тихонько, словно пробуя силы, начал капать мелкий дождик, вошел во вкус и зарядил совсем по-осеннему. Глядя на вымокшего трубочиста – от дождя он сделался еще чернее, если такое возможно, – горничная из четвертой квартиры заливается смехом. Каспар смеется в ответ, мокрый и белозубый, не подозревая, что по мокрой крыше скользит булыжник и падает вниз, не подозревая, в свою очередь, о том, что выскочивший из машины майор мчится к парадному: экий ливень! Иди он чуть быстрее или, наоборот, замешкайся на спасительные секунды – вот они, нужно было только отогнуть рукав гимнастерки и бросить хмурый взгляд на часы… Словом, то, что последовало, никоим образом не было предопределено, но, как всякое случайное событие, грянуло слепо и точно.
   Приехала, как и вчера, «амбуланс», но еще быстрее подкатила военная санитарная машина, и почти одновременно с ней другая, с оперативной группой НКВД. Дом оцепили; несколько человек уже несутся вверх по лестнице с неотвратимостью летевшего с крыши булыжника.
   Вредителя хватают, когда он, посвистывая, запирает чердак, заламывают руки и волокут к машине. Если правда, что прикосновение к трубочисту приносит удачу, то Каспар многих осчастливил в тот вечер. От черной куртки отрывается и катится по ступенькам латунная пуговица, прямо к ногам дворника.
   Пока тщательно обыскивали крышу и чердак, за руль «олимпии» сел какой-то солдат, а прежнего шофера, бледного и растерянного, посадили на заднее сиденье; машина медленно тронулась с места. Почти сразу подъехал еще один автомобиль. Дядюшка Ян намного лучше разбирался в человеческих отношениях, чем в воинских званиях, и по тому, как суетились все прибывшие, кроме одного, понял, кто главный. И не ошибся, потому что был властно приглашен в свою же дворницкую квартирку и там же впервые допрошен.
 
