Так и не приняв окончательного решения о замке, дама-благотворительница в тот день никуда не выходила.
 
   …Все, что находилось в квартире старика-антиквара, подверглось описи. Мебель оставили на месте, а все остальное (в том числе злосчастный мушкет) солдаты сложили в грузовик и увезли. Пятно на полу было замыто и просохло. Дворничиха торопилась собрать осколки разбитого кувшина и вымести бумажный мусор. Что-то твердое попало под ногу, вроде ореха. Она наклонилась и подняла шахматную фигурку затейливой формы.
   Вечером они с Яном рассмотрели безделушку. Фигурка оказалась вовсе не шахматной, а незнамо какой. Изображала она старика, лежащего на толстой рыбе. Неизвестный умелец выточил статуэтку из гладкого желтого материала, да так искусно и подробно выточил и отполировал, что видны были не только все пальцы лежащего и рыбьи плавники, но и каждая ее чешуйка. Лицо у старика, все-то с кофейное зернышко, было живое и лукавое, а колпак надвинут на лоб. Он лежал на рыбине, обнимая ее руками и ногами, с улыбкой и выражением безмятежного покоя на счастливом лице. Так обнимают жену, с которой прожита долгая жизнь, а впереди – вечность.
   Они долго крутили статуэтку в руках. У старого антиквара было много диковинных пустяков. Держать эту штуковину в руках приятно, а красоты никакой в ней нету. К тому же кто-то ее испортил, просверлив две дырочки как раз на поясе старика, – ровные, будто жук точил. Куда такую девать? Надо бы… хоть с книгой вместе – там сам черт не найдет, но дворник медлил. Безделушка уютно легла в ладонь, и пальцы сами послушно сомкнулись.
   Книгу – вернее, тетрадку в коленкоровом переплете, куда хозяин записывал жильцов, – он надежно спрятал в угольный погреб. Спрятал, движимый не какой-то особой прозорливостью, а на всякий случай. Это не освобождало жильцов от проверки документов, но облегчало дядюшкины ответы на вопросы «кто таков» и «кто такая», и о благотворительной даме он смог равнодушно обронить: «Вдова», не упоминая о покойном муже-фабриканте. О врачах майор не спрашивал, но интересовался господином Гортынским, которого дворник отрекомендовал «учителем», ничуть не погрешив против истины.
   К сентябрю вернулись дачники и остолбенели при виде печатей на двери антиквара, хотя слово «покойный» осозналось не сразу. Старенький денди с его белоснежным носовым платком и щегольской тростью… Не укладывалось. А как же лавка? Коллекции? Должны ведь объявиться наследники?…
   Дворник пожимал плечами. О том, что лавка, старинные подсвечники, вазы и коллекции редкостей и были многочисленными – и единственными – наследниками старого чудака, знала черная тетрадь, а дворник «не мог знать». И хорошо, что старик был одинок, а то… долго пришлось бы Лайме пол отмывать.
   Сам он сделал наконец то, что откладывал со дня на день: притащил стремянку и, залезши на верхнюю ступеньку, начал оттирать с черной доски белые, чуть выпуклые буквы. Тряпка пронзительно воняла скипидаром, лесенка поскрипывала, но самая длинная фамилия не поддавалась, разве что последние буквы – хвост потерпевшего крушение поезда – побледнели. Да что я, нанимался им, подумал вдруг дворник с досадой и решительно спустился.
 
   Сентябрь ошарашил учителя Шихова. Во-первых, гимназии больше не существовало – была «Единая общеобразовательная школа № 14». Ладно бы только это, но в кабинете сидел новый директор и несколько военных. Беседа была короткой, как и первый день преподавателя в гимн… то есть в школе. Военные назывались комиссией. Ему предложили «ознакомиться с предметом преподавания»; предмет назывался «История СССР». Преподаватель озадаченно раскрыл учебник, пролистал, сделал паузу на содержании – и осторожно улыбнулся: «А раньше, выходит, истории не было?»
   Ответной улыбки не последовало, зато ему объявили, что советским школьникам не нужна «вся эта древняя шелуха, которую наши враги выдают за науку». Он чуть не сказал, что, не будь российской истории, то и история СССР не состоялась бы, но растерялся, как двоечник, и только поймал кусок фразы про «политическую платформу, с которой в советской школе делать нечего».
 
