Страница:
Он больше не называет ее тушкой.
И я знаю, как бывает, когда решения не подлежат обжалованию.
Такие решения я ненавижу больше всего.
Во что будем играть? В «Побег из Шоу-Шенка» или в «Неспящие в Сиэтле»?
Шерсть в конце имени. Что-то в этом есть? Должно быть?
Шерсть в конце имени – это варежки, шанежки и борщ. Полный набор смысла жизни. Борщ и Дебюсси – несовместимы. Об этом знает даже Наташино «до» в слегка расстроенном фортепиано. Знает и пахнет бульоном. А «ре» – пирогом с капустой.
В первой половине дня Наталья Станиславовна чувствует себя лучше, чем в конце месяца. Потому что в конце месяца она – бухгалтер трех ЧП. Уважаемый человек, добытчик. Но – «Наташ». Без окончательной «а».
Маме мальчика неуютно и с «вовной» и без «а». Ей хорошо только с Потаповым. Но к буквам это не имеет отношения.
– Наталья Станиславовна, – говорит девочка Дина, рассматривая ноты. – А если будет конец света, то мы с вами – зачем? Пианино же сразу пойдут на дрова.
Дине десять лет. И у нее действительно раннее эстетическое развитие. Она увлекается апокалипсисом и моделированием одежды для кукол. Дина совсем не любит музыку. И мама мальчика ее понимает.
– А сейчас мы, Дина, зачем?
– Чтобы не сидеть одним дома. Чтобы быть под присмотром. Правильно?
– Нет. Да… Не знаю… – Наталья Станиславовна решительно открывает инструмент.
– Опять «Во поле береза стояла»? – удрученно вздыхает Дина. – И зачем мы только учим эту песню растительных браконьеров? – Она осторожно трогает клавиши и шепчет: – Вот и хорошо, что некому заломати… Вот и будет себе расти дерево…
– Тут аллегорический смысл. Это – про девушку…
– Девушку и маньяка? – оживляется Дина и вполне сносно, даже с каким-то чувством играет мелодию. Но все равно ерзает и косится в сторону ноутбука (или правильно – лэптопа?). Дина без ноутбука, двух мобильных телефонов, водителя, «лексуса» и охранника – вообще никак. Никак и никуда. По этому поводу она вздыхает и говорит, что ей тяжела, конечно, шапка Банабака. Но noblesse oblige.[3]
Дина – это безотходный элитарный потаповский цикл. Динину маму, дочь ответственного советского работника, долго вынашивал в своей клинике Потапов-старший. Потапов-младший зачинал уже саму Дину – тоже дочь и тоже ответственного… телекоммуникационного магната. На выходе Дины из роддома все ветви большого дерева сплелись воедино, в хорошем смысле была помянута семейственность, и Дине «на вырост» была назначена Наташа. Сначала пианино, потом бухгалтерия. Очень удобно.
Наташа вообще была очень удобной. Она быстро складывала чемоданы, закрывала глаза, ела, одевалась, меняла мнение, находила причины для радости. Правда, в семье Потаповых они считались пошлыми… эти Наташины причины.
Несмотря на уже охрипшее «А-а-а-а-а-а…», с которым она ехала на работу и глядела на Динины уловки «не играть», Наташа все-таки нашла для себя радость.
Во-первых, сватовство. Хорошая проблема. И нужно подумать, что надеть, чтобы просить руки взрослой женщины, возможно даже у ее мужа.
Во-вторых, невестка в доме… Почему нет? Наташа будет хмурить на нее брови, учить ее готовить так, как любит Го. И вообще – учить. А невестка будет подавать ей тапочки и вытирать обувь на всю семью.
В-третьих, Потапову будет неловко оставить Наташу ради «тэйк ит изи». Ради соратницы и походно-полевой жены. Потому что одно дело – щелкнуть по носу молодой девчонке, топнуть ногой и сказать: «Я тут кормилец. Ждите в пятницу. Мойте уши». И совсем другое – объяснить пожилой невестке, почему он, взрослый человек, подает такой дурной пример сыну.
В-четвертых, невестка – не попугайчик, с ней можно поговорить. Наташе бы очень хотелось поговорить с кем-то старше себя, но чтобы он не кричал, как Потапов-старший:
«Не сметь рыдать! Это тебе не смерть в гробу. Это тебе жизнь, и ее надо терпеть и уважать». Почему терпеть, а не радоваться? Этот вопрос ведь вполне можно обсудить с невесткой.
А в-пятых, Гоша ее бросит. Нет, не так. Если Гоша сын Никиты, то он ее все равно бросит. А если ее, Наташин, то умрет, когда она бросит его. Фильм «Папаши», диалог Пьера Ришара и Жерара Депардье.
– А что, береза – лесбиянка? – спрашивает Дина, рассматривая экран ноутбука (или лэптопа?).
– Почему?
– Ну, если аллегория… Одна тетя – береза, другая тетя – садистка, режет из нее три пруточка и балалайку. Балалайка – это в смысле банан? – спрашивает Дина. – И потом та, что садистка, бросает ту, что береза, ради того, чтобы разбудить мужика. Мужик – «спящая красавица»? – Она хищно чмокает губами. – Трансвестит?! Забойный хит, эта ваша «Береза»…
– Дина! – сердится Наташа. – Это музыка.
– А это – слова! Хотите, я вам ссылку на один сайт отправлю? Сами почитаете, – обижается Дина и серьезно добавляет: – До конца света, наверное, успеете…
– У меня конец света, Дина, если честно… наступает каждый вечер, – вдруг жалуется Наталья Станиславовна.
– Вот именно, – совершенно неуместно хихикает Дина. – У нас тоже. Брат на стороне родился. Я вот думаю, почему не в больнице? А мама говорит, что это не брат, а байстрюк.
– А у меня Го жениться надумал. А невесте до пенсии – пятнадцать лет, – начинает смеяться Наташа.
Смеется и не может остановиться. И не потому, что истерика, а потому что – радость.
Радость. И байстрюк, если разобраться, тоже радость.
Дина прыскает в кулачок и важно заявляет:
– Пока я вырасту для вашего Георгия, она уже успеет умереть. Давайте напишем ей за это благодарственное письмо.
– Письмо? А адрес?
– А вы что, не копаетесь в карманах и компе собственного ребенка? – удивляется Дина. – А хотите – я?.. Я умею. И мы оставим в строжайшей тайне тот факт, что уроков музыки не будет две недели? Соглашайтесь!
– Шантаж? – соглашается Наташа.
– Дружба… – заискивающе заглядывает в глаза Дина.
Я смотрю в окно. У меня такая тема, что лучше смотреть в окно, чем на студентов.
«Педагогические взгляды эпохи античности». Подвопрос: «Платон о коллективном воспитании».