   Что-то следователю мешало в нестаром этом старике; например, не получилось обратиться на ты или прикрикнуть – все равно что сделать «козу» полковнику… Правда, несмотря на красноречивую фамилию, следователь Громов редко повышал голос.
   – Выходит, гражданин… Майгарс, – он старался правильно выговорить непривычную фамилию, – вы знали о готовящейся диверсии?
   – Как, пожалуйста?
   Слова «диверсия» дворник не знал. Ваньку валяет, раздражался следователь, но уверенности не было: старик не паниковал, не суетился и неожиданно сам обратился к нему:
   – Если в вашем доме дырявая крыша, что вы сделаете?
   – Вызову мастера, – следователь пожал плечами.
   Кто кого допрашивает, одернул он себя, но настырный дворник не унимался. Его послушать, так выходило, что трубочист не вредитель вовсе, а сущий благодетель. Хитер старик: в домкоме подтвердили, что требовал прислать кровельщика.
   – Как давно знаете обвиняемого?
   – Кого, пожалуйста?
   Опять помог переводчик.
   – В доме нельзя без трубочиста, – решительно сказал Ян, – десять лет как ходит.
   Четко вырисовывался вредительский заговор. Странно, почему он не отрицает.
   По лестнице обрушился грохот сапог. Вбежали двое с ценной находкой – грубой фаянсовой кружкой, на которой чернели следы пальцев. Следователь повернулся к дворнику:
   – Кто носил обвиняемому кофе на чердак?
   – Моя жена, – голос старика был ровным, невозмутимым, – она всегда его угощает.
   – Придете по этому адресу, – процедил следователь, – а пока распишитесь вот здесь.
   Дворник не заметил многозначительного «пока» и старательно подписался полным именем и фамилией.
   Чертов старик. Следователь поднимался по лестнице, не касаясь перил. Дворник, а гонору… как у профессора. Посмотрим, как ты будешь мне вопросы задавать у меня в кабинете. Действительно, дворник себе на уме. Если он кого-то выгораживает, зачем втягивает жену? Почему не пытается скрыть, что знает вредителя? Странный город. И народ странный: непуганый народ.
   С крыши легко было перелезть на балконы квартир верхнего этажа. У вредителя могли быть сообщники. Не верил следователь и тому, что пожилая дворничиха поднималась на чердак, чтобы покормить того негодяя. Или они все тут в сговоре? Непуганый народ, повторил про себя.
   Кивнув спутникам, позвонил в двенадцатую квартиру. Дверь открыли. В полумраке прихожей видны стали белый передник и манжеты – девушка отпрянула; и правильно сделала, иначе вошедшие просто смели бы ее с дороги. Следователь обежал взглядом гостиную, но не вобрал и не запомнил ни серебряные канделябры, ни темные полукресла с резными спинками, ни уютные симметричные козетки на косолапых ножках, так располагающие к дружеским сплетням. С потолка свисала люстра в виде гигантской виноградной кисти, но зажжена не была, зато к стенам прилепились матовые светильники, похожие на круглые бокалы, и света их вполне хватало для освещения портрета. Он висел в проеме между плотно зашторенными окнами, и женщина улыбалась с портрета победной улыбкой. Удивительное лицо. Таких теперь не бывает.
   – Простите, что заставила ждать. Вы, должно быть, к мужу?
   Старший следователь военной прокуратуры Константин Сергеевич Громов провел немало обысков и привык, что люди ведут себя по-разному. Они могли держаться настороженно или испуганно, презрительно или льстиво, напряженно-вежливо или возмущенно – словом, как угодно, ведь приходилось переворачивать вверх дном дворцы и хижины и уводить из них – вверх ли, вниз ли по лестнице – врачей и спекулянтов, старых большевиков и молодых проституток, паровозных машинистов и канцелярских машинисток, инженеров, певиц и даже собственных коллег, которые внезапно становились вредителями, а значит, врагами. А сейчас военюрист второго ранга стоял в буржуйской квартире и глазел на портрет женщины, каких не бывает, и не знал, как начать обыск, потому что она улыбалась ему, Косте Громову, и не с портрета, а из дверного проема, повторяя, что вот-вот должен появиться муж.
   – Присядьте же, – и первая села на узкий нелепый диванчик с выпуклым, как беременный живот, сиденьем.
 
   Дом лихорадило.
   Стало известно об обысках на пятом этаже и у дворника. Говорили, что этим не кончится. Больше всех беспокоились двое. И хотя было понятно, что вряд ли чекисты полезут прочесывать угольный погреб – камень ведь падает сверху вниз, и никак не наоборот, – доволновались до того, что столкнулись друг с другом на темной лестнице погреба, дядюшка Ян и дантист. Что ж, оно понятно: когда жена в интересном положении, в доме должно быть тепло; а что дворника не беспокоил, так его все кому не лень дергают.
   И не только его. Все жильцы были вызваны и явились «для дачи показаний» в большой угловой дом на Столбовой. И странное дело: одни называли его серым, другие желтым, а кто-то вообще утверждал, что не на Столбовой, а на той улице, что раньше называлась Церковной, а теперь не то Карла Маркса, не то Карла Либкнехта, но определенно какого-то Карла.
   Весь день, пока съезжал капитан с неприветливой женой в беретике, в доме шнырял сквозняк от распахнутых дверей. Отъезд длился существенно дольше, чем вселение, что понятно: появились они с двумя чемоданами, а покидали на грузовике, куда солдаты сложили мебель покойного антиквара. Высокие часы с тусклым бронзовым маятником несли, как выносят гроб: на плечах. Темный деревянный корпус покачивался, издавая на поворотах долгий глухой звон. Дом так и не успел привыкнуть к этой паре, и события последнего времени не оставляли места для удивления.
   Квартиру, в которой обитал майор до роковой встречи с булыжником, никто не называл иначе, как квартирой хозяина: а теперь уже и ни к чему было. Печати повесили и на дверях князя Гортынского, а женщины с ведром никто больше не видел, так что Ирме стало казаться, будто ее не было вовсе.
 
