Вокруг Христа располагались символы четырех евангелистов: ангел, лев, бык и орел. Марк с грустью смотрел на святого Марка, изображенного в виде льва, и думал, что вот и он, наверное, мог бы быть львом, стоять на венецианской мраморной колонне с гербом в поднятой лапе, а он зачем-то погрузился в темную физиологию, хлюпанье, чавканье и скрежет зубовный.
– Не отчаивайся, дорогой, – проговорил напоследок седобородый. – Близок миг восхищения к облакам во сретение на воздухе. Иди и готовь сокровище неоскудевающее. И не думай о звере, который есть лишь прах и тлен.
Сказав это, хиппи вновь погрузился в молитву и забормотал свой речитатив – то ли псалмы, то ли мантры – и казалось, что раковины на фризе колышутся в такт этим звукам, словно это был голос первого существа, заунывно тянущий «о-о-ом» или дыхание Бога, от которого вибрирует вселенная. И раковины становились похожими не на раскрытую вульву, а на древний слуховой аппарат, по которому в уши течет слово Господа, символ Доброго Предзнаменования.
Марк вздохнул и пошел к выходу из часовни.
– Готовь себе влагалище неветшающее, – слышал он, открывая дверь. – Скоро, скоро раздастся крик жениха в ночи.
Марк без труда нашел цепочку звериных следов, поворачивающих от часовни к спуску в лес. Сколько ни разговаривай о вечности, а все равно приходилось возвращаться назад, в реальную жизнь, которая одинаково опостылела Марку и в Чертанове, и в Жеводане. И даже переходы из XVIII в XXI век его больше не занимали: повсюду бегал мерзкий бессмертный Зверь, и избавления от него не было.
То есть, было, конечно, то, о чем рассказывал паломник, но как переключиться только на это, отбросив физиологическое существование, если перед тобой снова и снова возникает цепочка звериных следов? Следы торчали из земли, как заноза в глазу, даже после духовной беседы в часовне, и Марк, за три года жизни с Фаустой до изжоги наслушавшийся разговоров о прыщах, подумал об этом в косметологических терминах.
– Знаешь, – объясняла как-то доктор одной из клиенток, – совсем нетрудно удалить то, что называется комедоном, или, в просторечии, прыщом. Любой грамотный косметолог в состоянии вскрыть этот твердый белый шарик из окисленного сала, скопившегося под кожей. Другое дело – то, что остается в сальной протоке после того, как выдавлен прыщ. Это хвостик комедона. Вот его удалить очень сложно. Некоторые даже говорят, что невозможно.
Гнусные следы торчали в Марковой жизни, как хвостик комедона. И, вместо того чтобы готовить себе влагалище неветшающее, он опять пошел по ним, спустился с горы восхищения и проделал в обратном направлении весь свой утренний путь до Северного Чертанова. Видимо, тварь после полуночного моциона и неудачного броска в туман возвратилась той же дорогой назад.
Марк даже не очень удивился, когда следы привели его к дому и оборвались возле входа в стеклянный пентхаус.
Глава седьмая
Марк вошел в квартиру, опасливо озираясь по сторонам, словно боялся увидеть у порога труп следователя. Но нет, никакого трупа; сумерки, пустота, настороженная тишина.
Марк даже не переобулся у порога в тапочки – привычка, к которой Фауста, дрожавшая за свои ковры, приучала его годами. Боком, как будто не к себе домой, он зашел в полутемную гостиную и сел на диван.
В углах дивана, лицом к стене стояли две тряпочные куклы, повернутые друг к другу и ко всему миру спиной. Пухлый мальчик в матроске и девочка с распущенной копной кудрявых волос. Марк взял их в руки, взглянул: у кукол не было лиц. Они изначально были задуманы для того, чтобы показывать друг другу только спину. Настоящая аллегория Марковой семейной жизни с Фаустой.
Марк сморщился и вдруг подумал о Тане. Не о той, наглой, уверенной, с которой он жил и которую называл Таней, а о прежней, о девочке – Красной Шапочке, о своей невесте. В какой момент одна женщина заменила другую? Происходило ли это постепенно? Или случилось в один миг? В день своей помолвки Марк расстался с утра с упрямой маленькой девственницей, расстался навсегда, не подозревая об этом, а, вернувшись, встретил сластолюбивую жадную волчицу в красном платье. И ни о чем даже не догадался. А ведь была какая-то подсказка, была… Марк вспомнил о странном телефонном разговоре, который состоялся у него в тот день. Он позвонил от профессора в пентхаус, и надтреснутый, обезьяний голос сообщил ему: «В том гробу твоя невеста». Но кто же ответил ему тогда?
И еще Марк подумал, какой прекрасной могла бы быть его семейная жизнь, если бы все сложилось иначе. Если бы он правда женился на Тане, а не на оборотне-волчице. Если бы каменное чудовище не выбрало себе в жертву именно его невесту. Все же могло быть совершенно по-другому… Хотя могло ли? Ведь когда зверь выбирает себе погибальца, он ищет в нем что-то особенное, неуловимое для остальных, но четко вычленяемое звериным нюхом: что-то, живущее на дне глаз жертвы, темное и непонятное. То ли черта, то ли черту. Какой бы прелестной и невинной ни была назначенная жертва, между нею и зверем обязательно будет существовать глубокое внутреннее сходство, как корень «бенз-», объединяющий слова «бензол» и «бензоат».
В конце коридора, за дверью спальни, послышались шаги.
– Таня? – автоматически подумал Марк.
Потом вспомнил обо всем, что произошло, начиная с сегодняшнего утра. Мышцы на его лице напряглись и стали словно деревянными; сердцебиение участилось. Преодолев себя, он встал с дивана и вышел в коридор.
Шаги за дверью продолжались. Но они были какими-то грузными, шаркающими, как будто ходила не молодая женщина, а древняя старуха.
Закусив от напряжения губу, Марк через силу заставил себя войти в спальню. И сразу увидел ее.