   Князь Гортынский потянулся к пепельнице, и в этот момент в дверь позвонили. Ничего не ощущая – ни страха, ни паники – он пошел к двери. Следом послушным мышонком покатился по паркету комочек пепла. Князь рывком толкнул дверь, едва не сбив Шихова с ног.
   – Вас… тоже уволили? – выдохнул сосед вместо приветствия.
   От чая отказываться не пришлось – Гортынский не сообразил предложить. После третьей папиросы Андрей Ильич спросил:
   – Так что же теперь?
   – Не знаю, – устало ответил тот, – на биржу труда, должно быть. Если какой-нибудь пролетарской профессией владеете, – добавил горько.
 
   – Это только начало, – жена Андрея Ильича выслушала новости неожиданно спокойно и свое замечание не объяснила.
   Дом с трудом привыкал к переменам, тем более что Тамара оказалась права – перемены только начинались.
   В квартиру, где жил антиквар, водворилась пара: капитан лет тридцати с женой – дамой с настороженным взглядом и в беретике, натянутом на голову плотно, как носок, так что невозможно было понять, блондинка она или брюнетка. Вещей у них было мало – два чемодана, патефон и корзина, да больше и не требовалось, ведь мебель прежнего хозяина вполне устраивала хозяев новых.
   Что-то менялось: например, нарушилась симметричная жизнь парадной и черной лестниц. Перестал приезжать – исчез куда-то – молочник со своей сонной лошадью и уютным, вкусным хозяйством. Стало меньше кухарок: одна уехала в деревню, другая пропала неизвестно куда, ибо старичок-антиквар в ее услугах больше не нуждался. Давно не приходил трубочист – таинственный комитет, который теперь распоряжался домом, так и не подавал признаков жизни, а денежный фонд, остававшийся со времен господина Мартина, почти иссяк.
   Дом узнает знакомые шаги и голоса, но что-то меняется и здесь. Например, князь Гортынский имеет привычку что-нибудь забывать – то бумажник, то портсигар; его дверь хлопает два раза, и только потом он идет вниз. Вот и сегодня: захлопнул дверь, помедлил; снова отпер (должно быть, решил взять зонт), опять запер и начал быстро спускаться. Когда он минует площадку, распахивается дверь майора. Князь кивает не останавливаясь, но взгляд опустить не успевает, да и зачем – что он, институтка?! Что выражает его взгляд, неизвестно, но он, словно искра, высек из майора окрик: «Документы!»
   Внизу тоже открывается дверь – выходит дворник, запрокидывает голову и поднимается на второй этаж, подоспев к знакомому вопросу: «Кто такой?»
   – По какому праву, – низким, сдавленным голосом говорит князь, – по какому праву вы со мной так разговариваете? Или вы… или вы руководствуетесь декретами?
   Майор отрывается от паспорта и внимательно смотрит на стоящего. То ли непривычно изысканный язык, то ли слово «декрет» из славного революционного прошлого, но что-то заставляет его руку потянуться к кобуре. Тот не вздрагивает и не бросается бежать, но майор лениво и угрожающе роняет:
   – Стоять.
 
   Кончалось страшное лето, но страшный год продолжался. Лето – это и есть год: летописцы повествовали не о смене сезонов – о годах. Лето кончалось, но утомленное солнце все прощалось, прощалось с морем – и не могло проститься.
 
