Страница:
Елена Стяжкина
Фактор Николь
ФАКТОР НИКОЛЬ
Повесть
Часть 1
Почему я в это лезу?
Потому что Николь как-то сказала: «Ты всегда пишешь обо мне. У тебя просто нет такой жизни, чтобы о ней писать»?
– Не ври! – кричит моя дочь Кузя (по паспорту Марина). – Она не так сказала! Она не хотела тебя обидеть.
– Я не обиделась! – кричу в ответ я. – Не обиделась.
Наоборот. Совсем наоборот. Я завидую. Я лезу в это, потому что завидую. И потому что должна. Не Родине, а Николь. И не око за око, а по-хорошему. За многое-многое. Например, за то, что в жизни, которая кончилась не сейчас и забылась так, что детали слиплись, хронология перепуталась, а главных действующих лиц я не узнаю ни на улице, ни по фотографиям, у меня был муж. Он пил, бил и гулял. Пил водку, бил меня, гулял налево. А я страдала, заламывала руки и спрашивала ее: «За что? Почему? Как же так?» «Если ты его любишь, – сказала она томно («Не томно, а наигранно и фальшиво», – комментирует Кузя. Моя Кузя, она – за справедливость. Нравится это моим подругам или нет, но она – всегда за справедливость…). – Если ты его любишь, – сказала она как-то, выпуская дым, – ты должна забыть о себе, взять его за руку, лечить от алкоголизма, контролировать каждый его шаг, помогать ему встать на ноги. Если ты его любишь, ты должна его сделать. Тебя не должно быть в этой истории. Только он. Если ты его любишь…»
Не так сильно… Не так отчаянно… Не так беззаветно…
Она была права.
Я не хотела его «делать», а значит, не любила… Но я и Кузю не хочу «делать». И даже напротив, я хочу, чтобы она была свободна. И от меня как фактора гири и паники. И вообще… Свободна и счастлива. Означает ли это, что я – снова не люблю?
Почему я в это лезу? Лезу в чужие-чужие дела?
Конечно… для того чтобы не разбираться со своими. Спрятать голову в песок, засунуть нос в хлам посторонней жизни, подставить плечо инвалидке детства… Но сбежать не получится.
Всякий раз, когда она нарисовывается в моей жизни и я честно ныряю в предложенный трип, уверенная, что – ха-ха! – вот я и спряталась, в мою собственную дверь обязательно стучит почтальон, на окно садится птица, в душу врывается ветер… И я начинаю дышать, как Белый Бим Черное Ухо, не сумевший догнать «скорую», на которой увозили его хозяина.
Что ей нужно сейчас? Свидетель защиты или свидетель обвинения? Летописец? Судья? Стукач? Зеркало, которое стройнит, разглаживает морщины и убирает погрешности речи?
Вчера мне написал ее муж.
Хотя какой он ее муж, если в первую очередь он мой брат. Молочный брат.
Кузя, представляешь, мы с ним родились в то время, когда борьба за грудное молоко была единственным способом выживания белковых тел. Впрочем, ты и о белковых телах ничего не знаешь. А жаль, ведь учение Маркса – всесильно. Потому что оно верно. И потому что мы все нуждаемся в силе.
Наверное, согласно учению Маркса, детей в то время запретили кормить «из-под коровы». А в советских магазинах не было колбасы. И молочных смесей. Но если колбасы не было изредка, то смесей – принципиально и никогда.
Детей надо было кормить грудью. При отсутствии молока – все равно грудью. Только эту грудь нужно было найти. Желательно где-нибудь поблизости, недорогую и в хорошем санитарном состоянии. Грудь Алешиной мамы мне подошла. И там, прямо у груди, мы с ним и познакомились.
Он сразу показался мне симпатичным и правильным. Во-первых, уступал мне очередь, даже если был сильно голоден. Во-вторых, чвикал, чтобы меня рассмешить. Как чвикал? Обычно: «Чвик-чвик-чвик». Так ни у кого больше не получалось. Я и сама сколько раз пробовала…
Вот… И в-третьих, никогда не засыпал, не проагукав мне что-нибудь на прощанье.
Я еще при первом знакомстве подумала, что имя Алеша ему не подходит. Понятное дело, «Алеша – в Болгарии русский солдат», и родители не устояли. Меня тоже назвали в честь шоколадки «Оленка». Только мои сбились в переводах с украинского на русский и решили, что Оленка – это вариант Оли. По-правильному я должна была стать Леной. Но Ольга – тоже ничего. С учетом того, что моей маме и бабушке, кроме «Оленки», нравилась еще «Красная Москва», я считаю, что мне просто повезло.
А ему – нет. Он был лордистее и мудрее, чем просто Алеша. Кровь испанских раввинов, гонимых с побережья Средиземного моря до самого Бердичева, вероятно, давала о себе знать.
Теперь он Алекс.
И он написал мне письмо. Намылил мессидж.
«Я ищу для нее клинику. У вас там еще есть карательная психиатрия? Мне срочно нужно сдать знакомую тебе тушку в дурдом. Целую. Алекс».
– Бутерброд или мюсли? – спросила мама мальчика.
Вообще-то она была Наташа – красавица, умница, музыкальный работник и отличный бухгалтер с двумя высшими образованиями. У Наташи был сын Георгий с домашним прозвищем Го. И муж Никита, он же папа мальчика. Человек без прозвища, но с большим именем и отчеством. Он был Никита Сергеевич Потапов. И в одной отдельно взятой клинике Потапов был больше Никита Сергеевич, чем подзабытый Хрущев и актуальный Михалков.
Потапов рожал детей. Сначала делал, а потом рожал…
Он вообще мог быть главным героем всего. И часто был им на симпозиумах, в родзалах, в лаборатории, кабинете УЗИ, по телевизору. Он всегда был героем.
Но не в то утро и не в тот завтрак.
– Я – кашу, – сказал Никита. – Манную…
– Дорогие папа и мама. У нас в доме нет каш, потому что мы их не любим, – сказал Георгий. – А если вы хотите послать меня за крупой, чтобы выдохнуть, я могу просто выйти.
– Фильм «Офицеры», сцена воспитания внука. Вместо крупы – «Военный вестник», который не продается в киосках, – сказала Наташа и посмотрела на папу мальчика.
– Да, – сказал Потапов. – Женись. Если она беременна, женись без разговоров. Кто ты вообще такой, чтобы даже задавать этот вопрос?! – неожиданно закричал он. – Человек уже живет! Человеку нужны родители, витамины и уверенность, что его ждут! Как ты посмел сомневаться?!! Во мне?! И в своей матери?!
– Он сомневается в своих бабушках. И правильно делает, – вздохнула Наташа. И стала ждать, когда сбежит молоко. Сначала вспенится, тихонько подползет к краю кастрюли, подтянется, легко перемахнет через бортик… и как побежит…
О чем надо думать, когда семнадцатилетний ребенок собирается жениться?