Студент Мухин хмурится. Во-первых, он – химик. Во-вторых, взятый из детдома. Не химик взятый, а человек. Мальчик. Он против коллективного воспитания. Но и против домашнего. Его мама по документам – никто. Ему – никто. Просто нянька из интерната. Полякова Елена Евгеньевна. Забирала Мухина на ночь, приводила утром. Дома два раза кормила ужином и один – завтраком. Потому что два завтраком – не успевала. Покупала одежду. В тумбочке рядом с кроватью, в ящичке с ключом, складывала деньги ему на жизнь. С тех пор как начала складывать, почти перестала спать. Боялась, что на деньги позарятся, ее убьют, а Мухина вернут на ночевку в интернат. А он и так замкнутый. И очень молчаливый. Но умный.
Какой умный? У меня он троечник. И то – из жалости к Елене Евгеньевне.
Мы теперь готовим два вида специалистов – из денег и из жалости. В пропорции один к одному.
Елена Евгеньевна приходит раз в неделю. Проверяет оценки и посещаемость. Заглядывает в глаза преподавателям и сообщает, что Мухин не ест картошки. И макаронов не ест. Кашами – брезгует. Как паспорт получил, так и началось… А раньше ел как миленький.
Она говорит: «Это психологический феномен. Вы на кафедре должны изучить и разобраться».
Это очень важный феномен. Если мы не разберемся, то Мухин будет голодать. Наш заведующий, профессор Кривенко, считает, что Мухин просто хочет мяса. А доцент Андреева думает, что каша и макароны – это углеводы, а значит, прыщи. Мухин не ест, потому что борется с прыщами.
А я думаю, что не с прыщами, а с интернатом. Мухин ударил паспортом по меню интернатовской столовой. И стал нормальным домашним ребенком.
Химиком.
Елена Евгеньевна выбрала факультет, чтобы быть поближе к ядам. Крысы, тараканы, пауки, мыши и вши. На их травле можно сделать целое состояние. Мухин выучится и не останется без куска хлеба. И деньги из ящичка можно будет потратить на кровлю. А то дети Елены Евгеньевны сильно ругаются, что в доме течет крыша. Как звонят ее поздравить с днем рождения, так и ругаются. Сильно.
Мухину семнадцать лет.
До Италии и перспективы дурдома Николь позвонила мне и сказала:
– Ему семнадцать лет. Я с утра уже знала, что что-то будет. Встала на весы: минус три килограмма. Пошла и купила новый купальник. Пока цельный. А вечером мы поехали в гости к Насте и Игорю. А он – у них. Красивый…
– Купальник? Ты с рук там, что ли, вещи покупаешь? – спросила я.
– Сама ты купальник. Он. Слышишь, как звучит – Онннн.
– А…
– Глаза как у Брюса Ли, губы как у Цоя, взгляд как у Махатмы Ганди.
– Ты видела Махатму Ганди?
– Дура! Они все умерли! Но когда я увидела его, то поняла, что не жалко. Ничего и никого не жалко. И он был третий… Третий за всю жизнь, кто спросил, почему меня зовут Николь! Он сказал: «Вы же русские евреи, откуда такое французское имя?» Представляешь?
– Не в бровь, а в глаз…
– Да, можно было поделикатнее, – согласилась она.
– И ты сказала, что должна была родиться мальчиком, названным в честь папы Коли?
– Нет. Я на него посмотрела… Я на него посмотрела, понимаешь. Я думала, что так не бывает, что все это придумки. А потом я стала дышать, потому что дышит он. И смеяться, потому что он – смеется. И на моей коже были все его родинки. А по утрам, когда он брился, я чувствовала, как пена лежит на моем подбородке. И я стала пахнуть так, как пахнет он.
– Вы переспали? – спросила я. Еще я хотела спросить: «Неужели он уже бреется?», но она закричала в трубку:
– С ума сошла! Как тебе не стыдно! Он – несовершеннолетний. Мне придется ждать. И я готова ждать. Поэтому мы раз-го-ва-ри-ва-ли! Мы разговаривали всю ночь. Вокруг бегали дети. И я все думала, что сейчас он стратит и побежит с ними.
– Ему все-таки семнадцать, а не пять…
– Да, он взрослый. Сильный. У вас там слушают эту слепую певицу?..
– Стиви Уандера?
– Он – мужчина!
– Так вы все-таки переспали?
– Со Стиви? Ты совсем уже? Чем ты там занимаешься? Где я и где Уандер? – рассердилась она.
– Сплю…
– В три часа ночи? Ну ты даешь! А я не сплю уже третьи сутки. Я слушаю его. Он сказал: «Вот облака, вот дерево, вот сабвей… Здесь мы. Во всем этом мы. Ты и я».
– А что с певицей? – спросила я, чтобы удержать нить разговора.
– «Ты знаешь, мама, он какой? Он не такой, как все, он не такой… Другой… А я навек наговорилась с тишиной», – дурным голосом (а ночью все голоса кажутся мне дурными) запела она.
– А что с сабвеем? Вы попали под машину?
– Чтобы быть частью мира, не обязательно поливать его своей кровью.
– Я постараюсь запомнить.
– Я напишу тебе еще очень много мудрых мыслей. Это будет пособие для начинающих. Николизмы. Классное название?
– Да.
– Я люблю его, Олька, – тихо сказала она. – И я понимаю, как по´шло это звучит в словах. Я понимаю, как дико это выглядит. Я знаю, что этого не может быть. Но я украла у него худи…
– Худи?
– Мягкая кофта с капюшоном. И когда его нет рядом, я вдыхаю мир через худи.
– Похоже на кокаиновые дорожки…
– Хуже, намного хуже… – сказала она и стала улыбаться. Так нахально, широко и честно, что ее улыбка пролетела над океаном, дернула шторы на моем окне и прилепилась прямо к лицу. Моему лицу.
– Пока, – сказала Николь. – Подробности письмом. Увидимся в Риме.
Мы увиделись.
И это было действительно хуже, намного хуже, чем всё и кокаиновые дорожки вместе взятые.
Студент Мухин уныло смотрел в окно. Он был похудевший и чистокожий троечник. Скучный и все-таки затравленный ребенок. Ему с Платоном не по пути. Да и сам Платон… Разве он думал, что когда-нибудь его упрекнут в развитии теории коллективного воспитания?
Кузя! Платон не виноват.
Кстати, что лучше – дурдом в окрестностях Сиэтла за большие деньги и с общественным интересом или длительная командировка на родину без денег и по семейным обстоятельствам?
У нас жить весело, но некогда.
После лекции я послала эсэмэску: «Отпусти ее, Алекс. Отпусти ее сюда. Целую. Оля».