Старуха стояла перед зеркалом и прихорашивалась. В зеркале отражалось длинное звериное лицо, грубостью черт напоминавшее не то клинического дебила, не то горбатого карлика. На голове красовался рогатый готический чепец из гобеленной ткани, к которому старуха заботливо подкалывала белую свадебную фату с оборкой. Из туго зашнурованного корсажа расплывчатыми кругами выпирали большие дряблые груди.
Увидев в трюмо Марка, входящего в спальню, старуха кокетливо улыбнулась и спросила:
– Хто там?
Голос был обезьяний, надтреснутый. Марк оцепенел на пороге.
Старуха развернулась к нему. Оборка от фаты радостно колыхалась на ее оттопыренных, хрящеватых ушах, подпиравших чепец.
– Глубо-окая нора, – с удовольствием повторила старуха, потыкала пальцем себе между ног и с громким воплем: «Ракушка! Ракушка!» принялась мерзко хихикать.
С большим трудом придя в себя, Марк махнул на нее рукой:
– Отойди… отродье, мерзость!
Тут старуха извлекла неизвестно откуда – то ли из небытия, то ли у себя из-под юбок – сумочку, которую Марк потерял уже несколько лет назад. Помахала сумочкой в воздухе, осклабилась и пошла на Марка, брыкая страшными подагрическими ногами. Он попытался закрываться от нее руками, но она только хихикала, тянула к нему заскорузлые пальцы в кольцах, пыталась пощекотать. А потом непристойно заржала и швырнула Марку сумку в лицо. В полете сумочка раскрылась, и из нее вывалился огромный негритянский член, зверски оторванный от тела.
И в эту секунду Марк, наконец, закричал.
С воплем он метнулся в сторону от хохочущей старухи и от ее страшного подарка. Потерял очки. Сослепу наскочил на хрупкую этажерку, на которой была расставлена коллекция кукол, споткнулся о ковер и упал. Зазвенело разбитое стекло, и куклы с грохотом посыпались на распростертого на полу Марка.
Падали все подряд: старорежимные фарфоровые виконты в пудреных париках, лощеные мальчики в смокингах, целлулоидные голыши, Пьеро, спортсмен и грузин с залихватски закрученными усами. Падая, куклы издавали тонкий, еле слышный стон, словно наружу рвалась душа, замурованная в игрушечном теле.
Последним на кучу кукольных трупиков упал толстый мускулистый негритенок, новый экспонат этой оригинальной коллекции.
Возле разбитой этажерки остался лежать только Гарри Поттер в круглых очках – старая кукла, несколько лет провалявшаяся на подоконнике, а теперь очищенная от пыли и подготовленная для переезда на полку.
– Господи, что здесь происходит? – раздался из коридора раздраженный голос, и Фауста появилась на пороге спальни.
Увидев кучу кукольных тел, она охнула – почему-то басом.
– Идиот! – закричала она мужу, выбиравшемуся из игрушечного завала. – Что ты наделал?
Поцарапанный, слепой, Марк шарил руками по полу в поисках очков.
– Кретин! – продолжала стонать Фауста, выхватывая из свалки то один, то другой из экспонатов.
Марк ощупью нашел очки. Надел их и трясущимися руками поправил дужку на переносице. Потом посмотрел на Фаусту и с отвращением увидел, что та со слезами на глазах поцеловала игрушечного негрика.
В сторону Марка доктор даже не поворачивалась. Он решил воспользоваться ситуацией и потихоньку улизнуть из квартиры. Куда бежать, он не знал, но было ясно одно: здесь оставаться он больше не может.
Марк долго пятился и наконец выскользнул в коридор. Благодаря Бога за то, что он не переобулся в тапочки, рванул ко входной двери, но не тут-то было.
У двери на страже сидел Зверечек. Увидев Марка, он издал длинный угрожающий шип, и шерсть встала дыбом на кошачьей голове.
Фауста тотчас лее выскочила в переднюю.
– Ну-ка пойдем, – сказала она мужу беспрекословным тоном.
Доктор завела его в лабораторию. Перед приходом мужа она работала: составляла свою любимую ихтиоловую мазь на основе черного дегтя. Эта мазь, жирная, противная и вонючая, как сто чертей, обладала на редкость целебными свойствами. Те красавицы, которые наносили ее по вечерам на лицо толстым слоем, получали в награду гладкую, бархатистую кожу. Ну и что, что деготь делал их черными, как убиенный негрик! Ну и что, что они смердели солдатскими сапогами! Зато кожа становилась безупречной.
Фауста просто обожала ихтиоловую мазь и изготавливала ее в количествах несоразмерно огромных, даже по сравнению с изрядным числом клиенток. Что она делала с ней потом, неизвестно. Но что попишешь, любила доктор ихтиоловую мазь, любила.
Фауста завела Марка в лабораторию, где по столу были расставлены открытые банки с готовой ихтиоловой мазью, вонявшей на всю квартиру, и села в кресло. Кот, следовавший за Марком по пятам, как охранник, злобно фыркнул в его сторону и прыгнул к доктору на колени.
Марк встал напротив них, как осужденный на допросе. После того как он снова одел очки, мир внезапно показался кристально ясным, прозрачным и как будто другим, словно недолгая потеря зрения изменила для него всю картину бытия. Марк смотрел на молодую красивую женщину, сидящую в кресле с уютным котом на коленях – узкая холеная рука в кольцах неторопливо скользила по полосатой плюшевой спинке – и видел чудовище.
Фауста взглянула на него пристально. Потом еще раз и еще.
– Догадался, проклятый. Всегда был умен, – сказал устами красавицы нутряной, нездешний бас.
И туловище доктора стало разрастаться сразу в три стороны. По бокам от изящного Таниного торса образовались два отростка. С одного из них Марка сверлила глазами старая, недобрая Фауста Петровна. А с другого похабно лыбилась старуха в чепце.
Трехголовый монстр протянул когтистую, перепачканную в крови и земле лапу к банке с мазью и зачерпнул полную горсть дегтярной вони. А потом мазнул ей по носу трясущегося от нетерпения кота.
Морда животного заострилась и вытянулась, уши встали торчком. Кот увеличивался и увеличивался в размере, а его задние лапы вросли в безразмерный каменный живот доктора. Из трехголового чудовище превращалось в четырехголовое, и все эти четыре головы вместе образовывали новое, пятое существо, имя которому было Зверь. Страшные глаза Фаусты Петровны неотрывно смотрели на Марка с каменного лика.