О молоке, например, надо? О том, что хочется вспениться и убежать? О том, что подлые тридцать семь – это совсем не те тридцать семь, что были у ее мамы, бабушки Го. У бабушки Го в этом возрасте уже была «химка», перекись водорода – на всю голову, и пятьдесят шестой размер финского костюма – на тело. На свадебной фотографии мама Наташи выглядит как Дом Советов в Питере.
А Наташа и тогда и сейчас – как девочка. У Наташи – джинсы, длинные пепельные волосы, часть из которых – приплет. У Наташи – одна попытка ботокса в лицо и три раза в неделю тренажерный зал.
Так о чем надо думать?
О деталях… За столом придется ставить еще один стул. Стул, а не табурет, потому что все любят сидеть на кухне подолгу, уютно откинувшись на спинку. Потому что табурет – это свернуться в три погибели и замереть в заискивающей позе.
И чужая жена в доме – это не катастрофа, особенно если это жена сына, а не, например, мужа. И их можно вовсе не селить прямо здесь. И не женить… Гражданский брак, он же сам сказал.
О чем еще надо думать?
Наташа, например, думала о том, как Георгий основательно осваивал горшок и называл это «гнать из себя какашку». Как он целый год, из утра в утро, плакал перед походом в детсад. Его раскосые глаза… («Китаец? Японец? Монгол?» – спрашивал Никита. «Маньчжоу-го, – говорила Наташа. – Зовите его просто Го».) Его раскосые глаза становились круглыми. «Осторожно! – кричал Никита. – Слева по борту слезы! Огонь по батареям – пли!» Слезы пугались и проворно цеплялись за ресницы, застывая в них до самого вечера… до самой зимы… навсегда…
Георгий выучил итальянский, но так и не полюбил Милан. Знал немецкий, но не хотел жить в Бремене. Прилип к Сан-Паулу, но плохо писал по-португальски. Наташа надеялась на старую добрую Англию. В Шеффилде Потапову обещали всё. Вот всё и всё. Но Потапов и Го взяли там только английский, оставив взамен уникальную методику оплодотворения и обещание вернуться.
Все гениальное Никита Сергеевич делал только на родине. Она взамен очень долго поила его просроченным березовым соком, поэтому приходилось ездить.
Туда, за кордон, Потапов всегда тащил с собой Наташу и Георгия, оттуда – оборудование, медикаменты, книги, перевязочный материал, молодых врачей (оттуда! Сюда! На стажировку!). В общем, Никита Сергеевич в любой момент был готов к канонизации. Один представитель католический церкви ему прямо об этом намекал. Только нужно было остаться в Милане. А Потапов рвался домой…
– Мам, – сказал Георгий. – Мам…
Молоко сбежало. Запахло жареным. Наташа хорошо знала это тоскливое, почти чистосердечное «мам».
– Что ты наделал? – спросила она.
– Я полюбил, мам. Сильно, – сказал Георгий.
Кто сейчас говорит «полюбил»? Кто начитался книг, вместо того чтобы заводить друзей? Кто так трагически относится к факту простого соединения тел?
Даже Потапов всегда позволял себе «тэйкать это изи».
– Может, пойдем пострижемся? – спросила Наташа.
– И сделаем накладные ногти, – улыбнулся Го. – Ты бежишь от меня? Прячешься?
– Я на работу, продолжим вечером, – сказал Потапов.
– Вечером у тебя будет инфаркт, – пообещал мальчик. – Ее зовут Николь. Она не беременна. Зато замужем. И имеет дочь. Ей сорок лет…
– Кому? – спокойно спросил Потапов. – Дочери? А сколько тогда мне?
– Так бутерброд или мюсли? – улыбнулась мама мальчика, а внутри себя (есть же у себя – нутрь?) закричала: «А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а!» – и забилась головой о кафель в клубничку. Внутри себя мама мальчика позволяла себе разные пошлости и мещанство: кафель в клубничку, наслюнявленные стрелки над верхним веком, колготки с люрексом, стихи Эдуарда Асадова… В общем, позволяла.
Впрочем, проблему «десять лет в Риме» или «несколько лет в Венеции» я вполне могу решить и без денег. Я умею убирать, стирать, готовить. Я приучена уважать чужую старость и верить в то, что кто-то тоже будет уважать мою. В общем, я готова к прорыву в Европу нашим обычным путем. Через попу.
Через массовое мытье поп и прочий уход за телами и предметами обихода всех потомков Гая Юлия Цезаря.
У меня в Европе даже есть две знакомые. Анна Павлова из Житомира и Марина Коваленко из Белой Церкви.
Анна – администратор Рима. Ну ладно, без пропущенных слов: Анна – администратор в ресторане «Роза гарден» в Риме. Марина живет в Падуе. У нее нет постоянной работы, зато есть неиссякаемый оптимизм и друг Пьетро. Он уже познакомил Марину со своей младшей сестрой. Сестре семьдесят семь. В Италии надо жить долго.
А я была там всего неделю. Специально для того, чтобы увидеть Николь. Ее и Алекса. Они соскучились по мне и по Европе. «Ну ты же можешь приехать? Всего на недельку? – капризно спросила она. – Ты же обещала стать богатой и приехать! Давай мы сделаем это?»
Николь позвонила за три месяца. Она всегда была очень организованной романтической идиоткой. А потому к звонку прислала письмо. «Я похудела! Я так похудела, что уже точно знала: что-то будет. И весь вопрос заключался в том, кто именно станет этим «что-то». Олька, ты не поверишь. Но я нашла то, что искала всю свою жизнь».
Я, конечно, не поверила.
А теперь злюсь… Злюсь ужасно. Мотаю головой. Хочу выбросить. Ее, ее дурацкую перспективу доиграться и угодить в дурдом, Алекса, который сказал мне при встрече: «Ласточка… Ласточка ты моя… А я вот… седой и толстый». Тогда мне захотелось плакать. А теперь – тоже плакать и выбросить их всех из головы.
Но вместе с ними может вылететь «операция собаки», проект «помощь другу» и куча работы, чтобы были деньги.
Это, кстати, деньги выбрали Ладисполи и отель «Вилла Маргарита» для пенсионеров и членов их семей. Зато в Ладисполи было море и электричка до Рима.
– Я приехала к тебе, как Джулия Ламберт[1] к своей маме на море… Зализать раны, – сказала Николь прямо на вокзале и нежно обняла меня за талию. – Я люблю, Олька… Я люблю…
Еще прямо на вокзале она сказала, что есть люди, созданные для работы, а есть – для жизни. Что жить – это такой же талант, как рисовать. И что, в общем, за это даже можно брать деньги. Она сказала, что дышать – это уже «фан», хотя слово «fun»[2] не вполне отражает. Она сказала – «наслаждение». Когда сладко плюс приставка «на».