   Позже всех вернулись со взморья офицер с женой и сынишкой. Видеть лейтенанта в гражданском костюме было очень непривычно. Дом не сразу распознал звук его шагов, тем более что четкая, звонкая походка никак не подходила к новому костюму – откуда же взяться звонкости в мягких, как перчатки, модных штиблетах? Не вязалась с нынешним двубортным костюмом и привычка одергивать китель, оскорблявшая пиджак. Одним словом, вопрос нового соседа «кто такой?» не заставил бы себя ждать, но еще прежде началась «чистка офицерского состава», как это теперь называлось. Повестка придет через два дня, а сейчас супруги озабочены поиском гувернера для маленького Эрика. Объявлений очень мало, а рекомендации сомнительны. Отцу приходит в голову блестящая мысль: господин Гортынский! Нет, не гувернером, разумеется; но, может быть, он согласится давать мальчику уроки?… Нянька только рада будет остаться, а сосед знает немецкий, английский и французский. Ирма поправляет волосы, муж одергивает пиджак, и супруги спускаются на третий этаж. Увы, господина Гортынского нет дома; должно быть, еще в гимназии. Чуть помедлив на площадке, медленно идут назад, но в этот момент распахивается дверь, и они с улыбкой поворачиваются – для того только, чтобы увидеть незнакомую женщину с ведром. Голова у нее повязана косынкой, а подол юбки влажный.
   – Звонили, – без вопросительной интонации говорит женщина.
   – Добрый день! Если господин Гортынский… – начинает Ирма, но что-то ее останавливает.
   Женщина ставит ведро, и вода плещется, как в потревоженном колодце. Она с любопытством рассматривает Ирму от прически до модных тупоносых туфелек и произносит какую-то фразу про «белогвардейскую сволочь», которой та не понимает, но понимает офицер и почти силой увлекает жену к лестнице. Дверь захлопывается.
   Спустя два дня почтальон приносит ему повестку, где указано, когда и куда следует явиться, но не говорится о причине вызова. Человек военной выучки, Бруно Строд привык повиноваться. «Мне ничего не могут инкриминировать, – убеждает он жену, – оружие я сдал сразу». Притом, добавляет он про себя, я не белогвардейская сволочь.
   На первом этаже спохватывается: документы! Приходится возвращаться.
   – Постой, – жена вцепляется в рукав, – посмотри в зеркало, тогда иди.
   Он хватает конверт с документами, кидает взгляд на зеркало, откуда на него смотрит испуганное лицо Ирмы.
   – Уедем, – торопливо и почему-то шепотом говорит она, – уедем на взморье. Не иди, – но муж быстро целует ее и закрывает за собой дверь в мирную жизнь.
   На обратном пути ему становится неловко за собственную сентиментальность. Взбегает по лестнице на одном дыхании. «Ничего ужасного, – объясняет он жене и бросает на подзеркальник свернутые рулоном бумаги, – дали заполнить анкету». Ирма уверена, что все так удачно обошлось только оттого, что муж посмотрел в зеркало, и она повторяет это сначала ему, а потом жене дантиста за чашкой кофе.
   Та слушает, в нужных местах недоверчиво качая головой и округляя глаза, и в ответ делится интересной новостью. «Оказывается, кухарка нашей примадонны – ее кузина. Ты знала?» – и поднимает глаза к потолку, что означает и расположение квартиры госпожи Леонеллы, и ее, Ларисино, отношение к примадонне.
 
   Надо сказать, что слова «господин» и «госпожа», такие всегда привычные, становятся все более неуместными. Леонелла очаровательно улыбается, когда к ней обращаются «товарищ артистка». Второе слово ей так льстит, что она почти не замечает первого, тем более что советские офицеры ведут себя, как и полагается офицерам: подносят букеты и целуют «товарищу артистке» руку. Артисткой она никогда не была, но выступает с выразительной декламацией, поэтому ни одно торжественное собрание не обходится без нее. Как правило, торжества эти заканчиваются балом, где звучит прекрасно и тоскливо «Утомленное солнце», и вьются, как осы, офицеры с перетянутыми ремнями талиями. Когда бал заканчивается, они слетаются, чтобы проводить «товарища артистку», но ее встречает супруг. Он не танцует и привык, что за Леонеллой присылают машину, но все же выглядит немного растерянным. Он давно не у дел, господин Роберт, и это мешает жить. Новое правительство нисколько не интересуется ни поголовьем телят, ни экспортом сливочного масла и экономической прибылью. Солидные фирмы, которые приняли бы его с радостью, прекратили свое существование, как и счет в банке; как и сами банки. Он помнит, как жена яростно рвала газету, где сообщалось о национализации всех вкладов, рвала и терзала бумажные клочья. Каким-то глубинным, нутряным чувством она никогда банкам не доверяла и предпочитала наличные деньги, но и это не помогло, потому что советская власть все приравняла к своему рублю. Сейчас Роберт с изумлением наблюдал, как внешне легко его жена приняла неприемлемое. Или только ему оно казалось неприемлемым?
 