– Старуха, – прошептал он. Отшатнулся и бросил последний, безнадежный взгляд в окно: сейчас бы туда, в туман, Господи будь милостив, восхити меня. А Фауста рыкнула басом:
– Больше не люблю тебя, поэтому забираю твое тело, и дух, и душу, – и гиеной пошла на него.
Морда чудовища очутилась перед самым лицом Марка, и из оскаленной пасти на него пахнуло несвежим мясом, как пахнет из посудомоечной машины, куда уже несколько дней складывают грязные тарелки.
Но в тот момент, когда когти чудовища впились в его тело, что-то жалобно, тоненысо пискнуло, и на макушке головы сверкнул фиолетовый огонек. Душа Марка вырвалась из тюрьмы и помчалась через окно, раскрытое в летнюю ночь, – далеко, к чистым. Туда.
Туда-а.
ЭПИЛОГ-БУФФ
Хозяин балагана. Вот мы и сыграли вам о нечестивом докторе Фаусте, преуспевающем маге, кладезе некромантии, хиромантии, аэромантии, пиромантии и венце гидромантии. Пьеса сия, хотя и старая, всему миру известная, не раз показанная и на всякий манер уже виденная, сегодня, однако, была нами представлена на вовсе новый, у других комедиантов не виданный манер.
Ф а у ста (выглядывает из-за занавеса). Ку-ку!
Хозяин балагана (продолжает). Большая комедия с машинами, прологом, эпилогом и балетом фурий…
Фауста из-за его спины подмигивает зрителям.
Хозяин балагана. Новая пантомима, соединившая старый фарс о докторе Фаусте с арлекинадой, отличалась обилием волшебных превращений и частой сменой декораций.
В конце – оглушительно шумная сцена в аду, утопавшем в огне и пламени. Бух, трах, ба-ба-бах, пекло, мука вечная, и нет ей начала, нет надежды и нет конца, жилище мерзких насекомых и обиталище падших дьяволов, полное зловонной воды, серы, смолы и расплавленного металла…
Фауста. Ну хватит уже, хватит!
Хозяин балагана (испуганно оглядывается и видит доктора. Неожиданно улыбается и еще более неожиданно заключает). Так что прошу теперь, господа хорошие, подать актерам на пропитание кому не жалко.
Критик. Это что, получается, что они еще и денег хотят за эту гнусность? За что я им должен платить? Русской литературе нужна крепко сколоченная проза. Крепко – вот так, ух!
(Показывает публике кулак.)
А не это их средневековое мракобесие.
Критикесса. Да и потом, уж больно мрачно. Нет чтобы написать легкий, приятный роман со счастливым концом! И чтобы он отражал глубоко позитивное мироощущение, владеющее умами в России XXI столетия! Да! А то все время о грустном да о грустном…
Критик. Я уже не говорю о том, что ваша фантасмагория сильно попахивает… (Переходит на шепот.) …постмодернизмом. Да-да, господа, постмодернизмом, не побоюсь этого слова. И это в то время, когда на историческую сцену возвращается реализм! Я только вчера закончил статью, в которой констатировал смерть постмодернизма. А они опять!
Хозяин балагана (плаксиво). Не знаю никакой реализьмы-постмодернизьмы. Просто кушать очень хотелось…
Критик (не слушая его). А откуда в пьесе взялась Франция? Нет, скажите мне, кому нужна эта Франция? Русский зритель хочет смотреть о проблемах регионов! Ну в крайнем случае о двоюродном СНГ. О паводках, об озимых, об убийствах коррумпированных чиновников, о мафии. О своем, родном! Давай пажить! Долой нежить!
Фауста (выходит из-за занавеса). Все, надоело! (Страшным голосом.)
Над адом, дерзкие, готовы вы смеяться, Покуда в горький плач смешки не обратятся!
(Фыркает и зовет ласково.) Маркуша! Зверечек!
На сцену выходят улыбающийся Марк и уютное плюшевое Животное. Фауста и Марк целуются; Животное с блаженным урчанием трется об их колени.
Критикесса. Это еще что такое?
Фауста. Хэппи-энд. Вы же сами просили.
Фауста, Марк и Животное водят по сцене хоровод с песней:
Идет со шляпой по залу. Критик с критикессой вздыхают и бросают туда по монетке.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
1
2
– Не отчаивайся, дорогой, – проговорил напоследок седобородый. – Близок миг восхищения к облакам во сретение на воздухе. Иди и готовь сокровище неоскудевающее. И не думай о звере, который есть лишь прах и тлен.
Сказав это, хиппи вновь погрузился в молитву и забормотал свой речитатив – то ли псалмы, то ли мантры – и казалось, что раковины на фризе колышутся в такт этим звукам, словно это был голос первого существа, заунывно тянущий «о-о-ом» или дыхание Бога, от которого вибрирует вселенная. И раковины становились похожими не на раскрытую вульву, а на древний слуховой аппарат, по которому в уши течет слово Господа, символ Доброго Предзнаменования.
Марк вздохнул и пошел к выходу из часовни.
– Готовь себе влагалище неветшающее, – слышал он, открывая дверь. – Скоро, скоро раздастся крик жениха в ночи.
Марк без труда нашел цепочку звериных следов, поворачивающих от часовни к спуску в лес. Сколько ни разговаривай о вечности, а все равно приходилось возвращаться назад, в реальную жизнь, которая одинаково опостылела Марку и в Чертанове, и в Жеводане. И даже переходы из XVIII в XXI век его больше не занимали: повсюду бегал мерзкий бессмертный Зверь, и избавления от него не было.
То есть, было, конечно, то, о чем рассказывал паломник, но как переключиться только на это, отбросив физиологическое существование, если перед тобой снова и снова возникает цепочка звериных следов? Следы торчали из земли, как заноза в глазу, даже после духовной беседы в часовне, и Марк, за три года жизни с Фаустой до изжоги наслушавшийся разговоров о прыщах, подумал об этом в косметологических терминах.