Мы сразу пошли на пляж. На муниципальный. То есть бесплатный. У меня было два полотенца, а зонтик обещала взять Аня из Житомира, с которой я познакомилась накануне. А Марина из Белой Церкви не обещала ничего. Но была готова составить нам компанию, чтобы поговорить о Пьетро.
– Надо уметь быть счастливой. И уметь быть несчастной. И для каждого из этих состояний выбирать правильных людей, – сказала Николь и брезгливо оглядела окурки, вмонтированные в черный песок, голых итальянских детей и бабушек с газетами «Коррьере делла сера». На Аню с Мариной она не посмотрела вовсе.
Мы не виделись четырнадцать лет. С тех пор как Николь и Алекс уехали сначала в Германию, а потом в Сиэтл. И если честно, я совсем не была похожа на маму Джулии Ламберт. Ну, во всяком случае на ту, какой ее видел Сомерсет Моэм. У меня, например, не было шляпки. И хлопчатобумажных чулок. Впрочем, Николь могла просто забыть, как я выгляжу.
– Я талантливая, – сказала она. – Пошли отсюда. Во мне много творчества. Там, за забором, приличное платное место. И я чувствую, как оно просыпается. Не место. А творчество. Я устала жить на тридцать процентов своих возможностей. Мне надоело Зазеркалье.
Я нашла человека, который меня из него выведет. Я счастлива, Олька… Даже если он меня бросит и ничего не будет, я так счастлива. Хорошо тут у тебя… На море.
– Это не мое. Это Тирренское, – сказала я.
– Пусть. Но я бы на твоем месте – взяла. Оно очень тебе идет. – Она засмеялась.
Мне никто раньше не предлагал море, и я не знала, что с ним делать. Подарок не должен быть насилием. Я разозлилась и заорала ей в ухо:
– Ты – старая, ни хрена не похудевшая кошелка! И хамка!
– Что? Но во мне уже просыпается девочка…
– Только что в тебе просыпалось творчество. И семьдесят процентов возможностей…
– Расскажи мне про собак, – попросила она. – Только купи шезлонг, потому что я не люблю сидеть на песке. Шезлонг и зонтик. И мы будем сидеть, как в Майами, и слушать про твоих собак.
– Не сердись, – сказала я.
– Хорошо, – ласково согласилась она. – Только за это ты сама отвезешь меня назад. К Алексу. Мы живем в отеле в районе Трастевере. А то я могу потеряться в этих дурацких поездах, вокзалах, метро и подземных переходах.
Я купила зонтик и два шезлонга. В билет за шестнадцать евро вошли еще пользование душем, туалетом, возможность поиграть в волейбол и разучить танец под музыку «I saw you dancing».
Мы не виделись четырнадцать лет. Сидели рядом. Глядели на мое море, разбегом волны похожее на океан. Я рассказывала ей, как мы с соседкой Валей привили всех знакомых бездомных собак и взяли их на учет. Ошейники, конечно, – такой себе учет… Но все же собака с ошейником вызывает большее уважение, чем собака без… К осени мы с Валей собирались их стерилизовать.
Николь смотрела на воду. Вода возмущалась и вставала на дыбы. Самые возмущенные дыбы превращались в дымку. Море хотело потрогать Николь. И заходило с воздуха.
Мы сидели внутри двухместного морского тумана.
Она изредка хлопала тугими и длинными ресницами. Такими тугими, что их можно было использовать для изготовления вилок.
– Не надо стерилизации. Их же все равно заберут на живодерню… Все, что нам нужно, – это любовь. Оль… – Она посмотрела на меня янтарно (честное слово, ее наглый правый глаз был почти желтым, а левый – светло-коричневым) и тоскливо добавила: – Мы хотим любви, а вы предлагаете нам стерилизацию и живодерню…
– Кто? – спросила я.
– Вы. Все. Взрослые…
У него вообще была хорошая память. Послушная. Она сама чистилась от лишнего и оставляла только аккуратные столбики «запланировано», «сделано», «не сделано/почему».
За всю жизнь он привык быть Потаповым. И совсем не привык быть папой мальчика. Это была недоработка.
Работа, не исправленная действием.
Никита Сергеевич быстрее всех лез в драку, потому что чем дольше ждешь, тем больше страшно. И разводил костер, и играл в альпиниста, и прыгал с парашютом – тоже первым. Успеть, пока никто не догадался.
Все думали, что Никита Сергеевич – сильный. На самом деле он был быстро реагирующий. Инстинктивный. Отец, профессор Потапов Сергей Никитич, считал его бездумным. Был прав.
– Вот если бы у меня была собака, – сказал Никита Сергеевич, обращаясь к своей машине «хонде», – мы бы сейчас поехали в лес или в парк. Или даже на море. И бегали бы там за палкой. Да?
Помимо быстрой реакции, у Никиты Сергеевича был одушевленный мир. Весь. Он умел уговаривать капризных скальпелей, читать стихи капельницам, дружить с «хондами». Больше всего он любил спорить с чашкой и ложкой.
Чашка и ложка, например, знали, что Потапов ничего не выбирал. Согласно семейной традиции стал врачом, согласно кодексу мужской чести женился, согласно обстоятельствам создал методику и клинику.
Сначала клинику.
Потому что по-настоящему он не был врачом. Ему бы подошло почетное советское звание «заслуженный организатор науки».
Когда в девяностые все рушилось, он просто быстрее всех развел костер, полез в драку и спрыгнул с парашютом. Он вертелся так быстро, что никто не заметил, какой он не врач. Кроме Потапова-старшего…
Никита Сергеевич остановил машину в переулке, посигналил так громко, что «хонда» поморщилась. Ирина Константиновна, начмед клиники, вышла из подъезда… Из тьмы в свет. Лампочку на первом этаже упорно выкручивали хозяйственные… кто? Соседи? Бомжи? А им зачем? Кто-то выкручивал лампочку. Поэтому раз в два дня Никита Сергеевич привозил Ирину Константиновну домой, проверял санитарное состояние подъезда, неохотно ужинал и час или два гладил Ирину Константиновну по спине. По голой, глянцевой, ухоженной и одинокой спине.
– Привет, – сказала Ирина Константиновна, негромко прикрывая за собой дверь. – Поехали? У нас сегодня немцы и матушка рожает. Мне звонил дежурный врач.
– А если один человек полюбил другого человека, то что ему нужно делать? – спросил Никита Сергеевич.
– Бежать, – твердо сказала Ирина Константиновна.
– А тому, кого полюбили?
– Тоже бежать. Только в другую сторону.