   …Дом с трудом привыкал к новым людям: другие шаги, чужие голоса. Непонятно, например, откуда в квартире господина Гортынского оказалась странная женщина в косынке – ведь накануне, во вторник, тетушка Лайма делала уборку. Темный сюртук и летний костюм следовало отправить в чистку, а белье уже сушилось на заднем дворике. Утром следующего дня – того самого, злосчастного – она стояла в узенькой лачужке, где в большой корзине грудой лежали платья и костюмы, ждущие своей очереди, чтобы повиснуть на штанге среди себе подобных, но прошедших уже таинство чистилища и утюжки. Полезное это заведение до сих пор не национализировали – скорее всего потому, что за мелкими тусклыми оконцами трудно было заподозрить коммерческое предприятие, а вывеску хозяин предусмотрительно снял. Химчистка размещалась неподалеку от приюта, в ничем не примечательном дворе, и не отличалась от других подобных лачуг. На просевшей штанге с кольцами висела ветхая гардинка позабытого цвета, за гардинкой закуток уходил вглубь загадочной темной кишкой, и что творится в ее недрах, одному Всевышнему было известно. Зато все знали, что постучать в облезлые ставни можно в любое время, и горбатый Ицик появится за прилавком, как черт из люка, примет заказ и, что особенно ценно, выполнит его безукоризненно и в срок. Вообще говоря, никто не знал, горбат Ицик или сутул сверх всякой меры, но вид имел такой, словно провалился в собственный воротник.
   Хозяин сидел за прилавком с газетой (точь-в-точь как господин нотариус выписывает, подумала тетушка Лайма) – и поднял лицо в блестящей каракулевой бороде. Кроме газеты, на прилавке лежали счеты и книжечка квитанций. Сюда же дворничиха положила принесенные вещи. Ицик быстро и привычно осмотрел воротники, рукава, лацканы; встряхнул пиджак. Что-то упало со стуком на пол. Он нагнулся, еще глубже провалившись в свой горб, а встав, протянул ей плоский кусочек гальки.
   Сдав костюмы, тетушка заглянула в зеленную лавку, осталась ею недовольна и отправилась на рынок, а когда вернулась, корзинка была полна провизией, а голова – тревожными слухами. Интересно, что хорошие слухи тоже иногда летают, но редко сбываются, зато скверные всегда ползут, но и сбываются тоже всегда. Однако дворничиха забыла о слухах, узнав, что господина Гортынского «увели» и он еще не возвращался. «Отпустят, – говорил Ян, покуда она стояла с полуснятой шалью, – отпустят. На что он им нужен?» Лайма повесила, наконец, шаль и вынула из кармана кошелек, ключи и плоский камешек, о котором начисто забыла: надо отдать вместе с костюмами, когда вернется.
   Гладкий, без шершавинки, он походил на медальон. На отполированном серовато-сизом овале был изображен курносый девичий профиль. Очертания шеи и вьющиеся волосы переходили в естественный волнистый рисунок на камешке. На обратной стороне было написано: «Крымъ 1919». «Где-то в России. Там Черное море», – пояснил Ян, и тетушка недоверчиво покачала головой: что это за море, если так назвали. Потом бережно завернула камешек в папиросную бумагу, не переставая гадать, кем кудрявая красавица приходится русскому учителю и какой умелец так расписал простую гальку.
   Ответить мог бы только владелец камешка – ведь носил его зачем-то в нагрудном кармане! – но он все еще не вернулся; а больше некому. Молодая княгиня со вздернутым носиком пережила свой портрет на три года. Искусник же, юноша в гимназической тужурке, который утром набирал на черноморском берегу полные карманы плоских камешков, а днем творил над ними свои чудеса, краснея от неловкости, когда ему совали деньги, – искусник этот сгинул еще раньше, унесенный красной волной в море, которое как было, так и осталось Черным.
 
   …Кто-то громко колотил в парадную дверь. Дворник всполошился: весь день звонок работал.
   Как работал и сейчас, но шепелявая барышня с бумагами в руках просто не подозревала о его существовании. Барышня оказалась курьером загадочного комитета – домкома, как она его назвала. Назвав Яна «товарищем», сообщила, что в пять часов в домкоме собрание, и «явка всех дворников обязательна». Выяснилось, что комитет (слово домком требовало привыкания) находится совсем рядом, в подвале углового доходного дома. Поприсутствовать на обязательном собрании, однако, не удалось, потому что в квартире на втором этаже сломался кран, чему Ян был рад-радешенек, и больше получаса усмирял фонтанирующий кран, стыдясь своей радости. Вымок до нитки. Ну, а в таком виде не идти же…
   В подвальный комитет он зашел на следующий день. Барышни не оказалось, а сидел толстый мужчина, похожий на бульдога: бухгалтер. Толстый переспросил фамилию, отыскал нужную бумагу и полез в несгораемую кассу. «Получите», – только и сказал, придвинув оторопевшему дворнику деньги и велев расписаться в ведомости. Деньги оказались очень кстати.
 