– Знаешь, – объясняла как-то доктор одной из клиенток, – совсем нетрудно удалить то, что называется комедоном, или, в просторечии, прыщом. Любой грамотный косметолог в состоянии вскрыть этот твердый белый шарик из окисленного сала, скопившегося под кожей. Другое дело – то, что остается в сальной протоке после того, как выдавлен прыщ. Это хвостик комедона. Вот его удалить очень сложно. Некоторые даже говорят, что невозможно.
Гнусные следы торчали в Марковой жизни, как хвостик комедона. И, вместо того чтобы готовить себе влагалище неветшающее, он опять пошел по ним, спустился с горы восхищения и проделал в обратном направлении весь свой утренний путь до Северного Чертанова. Видимо, тварь после полуночного моциона и неудачного броска в туман возвратилась той же дорогой назад.
Марк даже не очень удивился, когда следы привели его к дому и оборвались возле входа в стеклянный пентхаус.
Глава седьмая
ИХТИОЛОВАЯ МАЗЬ
Нас было четыре сестры, четыре сестры нас было.
А, может быть, нас было не четыре, а пять?
М. Кузьмин
Марк вошел в квартиру, опасливо озираясь по сторонам, словно боялся увидеть у порога труп следователя. Но нет, никакого трупа; сумерки, пустота, настороженная тишина.
Марк даже не переобулся у порога в тапочки – привычка, к которой Фауста, дрожавшая за свои ковры, приучала его годами. Боком, как будто не к себе домой, он зашел в полутемную гостиную и сел на диван.
В углах дивана, лицом к стене стояли две тряпочные куклы, повернутые друг к другу и ко всему миру спиной. Пухлый мальчик в матроске и девочка с распущенной копной кудрявых волос. Марк взял их в руки, взглянул: у кукол не было лиц. Они изначально были задуманы для того, чтобы показывать друг другу только спину. Настоящая аллегория Марковой семейной жизни с Фаустой.
Марк сморщился и вдруг подумал о Тане. Не о той, наглой, уверенной, с которой он жил и которую называл Таней, а о прежней, о девочке – Красной Шапочке, о своей невесте. В какой момент одна женщина заменила другую? Происходило ли это постепенно? Или случилось в один миг? В день своей помолвки Марк расстался с утра с упрямой маленькой девственницей, расстался навсегда, не подозревая об этом, а, вернувшись, встретил сластолюбивую жадную волчицу в красном платье. И ни о чем даже не догадался. А ведь была какая-то подсказка, была… Марк вспомнил о странном телефонном разговоре, который состоялся у него в тот день. Он позвонил от профессора в пентхаус, и надтреснутый, обезьяний голос сообщил ему: «В том гробу твоя невеста». Но кто же ответил ему тогда?
И еще Марк подумал, какой прекрасной могла бы быть его семейная жизнь, если бы все сложилось иначе. Если бы он правда женился на Тане, а не на оборотне-волчице. Если бы каменное чудовище не выбрало себе в жертву именно его невесту. Все же могло быть совершенно по-другому… Хотя могло ли? Ведь когда зверь выбирает себе погибальца, он ищет в нем что-то особенное, неуловимое для остальных, но четко вычленяемое звериным нюхом: что-то, живущее на дне глаз жертвы, темное и непонятное. То ли черта, то ли черту. Какой бы прелестной и невинной ни была назначенная жертва, между нею и зверем обязательно будет существовать глубокое внутреннее сходство, как корень «бенз-», объединяющий слова «бензол» и «бензоат».
В конце коридора, за дверью спальни, послышались шаги.
– Таня? – автоматически подумал Марк.
Потом вспомнил обо всем, что произошло, начиная с сегодняшнего утра. Мышцы на его лице напряглись и стали словно деревянными; сердцебиение участилось. Преодолев себя, он встал с дивана и вышел в коридор.
Шаги за дверью продолжались. Но они были какими-то грузными, шаркающими, как будто ходила не молодая женщина, а древняя старуха.
Закусив от напряжения губу, Марк через силу заставил себя войти в спальню. И сразу увидел ее.
Старуха стояла перед зеркалом и прихорашивалась. В зеркале отражалось длинное звериное лицо, грубостью черт напоминавшее не то клинического дебила, не то горбатого карлика. На голове красовался рогатый готический чепец из гобеленной ткани, к которому старуха заботливо подкалывала белую свадебную фату с оборкой. Из туго зашнурованного корсажа расплывчатыми кругами выпирали большие дряблые груди.
Увидев в трюмо Марка, входящего в спальню, старуха кокетливо улыбнулась и спросила:
– Хто там?
Голос был обезьяний, надтреснутый. Марк оцепенел на пороге.
Старуха развернулась к нему. Оборка от фаты радостно колыхалась на ее оттопыренных, хрящеватых ушах, подпиравших чепец.
завело чудище свою любимую песню, которую Марк уже слышал однажды по телефону.
– Там за речкой тихоструйной
Есть высо-окая гора,
В ней глубо-окая нора, –
– Глубо-окая нора, – с удовольствием повторила старуха, потыкала пальцем себе между ног и с громким воплем: «Ракушка! Ракушка!» принялась мерзко хихикать.
С большим трудом придя в себя, Марк махнул на нее рукой:
– Отойди… отродье, мерзость!
Тут старуха извлекла неизвестно откуда – то ли из небытия, то ли у себя из-под юбок – сумочку, которую Марк потерял уже несколько лет назад. Помахала сумочкой в воздухе, осклабилась и пошла на Марка, брыкая страшными подагрическими ногами. Он попытался закрываться от нее руками, но она только хихикала, тянула к нему заскорузлые пальцы в кольцах, пыталась пощекотать. А потом непристойно заржала и швырнула Марку сумку в лицо. В полете сумочка раскрылась, и из нее вывалился огромный негритянский член, зверски оторванный от тела.
И в эту секунду Марк, наконец, закричал.
С воплем он метнулся в сторону от хохочущей старухи и от ее страшного подарка. Потерял очки. Сослепу наскочил на хрупкую этажерку, на которой была расставлена коллекция кукол, споткнулся о ковер и упал. Зазвенело разбитое стекло, и куклы с грохотом посыпались на распростертого на полу Марка.