– Ира, ты считаешь, что мир по-прежнему стоит на трех китах?
– Нет. Он стоит на мне. И на тебе. На санитарке Люсе, которая вчера избила тряпкой хозяина холдинга «Арс».
– Он что, плохо тужился?
– Он пыжился. И мешал родовспоможению своей жены… Кричал: «Катя, Катя, у тебя между ног головка! Тебе сейчас сфотографировать или потом?»
– Пьяный был?
– Нет, у него первые роды… Всё в новинку… А при чем тут киты?
– Просто мне казалось, что земля круглая. И если один человек бежит в одну сторону, а другой – в другую, то рано или поздно они… это… окажутся снова вместе.
– Это только в том случае, если хотя бы один из них не прекратит бежать, – сказала Ирина Константиновна. И без паузы, тем же тоном, с теми же серыми, как будто никакими, обманчиво пустыми глазами «добила»: – Я должна спросить, что у тебя случилось? Никита Сергеевич покачал головой.
Некоторые считают, что это с моей стороны просто верность мужу.
Может быть, только тогда двоим. Хотя официально мы в разводе. И с Гришей, и с Мишей. (Это всего половина моих разводов.)
Поэтому по понедельникам, средам и пятницам я верна Грише. Он у нас ужинает, выносит мусор и спит на диване в «зале». А по вторникам и четвергам я верна Мише – мы ходим гулять, ссоримся, потому что он ревнует меня к Грише (совершенно напрасно!), мы вместе воспитываем Кузю. Несмотря на то что он не является ее биологическим отцом, мы все (то есть я и Кузя) осознаем, что Миша – самый лучший воспитатель. Он – последовательный, интеллектуальный, читающий. Он – настоящий инженер-конструктор. Такой настоящий, что даже работает по специальности в частной строительной фирме.
Он очень хороший человек, моя Кузя для него – всё. Но он не любит собак. Одну из них он съел. На стажировке в Южной Корее. Я могла бы об этом не знать. Я, например, долго не знала о том, что Гриша увлекался моделями. Когда он мне об этом сказал, я сначала подумала, что он собирает вертолеты или автомобили. Клеит им колесики и пропеллеры, аккуратно расставляет по полкам в гараже.
Нет, я не придурок жизни, хотя многие думают обо мне именно так. Но это – неправда. Просто я выступаю за счастливое неведение. Я могла бы создать партию счастливого неведения, и миллионы женщин с удовольствием поддержали бы мой избирательный лозунг «Знание – слабость».
От знания про собак и моделей у меня такая слабость в ногах, что я и убить могу ненароком.
А по субботам и воскресеньям у нас Рома.
Я не люблю Рому. Так звали и моего первого мужа, который пил, бил и гулял, а потом стал улыбаться мне с лайт-боксов. «Будущее за нами!» – говорит мне Рома с плаката. А я волнуюсь, что вот это «нами» – опасный симптом недолеченного алкоголизма. Кто эти «мы» – Рома, его черти, белочка и маленький крокодильчик?
Нет, это все-таки счастье, что по субботам и воскресеньям у нас другой Рома. Он не такой. Он студент. Изучает международную экономику, наверное затем, чтобы превратить ее в отечественную. В этом смысле он – Штирлиц, хотя похож на Роджера Федерера. У него крупный обиженный рот, хороший замах, высокая скорость подачи и аппетит. Еще он смешной. И не пьет…
Но я его не люблю, потому что он хочет взять Кузю замуж, а прямо об этом не говорит.
У меня складывается такое ощущение, что в выходные он старается меня к себе подготовить. Он показывает мне все свои недостатки: постоянно моет посуду, чистит чашки содой, удаляет паутину из высоких углов, вставляет замки и подтягивает петли… слава богу, что не на моих колготках…
И при чем тут «стерилизация и живодерня»?
Кто стерильный? Я? Я, которая не хочет представлять себе голую мужскую попу, предполагая, что попе будет холодно? Я, которая не интересуется бицепсами и трицепсами, потому что человек имеет право не быть идеальным?
Почему Николь считает меня взрослой?
Если бы старой… У старых есть мудрость и чудо. Пусть даже в таблетках или памперсах. У старых есть вдох и может не быть выдоха. Старость – это почти свобода. Это милая одинаковая бородатость мужчин и женщин. Это много-много рассветов, в которые не спится. И много-много закатов, в которые не спится тоже. Старость – это очки, книги и возможность быть умнее, чем самый умный автор. Старость – это вселенная.
А взрослость – безнадега.
Поэтому с шести до семи (утра, конечно) в тренажерном зале я качаю свои мышцы без всякой задней мысли кого-то ими напугать… С семи до восьми я пытаю компьютер на предмет «что там вообще в мире делается», чтобы быть готовой «набросать речь». Я пишу речи. Это не работа, это доход. Причем дойти можно и от смеха, и от страха… Те, которым нужны речи, записаны с четырнадцати до шестнадцати. Плюс два часа на опоздания. С восьми до девяти утра я готовлю из того, что купила вчера с девятнадцати до девятнадцати тридцати. Потом я кормлю собак и еду туда, где дохода нет. Туда, где большие залы, темные коридоры, резкий бумажно-сигаретный запах под табличками «Курить запрещено…» Я бы хотела служить в театре, но служу в педагогическим институте. В день даю по три-четыре спектакля. Контингент зрителей, конечно, абонементный. Но у меня – аншлаги.
В двадцать часов я вычитываю гранки своих статей в ежедневной газете. В редакцию совсем не идут корректоры. А куда идут корректоры? Они вообще бывают? Или корректоры – это последний советский миф?..
Перед сном я люблю Кузю. Кормлю собак, Гришу или Мишу.
Ночью я немного пишу. Речи, статьи, лекции и еще о той жизни, которой у меня нет.
И Алексу я пишу ночью, потому что у него там день и он может ответить быстро.
«Не трогай ее. Дурдом не выход. Целую. Оля».
Но Алекс… («Ласточка ты моя…» – он так сказал мне при встрече. Я помню.) Но Алекс думает, что у меня ночь, и отвечает медленно, стараясь подстроиться под мое утро. Он отвечает мне в то время, когда я стою в пробке и радуюсь тому, что жизнь может быть медленной. Я улыбаюсь – я люблю пробки. А он отвечает мне своей ночью. Не спит…
«Психически больные люди должны быть изолированы от общества и от себя самих до полного выздоровления. Решение обжалованию не подлежит. Алекс».
Потому что Николь как-то сказала: «Ты всегда пишешь обо мне. У тебя просто нет такой жизни, чтобы о ней писать»?
– Не ври! – кричит моя дочь Кузя (по паспорту Марина). – Она не так сказала! Она не хотела тебя обидеть.
– Я не обиделась! – кричу в ответ я. – Не обиделась.