   Мысль о деньгах преследовала господина Роберта с утра, когда их кухарка (она же горничная, она же внезапная кузина Леонеллы) приносила продукты. Из кухни доносился осторожный шелест разворачиваемой бумаги и приглушенный стук посуды. Сквозь стекло гостиной он видел двигавшийся виолончельный силуэт и даже чувствовал свежий запах хвойного мыла. Чтобы не разбудить жену, пил кофе на кухне, а Марита шепотом пересказывала новости, принесенные с улицы. Он кивал, не слушая, и думал только об одном: деньги, деньги… Единственным источником дохода стали выступления Леонеллы – за помпезную декламацию «товарищу артистке» платили регулярно, но Роберт стыдился и декламации, и этих денег. Казалось, все знают, что он живет на заработки жены, знают и смеются за его спиной. И в числе смеющихся она сама, Фея Леонелла. Нет, она не выказывала своего презрения, но как же быстро стала раздражаться, как часто вспоминала про «эти твои банки», словно разорила их не новая власть, а его хозяйственная недальновидность.
   Перебрав все варианты, один безнадежней другого, он решил посоветоваться со старым товарищем по Коммерческому училищу. Телефон в последние недели работал из рук вон, а если и работал, то разговор сопровождался непонятным эхом, поэтому Роберт отправился к товарищу на квартиру. Пересек вокзальную площадь и двинулся вдоль парковой ограды по бульвару. У здания на противоположной стороне стояла лестница, густо заляпанная известкой, и двое в комбинезонах только что сняли эмалевую табличку с названием бульвара. Прохожие останавливались, но молча и ненадолго, после чего продолжали свой путь уже по переименованному, хотя и прежнему, бульвару.
   Город менялся как-то исподволь, но ощутимо. Поражало обилие флагов. Правда, советские флаги вывесили сразу, как только появились танки, рядом с республиканскими; теперь остались только полотнища с серпом и молотом. Красноармейцы ходили группами и поодиночке; немало было конных, все с винтовками. В памяти мелькнул старый антиквар, медленно поднимающийся по ступенькам, подагрическая рука на перилах. Так глупо погибнуть, из-за винтовки… Попадались женщины в красноармейской форме, с пилотками, сдвинутыми набок, и другие – не в форме, но все как одна с напряженными лицами и неприветливыми глазами, что объединяло их какой-то родственной общностью, как формой. Многие витрины опустели. Другие были так плотно закрыты ставнями, что никаких сомнений не оставалось: откроются нескоро.
   У киоска, похожего на домик из сказки, бульвар кончался. Сюда же ровными лучами стекались еще четыре улицы; господин Роберт свернул, прошел подъездом – и стал как вкопанный перед дверью квартиры, на которой висели сургучные печати.
   Леонелле ничего не сказал – не смог. Кроме того, его студенчество принадлежало другому времени, и привязанности той поры остались далеко позади их общей жизни, припечатанные сургучными блямбами на лохматых веревках.
 