Падали все подряд: старорежимные фарфоровые виконты в пудреных париках, лощеные мальчики в смокингах, целлулоидные голыши, Пьеро, спортсмен и грузин с залихватски закрученными усами. Падая, куклы издавали тонкий, еле слышный стон, словно наружу рвалась душа, замурованная в игрушечном теле.
Последним на кучу кукольных трупиков упал толстый мускулистый негритенок, новый экспонат этой оригинальной коллекции.
Возле разбитой этажерки остался лежать только Гарри Поттер в круглых очках – старая кукла, несколько лет провалявшаяся на подоконнике, а теперь очищенная от пыли и подготовленная для переезда на полку.
– Господи, что здесь происходит? – раздался из коридора раздраженный голос, и Фауста появилась на пороге спальни.
Увидев кучу кукольных тел, она охнула – почему-то басом.
– Идиот! – закричала она мужу, выбиравшемуся из игрушечного завала. – Что ты наделал?
Поцарапанный, слепой, Марк шарил руками по полу в поисках очков.
– Кретин! – продолжала стонать Фауста, выхватывая из свалки то один, то другой из экспонатов.
Марк ощупью нашел очки. Надел их и трясущимися руками поправил дужку на переносице. Потом посмотрел на Фаусту и с отвращением увидел, что та со слезами на глазах поцеловала игрушечного негрика.
В сторону Марка доктор даже не поворачивалась. Он решил воспользоваться ситуацией и потихоньку улизнуть из квартиры. Куда бежать, он не знал, но было ясно одно: здесь оставаться он больше не может.
Марк долго пятился и наконец выскользнул в коридор. Благодаря Бога за то, что он не переобулся в тапочки, рванул ко входной двери, но не тут-то было.
У двери на страже сидел Зверечек. Увидев Марка, он издал длинный угрожающий шип, и шерсть встала дыбом на кошачьей голове.
Фауста тотчас лее выскочила в переднюю.
– Ну-ка пойдем, – сказала она мужу беспрекословным тоном.
Доктор завела его в лабораторию. Перед приходом мужа она работала: составляла свою любимую ихтиоловую мазь на основе черного дегтя. Эта мазь, жирная, противная и вонючая, как сто чертей, обладала на редкость целебными свойствами. Те красавицы, которые наносили ее по вечерам на лицо толстым слоем, получали в награду гладкую, бархатистую кожу. Ну и что, что деготь делал их черными, как убиенный негрик! Ну и что, что они смердели солдатскими сапогами! Зато кожа становилась безупречной.
Фауста просто обожала ихтиоловую мазь и изготавливала ее в количествах несоразмерно огромных, даже по сравнению с изрядным числом клиенток. Что она делала с ней потом, неизвестно. Но что попишешь, любила доктор ихтиоловую мазь, любила.
Фауста завела Марка в лабораторию, где по столу были расставлены открытые банки с готовой ихтиоловой мазью, вонявшей на всю квартиру, и села в кресло. Кот, следовавший за Марком по пятам, как охранник, злобно фыркнул в его сторону и прыгнул к доктору на колени.
Марк встал напротив них, как осужденный на допросе. После того как он снова одел очки, мир внезапно показался кристально ясным, прозрачным и как будто другим, словно недолгая потеря зрения изменила для него всю картину бытия. Марк смотрел на молодую красивую женщину, сидящую в кресле с уютным котом на коленях – узкая холеная рука в кольцах неторопливо скользила по полосатой плюшевой спинке – и видел чудовище.
Фауста взглянула на него пристально. Потом еще раз и еще.
– Догадался, проклятый. Всегда был умен, – сказал устами красавицы нутряной, нездешний бас.
И туловище доктора стало разрастаться сразу в три стороны. По бокам от изящного Таниного торса образовались два отростка. С одного из них Марка сверлила глазами старая, недобрая Фауста Петровна. А с другого похабно лыбилась старуха в чепце.
Трехголовый монстр протянул когтистую, перепачканную в крови и земле лапу к банке с мазью и зачерпнул полную горсть дегтярной вони. А потом мазнул ей по носу трясущегося от нетерпения кота.
Морда животного заострилась и вытянулась, уши встали торчком. Кот увеличивался и увеличивался в размере, а его задние лапы вросли в безразмерный каменный живот доктора. Из трехголового чудовище превращалось в четырехголовое, и все эти четыре головы вместе образовывали новое, пятое существо, имя которому было Зверь. Страшные глаза Фаусты Петровны неотрывно смотрели на Марка с каменного лика.
– Старуха, – прошептал он. Отшатнулся и бросил последний, безнадежный взгляд в окно: сейчас бы туда, в туман, Господи будь милостив, восхити меня. А Фауста рыкнула басом:
– Больше не люблю тебя, поэтому забираю твое тело, и дух, и душу, – и гиеной пошла на него.
Морда чудовища очутилась перед самым лицом Марка, и из оскаленной пасти на него пахнуло несвежим мясом, как пахнет из посудомоечной машины, куда уже несколько дней складывают грязные тарелки.
Но в тот момент, когда когти чудовища впились в его тело, что-то жалобно, тоненысо пискнуло, и на макушке головы сверкнул фиолетовый огонек. Душа Марка вырвалась из тюрьмы и помчалась через окно, раскрытое в летнюю ночь, – далеко, к чистым. Туда.
Туда-а.
ЭПИЛОГ-БУФФ
Сон, вызванный полетом пчелы вокруг граната, за секунду до пробуждения.
С. Дали
Жизнь есть сон.
П. Кальдерон де ла Барка
Сон есть текст.
Ж. Лакан
Хозяин балагана. Вот мы и сыграли вам о нечестивом докторе Фаусте, преуспевающем маге, кладезе некромантии, хиромантии, аэромантии, пиромантии и венце гидромантии. Пьеса сия, хотя и старая, всему миру известная, не раз показанная и на всякий манер уже виденная, сегодня, однако, была нами представлена на вовсе новый, у других комедиантов не виданный манер.
Ф а у ста (выглядывает из-за занавеса). Ку-ку!