   Приходил еще один следователь, интересовался скоропостижной смертью жилички из квартиры № 2. По безмолвным комнатам ходили люди в форме. Потребовали присутствия дворника. Он присутствовал, не поднимая глаз, и видел, как сапоги медленно пересекли гостиную, остановились около дивана, и рука в кителе ухватила и потащила к себе толстый черный томик со столика. На ковер бесшумно упал сложенный листок.
   – Библия?
   Оказалось – английский словарь. От этого известия следователь необыкновенно воодушевился и начал что-то торопливо писать. Остальные рассматривали сервиз, щелкая ногтями по краям чашек. Дворник незаметно положил бумажку в карман.
 
   «Здравствуй, мой мальчик!
   Вот уже три с половиной недели от вас ни одной весточки, и я очень тревожусь. Конечно, письма нынче идут медленно. А Лондон, говорят, бомбили; нельзя верить слухам, но откуда-то же они берутся?… Очень за вас волнуюсь.
   Сейчас думаю, что ты был прав: мне следовало приехать. По крайней мере, мы были бы вместе. Признаюсь тебе по секрету, я даже сталаучить английский, чтобы не конфузить Джейн, – ведь мы так мало знаем друг о друге. Теперь легче будет найти общий язык – это будет английский!
   Унаснекоторыеперемены; ты, верно, слышал. В «Сплен-дид палас», ты не поверишь, совсем другие фильмы: «Чапаев», «Волга-Волга», «Человек с ружьем». А в доме… я ведь писала про соседа-антиквара? – Он больше здесь не живет; въехали новые… Ах, сколько горя на свете! Я отнесла в приют кое-какие вещи и успела заметить, как люди их брали. Одни хватали жадно, другие деловито сортировали. Помню, отец говорил, что благотворительностью занимаются или очень добрые люди, или самые тщеславные. Мне казалось, у меня хватит доброты…
   Помнишь госпожу Эльзу, которую ты в детстве называл «умная Эльза», как в сказке? Она репатриировалась в Германию. Пригласила нас всех в кафе Шварца; так мило с ее стороны. Мне слегка нездоровилось, но как было не пойти? Как она там, приживется ли? Ни родных, ни друзей; разве кого-то из наших встретит, кто раньше уехал.
   Я припишу несколько слов по-английски для Джейн. А еще карточку вложу – тебе здесь три года. Говорят, в ее положении нужно смотреть на красивых детей.
   Обнимаю тебя, мой мальчик. Поцелуй Джейн. И храни вас Бог.
   Мама».
 
   Фотографии не было; конверт она тоже не успела надписать. Адрес английского сына хранился в погребе, в тетрадке под слоем угля.
   Лайма плакала. Ничего-то человек не знает. Где-то в Англии должен родиться ребенок, а здесь осиротел в одночасье его отец. И вдруг с нами что-то случится, и Валтер знать не будет… Но об этом совсем нельзя было думать; она и не думала, только плакала едва слышно. Потом взяла корзинку для рукоделия и вынула клубок, из которого рогами торчали блестящие спицы, начатое вязанье, носки, спаренные сиамскими близнецами в ожидании штопки, тощую связку разномастных пуговиц и потускневшие от времени, но не утратившие остроты ножницы. Облупленный наперсток выкатился сам, но тетушка успела прихлопнуть его ногой. Дно корзинки было застелено сложенной газетой не очень давнего, судя по молодцеватым заголовкам, времени. Дворничиха вынула газету и поддела ножницами плетеное дно. Под ним обнаружилась неглубокая выемка – нечто вроде двойного дна, где раньше хранились запасные иголки, пуговицы, резвый наперсток и прочая швейная дребедень, а с некоторых пор поселились странные предметы: смешная фигурка старика в обнимку с рыбой, плоский камешек с разводами и латунная пуговица. Сюда же легло неотправленное письмо. Лайма плотно закрыла плетеную переборку, сверху положила газету – края не успели распрямиться – и торопливо собрала свое рукодельное хозяйство.
 