«Будь последовательным, – не написала я. – Будь последовательным. Ты и твой дурацкий Соломон сами говорили мне: «Если тебе кто-то очень нужен, то отпусти его. И если он не вернется, значит…»
Будь последовательным и честным, дорогой брат…
«Во многой мудрости много печали. Я ж с детства в матюгах. Мой грех… Или не мой…» – говорила она и закрывала глаза. Потом начинала часто и глубоко (правильно, yмница!) дышать и на выдохе матерно крыть свою жизнь и ближайшие перспективы.
Никита Сергеевич любил ее слушать. Грех матушки Ксении был системным и повторяющимся. Поминание всуе половых органов означало полное раскрытие шейки матки.
Всхлип «Ах, сучий потрох!» давал отмашку для выхода головки младенца.
«Простите, – говорила матушка Ксения. – Простите… Крик и боль – последний предел социальности. В крике человека нет. У нас там кто? Мальчик? А я знала, что мальчик». Она улыбалась.
Мальчиков у матушки Ксении было пять.
В этот раз ждали девочку.
По профессии матушка Ксения была культурологом.
«Надо признать, что теория цивилизационных взрывов пригодилась мне в жизни меньше, чем едрена вошь», – говорила матушка Ксения, записывая данные для обменной карты.
Ждали девочку.
Никита Сергеевич очень хотел. И отец Андрей – тоже. Он считал, что с девочки меньше спрос. А значит, можно баловать.
Отец Андрей собирался баловать девочку. А готовясь к этому, он баловал свою паству. И Никиту Сергеевича – тоже.
– Еще минут сорок, час, – сказала Ирина Константиновна. – Давайте посмотрим других больных?
– Да, – согласился Никита Сергеевич. – Посмотрим. Только больных у нас нет.
Это была его принципиальная позиция. Она же – методика. Беременность – не болезнь. Но и бесплодие – не болезнь тоже. И дело не в трубах, яичниках, гормонах и хронических воспалениях. Надо, чтобы отливало от головы.
Ребенок не приходит на истеричный зов графиков базальных температур. Ребенок – дар. Случай. Неожиданность.
Ребенок – не рыба, не дичь и не лотерейный билет.
Его нельзя приманить на «у всех есть, а у меня нет», «семья без ребенка – это не семья». Он – не улучшатель и осмыслитель пустой жизни. Он – жизнь. Явленное чудо.
Надо, чтобы отливало от головы. И есть только два способа отлива: верить и любить.
Кроме отца Андрея, клиника Потапова дружила с раввином Ицхаком, муллой Рефатом и совсем чуть-чуть, исключительно из непроясненности вопросов веры, с цыганским бароном.
«Верить» в потаповской методике означало «работать». То есть сознательно фиксировать свои чревоугодия, нелюбовь к ближнему, воровство (особенно на государственных предприятиях). Верить – означало не врать себе и не жрать, если волос женщины еще виден при свете вечерней зари. Верить – означало научиться восходить к Богу через мужа, потому что восходить просто так, через синагогу, некоторые женщины не могли, что казалось Потапову некоторым недосмотром.
Поскольку верить по методике Потапова могли не все, то атеисткам и их мужьям он предлагал любить. Усыновлять, удочерять (можно по нескольку раз) и любить. Неонатальное отделение клиники Потапова отвечало за районный дом малютки. С ведущего неонатолога Нины Ивановны Потапов драл три шкуры.
– Сами родили, сами отвечайте! – кричал он на пятиминутках, если кто-то из врачей пытался избежать почетной обязанности дежурить, консультировать, кормить и подмывать.
– За что отвечайте? Зашить нам этих шалав надо было, назад им детей повталкивать? – тоже кричала Нина Ивановна, чтобы сохранить начальственное лицо.
– Сами родили! Сами отвечайте!
– У нас врачи! Квалифицированные! Из Шотландии! – не унималась Нина Ивановна. – Как же их заставлять жопы-то мыть?
– Они что, сами с грязными ходят? – взрывался Никита Сергеевич. – Себе ж моют, надеюсь? Вот пусть и детям моют! Иначе волчий билет в зубы и на шотландские танцы.
«Шотландские танцы» считались самым страшным и позорным наказанием. Никто из сотрудников даже не решался узнать, существуют ли они на самом деле.
Из-за дома малютки, шотландцев, французов и прочих американцев на Потапова завели два уголовных дела.
Торговля людьми.
Позвонили вечером на мобильный. Из прокуратуры.
Инфаркт был микроскопический. Сильно помутнело в глазах. Губы стали синими, почти черными. Пришлось переночевать у Ирины и дополнительно волноваться, что она подумает, будто он к ней – навсегда, чтобы немного пожить и умереть. Умереть не удалось. В этом смысле Потапова пронесло.
Утром он был в прокуратуре и давал показания. Грешил как матушка Ксения. После слов «Сучий потрох!» следователь сам перегрыз себе пуповину и сказал: «Вы же взрослый человек. На территории вашей клиники просто хотят взять землю под стройку. Дом хотят построить… Многоквартирный. Триста процентов прибыли… Извините… Вот…»
Днем Потапов грешил в городской администрации, обещая кастрировать всех сотрудников, чтобы их женам нечего было нести в библейском смысле этого слова.
«Детская поликлиника! Там будет детская поликлиника! И баста…»
Вроде отбился.
Два французских интерна, Изабель и Грегуар, удочерили близнецов. Уехали к себе в Прованс. Родили еще одних. То есть двоих… В общем, родили мальчиков. Звонили раз в неделю.
Американский профессор (Люди! Профессор в тридцать лет, а!) увез у Потапова прекрасного детского кардиолога. Прекрасную детскую кардиологшу. И ее личного ребенка.
Было еще несколько случаев аналогичной торговли людьми. Потапов был по уши в этом замешан…
– Вихри враждебные веют над нами! – завопила матушка Ксения.
– Сорок минут, говоришь? А по-моему, уже, – сказал Никита Сергеевич, возвращаясь в родзал.
– Чего-то сегодня без… лексики, – удивилась Ирина Константиновна.
– Так девочка ж у нас, да, Ксения? – улыбнулся Потапов и, чтобы не вмешиваться в процесс – с одной стороны, не тужиться, с другой, не толкать локтями коллег, – зажмурил глаза.
– Вышел заяц на крыльцо почесать себе яйцо, – заливалась матушка Ксения. – Сунул руку, нет яйца, так… И… Вихри враждебные веют над нами…
– Молодец, – похвалил Потапов. – «Вихри враждебные» – вполне церковная песня. Ее и держись.
Через пять минут Девочку Андреевну уже взвешивали, мерили и укладывали маме на грудь. Ксения скромно (хотя хотела бы гордо, но гордо – грех, так зачем?) улыбалась.
Через полчаса отец Андрей жал Потапову руку и говорил: «Спасибо тебе, друг, спасибо…» А Потапов говорил: «Я ни при чем…» А отец Андрей, бывший рокер, отвечал: «Я те дам – ни при чем!» – и фамильярно хватал Потапова на руки и таскал по кабинету.