Хозяин балагана (продолжает). Большая комедия с машинами, прологом, эпилогом и балетом фурий…
Фауста из-за его спины подмигивает зрителям.
Хозяин балагана. Новая пантомима, соединившая старый фарс о докторе Фаусте с арлекинадой, отличалась обилием волшебных превращений и частой сменой декораций.
В конце – оглушительно шумная сцена в аду, утопавшем в огне и пламени. Бух, трах, ба-ба-бах, пекло, мука вечная, и нет ей начала, нет надежды и нет конца, жилище мерзких насекомых и обиталище падших дьяволов, полное зловонной воды, серы, смолы и расплавленного металла…
Фауста. Ну хватит уже, хватит!
Хозяин балагана (испуганно оглядывается и видит доктора. Неожиданно улыбается и еще более неожиданно заключает). Так что прошу теперь, господа хорошие, подать актерам на пропитание кому не жалко.
Критик. Это что, получается, что они еще и денег хотят за эту гнусность? За что я им должен платить? Русской литературе нужна крепко сколоченная проза. Крепко – вот так, ух!
(Показывает публике кулак.)
А не это их средневековое мракобесие.
Критикесса. Да и потом, уж больно мрачно. Нет чтобы написать легкий, приятный роман со счастливым концом! И чтобы он отражал глубоко позитивное мироощущение, владеющее умами в России XXI столетия! Да! А то все время о грустном да о грустном…
Критик. Я уже не говорю о том, что ваша фантасмагория сильно попахивает… (Переходит на шепот.) …постмодернизмом. Да-да, господа, постмодернизмом, не побоюсь этого слова. И это в то время, когда на историческую сцену возвращается реализм! Я только вчера закончил статью, в которой констатировал смерть постмодернизма. А они опять!
Хозяин балагана (плаксиво). Не знаю никакой реализьмы-постмодернизьмы. Просто кушать очень хотелось…
Критик (не слушая его). А откуда в пьесе взялась Франция? Нет, скажите мне, кому нужна эта Франция? Русский зритель хочет смотреть о проблемах регионов! Ну в крайнем случае о двоюродном СНГ. О паводках, об озимых, об убийствах коррумпированных чиновников, о мафии. О своем, родном! Давай пажить! Долой нежить!
Фауста (выходит из-за занавеса). Все, надоело! (Страшным голосом.)
Над адом, дерзкие, готовы вы смеяться, Покуда в горький плач смешки не обратятся!
(Фыркает и зовет ласково.) Маркуша! Зверечек!
На сцену выходят улыбающийся Марк и уютное плюшевое Животное. Фауста и Марк целуются; Животное с блаженным урчанием трется об их колени.
Критикесса. Это еще что такое?
Фауста. Хэппи-энд. Вы же сами просили.
Фауста, Марк и Животное водят по сцене хоровод с песней:
Марк (берет перевернутую вверх дном шляпу и показывает публике). А теперь, господа хорошие, подайте копеечку на седьмой телевизор!
Обмана ищет этот мир
Пусть будет он обманут.
Идет со шляпой по залу. Критик с критикессой вздыхают и бросают туда по монетке.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Гипермодерн, или что делать после оргии?
«Оргия – это освобождение во всех областях: политическое, сексуальное, освобождение женщины, ребенка, бессознательных импульсов и искусства. Мы прошли все пути виртуального производства и сверхпроизводства объектов, знаков, идеологий и удовольствий. Сегодня все – свободно, ставки сделаны, и мы все вместе оказались перед роковым вопросом: «Что делать после оргии?»
Жан Бодрийар. «Прозрачность зла»
1
Карнавальная культура,
«Камаринская» и «мыльные оперы»
Начну с программного заявления, которое кому-то может показаться банальным, а кому-то – шокирующим.
Одной из главных задач современного искусства является интеграция массовой и элитарной культур (говоря языком Бахтина, «ученой» и «народной» культур). Сразу уточню: под «народной» культурой в данном случае понимается не городской карнавал, не петрушечные театрики и не прочие лубки, давно и с успехом рециклированные «высоким искусством» предыдущих периодов. Нет, речь идет о том, что образованная публика и не назовет иначе, чем «вся эта гадость»: привокзальные любовные романы, торжествующие на бесчисленных лотках, низкопробные детективы и триллеры, а также любимые одинокими пенсионерками «мыльные оперы».
Это факты живой народной культуры нашего времени. Они не только не умерли, но переживают период своего расцвета. Поэтому, не будучи еще подвергнуты никакой «элитарной» обработке, для интеллектуального читателя они неизбежно предстанут покрытыми толстой коркой вульгарности: «пара-литература» для клиентов парикмахерских.
Однако, можно взглянуть на народную (или массовую, или пара-) культуру позитивно – как на мир традиционных структур. В этом случае обнаружится, что нет никаких функциональных различий между нашей гадкой пара-культурой и опоэтизированным лубком, или стихией средневекового карнавала, которая видится нам в романтичном свете. Просто предыдущие эпохи сделали усилие по включению современного им пласта массовой культуры в парадигматическую модель своего искусства.
Но ощущение вульгарности интегрируемого материала, скорее всего, было таким же, как у нас, и в предшествующие столетия. «Балаганчик» Блока, «Петрушка» Стравинского и изысканнейшие декорации Бенуа к балету на эту музыку появились не из чего-то рафинированного, а из похабного площадного спектакля, который тонкостью совершенно не блистал.
Я уже не говорю о карнавальной культуре, одно упоминание которой стало в наше время признаком хорошего тона. Работают целые проекты, посвященные, например, перформативности средневекового карнавального действа. Утонченные европейские дамы пишут статьи об «эстетике обсценного (т. е. непристойного) жеста».
«Обсценный жест» при этом уже не имеет почти никакого отношения к породившей его базовой реальности; он становится своим собственным симулякром, функционирующим исключительно в мире чистых культурологических моделей. Как бы себя почувствовали эти дамы, окунись они вдруг в настоящую «стихию народного праздника»? Как бы построили семиотическую концепцию обсценных перформансов, если бы «актанты» стали реально предъявлять им свои голые вонючие зады?