Наоборот. Совсем наоборот. Я завидую. Я лезу в это, потому что завидую. И потому что должна. Не Родине, а Николь. И не око за око, а по-хорошему. За многое-многое. Например, за то, что в жизни, которая кончилась не сейчас и забылась так, что детали слиплись, хронология перепуталась, а главных действующих лиц я не узнаю ни на улице, ни по фотографиям, у меня был муж. Он пил, бил и гулял. Пил водку, бил меня, гулял налево. А я страдала, заламывала руки и спрашивала ее: «За что? Почему? Как же так?» «Если ты его любишь, – сказала она томно («Не томно, а наигранно и фальшиво», – комментирует Кузя. Моя Кузя, она – за справедливость. Нравится это моим подругам или нет, но она – всегда за справедливость…). – Если ты его любишь, – сказала она как-то, выпуская дым, – ты должна забыть о себе, взять его за руку, лечить от алкоголизма, контролировать каждый его шаг, помогать ему встать на ноги. Если ты его любишь, ты должна его сделать. Тебя не должно быть в этой истории. Только он. Если ты его любишь…»
Не так сильно… Не так отчаянно… Не так беззаветно…
Она была права.
Я не хотела его «делать», а значит, не любила… Но я и Кузю не хочу «делать». И даже напротив, я хочу, чтобы она была свободна. И от меня как фактора гири и паники. И вообще… Свободна и счастлива. Означает ли это, что я – снова не люблю?
Почему я в это лезу? Лезу в чужие-чужие дела?
Конечно… для того чтобы не разбираться со своими. Спрятать голову в песок, засунуть нос в хлам посторонней жизни, подставить плечо инвалидке детства… Но сбежать не получится.
Всякий раз, когда она нарисовывается в моей жизни и я честно ныряю в предложенный трип, уверенная, что – ха-ха! – вот я и спряталась, в мою собственную дверь обязательно стучит почтальон, на окно садится птица, в душу врывается ветер… И я начинаю дышать, как Белый Бим Черное Ухо, не сумевший догнать «скорую», на которой увозили его хозяина.
Что ей нужно сейчас? Свидетель защиты или свидетель обвинения? Летописец? Судья? Стукач? Зеркало, которое стройнит, разглаживает морщины и убирает погрешности речи?
Вчера мне написал ее муж.
Хотя какой он ее муж, если в первую очередь он мой брат. Молочный брат.
Кузя, представляешь, мы с ним родились в то время, когда борьба за грудное молоко была единственным способом выживания белковых тел. Впрочем, ты и о белковых телах ничего не знаешь. А жаль, ведь учение Маркса – всесильно. Потому что оно верно. И потому что мы все нуждаемся в силе.
Наверное, согласно учению Маркса, детей в то время запретили кормить «из-под коровы». А в советских магазинах не было колбасы. И молочных смесей. Но если колбасы не было изредка, то смесей – принципиально и никогда.
Детей надо было кормить грудью. При отсутствии молока – все равно грудью. Только эту грудь нужно было найти. Желательно где-нибудь поблизости, недорогую и в хорошем санитарном состоянии. Грудь Алешиной мамы мне подошла. И там, прямо у груди, мы с ним и познакомились.
Он сразу показался мне симпатичным и правильным. Во-первых, уступал мне очередь, даже если был сильно голоден. Во-вторых, чвикал, чтобы меня рассмешить. Как чвикал? Обычно: «Чвик-чвик-чвик». Так ни у кого больше не получалось. Я и сама сколько раз пробовала…
Вот… И в-третьих, никогда не засыпал, не проагукав мне что-нибудь на прощанье.
Я еще при первом знакомстве подумала, что имя Алеша ему не подходит. Понятное дело, «Алеша – в Болгарии русский солдат», и родители не устояли. Меня тоже назвали в честь шоколадки «Оленка». Только мои сбились в переводах с украинского на русский и решили, что Оленка – это вариант Оли. По-правильному я должна была стать Леной. Но Ольга – тоже ничего. С учетом того, что моей маме и бабушке, кроме «Оленки», нравилась еще «Красная Москва», я считаю, что мне просто повезло.
А ему – нет. Он был лордистее и мудрее, чем просто Алеша. Кровь испанских раввинов, гонимых с побережья Средиземного моря до самого Бердичева, вероятно, давала о себе знать.
Теперь он Алекс.
И он написал мне письмо. Намылил мессидж.
«Я ищу для нее клинику. У вас там еще есть карательная психиатрия? Мне срочно нужно сдать знакомую тебе тушку в дурдом. Целую. Алекс».
* * *
– Дорогие мама и папа. Я полюбил. Мне нужно жениться. Срочно. Ну хотя бы гражданским браком, а? – сказал мальчик.– Бутерброд или мюсли? – спросила мама мальчика.
Вообще-то она была Наташа – красавица, умница, музыкальный работник и отличный бухгалтер с двумя высшими образованиями. У Наташи был сын Георгий с домашним прозвищем Го. И муж Никита, он же папа мальчика. Человек без прозвища, но с большим именем и отчеством. Он был Никита Сергеевич Потапов. И в одной отдельно взятой клинике Потапов был больше Никита Сергеевич, чем подзабытый Хрущев и актуальный Михалков.
Потапов рожал детей. Сначала делал, а потом рожал…
Он вообще мог быть главным героем всего. И часто был им на симпозиумах, в родзалах, в лаборатории, кабинете УЗИ, по телевизору. Он всегда был героем.
Но не в то утро и не в тот завтрак.
– Я – кашу, – сказал Никита. – Манную…
– Дорогие папа и мама. У нас в доме нет каш, потому что мы их не любим, – сказал Георгий. – А если вы хотите послать меня за крупой, чтобы выдохнуть, я могу просто выйти.
– Фильм «Офицеры», сцена воспитания внука. Вместо крупы – «Военный вестник», который не продается в киосках, – сказала Наташа и посмотрела на папу мальчика.
– Да, – сказал Потапов. – Женись. Если она беременна, женись без разговоров. Кто ты вообще такой, чтобы даже задавать этот вопрос?! – неожиданно закричал он. – Человек уже живет! Человеку нужны родители, витамины и уверенность, что его ждут! Как ты посмел сомневаться?!! Во мне?! И в своей матери?!
– Он сомневается в своих бабушках. И правильно делает, – вздохнула Наташа. И стала ждать, когда сбежит молоко. Сначала вспенится, тихонько подползет к краю кастрюли, подтянется, легко перемахнет через бортик… и как побежит…
О чем надо думать, когда семнадцатилетний ребенок собирается жениться?
О молоке, например, надо? О том, что хочется вспениться и убежать? О том, что подлые тридцать семь – это совсем не те тридцать семь, что были у ее мамы, бабушки Го. У бабушки Го в этом возрасте уже была «химка», перекись водорода – на всю голову, и пятьдесят шестой размер финского костюма – на тело. На свадебной фотографии мама Наташи выглядит как Дом Советов в Питере.