– Поставь меня на место и скажи лучше, батюшка, что делать? У меня сын жениться собрался. На одной сорокалетней иностранной сраке…
– Вот! – закричал отец Андрей. – Вот! Дождался… Это тебе привет от релятивизма, толерантности и поликультурности! – Он учился на культуролога вместе с матушкой Ксенией. Только она получила диплом по специальности, а он ушел в семинарию. – Это кушайте теперь вашу кашу веротерпимости и дружбы с раввином Ицхаком.
Раввин Ицхак был физиком-теоретиком. Физики лучше играли в футбол и ценили бардовскую песнь выше рока.
– Вот… – внезапно успокоившись, вздохнул отец Андрей.
– И что делать? Благословлять? – нахмурился Никита Сергеевич.
– У нас на басах был Вовик. Интеллигент-нейший парень. Учился в политехе. Сейчас таксист. Так вот он в десятом классе собрался жениться на Зиночке из овощного. Из «Ягодки». Помнишь ее?
– Нам продукты всегда привозили домой, – сказал Потапов.
– Ага. Ты ж потомственный взяточник. Хороший врач голодным не бывает… А Зиночка была белокурый алкоголик. С лица синяя, с груди – крупная… Размер, наверное, четвертый или пятый. Сын у нее был взрослый. Уже сидел. А Вовик все равно – «люблю, женюсь».
– И?
– Она умерла прямо перед свадьбой. Печень отказала, – радостно сообщил отец Андрей.
– Все-таки ты, Андрюха, сильно кровожадный для своего статуса. Ну… для профессии…
– Это есть… Признаю. Только я тебе о судьбе, а не о печени… Понял, Никитос? Браки совершаются на небесах. Или – не совершаются…
– А любовь? Она где? – на всякий случай спросил Никита Сергеевич.
– А любовь – она везде. Если ее не путать с блудом…
– Мой Георгий не путает, – заверил отца Андрея Потапов.
– Георгий не путает, – согласился тот. Девочку Андреевну назвали Татьяной.
Когда бросала есть, я ходила в супермаркеты – смотреть на мясо и сосиски. Не сказать, что я люблю сосиски, но именно с ними почему-то больше всего хотелось зайти и поздороваться. И если в колбасном я всегда разговаривала с продуктами, то в хлебном – просто вдыхала запахи. Кондитерских отделов я обычно сторонилась. Там у меня кончалась воля.
Еще, когда бросала есть, я покупала себе много кулинарных книг и рассматривала еду. Гладила глянцевые страницы и радовалась, что кому-то можно.
В лаборатории педагогического эксперимента я радовалась за доцента Андрееву Ларису Юрьевну.
– Мою дочь в третий раз бросил муж, – сказала она.
– Ужас. – Я содрогнулась. В третий раз. Система. Хуже некуда.
– Да, – согласилась Лариса Юрьевна. – Я сказала ей: «Давай купим обувь!»
Брошенная, доцент Андреева, вероятно, чувствовала себя босой.
– Она сказала: «Давай!» И знаешь, что я заметила, Оля?
– Что?
– У нас с девочками очень много летней обуви. И почти нет демисезонной. Большой дефицит сапог. Вероятно, чаще всего нас бросали в теплые погоды.
– Или возвращались – в холодные, – сказала я.
– Я тоже думаю, что он вернется. Сволочь такая!
– Зато теперь, когда он вернется, у вас будут сапоги.
Лариса Юрьевна хотела заплакать, и я готова была ей помочь. Но только в рамках педагогического эксперимента, за железными дверями небольшой аудитории, в которой можно было курить, хранить самое дорогое – сейф – и любоваться компьютерами. Студентов мы сюда не водили. Зачем? Наш эксперимент широко шагнул за пределы аудиторий. Он идет маршем. Мы едва поспеваем за ним.
Мы выпускаем учителей. А они продают диски, служат администраторами в ресторанах, выходят замуж, устраиваются в рекламные агентства, организовывают строительные фирмы, ставят цеха по производству пластиковых окон и кроликов (отдельно окон, отдельно кроликов). Наши выпускники содержат парикмахерские для собак и людей, производят мороженое, депутатов городских собраний, кино, моду и биодобавки. Наши выпускники – везде. Эксперимент удался настолько, что наш заведующий, профессор Кривенко, пробил Совет по защите диссертаций. Пока – кандидатских. Потому что готовить таких специалистов, каких готовим мы, – это таки Наука. Только пока она без названия… И условно-досрочно считается педагогикой.
Через неделю после свадьбы он сказал:
– Здесь жить нельзя! Здесь никогда нельзя было, есть и будет жить.
– Ты как-то неграмотно построил фразу… Я думала, что он просто получил стипендию, сходил в магазин, обнаружил там отсутствие бутербродного масла, супового набора, колбасы, бычков в томатном соусе и даже картошки и… расстроился до полного космополитизма. В начале девяностых именно магазины были питательной средой для размножения этих бактерий. Или космополитизм – это все-таки вирусное? Или даже генетическое?
Мне хотелось бы думать, что нет. Пусть будут виноватыми прилавки, похожие…
Я не знаю, Кузя, на что похожи эти прилавки. Я не смогу тебе это объяснить. Они были пустыми, но хранящими запах и жирную пленку. Если бы совсем голод, их можно было бы вываривать. И получился бы бульон.
Это длилось недолго. Года два. Может быть, три…
К нам в гости тогда ходила кошка. Стучала в дверь лапой (все равно у нас не было звонка). Культурно проходила на кухню и садилась возле холодильника. Дурочка. Стратегические запасы – спички, крупа, соль и консервы (две банки) – хранились у нас в шкафчике возле мойки.
В тот день у нас были котлеты. Четыре штуки. Я едва сдерживалась, ожидая, пока он придет домой. Так это я – у меня тренированная воля и любовно сделанное чувство собственного достоинства. Я умею сдерживаться месяцами. (Потом я тебе скажу: «Я сдерживалась всю жизнь!» Но пока – врать не буду.)
Вместо обычного «здрасьте» кошка грозно рыкнула, прыгнула из коридора прямо в сковородку, стащила котлету и сбежала, даже не закрыв за собой дверь.
Больше она к нам не приходила. Или ей было стыдно, или она умерла. Но если умерла, то от счастья.
Котлеты, Кузя, – это большое счастье.
И я знаю, как бывает, когда решения не подлежат обжалованию.
Такие решения я ненавижу больше всего.
Во что будем играть? В «Побег из Шоу-Шенка» или в «Неспящие в Сиэтле»?