   В городе говорили об арестах; кто-то из говоривших и слушавших нет-нет да и пропадал из поля зрения. Все реже звонили по телефону, и не только оттого, что телефоны выходили из строя; город небольшой, можно и визит нанести.
   В доме № 21 по Палисадной улице телефоны тоже часто ломались. Кроме одного: в квартире господина Роберта аппарат работал безукоризненно. Должно быть, следователь, который допрашивал хозяйку, сидя на пузатой банкетке, отдал распоряжение из уважения к «товарищу артистке».
   Близилась 23-я годовщина великого для советской страны октября, и нерушимая дружба народов, провозглашенная недавно, обязывала к солидарности. Сидя в конторе, нотариус исподлобья бросал взгляд на пустующий соседний стол и уверял себя, что великая годовщина не имеет отношения к аресту коллеги, единственным грехом которого была адвокатская известность отца. По вечерам он не спешил домой – дома стало неуютно. Следователь в военной форме был вежлив и как будто рассеян; его молодцы протопали на балкон, светили оттуда фонариками вверх, на крышу, и перекрикивались. Его самого почти ни о чем не спрашивали и скоро ушли, но все время казалось, что вот-вот вернутся.
 
   Когда позволяла погода, нотариус бродил по городу. Осенние краски тускнели, вытесняемые мощной кумачовой лавиной: от знамен и транспарантов улицы выглядели воспаленными. Он старался огибать центр боковыми улочками и кривыми переулками. Несколько раз встречал соседа с четвертого этажа, возвращающегося домой кружным, как тот признался, путем. Потом сосед выходил с собакой на прогулку, и нотариус привычно присоединялся. Несколько лет назад доктор первым предложил:
   – Давайте оставим эти церемонии: я целый день «господин Бергман». – И протянул руку. – Макс. А вас как зовут, господин Зильбер?
   Нотариус с овечьим профилем носил симметричное имя Натан.
   Очень скоро отпало за ненужностью и слово «господин» – теперь они обращались друг к другу просто по имени, сохранив удобное и корректное «вы».
 
   Что сблизило этих двоих? В первую очередь, то, в чем никто из них не захотел бы признаться: холостяцкое одиночество, которое давно перестало быть выбором и превратилось в судьбу. Оба подошли к сорокалетнему рубежу. Жизнь, которая в юности представлялась нелепой, как одежда с чужого плеча, обмялась, обносилась и теперь оказалась идеально пригнанной по фигуре и характеру каждого. Они скоро нашли общих знакомых. Выяснилось, что не встретились раньше по чистой случайности: жили на параллельных улицах. В детстве трехлетняя разница в возрасте – почти пропасть; зато они читали одни и те же книги, а такое сближает быстро. Вспомнили учительницу немецкого языка, фрау Хофф, у которой оба брали уроки…
   Однако похожие судьбы, книги детства и близкое соседство далеко не всегда сводят людей. Как знать, толкнуло бы их друг к другу, не случись в жизни этот страшный год?
 