А Наташа и тогда и сейчас – как девочка. У Наташи – джинсы, длинные пепельные волосы, часть из которых – приплет. У Наташи – одна попытка ботокса в лицо и три раза в неделю тренажерный зал.
Так о чем надо думать?
О деталях… За столом придется ставить еще один стул. Стул, а не табурет, потому что все любят сидеть на кухне подолгу, уютно откинувшись на спинку. Потому что табурет – это свернуться в три погибели и замереть в заискивающей позе.
И чужая жена в доме – это не катастрофа, особенно если это жена сына, а не, например, мужа. И их можно вовсе не селить прямо здесь. И не женить… Гражданский брак, он же сам сказал.
О чем еще надо думать?
Наташа, например, думала о том, как Георгий основательно осваивал горшок и называл это «гнать из себя какашку». Как он целый год, из утра в утро, плакал перед походом в детсад. Его раскосые глаза… («Китаец? Японец? Монгол?» – спрашивал Никита. «Маньчжоу-го, – говорила Наташа. – Зовите его просто Го».) Его раскосые глаза становились круглыми. «Осторожно! – кричал Никита. – Слева по борту слезы! Огонь по батареям – пли!» Слезы пугались и проворно цеплялись за ресницы, застывая в них до самого вечера… до самой зимы… навсегда…
Георгий выучил итальянский, но так и не полюбил Милан. Знал немецкий, но не хотел жить в Бремене. Прилип к Сан-Паулу, но плохо писал по-португальски. Наташа надеялась на старую добрую Англию. В Шеффилде Потапову обещали всё. Вот всё и всё. Но Потапов и Го взяли там только английский, оставив взамен уникальную методику оплодотворения и обещание вернуться.
Все гениальное Никита Сергеевич делал только на родине. Она взамен очень долго поила его просроченным березовым соком, поэтому приходилось ездить.
Туда, за кордон, Потапов всегда тащил с собой Наташу и Георгия, оттуда – оборудование, медикаменты, книги, перевязочный материал, молодых врачей (оттуда! Сюда! На стажировку!). В общем, Никита Сергеевич в любой момент был готов к канонизации. Один представитель католический церкви ему прямо об этом намекал. Только нужно было остаться в Милане. А Потапов рвался домой…
– Мам, – сказал Георгий. – Мам…
Молоко сбежало. Запахло жареным. Наташа хорошо знала это тоскливое, почти чистосердечное «мам».
– Что ты наделал? – спросила она.
– Я полюбил, мам. Сильно, – сказал Георгий.
Кто сейчас говорит «полюбил»? Кто начитался книг, вместо того чтобы заводить друзей? Кто так трагически относится к факту простого соединения тел?
Даже Потапов всегда позволял себе «тэйкать это изи».
– Может, пойдем пострижемся? – спросила Наташа.
– И сделаем накладные ногти, – улыбнулся Го. – Ты бежишь от меня? Прячешься?
– Я на работу, продолжим вечером, – сказал Потапов.
– Вечером у тебя будет инфаркт, – пообещал мальчик. – Ее зовут Николь. Она не беременна. Зато замужем. И имеет дочь. Ей сорок лет…
– Кому? – спокойно спросил Потапов. – Дочери? А сколько тогда мне?
– Так бутерброд или мюсли? – улыбнулась мама мальчика, а внутри себя (есть же у себя – нутрь?) закричала: «А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а!» – и забилась головой о кафель в клубничку. Внутри себя мама мальчика позволяла себе разные пошлости и мещанство: кафель в клубничку, наслюнявленные стрелки над верхним веком, колготки с люрексом, стихи Эдуарда Асадова… В общем, позволяла.
* * *
Последний раз мы виделись с ней в Италии. После этой точки я могу лопнуть от собственной значимости. Мне гордо. Потому что – в Италии. Еще немного денег, и в смысле Италии я уже буду похожей на Гоголя. Или Хемингуэя.Впрочем, проблему «десять лет в Риме» или «несколько лет в Венеции» я вполне могу решить и без денег. Я умею убирать, стирать, готовить. Я приучена уважать чужую старость и верить в то, что кто-то тоже будет уважать мою. В общем, я готова к прорыву в Европу нашим обычным путем. Через попу.
Через массовое мытье поп и прочий уход за телами и предметами обихода всех потомков Гая Юлия Цезаря.
У меня в Европе даже есть две знакомые. Анна Павлова из Житомира и Марина Коваленко из Белой Церкви.
Анна – администратор Рима. Ну ладно, без пропущенных слов: Анна – администратор в ресторане «Роза гарден» в Риме. Марина живет в Падуе. У нее нет постоянной работы, зато есть неиссякаемый оптимизм и друг Пьетро. Он уже познакомил Марину со своей младшей сестрой. Сестре семьдесят семь. В Италии надо жить долго.
А я была там всего неделю. Специально для того, чтобы увидеть Николь. Ее и Алекса. Они соскучились по мне и по Европе. «Ну ты же можешь приехать? Всего на недельку? – капризно спросила она. – Ты же обещала стать богатой и приехать! Давай мы сделаем это?»
Николь позвонила за три месяца. Она всегда была очень организованной романтической идиоткой. А потому к звонку прислала письмо. «Я похудела! Я так похудела, что уже точно знала: что-то будет. И весь вопрос заключался в том, кто именно станет этим «что-то». Олька, ты не поверишь. Но я нашла то, что искала всю свою жизнь».
Я, конечно, не поверила.
А теперь злюсь… Злюсь ужасно. Мотаю головой. Хочу выбросить. Ее, ее дурацкую перспективу доиграться и угодить в дурдом, Алекса, который сказал мне при встрече: «Ласточка… Ласточка ты моя… А я вот… седой и толстый». Тогда мне захотелось плакать. А теперь – тоже плакать и выбросить их всех из головы.
Но вместе с ними может вылететь «операция собаки», проект «помощь другу» и куча работы, чтобы были деньги.
Это, кстати, деньги выбрали Ладисполи и отель «Вилла Маргарита» для пенсионеров и членов их семей. Зато в Ладисполи было море и электричка до Рима.
– Я приехала к тебе, как Джулия Ламберт[1] к своей маме на море… Зализать раны, – сказала Николь прямо на вокзале и нежно обняла меня за талию. – Я люблю, Олька… Я люблю…
Еще прямо на вокзале она сказала, что есть люди, созданные для работы, а есть – для жизни. Что жить – это такой же талант, как рисовать. И что, в общем, за это даже можно брать деньги. Она сказала, что дышать – это уже «фан», хотя слово «fun»[2] не вполне отражает. Она сказала – «наслаждение». Когда сладко плюс приставка «на».