* * *
В первой половине дня мама мальчика – музыкальный работник. Педагог в Центре раннего эстетического развития. Здесь ее зовут по имени-отчеству – Наталья Станиславовна. «Вовна-вовна-вовна», – бежит за ней по коридору. «Вовна» – это по-украински «шерсть».Шерсть в конце имени. Что-то в этом есть? Должно быть?
Шерсть в конце имени – это варежки, шанежки и борщ. Полный набор смысла жизни. Борщ и Дебюсси – несовместимы. Об этом знает даже Наташино «до» в слегка расстроенном фортепиано. Знает и пахнет бульоном. А «ре» – пирогом с капустой.
В первой половине дня Наталья Станиславовна чувствует себя лучше, чем в конце месяца. Потому что в конце месяца она – бухгалтер трех ЧП. Уважаемый человек, добытчик. Но – «Наташ». Без окончательной «а».
Маме мальчика неуютно и с «вовной» и без «а». Ей хорошо только с Потаповым. Но к буквам это не имеет отношения.
– Наталья Станиславовна, – говорит девочка Дина, рассматривая ноты. – А если будет конец света, то мы с вами – зачем? Пианино же сразу пойдут на дрова.
Дине десять лет. И у нее действительно раннее эстетическое развитие. Она увлекается апокалипсисом и моделированием одежды для кукол. Дина совсем не любит музыку. И мама мальчика ее понимает.
– А сейчас мы, Дина, зачем?
– Чтобы не сидеть одним дома. Чтобы быть под присмотром. Правильно?
– Нет. Да… Не знаю… – Наталья Станиславовна решительно открывает инструмент.
– Опять «Во поле береза стояла»? – удрученно вздыхает Дина. – И зачем мы только учим эту песню растительных браконьеров? – Она осторожно трогает клавиши и шепчет: – Вот и хорошо, что некому заломати… Вот и будет себе расти дерево…
– Тут аллегорический смысл. Это – про девушку…
– Девушку и маньяка? – оживляется Дина и вполне сносно, даже с каким-то чувством играет мелодию. Но все равно ерзает и косится в сторону ноутбука (или правильно – лэптопа?). Дина без ноутбука, двух мобильных телефонов, водителя, «лексуса» и охранника – вообще никак. Никак и никуда. По этому поводу она вздыхает и говорит, что ей тяжела, конечно, шапка Банабака. Но noblesse oblige.[3]
Дина – это безотходный элитарный потаповский цикл. Динину маму, дочь ответственного советского работника, долго вынашивал в своей клинике Потапов-старший. Потапов-младший зачинал уже саму Дину – тоже дочь и тоже ответственного… телекоммуникационного магната. На выходе Дины из роддома все ветви большого дерева сплелись воедино, в хорошем смысле была помянута семейственность, и Дине «на вырост» была назначена Наташа. Сначала пианино, потом бухгалтерия. Очень удобно.
Наташа вообще была очень удобной. Она быстро складывала чемоданы, закрывала глаза, ела, одевалась, меняла мнение, находила причины для радости. Правда, в семье Потаповых они считались пошлыми… эти Наташины причины.
Несмотря на уже охрипшее «А-а-а-а-а-а…», с которым она ехала на работу и глядела на Динины уловки «не играть», Наташа все-таки нашла для себя радость.
Во-первых, сватовство. Хорошая проблема. И нужно подумать, что надеть, чтобы просить руки взрослой женщины, возможно даже у ее мужа.
Во-вторых, невестка в доме… Почему нет? Наташа будет хмурить на нее брови, учить ее готовить так, как любит Го. И вообще – учить. А невестка будет подавать ей тапочки и вытирать обувь на всю семью.
В-третьих, Потапову будет неловко оставить Наташу ради «тэйк ит изи». Ради соратницы и походно-полевой жены. Потому что одно дело – щелкнуть по носу молодой девчонке, топнуть ногой и сказать: «Я тут кормилец. Ждите в пятницу. Мойте уши». И совсем другое – объяснить пожилой невестке, почему он, взрослый человек, подает такой дурной пример сыну.
В-четвертых, невестка – не попугайчик, с ней можно поговорить. Наташе бы очень хотелось поговорить с кем-то старше себя, но чтобы он не кричал, как Потапов-старший:
«Не сметь рыдать! Это тебе не смерть в гробу. Это тебе жизнь, и ее надо терпеть и уважать». Почему терпеть, а не радоваться? Этот вопрос ведь вполне можно обсудить с невесткой.
А в-пятых, Гоша ее бросит. Нет, не так. Если Гоша сын Никиты, то он ее все равно бросит. А если ее, Наташин, то умрет, когда она бросит его. Фильм «Папаши», диалог Пьера Ришара и Жерара Депардье.
– А что, береза – лесбиянка? – спрашивает Дина, рассматривая экран ноутбука (или лэптопа?).
– Почему?
– Ну, если аллегория… Одна тетя – береза, другая тетя – садистка, режет из нее три пруточка и балалайку. Балалайка – это в смысле банан? – спрашивает Дина. – И потом та, что садистка, бросает ту, что береза, ради того, чтобы разбудить мужика. Мужик – «спящая красавица»? – Она хищно чмокает губами. – Трансвестит?! Забойный хит, эта ваша «Береза»…
– Дина! – сердится Наташа. – Это музыка.
– А это – слова! Хотите, я вам ссылку на один сайт отправлю? Сами почитаете, – обижается Дина и серьезно добавляет: – До конца света, наверное, успеете…
– У меня конец света, Дина, если честно… наступает каждый вечер, – вдруг жалуется Наталья Станиславовна.
– Вот именно, – совершенно неуместно хихикает Дина. – У нас тоже. Брат на стороне родился. Я вот думаю, почему не в больнице? А мама говорит, что это не брат, а байстрюк.
– А у меня Го жениться надумал. А невесте до пенсии – пятнадцать лет, – начинает смеяться Наташа.
Смеется и не может остановиться. И не потому, что истерика, а потому что – радость.
Радость. И байстрюк, если разобраться, тоже радость.
Дина прыскает в кулачок и важно заявляет:
– Пока я вырасту для вашего Георгия, она уже успеет умереть. Давайте напишем ей за это благодарственное письмо.
– Письмо? А адрес?
– А вы что, не копаетесь в карманах и компе собственного ребенка? – удивляется Дина. – А хотите – я?.. Я умею. И мы оставим в строжайшей тайне тот факт, что уроков музыки не будет две недели? Соглашайтесь!
– Шантаж? – соглашается Наташа.
– Дружба… – заискивающе заглядывает в глаза Дина.
* * *
Оказывается, это очень трудно – написать историю, начав ее словами «жили-были». А как легко? «Бежали-разбежались»? «Столкнулись-испугались»? «Ждали – не дождались»?Я смотрю в окно. У меня такая тема, что лучше смотреть в окно, чем на студентов.
«Педагогические взгляды эпохи античности». Подвопрос: «Платон о коллективном воспитании».