   Пребывание господина Мартина в Швейцарии затянулось, и это обстоятельство тяготило его. Тому имелось несколько причин, но главной была тревога об отце. Баумейстер-старший тоже собирался выехать и встретиться с сыном за границей, однако до сих пор они не только не встретились, но и непонятно было, удалось ли ему уехать. Телефон не отвечал. Телеграммы с беспокойным текстом терялись в пространстве, ибо невозможно было представить их лежащими на отцовском подносе с утренней почтой – и оставленными без ответа. Отец должен был выехать за границу, но само понятие «граница» изменилось. Карта меняла цвет. В Европе появились новые коричневые пятна, словно она ржавела от свастики. Одновременно с востока наплыла розовая лужа СССР и захлестнула кусок пространства, где Мартин оставил отца. Их страна, их родной город были оккупированы. Когда военные приходят в гости, то они не берут с собой оружия; приехавшие на танках уже не гости.
   Газеты звучали везде одинаково: истерично и растерянно; об оккупированных советским режимом странах писали очень скупо и невнятно. Самое главное – как стала возможной оккупация без войны, – оставалось непонятным.
   И не было рядом отца.
   На почте каждое утро Мартин шел к окошку Post restante; потом обратно, пересекая мощеную площадь, мимо кирхи. Проходил через парк, и каждое утро привычный маршрут воскрешал в памяти один и тот же эпизод.
   Его, тогда шестилетнего, крестные привели в большой парк и теперь сидели на скамейке, тихо переговариваясь. Мартину скучно. Он считает планки скамеек, деревья и окна в высоком каменном здании. По дорожкам быстрыми шагами ходят сестры милосердия.
   Появляется отец. Отец берет его за плечи и говорит: «Ты должен знать: мамы больше нет». Крестный снимает шляпу. Мартин видит, как рука крестной вытаскивает из сумочки платок. Отец отпускает его плечи и берет за руку. Его рука теплая, твердая и сухая. Мальчик крепко сжимает руку и поднимает глаза:
   – А ты? Ты всегда будешь?
   – Всегда, – уверенно отвечает отец и добавляет, – всегда. Даже когда меня не будет.
   В его словах не было ни рисовки, ни патетики – одна только глубокая убежденность в своей всесильности.
   День, когда кончилось детство, остался в памяти теплом отцовской руки.
   Безусловное отцовское «всегда» помогло Мартину быстро и безболезненно повзрослеть. Отец рано – Мартин еще был студентом – начал вовлекать его в непростое дело коммерции. Вначале Мартин сопровождал его в поездках за границу, потом случилось так, что отец был занят большим заказом, Мартин поехал в Лодзь без него и сам заключил очень выгодный контракт, а спустя еще некоторое время уже курировал большинство поставок. Он легко входил в контакт с людьми – божий дар для коммерсанта, – и чувствовал моду– вторая половина успеха. Однако сам он был уверен, что удачу приносит отцовское «всегда».
   По мере того как нарастало беспокойство, начал мучить вопрос: почему отец выбрал Швейцарию? Рынком сбыта эта страна быть не могла, а заказывать здесь имеет смысл часы, к примеру, но не сукно и не шелк. Тогда зачем?
   Под этот неотвязный рефрен Мартин перебрался из гостиницы в небольшой пансионат, битком набитый беженцами – из Франции, Германии, Бельгии, Венгрии…
   23-го июля почтовый служащий в окошке протянул ему плотный гладкий конверт, который Мартин тут же и растерзал, едва отойдя от стойки, прочитал – и ничего не понял. Так, с письмом в руке, пересек площадь и сел на первую же скамейку парка, где несколько раз прочитал все письмо, состоящее из четырех с половиной строк, включая подпись господина Реммлера, главного управляющего одного из банков, которыми Швейцария славится так же, как часами.
   В кабинете главного управляющего зашторенные окна отсекали июльское солнце. Из-за стола приподнялся сутулый пожилой человек и после нескольких вступительных фраз сначала на французском, а потом по-немецки, передал Мартину конверт – к сЧастью, открытый.
   В конверте лежала записка:
 
   «Ни в коем случае не возвращайся.
   Меня задерживают объективные обстоятельства.
   Все полномочия у господина Реммлера.
   Обнимаю, всегда тобой,
   Отец».
 