Мы сразу пошли на пляж. На муниципальный. То есть бесплатный. У меня было два полотенца, а зонтик обещала взять Аня из Житомира, с которой я познакомилась накануне. А Марина из Белой Церкви не обещала ничего. Но была готова составить нам компанию, чтобы поговорить о Пьетро.
– Надо уметь быть счастливой. И уметь быть несчастной. И для каждого из этих состояний выбирать правильных людей, – сказала Николь и брезгливо оглядела окурки, вмонтированные в черный песок, голых итальянских детей и бабушек с газетами «Коррьере делла сера». На Аню с Мариной она не посмотрела вовсе.
Мы не виделись четырнадцать лет. С тех пор как Николь и Алекс уехали сначала в Германию, а потом в Сиэтл. И если честно, я совсем не была похожа на маму Джулии Ламберт. Ну, во всяком случае на ту, какой ее видел Сомерсет Моэм. У меня, например, не было шляпки. И хлопчатобумажных чулок. Впрочем, Николь могла просто забыть, как я выгляжу.
– Я талантливая, – сказала она. – Пошли отсюда. Во мне много творчества. Там, за забором, приличное платное место. И я чувствую, как оно просыпается. Не место. А творчество. Я устала жить на тридцать процентов своих возможностей. Мне надоело Зазеркалье.
Я нашла человека, который меня из него выведет. Я счастлива, Олька… Даже если он меня бросит и ничего не будет, я так счастлива. Хорошо тут у тебя… На море.
– Это не мое. Это Тирренское, – сказала я.
– Пусть. Но я бы на твоем месте – взяла. Оно очень тебе идет. – Она засмеялась.
Мне никто раньше не предлагал море, и я не знала, что с ним делать. Подарок не должен быть насилием. Я разозлилась и заорала ей в ухо:
– Ты – старая, ни хрена не похудевшая кошелка! И хамка!
– Что? Но во мне уже просыпается девочка…
– Только что в тебе просыпалось творчество. И семьдесят процентов возможностей…
– Расскажи мне про собак, – попросила она. – Только купи шезлонг, потому что я не люблю сидеть на песке. Шезлонг и зонтик. И мы будем сидеть, как в Майами, и слушать про твоих собак.
– Не сердись, – сказала я.
– Хорошо, – ласково согласилась она. – Только за это ты сама отвезешь меня назад. К Алексу. Мы живем в отеле в районе Трастевере. А то я могу потеряться в этих дурацких поездах, вокзалах, метро и подземных переходах.
Я купила зонтик и два шезлонга. В билет за шестнадцать евро вошли еще пользование душем, туалетом, возможность поиграть в волейбол и разучить танец под музыку «I saw you dancing».
Мы не виделись четырнадцать лет. Сидели рядом. Глядели на мое море, разбегом волны похожее на океан. Я рассказывала ей, как мы с соседкой Валей привили всех знакомых бездомных собак и взяли их на учет. Ошейники, конечно, – такой себе учет… Но все же собака с ошейником вызывает большее уважение, чем собака без… К осени мы с Валей собирались их стерилизовать.
Николь смотрела на воду. Вода возмущалась и вставала на дыбы. Самые возмущенные дыбы превращались в дымку. Море хотело потрогать Николь. И заходило с воздуха.
Мы сидели внутри двухместного морского тумана.
Она изредка хлопала тугими и длинными ресницами. Такими тугими, что их можно было использовать для изготовления вилок.
– Не надо стерилизации. Их же все равно заберут на живодерню… Все, что нам нужно, – это любовь. Оль… – Она посмотрела на меня янтарно (честное слово, ее наглый правый глаз был почти желтым, а левый – светло-коричневым) и тоскливо добавила: – Мы хотим любви, а вы предлагаете нам стерилизацию и живодерню…
– Кто? – спросила я.
– Вы. Все. Взрослые…
* * *
Никита Сергеевич не был гением. Просто так складывалось, что его репутация всегда была намного больше, чем он сам. И страх не быть, а казаться тоже всегда был намного больше… Кстати, это откуда – «не быть, а казаться»?.. Никита Сергеевич не помнил.У него вообще была хорошая память. Послушная. Она сама чистилась от лишнего и оставляла только аккуратные столбики «запланировано», «сделано», «не сделано/почему».
За всю жизнь он привык быть Потаповым. И совсем не привык быть папой мальчика. Это была недоработка.
Работа, не исправленная действием.
Никита Сергеевич быстрее всех лез в драку, потому что чем дольше ждешь, тем больше страшно. И разводил костер, и играл в альпиниста, и прыгал с парашютом – тоже первым. Успеть, пока никто не догадался.
Все думали, что Никита Сергеевич – сильный. На самом деле он был быстро реагирующий. Инстинктивный. Отец, профессор Потапов Сергей Никитич, считал его бездумным. Был прав.
– Вот если бы у меня была собака, – сказал Никита Сергеевич, обращаясь к своей машине «хонде», – мы бы сейчас поехали в лес или в парк. Или даже на море. И бегали бы там за палкой. Да?
Помимо быстрой реакции, у Никиты Сергеевича был одушевленный мир. Весь. Он умел уговаривать капризных скальпелей, читать стихи капельницам, дружить с «хондами». Больше всего он любил спорить с чашкой и ложкой.
Чашка и ложка, например, знали, что Потапов ничего не выбирал. Согласно семейной традиции стал врачом, согласно кодексу мужской чести женился, согласно обстоятельствам создал методику и клинику.
Сначала клинику.
Потому что по-настоящему он не был врачом. Ему бы подошло почетное советское звание «заслуженный организатор науки».
Когда в девяностые все рушилось, он просто быстрее всех развел костер, полез в драку и спрыгнул с парашютом. Он вертелся так быстро, что никто не заметил, какой он не врач. Кроме Потапова-старшего…
Никита Сергеевич остановил машину в переулке, посигналил так громко, что «хонда» поморщилась. Ирина Константиновна, начмед клиники, вышла из подъезда… Из тьмы в свет. Лампочку на первом этаже упорно выкручивали хозяйственные… кто? Соседи? Бомжи? А им зачем? Кто-то выкручивал лампочку. Поэтому раз в два дня Никита Сергеевич привозил Ирину Константиновну домой, проверял санитарное состояние подъезда, неохотно ужинал и час или два гладил Ирину Константиновну по спине. По голой, глянцевой, ухоженной и одинокой спине.
– Привет, – сказала Ирина Константиновна, негромко прикрывая за собой дверь. – Поехали? У нас сегодня немцы и матушка рожает. Мне звонил дежурный врач.
– А если один человек полюбил другого человека, то что ему нужно делать? – спросил Никита Сергеевич.