Студент Мухин хмурится. Во-первых, он – химик. Во-вторых, взятый из детдома. Не химик взятый, а человек. Мальчик. Он против коллективного воспитания. Но и против домашнего. Его мама по документам – никто. Ему – никто. Просто нянька из интерната. Полякова Елена Евгеньевна. Забирала Мухина на ночь, приводила утром. Дома два раза кормила ужином и один – завтраком. Потому что два завтраком – не успевала. Покупала одежду. В тумбочке рядом с кроватью, в ящичке с ключом, складывала деньги ему на жизнь. С тех пор как начала складывать, почти перестала спать. Боялась, что на деньги позарятся, ее убьют, а Мухина вернут на ночевку в интернат. А он и так замкнутый. И очень молчаливый. Но умный.
Какой умный? У меня он троечник. И то – из жалости к Елене Евгеньевне.
Мы теперь готовим два вида специалистов – из денег и из жалости. В пропорции один к одному.
Елена Евгеньевна приходит раз в неделю. Проверяет оценки и посещаемость. Заглядывает в глаза преподавателям и сообщает, что Мухин не ест картошки. И макаронов не ест. Кашами – брезгует. Как паспорт получил, так и началось… А раньше ел как миленький.
Она говорит: «Это психологический феномен. Вы на кафедре должны изучить и разобраться».
Это очень важный феномен. Если мы не разберемся, то Мухин будет голодать. Наш заведующий, профессор Кривенко, считает, что Мухин просто хочет мяса. А доцент Андреева думает, что каша и макароны – это углеводы, а значит, прыщи. Мухин не ест, потому что борется с прыщами.
А я думаю, что не с прыщами, а с интернатом. Мухин ударил паспортом по меню интернатовской столовой. И стал нормальным домашним ребенком.
Химиком.
Елена Евгеньевна выбрала факультет, чтобы быть поближе к ядам. Крысы, тараканы, пауки, мыши и вши. На их травле можно сделать целое состояние. Мухин выучится и не останется без куска хлеба. И деньги из ящичка можно будет потратить на кровлю. А то дети Елены Евгеньевны сильно ругаются, что в доме течет крыша. Как звонят ее поздравить с днем рождения, так и ругаются. Сильно.
Мухину семнадцать лет.
До Италии и перспективы дурдома Николь позвонила мне и сказала:
– Ему семнадцать лет. Я с утра уже знала, что что-то будет. Встала на весы: минус три килограмма. Пошла и купила новый купальник. Пока цельный. А вечером мы поехали в гости к Насте и Игорю. А он – у них. Красивый…
– Купальник? Ты с рук там, что ли, вещи покупаешь? – спросила я.
– Сама ты купальник. Он. Слышишь, как звучит – Онннн.
– А…
– Глаза как у Брюса Ли, губы как у Цоя, взгляд как у Махатмы Ганди.
– Ты видела Махатму Ганди?
– Дура! Они все умерли! Но когда я увидела его, то поняла, что не жалко. Ничего и никого не жалко. И он был третий… Третий за всю жизнь, кто спросил, почему меня зовут Николь! Он сказал: «Вы же русские евреи, откуда такое французское имя?» Представляешь?
– Не в бровь, а в глаз…
– Да, можно было поделикатнее, – согласилась она.
– И ты сказала, что должна была родиться мальчиком, названным в честь папы Коли?
– Нет. Я на него посмотрела… Я на него посмотрела, понимаешь. Я думала, что так не бывает, что все это придумки. А потом я стала дышать, потому что дышит он. И смеяться, потому что он – смеется. И на моей коже были все его родинки. А по утрам, когда он брился, я чувствовала, как пена лежит на моем подбородке. И я стала пахнуть так, как пахнет он.
– Вы переспали? – спросила я. Еще я хотела спросить: «Неужели он уже бреется?», но она закричала в трубку:
– С ума сошла! Как тебе не стыдно! Он – несовершеннолетний. Мне придется ждать. И я готова ждать. Поэтому мы раз-го-ва-ри-ва-ли! Мы разговаривали всю ночь. Вокруг бегали дети. И я все думала, что сейчас он стратит и побежит с ними.
– Ему все-таки семнадцать, а не пять…
– Да, он взрослый. Сильный. У вас там слушают эту слепую певицу?..
– Стиви Уандера?
– Он – мужчина!
– Так вы все-таки переспали?
– Со Стиви? Ты совсем уже? Чем ты там занимаешься? Где я и где Уандер? – рассердилась она.
– Сплю…
– В три часа ночи? Ну ты даешь! А я не сплю уже третьи сутки. Я слушаю его. Он сказал: «Вот облака, вот дерево, вот сабвей… Здесь мы. Во всем этом мы. Ты и я».
– А что с певицей? – спросила я, чтобы удержать нить разговора.
– «Ты знаешь, мама, он какой? Он не такой, как все, он не такой… Другой… А я навек наговорилась с тишиной», – дурным голосом (а ночью все голоса кажутся мне дурными) запела она.
– А что с сабвеем? Вы попали под машину?
– Чтобы быть частью мира, не обязательно поливать его своей кровью.
– Я постараюсь запомнить.
– Я напишу тебе еще очень много мудрых мыслей. Это будет пособие для начинающих. Николизмы. Классное название?
– Да.
– Я люблю его, Олька, – тихо сказала она. – И я понимаю, как по´шло это звучит в словах. Я понимаю, как дико это выглядит. Я знаю, что этого не может быть. Но я украла у него худи…
– Худи?
– Мягкая кофта с капюшоном. И когда его нет рядом, я вдыхаю мир через худи.
– Похоже на кокаиновые дорожки…
– Хуже, намного хуже… – сказала она и стала улыбаться. Так нахально, широко и честно, что ее улыбка пролетела над океаном, дернула шторы на моем окне и прилепилась прямо к лицу. Моему лицу.
– Пока, – сказала Николь. – Подробности письмом. Увидимся в Риме.
Мы увиделись.
И это было действительно хуже, намного хуже, чем всё и кокаиновые дорожки вместе взятые.
Студент Мухин уныло смотрел в окно. Он был похудевший и чистокожий троечник. Скучный и все-таки затравленный ребенок. Ему с Платоном не по пути. Да и сам Платон… Разве он думал, что когда-нибудь его упрекнут в развитии теории коллективного воспитания?
Кузя! Платон не виноват.
Кстати, что лучше – дурдом в окрестностях Сиэтла за большие деньги и с общественным интересом или длительная командировка на родину без денег и по семейным обстоятельствам?
У нас жить весело, но некогда.
После лекции я послала эсэмэску: «Отпусти ее, Алекс. Отпусти ее сюда. Целую. Оля».