Оперирование эстетическими категориями типа карнавальное™ стало возможным только благодаря своего рода сублимации, которую вульгарное массовое действо получило в романе Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль» и – шире – в литературе XV-XVI веков. Я, безусловно, многое упрощаю при таком заявлении, но, тем не менее, базовая идея верна. Этот голый средневековый зад интересен современному интеллектуалу не как таковой, а через призму поэтизирующей многовековой интерпретации, от Рабле до Бахтина. Не будь этой «окультуривающей» поэтизации, он никогда бы не всплыл на поверхность актуальной культурологии.
Тенденция к интегрированию «народного» пласта в «ученый» циклична и повторяется во всех странах, из века в век. В определенные моменты развития собственные ресурсы интеллектуальной культуры оскудевают, и она обращается за новым вдохновением к низовым, вульгарным слоям. Классический пример – «Камаринская» Глинки, «яркая и поэтичная картина народной жизни, исполненная шутливого озорства». За основу взят «гадкий», площадной мотив «Ой ты, сукин сын, камаринский мужик» («эта апофеоза пьянства», как говорит Фома Фомич в «Селе Степанчикове и его обитателях» Достоевского) – и это в эпоху владычества сладкой итальянской оперы. Однако в итоге – «русское скерцо, глубоко раскрывающее национальный характер».
Наше время не является исключением из общего правила.
Я, конечно, не призываю писателей-постмодернистов засесть за изготовление «бульварных романов хорошего качества с целью воспитания общественного вкуса». Воспитание общественного вкуса, на мой взгляд, всегда было и будет занятием безнадежным. Говорить о его падении в наше время смешно: и сто, и двести лет назад наблюдалась та же картина. Приведу в пример красноречивый лубок «Концерт итальянской труппы» из альбома «Русские народные картинки и гулянья» середины XIX века. На нем купеческая пара уходит с концерта, а подпись под картинкой (не содержащая знаков препинания) гласит: «Пойдем-ка домой Фекла Кузминишна что за музыка даром деньги я отдал словно собаки воют перед покойником то ли дело наш Ванька на балалайке учинет так за живое и захватывает». Широкие массы всегда тяготеют к самым простым и понятным формам современной им народной культуры. И поделать с этим ничего нельзя.
Но в то же время сама народная культура представляется подлинным источником образов, схем и идей, из которого может черпать интеллектуальное искусство. В сущности, постмодернизм с его системой «двойного кодирования» всегда тяготел к «пара-культуре» рекламы, комиксов, телесериалов, фэнтези и прочего китча. Однако спорным остается пафос включения этих элементов в «высокую литературу»: во многом это чистый негатив, отрицание, разоблачение «массмедийного сознания».
Но ведь можно взглянуть на этот процесс и с другой стороны. Мир устал от разоблачений. Позитивно направленный синтез «народной» и «ученой» традиций тоже приносит новые, интересные результаты. Наиболее разработанной в этом плане на данный момент является область детектива; хрестоматийный пример – «Имя розы» Умберто Эко, великолепно сочетающий обе тенденции.
Подобной разработке могут подвергнуться и другие области массовой культуры. В данном случае я рассуждаю не с позиций исследователя, претендующего на новое слово в культурологии, а исключительно с позиций художника-практика. Причем женщины. Именно с этой точки зрения мне интересны гадкие, слезливые, женские, дамские (и так далее: обзывайте как хотите) романы и фильмы. Мне кажется, что при разумной интеграции «интересных» моментов такого рода сюжетов с элементами «высокой культуры» и может быть получено новое качество, возникающее при объединении «народной» и «ученой» тенденций.
Для большей ясности рассуждения кратко рассмотрим, что представляет собой современная «ученая», интеллектуальная литература.
Одной из главных задач современного искусства является интеграция массовой и элитарной культур (говоря языком Бахтина, «ученой» и «народной» культур). Сразу уточню: под «народной» культурой в данном случае понимается не городской карнавал, не петрушечные театрики и не прочие лубки, давно и с успехом рециклированные «высоким искусством» предыдущих периодов. Нет, речь идет о том, что образованная публика и не назовет иначе, чем «вся эта гадость»: привокзальные любовные романы, торжествующие на бесчисленных лотках, низкопробные детективы и триллеры, а также любимые одинокими пенсионерками «мыльные оперы».
Это факты живой народной культуры нашего времени. Они не только не умерли, но переживают период своего расцвета. Поэтому, не будучи еще подвергнуты никакой «элитарной» обработке, для интеллектуального читателя они неизбежно предстанут покрытыми толстой коркой вульгарности: «пара-литература» для клиентов парикмахерских.
Однако, можно взглянуть на народную (или массовую, или пара-) культуру позитивно – как на мир традиционных структур. В этом случае обнаружится, что нет никаких функциональных различий между нашей гадкой пара-культурой и опоэтизированным лубком, или стихией средневекового карнавала, которая видится нам в романтичном свете. Просто предыдущие эпохи сделали усилие по включению современного им пласта массовой культуры в парадигматическую модель своего искусства.
Но ощущение вульгарности интегрируемого материала, скорее всего, было таким же, как у нас, и в предшествующие столетия. «Балаганчик» Блока, «Петрушка» Стравинского и изысканнейшие декорации Бенуа к балету на эту музыку появились не из чего-то рафинированного, а из похабного площадного спектакля, который тонкостью совершенно не блистал.
Я уже не говорю о карнавальной культуре, одно упоминание которой стало в наше время признаком хорошего тона. Работают целые проекты, посвященные, например, перформативности средневекового карнавального действа. Утонченные европейские дамы пишут статьи об «эстетике обсценного (т. е. непристойного) жеста».
«Обсценный жест» при этом уже не имеет почти никакого отношения к породившей его базовой реальности; он становится своим собственным симулякром, функционирующим исключительно в мире чистых культурологических моделей. Как бы себя почувствовали эти дамы, окунись они вдруг в настоящую «стихию народного праздника»? Как бы построили семиотическую концепцию обсценных перформансов, если бы «актанты» стали реально предъявлять им свои голые вонючие зады?