– Бежать, – твердо сказала Ирина Константиновна.
– А тому, кого полюбили?
– Тоже бежать. Только в другую сторону.
– Ира, ты считаешь, что мир по-прежнему стоит на трех китах?
– Нет. Он стоит на мне. И на тебе. На санитарке Люсе, которая вчера избила тряпкой хозяина холдинга «Арс».
– Он что, плохо тужился?
– Он пыжился. И мешал родовспоможению своей жены… Кричал: «Катя, Катя, у тебя между ног головка! Тебе сейчас сфотографировать или потом?»
– Пьяный был?
– Нет, у него первые роды… Всё в новинку… А при чем тут киты?
– Просто мне казалось, что земля круглая. И если один человек бежит в одну сторону, а другой – в другую, то рано или поздно они… это… окажутся снова вместе.
– Это только в том случае, если хотя бы один из них не прекратит бежать, – сказала Ирина Константиновна. И без паузы, тем же тоном, с теми же серыми, как будто никакими, обманчиво пустыми глазами «добила»: – Я должна спросить, что у тебя случилось? Никита Сергеевич покачал головой.
* * *
С тех пор как я пришла к выводу, что мужчины – тоже люди, но только очень маленькие, я перестала на них смотреть. Смотреть со значением. Примерять их голову к своей подушке.Некоторые считают, что это с моей стороны просто верность мужу.
Может быть, только тогда двоим. Хотя официально мы в разводе. И с Гришей, и с Мишей. (Это всего половина моих разводов.)
Поэтому по понедельникам, средам и пятницам я верна Грише. Он у нас ужинает, выносит мусор и спит на диване в «зале». А по вторникам и четвергам я верна Мише – мы ходим гулять, ссоримся, потому что он ревнует меня к Грише (совершенно напрасно!), мы вместе воспитываем Кузю. Несмотря на то что он не является ее биологическим отцом, мы все (то есть я и Кузя) осознаем, что Миша – самый лучший воспитатель. Он – последовательный, интеллектуальный, читающий. Он – настоящий инженер-конструктор. Такой настоящий, что даже работает по специальности в частной строительной фирме.
Он очень хороший человек, моя Кузя для него – всё. Но он не любит собак. Одну из них он съел. На стажировке в Южной Корее. Я могла бы об этом не знать. Я, например, долго не знала о том, что Гриша увлекался моделями. Когда он мне об этом сказал, я сначала подумала, что он собирает вертолеты или автомобили. Клеит им колесики и пропеллеры, аккуратно расставляет по полкам в гараже.
Нет, я не придурок жизни, хотя многие думают обо мне именно так. Но это – неправда. Просто я выступаю за счастливое неведение. Я могла бы создать партию счастливого неведения, и миллионы женщин с удовольствием поддержали бы мой избирательный лозунг «Знание – слабость».
От знания про собак и моделей у меня такая слабость в ногах, что я и убить могу ненароком.
А по субботам и воскресеньям у нас Рома.
Я не люблю Рому. Так звали и моего первого мужа, который пил, бил и гулял, а потом стал улыбаться мне с лайт-боксов. «Будущее за нами!» – говорит мне Рома с плаката. А я волнуюсь, что вот это «нами» – опасный симптом недолеченного алкоголизма. Кто эти «мы» – Рома, его черти, белочка и маленький крокодильчик?
Нет, это все-таки счастье, что по субботам и воскресеньям у нас другой Рома. Он не такой. Он студент. Изучает международную экономику, наверное затем, чтобы превратить ее в отечественную. В этом смысле он – Штирлиц, хотя похож на Роджера Федерера. У него крупный обиженный рот, хороший замах, высокая скорость подачи и аппетит. Еще он смешной. И не пьет…
Но я его не люблю, потому что он хочет взять Кузю замуж, а прямо об этом не говорит.
У меня складывается такое ощущение, что в выходные он старается меня к себе подготовить. Он показывает мне все свои недостатки: постоянно моет посуду, чистит чашки содой, удаляет паутину из высоких углов, вставляет замки и подтягивает петли… слава богу, что не на моих колготках…
И при чем тут «стерилизация и живодерня»?
Кто стерильный? Я? Я, которая не хочет представлять себе голую мужскую попу, предполагая, что попе будет холодно? Я, которая не интересуется бицепсами и трицепсами, потому что человек имеет право не быть идеальным?
Почему Николь считает меня взрослой?
Если бы старой… У старых есть мудрость и чудо. Пусть даже в таблетках или памперсах. У старых есть вдох и может не быть выдоха. Старость – это почти свобода. Это милая одинаковая бородатость мужчин и женщин. Это много-много рассветов, в которые не спится. И много-много закатов, в которые не спится тоже. Старость – это очки, книги и возможность быть умнее, чем самый умный автор. Старость – это вселенная.
А взрослость – безнадега.
Поэтому с шести до семи (утра, конечно) в тренажерном зале я качаю свои мышцы без всякой задней мысли кого-то ими напугать… С семи до восьми я пытаю компьютер на предмет «что там вообще в мире делается», чтобы быть готовой «набросать речь». Я пишу речи. Это не работа, это доход. Причем дойти можно и от смеха, и от страха… Те, которым нужны речи, записаны с четырнадцати до шестнадцати. Плюс два часа на опоздания. С восьми до девяти утра я готовлю из того, что купила вчера с девятнадцати до девятнадцати тридцати. Потом я кормлю собак и еду туда, где дохода нет. Туда, где большие залы, темные коридоры, резкий бумажно-сигаретный запах под табличками «Курить запрещено…» Я бы хотела служить в театре, но служу в педагогическим институте. В день даю по три-четыре спектакля. Контингент зрителей, конечно, абонементный. Но у меня – аншлаги.
В двадцать часов я вычитываю гранки своих статей в ежедневной газете. В редакцию совсем не идут корректоры. А куда идут корректоры? Они вообще бывают? Или корректоры – это последний советский миф?..
Перед сном я люблю Кузю. Кормлю собак, Гришу или Мишу.
Ночью я немного пишу. Речи, статьи, лекции и еще о той жизни, которой у меня нет.
И Алексу я пишу ночью, потому что у него там день и он может ответить быстро.
«Не трогай ее. Дурдом не выход. Целую. Оля».
Но Алекс… («Ласточка ты моя…» – он так сказал мне при встрече. Я помню.) Но Алекс думает, что у меня ночь, и отвечает медленно, стараясь подстроиться под мое утро. Он отвечает мне в то время, когда я стою в пробке и радуюсь тому, что жизнь может быть медленной. Я улыбаюсь – я люблю пробки. А он отвечает мне своей ночью. Не спит…
«Психически больные люди должны быть изолированы от общества и от себя самих до полного выздоровления. Решение обжалованию не подлежит. Алекс».