«Будь последовательным, – не написала я. – Будь последовательным. Ты и твой дурацкий Соломон сами говорили мне: «Если тебе кто-то очень нужен, то отпусти его. И если он не вернется, значит…»
Будь последовательным и честным, дорогой брат…
* * *
В родах матушка Ксения грешила. В нарастающей схватке сквернословила как грузчик, между схватками – стыдилась и каялась.«Во многой мудрости много печали. Я ж с детства в матюгах. Мой грех… Или не мой…» – говорила она и закрывала глаза. Потом начинала часто и глубоко (правильно, yмница!) дышать и на выдохе матерно крыть свою жизнь и ближайшие перспективы.
Никита Сергеевич любил ее слушать. Грех матушки Ксении был системным и повторяющимся. Поминание всуе половых органов означало полное раскрытие шейки матки.
Всхлип «Ах, сучий потрох!» давал отмашку для выхода головки младенца.
«Простите, – говорила матушка Ксения. – Простите… Крик и боль – последний предел социальности. В крике человека нет. У нас там кто? Мальчик? А я знала, что мальчик». Она улыбалась.
Мальчиков у матушки Ксении было пять.
В этот раз ждали девочку.
По профессии матушка Ксения была культурологом.
«Надо признать, что теория цивилизационных взрывов пригодилась мне в жизни меньше, чем едрена вошь», – говорила матушка Ксения, записывая данные для обменной карты.
Ждали девочку.
Никита Сергеевич очень хотел. И отец Андрей – тоже. Он считал, что с девочки меньше спрос. А значит, можно баловать.
Отец Андрей собирался баловать девочку. А готовясь к этому, он баловал свою паству. И Никиту Сергеевича – тоже.
– Еще минут сорок, час, – сказала Ирина Константиновна. – Давайте посмотрим других больных?
– Да, – согласился Никита Сергеевич. – Посмотрим. Только больных у нас нет.
Это была его принципиальная позиция. Она же – методика. Беременность – не болезнь. Но и бесплодие – не болезнь тоже. И дело не в трубах, яичниках, гормонах и хронических воспалениях. Надо, чтобы отливало от головы.
Ребенок не приходит на истеричный зов графиков базальных температур. Ребенок – дар. Случай. Неожиданность.
Ребенок – не рыба, не дичь и не лотерейный билет.
Его нельзя приманить на «у всех есть, а у меня нет», «семья без ребенка – это не семья». Он – не улучшатель и осмыслитель пустой жизни. Он – жизнь. Явленное чудо.
Надо, чтобы отливало от головы. И есть только два способа отлива: верить и любить.
Кроме отца Андрея, клиника Потапова дружила с раввином Ицхаком, муллой Рефатом и совсем чуть-чуть, исключительно из непроясненности вопросов веры, с цыганским бароном.
«Верить» в потаповской методике означало «работать». То есть сознательно фиксировать свои чревоугодия, нелюбовь к ближнему, воровство (особенно на государственных предприятиях). Верить – означало не врать себе и не жрать, если волос женщины еще виден при свете вечерней зари. Верить – означало научиться восходить к Богу через мужа, потому что восходить просто так, через синагогу, некоторые женщины не могли, что казалось Потапову некоторым недосмотром.
Поскольку верить по методике Потапова могли не все, то атеисткам и их мужьям он предлагал любить. Усыновлять, удочерять (можно по нескольку раз) и любить. Неонатальное отделение клиники Потапова отвечало за районный дом малютки. С ведущего неонатолога Нины Ивановны Потапов драл три шкуры.
– Сами родили, сами отвечайте! – кричал он на пятиминутках, если кто-то из врачей пытался избежать почетной обязанности дежурить, консультировать, кормить и подмывать.
– За что отвечайте? Зашить нам этих шалав надо было, назад им детей повталкивать? – тоже кричала Нина Ивановна, чтобы сохранить начальственное лицо.
– Сами родили! Сами отвечайте!
– У нас врачи! Квалифицированные! Из Шотландии! – не унималась Нина Ивановна. – Как же их заставлять жопы-то мыть?
– Они что, сами с грязными ходят? – взрывался Никита Сергеевич. – Себе ж моют, надеюсь? Вот пусть и детям моют! Иначе волчий билет в зубы и на шотландские танцы.
«Шотландские танцы» считались самым страшным и позорным наказанием. Никто из сотрудников даже не решался узнать, существуют ли они на самом деле.
Из-за дома малютки, шотландцев, французов и прочих американцев на Потапова завели два уголовных дела.
Торговля людьми.
Позвонили вечером на мобильный. Из прокуратуры.
Инфаркт был микроскопический. Сильно помутнело в глазах. Губы стали синими, почти черными. Пришлось переночевать у Ирины и дополнительно волноваться, что она подумает, будто он к ней – навсегда, чтобы немного пожить и умереть. Умереть не удалось. В этом смысле Потапова пронесло.
Утром он был в прокуратуре и давал показания. Грешил как матушка Ксения. После слов «Сучий потрох!» следователь сам перегрыз себе пуповину и сказал: «Вы же взрослый человек. На территории вашей клиники просто хотят взять землю под стройку. Дом хотят построить… Многоквартирный. Триста процентов прибыли… Извините… Вот…»
Днем Потапов грешил в городской администрации, обещая кастрировать всех сотрудников, чтобы их женам нечего было нести в библейском смысле этого слова.
«Детская поликлиника! Там будет детская поликлиника! И баста…»
Вроде отбился.
Два французских интерна, Изабель и Грегуар, удочерили близнецов. Уехали к себе в Прованс. Родили еще одних. То есть двоих… В общем, родили мальчиков. Звонили раз в неделю.
Американский профессор (Люди! Профессор в тридцать лет, а!) увез у Потапова прекрасного детского кардиолога. Прекрасную детскую кардиологшу. И ее личного ребенка.
Было еще несколько случаев аналогичной торговли людьми. Потапов был по уши в этом замешан…
– Вихри враждебные веют над нами! – завопила матушка Ксения.
– Сорок минут, говоришь? А по-моему, уже, – сказал Никита Сергеевич, возвращаясь в родзал.
– Чего-то сегодня без… лексики, – удивилась Ирина Константиновна.
– Так девочка ж у нас, да, Ксения? – улыбнулся Потапов и, чтобы не вмешиваться в процесс – с одной стороны, не тужиться, с другой, не толкать локтями коллег, – зажмурил глаза.
– Вышел заяц на крыльцо почесать себе яйцо, – заливалась матушка Ксения. – Сунул руку, нет яйца, так… И… Вихри враждебные веют над нами…
– Молодец, – похвалил Потапов. – «Вихри враждебные» – вполне церковная песня. Ее и держись.
Через пять минут Девочку Андреевну уже взвешивали, мерили и укладывали маме на грудь. Ксения скромно (хотя хотела бы гордо, но гордо – грех, так зачем?) улыбалась.