Оперирование эстетическими категориями типа карнавальное™ стало возможным только благодаря своего рода сублимации, которую вульгарное массовое действо получило в романе Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль» и – шире – в литературе XV-XVI веков. Я, безусловно, многое упрощаю при таком заявлении, но, тем не менее, базовая идея верна. Этот голый средневековый зад интересен современному интеллектуалу не как таковой, а через призму поэтизирующей многовековой интерпретации, от Рабле до Бахтина. Не будь этой «окультуривающей» поэтизации, он никогда бы не всплыл на поверхность актуальной культурологии.
Тенденция к интегрированию «народного» пласта в «ученый» циклична и повторяется во всех странах, из века в век. В определенные моменты развития собственные ресурсы интеллектуальной культуры оскудевают, и она обращается за новым вдохновением к низовым, вульгарным слоям. Классический пример – «Камаринская» Глинки, «яркая и поэтичная картина народной жизни, исполненная шутливого озорства». За основу взят «гадкий», площадной мотив «Ой ты, сукин сын, камаринский мужик» («эта апофеоза пьянства», как говорит Фома Фомич в «Селе Степанчикове и его обитателях» Достоевского) – и это в эпоху владычества сладкой итальянской оперы. Однако в итоге – «русское скерцо, глубоко раскрывающее национальный характер».
Наше время не является исключением из общего правила.
Я, конечно, не призываю писателей-постмодернистов засесть за изготовление «бульварных романов хорошего качества с целью воспитания общественного вкуса». Воспитание общественного вкуса, на мой взгляд, всегда было и будет занятием безнадежным. Говорить о его падении в наше время смешно: и сто, и двести лет назад наблюдалась та же картина. Приведу в пример красноречивый лубок «Концерт итальянской труппы» из альбома «Русские народные картинки и гулянья» середины XIX века. На нем купеческая пара уходит с концерта, а подпись под картинкой (не содержащая знаков препинания) гласит: «Пойдем-ка домой Фекла Кузминишна что за музыка даром деньги я отдал словно собаки воют перед покойником то ли дело наш Ванька на балалайке учинет так за живое и захватывает». Широкие массы всегда тяготеют к самым простым и понятным формам современной им народной культуры. И поделать с этим ничего нельзя.
Но в то же время сама народная культура представляется подлинным источником образов, схем и идей, из которого может черпать интеллектуальное искусство. В сущности, постмодернизм с его системой «двойного кодирования» всегда тяготел к «пара-культуре» рекламы, комиксов, телесериалов, фэнтези и прочего китча. Однако спорным остается пафос включения этих элементов в «высокую литературу»: во многом это чистый негатив, отрицание, разоблачение «массмедийного сознания».
Но ведь можно взглянуть на этот процесс и с другой стороны. Мир устал от разоблачений. Позитивно направленный синтез «народной» и «ученой» традиций тоже приносит новые, интересные результаты. Наиболее разработанной в этом плане на данный момент является область детектива; хрестоматийный пример – «Имя розы» Умберто Эко, великолепно сочетающий обе тенденции.
Подобной разработке могут подвергнуться и другие области массовой культуры. В данном случае я рассуждаю не с позиций исследователя, претендующего на новое слово в культурологии, а исключительно с позиций художника-практика. Причем женщины. Именно с этой точки зрения мне интересны гадкие, слезливые, женские, дамские (и так далее: обзывайте как хотите) романы и фильмы. Мне кажется, что при разумной интеграции «интересных» моментов такого рода сюжетов с элементами «высокой культуры» и может быть получено новое качество, возникающее при объединении «народной» и «ученой» тенденций.
Для большей ясности рассуждения кратко рассмотрим, что представляет собой современная «ученая», интеллектуальная литература.
2
«Ученая» литература постмодернизма:
смерть автора, субъекта и текста
Термин «постмодернизм», ставший актуальным с конца 70-х годов, стал ходячим выражением раньше, чем успел получить научное определение. «Постмодернизм» может трактоваться и как художественное направление, и как философское течение, и как современное состояние общества (в этом смысле синонимами будут: «пост-история», «постиндустриальное общество»); в массовом сознании это слово связывается с образом чего-то непонятного и очень подозрительного, вроде декаданса конца XIX века.
Если все же попытаться дать дефиницию столь расплывчатому явлению, можно в общих чертах утверждать, что постмодерн – это специфическое видение мира как хаоса, лишенного причинно-следственных связей и ценностных ориентиров. Мир постмодерна не имеет центра и существует только в виде неупорядоченных осколков.
Более точное определение сформулировать практически невозможно. Во-первых, в последние годы слово «постмодернизм» употреблялось столь часто – по поводу и без повода, – что стало практически бессмысленным. Во-вторых, по самой своей природе постмодерн – двусмысленный, аллюзивный и гиперироничный – ускользает от прямой дешифровки.
Наше время, эпоха постмодерна, характеризуется философом Ж. Бодрийаром как общество, в котором движение достигло своей конечной стадии: наступила полная нейтрализация всего всем, всеобщее безразличие, «непристойность ожирения», раковая пролиферация, клонирование. Жизнь представляется тотальной симуляцией: смысл не производится, а разыгрывается, реальность подменяется массмедийной гиперреальностью.
Если все же попытаться дать дефиницию столь расплывчатому явлению, можно в общих чертах утверждать, что постмодерн – это специфическое видение мира как хаоса, лишенного причинно-следственных связей и ценностных ориентиров. Мир постмодерна не имеет центра и существует только в виде неупорядоченных осколков.
Более точное определение сформулировать практически невозможно. Во-первых, в последние годы слово «постмодернизм» употреблялось столь часто – по поводу и без повода, – что стало практически бессмысленным. Во-вторых, по самой своей природе постмодерн – двусмысленный, аллюзивный и гиперироничный – ускользает от прямой дешифровки.
Наше время, эпоха постмодерна, характеризуется философом Ж. Бодрийаром как общество, в котором движение достигло своей конечной стадии: наступила полная нейтрализация всего всем, всеобщее безразличие, «непристойность ожирения», раковая пролиферация, клонирование. Жизнь представляется тотальной симуляцией: смысл не производится, а разыгрывается, реальность подменяется массмедийной гиперреальностью.