   Утро застало даму из благотворительного общества за укладкой летних вещей. Две объемистых стопки уже завернуты в бумагу и перетянуты бечевкой. Осталось взять извозчика и отвезти пакеты… Для чего же, подумалось вдруг ей, такая сложность – ведь до приюта рукой подать! Не все ли равно, кто из нуждающихся получит ее лепту? Да и вещи не последние – найдется что-то и для Общества. Она начала энергично собираться.
   События последнего времени, помноженные на отсутствие известий от сына плюс одиночество, имели следствием стойкую бессонницу, а эта последняя, в свою очередь, обеспечивала мигрень на полдня. Вместе с тем госпожа Нейде не раз убеждалась, что лучший способ борьбы с хандрой – это работа, поэтому ее активность в Обществе так ценили.
   Кухарка теперь приходила не каждое утро, а через день, но много ли нужно одинокому и, увы, пожилому человеку? Она решительно подхватила свертки и вышла.
   В приюте не задерживалась: сделав доброе дело, уходи. Оказавшись на улице, вдруг ощутила странную немоту в теле. Закружилась голова, да так сильно, что она едва успела ухватиться рукой за ограду. Такое уже случалось; сейчас пройдет. Медленно двинулась дальше – за сквером улица сворачивала к дому, но взгляд упал на вывеску парикмахерской. Куафер, вот кто сейчас нужен. Признаться себе, что хотелось просто сесть и передохнуть, она не решилась.
   – Ондулянсьон для госпожи?
   – Да, прошу вас.
   Волшебные пассы парикмахера привели к тому, что голова стала как будто меньше и не такой тяжелой, как прежде. Короткие седеющие волосы легли ровными волнами.
   Надо было бы послать мальчику телеграмму – в телеграмме можно не писать о бессоннице и назойливых серых червячках, плавающих перед глазами. Но сначала домой: вдруг пришло письмо – тогда телеграмма теряет смысл. Дом обладает странной притягательной силой, думала она, подходя к парадному, – когда ты один, дом не только очаг, но и собеседник. Больше десяти лет она живет здесь, и эта лестничная прохлада, с ее особым запахом, притягивает и умиротворяет, как присутствие родного человека. «Особенно когда не с кем поговорить, – закончила вслух, обращаясь к зеркалу в полумраке прихожей, – и некому сказать, что элегантная дама с новой прической живет на свете шестьдесят четыре года, и ничего в ее жизни нет, кроме сына в Англии да благотворительной мышиной возни, совсем ничего. Обменивались вежливыми словами с соседом-коллекционером, а как его зовут, не спросила. И уже не спросишь. Вот так, – продолжала она, а дама в зеркале понятливо качала головой, – ничего не скажешь, потому что никому это не интересно».
   Почтовый ящик был пуст.
 
   Дом без хозяина все равно что ребенок без матери. Не будь у него такой заботливой няньки, как дядюшка Ян, жить бы ему сиротой – как живут те, в доме призрения. Увидев на улице знакомую фигуру, дворник высунулся в окно:
   – Каспар!
   – Приветствую, дядюшка!
   Трубочист пересек мостовую и остановился, поставив одну ногу на крыльцо.
   Как же, как же: это имя дом выучил одним из первых. Спасибо кухаркам, конечно: зазывали его наперебой: «Каспар, Каспарчик!..» – и наперебой угощали.
   – …часикам к восьми.
   – Сам управишься? А то я Мануйлу позову.
   – Цыгана? – улыбается Каспар, – знаю, мы с ним в карты играем. Нет, Мануйлу нельзя. С ним на крыше несподручно – высоты боится. Я сам.
   – Ихний комитет вон там, – Ян показал кивком, – в подвале, как двор пройдешь.
   – Э, – махнул рукой трубочист, – счет пошлю. Они бумаги любят.
 
   «До чего же они любят бумаги», – офицер раздраженно кружил вокруг письменного стола с чертовой анкетой. Никакие муки творчества не стоили ломаного гроша по сравнению с его терзаниями. Трудности начались с первой страницы. Вот: «фамилия» – Строд, «имя» – Бруно. «Отчество»… А как будет отчество, если отца звали Густав – Густавич или Густавович? Какого черта. Остальное почти заполнено. Пустовало окошко «воинское звание», и Бруно злился на свою нерешительность. Лейтенант из соседней роты написал «рядовой» – с простого солдата, мол, взятки гладки. Какого черта! Обмакнул ручку и… едва успел отвести перо с тяжелой каплей. Не хватает еще кляксу сюда поставить. Или вот: «род занятий родителей». Там, где теперь пребывают его родители, никто ничем уже не занимается. Перо опять пересохло. «Владеете ли недвижимостью». Состояние, как перед экзаменом. Говорят, у них там сначала проверяют анкеты, а потом проводят собеседование. Какого черта, я спрашиваю, взрослый семейный человек, ротный командир должен кому-то исповедоваться?! Из балконного стекла хмурился стройный мужчина с папиросой, смотрел прямо и неприветливо; потом вернулся к столу и в пустую графу «воинское звание» вписал: «Лейтенант Национальной Гвардии».
 
   Вовремя с трубочистом сговорился, удовлетворенно думал дворник, сметая в канаву желтые листья. По-хорошему, так и водосток надо проверить, чтоб не затопило, как в 17-м доме. Громко хлопнула дверь черного хода. Он обернулся.