Через полчаса отец Андрей жал Потапову руку и говорил: «Спасибо тебе, друг, спасибо…» А Потапов говорил: «Я ни при чем…» А отец Андрей, бывший рокер, отвечал: «Я те дам – ни при чем!» – и фамильярно хватал Потапова на руки и таскал по кабинету.
– Поставь меня на место и скажи лучше, батюшка, что делать? У меня сын жениться собрался. На одной сорокалетней иностранной сраке…
– Вот! – закричал отец Андрей. – Вот! Дождался… Это тебе привет от релятивизма, толерантности и поликультурности! – Он учился на культуролога вместе с матушкой Ксенией. Только она получила диплом по специальности, а он ушел в семинарию. – Это кушайте теперь вашу кашу веротерпимости и дружбы с раввином Ицхаком.
Раввин Ицхак был физиком-теоретиком. Физики лучше играли в футбол и ценили бардовскую песнь выше рока.
– Вот… – внезапно успокоившись, вздохнул отец Андрей.
– И что делать? Благословлять? – нахмурился Никита Сергеевич.
– У нас на басах был Вовик. Интеллигент-нейший парень. Учился в политехе. Сейчас таксист. Так вот он в десятом классе собрался жениться на Зиночке из овощного. Из «Ягодки». Помнишь ее?
– Нам продукты всегда привозили домой, – сказал Потапов.
– Ага. Ты ж потомственный взяточник. Хороший врач голодным не бывает… А Зиночка была белокурый алкоголик. С лица синяя, с груди – крупная… Размер, наверное, четвертый или пятый. Сын у нее был взрослый. Уже сидел. А Вовик все равно – «люблю, женюсь».
– И?
– Она умерла прямо перед свадьбой. Печень отказала, – радостно сообщил отец Андрей.
– Все-таки ты, Андрюха, сильно кровожадный для своего статуса. Ну… для профессии…
– Это есть… Признаю. Только я тебе о судьбе, а не о печени… Понял, Никитос? Браки совершаются на небесах. Или – не совершаются…
– А любовь? Она где? – на всякий случай спросил Никита Сергеевич.
– А любовь – она везде. Если ее не путать с блудом…
– Мой Георгий не путает, – заверил отца Андрея Потапов.
– Георгий не путает, – согласился тот. Девочку Андреевну назвали Татьяной.
* * *
Мы с доцентом Андреевой курили в лаборатории педагогического эксперимента. Доцент Андреева Лариса Юрьевна – курила. А я стояла рядом и бросала.Когда бросала есть, я ходила в супермаркеты – смотреть на мясо и сосиски. Не сказать, что я люблю сосиски, но именно с ними почему-то больше всего хотелось зайти и поздороваться. И если в колбасном я всегда разговаривала с продуктами, то в хлебном – просто вдыхала запахи. Кондитерских отделов я обычно сторонилась. Там у меня кончалась воля.
Еще, когда бросала есть, я покупала себе много кулинарных книг и рассматривала еду. Гладила глянцевые страницы и радовалась, что кому-то можно.
В лаборатории педагогического эксперимента я радовалась за доцента Андрееву Ларису Юрьевну.
– Мою дочь в третий раз бросил муж, – сказала она.
– Ужас. – Я содрогнулась. В третий раз. Система. Хуже некуда.
– Да, – согласилась Лариса Юрьевна. – Я сказала ей: «Давай купим обувь!»
Брошенная, доцент Андреева, вероятно, чувствовала себя босой.
– Она сказала: «Давай!» И знаешь, что я заметила, Оля?
– Что?
– У нас с девочками очень много летней обуви. И почти нет демисезонной. Большой дефицит сапог. Вероятно, чаще всего нас бросали в теплые погоды.
– Или возвращались – в холодные, – сказала я.
– Я тоже думаю, что он вернется. Сволочь такая!
– Зато теперь, когда он вернется, у вас будут сапоги.
Лариса Юрьевна хотела заплакать, и я готова была ей помочь. Но только в рамках педагогического эксперимента, за железными дверями небольшой аудитории, в которой можно было курить, хранить самое дорогое – сейф – и любоваться компьютерами. Студентов мы сюда не водили. Зачем? Наш эксперимент широко шагнул за пределы аудиторий. Он идет маршем. Мы едва поспеваем за ним.
Мы выпускаем учителей. А они продают диски, служат администраторами в ресторанах, выходят замуж, устраиваются в рекламные агентства, организовывают строительные фирмы, ставят цеха по производству пластиковых окон и кроликов (отдельно окон, отдельно кроликов). Наши выпускники содержат парикмахерские для собак и людей, производят мороженое, депутатов городских собраний, кино, моду и биодобавки. Наши выпускники – везде. Эксперимент удался настолько, что наш заведующий, профессор Кривенко, пробил Совет по защите диссертаций. Пока – кандидатских. Потому что готовить таких специалистов, каких готовим мы, – это таки Наука. Только пока она без названия… И условно-досрочно считается педагогикой.
Через неделю после свадьбы он сказал:
– Здесь жить нельзя! Здесь никогда нельзя было, есть и будет жить.
– Ты как-то неграмотно построил фразу… Я думала, что он просто получил стипендию, сходил в магазин, обнаружил там отсутствие бутербродного масла, супового набора, колбасы, бычков в томатном соусе и даже картошки и… расстроился до полного космополитизма. В начале девяностых именно магазины были питательной средой для размножения этих бактерий. Или космополитизм – это все-таки вирусное? Или даже генетическое?
Мне хотелось бы думать, что нет. Пусть будут виноватыми прилавки, похожие…
Я не знаю, Кузя, на что похожи эти прилавки. Я не смогу тебе это объяснить. Они были пустыми, но хранящими запах и жирную пленку. Если бы совсем голод, их можно было бы вываривать. И получился бы бульон.
Это длилось недолго. Года два. Может быть, три…
К нам в гости тогда ходила кошка. Стучала в дверь лапой (все равно у нас не было звонка). Культурно проходила на кухню и садилась возле холодильника. Дурочка. Стратегические запасы – спички, крупа, соль и консервы (две банки) – хранились у нас в шкафчике возле мойки.
В тот день у нас были котлеты. Четыре штуки. Я едва сдерживалась, ожидая, пока он придет домой. Так это я – у меня тренированная воля и любовно сделанное чувство собственного достоинства. Я умею сдерживаться месяцами. (Потом я тебе скажу: «Я сдерживалась всю жизнь!» Но пока – врать не буду.)
Вместо обычного «здрасьте» кошка грозно рыкнула, прыгнула из коридора прямо в сковородку, стащила котлету и сбежала, даже не закрыв за собой дверь.
Больше она к нам не приходила. Или ей было стыдно, или она умерла. Но если умерла, то от счастья.
Котлеты, Кузя, – это большое счастье.