   Твердая, острая готика отцовского почерка и в особенности эта пропущенная второпях буква так сильно тронули Мартина, что он не поднимал глаз, пока буквы не перестали двоиться. Поблагодарив затем господина Реммлера, он сразу же сбивчиво заговорил:
   – Право же, я не могу понять… Вот ведь дошло это письмо! Я телеграфировал, но…
   – Банк, – слово упало, как поставленная печать. – У нас свои каналы.
   Пожилой человек посмотрел на ошарашенного собеседника, кашлянул и продолжил:
   – Если позволите, я хотел бы…
   Полномочия господина Реммлера, о которых говорилось в записке отца, заключались в том, чтобы ознакомить Мартина с его финансовым статусом. На банковский счет, некогда открытый отцом, регулярно поступали деньги, вплоть до самого недавнего времени, когда поступления прекратились… в силу объективных причин. На настоящий момент процент с капитала составляет…
   Далее шли подробности, в которых Мартин разбирался только до той степени, чтобы осознать главное: даже если война затянется еще на год-другой, основной капитал можно не трогать.
   Разрешился вопрос, почему отец выбрал Швейцарию.
   Октябрь подходил к концу. Ступеньки пансионата, дорожки парка и площадь пестрели яркими листьями – рыжими, багровыми, желтыми. Над дверью почты горел фонарь. Вырезной буковый лист прилип к латунной рукоятке двери. Мартин осторожно, как бабочку, снял влажный листок и вошел.
   Писем не было.
 
   Учитель истории с сомнительной политической платформой – это пятая колонна в советской школе; он выслушал это несколько раз. Необходимость содержать жену и дочерей во внимание не принималась.
   Строго говоря, жену и дочь, а не дочерей: одна сбежала с финским моряком. Нужно было привыкать к мысли, что отныне ее содержит кто-то другой. Сестра-наперсница была посвящена в тайну любви и план побега, но названия корабля не знала, как не знала и порта прописки. А если бы и знала?… Даже под угрозой материнской истерики не могла сказать больше того, что сказала. Оставалась надежда, что беглянка даст о себе знать при первой возможности, то есть когда окажется на берегу. Какой (или, вернее, чей) это будет берег, уже не имело значения. Сейчас ребенок в открытом море, бог знает с кем, а попытка доброго беспомощного заклинания – мол, а вдруг это судьба, да и не ребенок уже, в двадцать-то лет, – извлекла такой яростный вопль из жены, что он первый кинулся за бромом. Капал в чайную чашку – первое, что попалось под руку, – считал капли и сбился, естественно, со счета, но жена, забыв о броме, накинулась на дочь:
   – …непростительное легкомыслие! Как ты могла, ты ведь старшая! Ты должна была…
   Это было особенно несправедливо: Аня родилась на полчаса раньше сестры, и слова «старшая» и «младшая» в семье употреблялись только в ироническом контексте.
   Дочь вспыхнула:
   – Как старшая, – она усмехнулась, – могу за младшую только порадоваться. Если бы я… Если бы мне встретился такой же, как Эгил… я ни минуты бы не колебалась!
   И продолжала, глядя прямо в лица онемевшим родителям:
   – И хорошо, что так. Ася права. Что вы ее жалеете – себя жалейте, всех нас! Скоро весь дом… – оборвала внезапно и ушла к себе, оставив им додумывать недосказанную фразу.
   Стало, по крайней мере, известно имя дочкиного… Кого? Соблазнителя? Любовника? Спасителя?
   С улицы неслись однообразные звуки: кто-то заводил мотоциклетку, она недовольно ворчала. К влажному стеклу балконной двери прилип, как горчичник, желтый листок.
   Как скоро все поменялось, думал историк, жил человек… Мысль повисла, как начатая дочкой фраза, и память с готовностью подсказала: «Был человек в земле Уц, и был человек этот непорочен, справедлив и богобоязнен, и удалялся от зла…»
   Андрей Ильич Шихов жил совсем в другой земле и мало чем напоминал богобоязненного Иова, разве что «удалялся от зла» и был справедлив – по крайней мере, старался быть справедливым. Однако же вспомнились именно эти слова, чуть ли не впервые со времен воскресной школы, и эта история. Праведник, свергнутый с вершины своего благополучия, был не одинок. Вот, господин учитель, неутешительный итог вашей жизни: жена в истерике, одна дочь неизвестно где и с кем, другая завидует ей – и не скрывает зависти; а сами вы остались без работы, зато обрели сомнительную политическую платформу. Последнее обстоятельство угнетало больше всего.