— Еще раз благодарю вас, — сказал дон Рамон.
— Нет-нет, мы квиты. Я не говорю о нескольких тысячах пиастров, которые вы передали мне. Они послужат только к тому, чтобы заткнуть глотки моим шакалам. Но я должен предупредить вас, дон Рамон: следите повнимательнее за вашим сыном. Если он еще раз попадет в мои руки, я уже не в силах буду спасти его.
— На этот счет можете быть совершенно спокойны, дон Иниго. Мой сын больше не попадет в ваши руки.
Дон Рамон сказал это так мрачно и, вместе с тем, так многозначительно, что судья вздрогнул и со страхом взглянул на него.
— Подумайте о том, что вы хотите сделать! — воскликнул он.
— О, не беспокойтесь, — отвечал дон Рамон. — Я говорю только о том, что сумею справиться с сыном и не допущу, чтобы он попал на эшафот и опозорил мое имя.
В это время привели лошадь, и судья вскочил на нее.
— До свиданья, дон Рамон, — сказал он. — Будьте благоразумны. Молодой человек может еще исправиться. У него слишком горячая кровь — вот и все.
— Прощайте, дон Иниго, — сухо отвечал дон Рамон.
Судья покачал головой и, еще раз простившись с хозяином, пришпорил лошадь и крупной рысью поехал впереди своего конвоя.
Когда они исчезли из виду, дон Рамон вышел на двор асиенды.
— Позвони в колокол, Эусебио, — приказал он дворецкому. — Пусть все слуги, рабочие и вакерос ждут меня в столовой.
Эусебио с удивлением взглянул на своего господина и исполнил его распоряжение.
«Что бы это значило?» — подумал он.
При первом же звуке колокола сбежались все работавшие на асиенде. Через несколько минут они собрались в столовой. Никто из них не нарушал молчания, — все со страхом ждали чего-то ужасного.
Дверь отворилась, и в комнату вошла Хесусита со всеми своими детьми, кроме Рафаэля, и села на возвышении, устроенном на одном конце столовой.
Она была бледна. Глаза ее покраснели от слез. Наконец появился и дон Рамон. На нем был костюм из черного бархата, безо всяких украшений, и черная войлочная шляпа с широкими полями, украшенная огромным пером. Массивная золотая цепь спускалась ему на грудь, длинная шпага висела на боку. Лицо его было мрачно, густые брови грозно хмурились, а черные глаза метали молнии.
Трепет ужаса пробежал по рядам присутствующих: дон Рамон Гарильяс одевался так только в тех случаях, когда исполнял обязанности судьи.
Значит, кого-то будут судить? Но кого же?
Заняв место на возвышении, рядом с женой, дон Рамон сделал знак дворецкому.
Тот вышел из комнаты и через минуту вернулся вместе с Рафаэлем. Руки юноши были скручены за спиной. Бледный, опустив глаза, остановился он перед отцом и почтительно поклонился ему.
В начале девятнадцатого столетия в Соноре, — в особенности же, в ее глухих отдаленных от центра округах, преимущественно страдавших от нападений индейцев, — власть отца сохранилась во всей своей неприкосновенности. Он был главой, властелином и верховным судьей своего дома, и то, что решал он, исполнялось безропотно и беспрекословно.
Слуги и рабочие знали, что их господин обладает сильным характером и непреклонной волей, понимали, что он не пощадит Рафаэля, так как выше всего ставил честь своего рода, которая была для него дороже жизни. А потому они со страхом готовились присутствовать при той ужасной драме, которая должна была разыграться между отцом и сыном.
Дон Рамон встал, мрачно оглядел присутствующих и, сняв шляпу, бросил ее около себя.
— Слушайте все! — громко сказал он. — Я происхожу от древнего христианского рода, все члены которого оберегали честь его от малейшего пятна. Я получил от предков чистое, незапятнанное имя и надеялся таким же передать его своим наследникам. Но мой старший сын опозорил его. Он был вчера в игорном доме в Эрмосильо. Произошла ссора, и мой сын поджег дом, несмотря на то, что от этого мог сгореть весь город. А когда один из толпы, которая собралась на улице, вздумал остановить его, он убил этого человека наповал. Что думать о юноше, почти мальчике, у которого уже развились такие дикие инстинкты? На мне лежит обязанность заменить правосудие и вынести приговор. Клянусь Богом, я не пощажу преступника!
Дон Рамон скрестил руки на груди и задумался.
Никто не осмелился замолвить слово за Рафаэля. Все головы были опущены, все сердца замерли от ужаса. Рабочие и слуги очень любили старшего сына своего господина. Они восхищались его безумной смелостью, искусством, с которым он ездил верхом и владел всевозможным оружием, но больше всего ценили в нем доброту и прямодушие — основные свойства его характера. Живя в стране, где человеческая жизнь ценилась весьма дешево, они в душе вполне оправдывали несчастного юношу. У него слишком горячая кровь, и он совершил преступление под влиянием минутной вспышки гнева.
Хесусита встала со своего места. Никогда не осмеливалась она возражать мужу, привыкла всегда и во всем беспрекословно подчиняться ему, и одна мысль о сопротивлении его воле приводила ее в ужас. Но на этот раз она не могла молчать. Она страстно любила своих детей, а больше всех — Рафаэля, своего пылкого мальчика, которого ей так часто приходилось успокаивать и утешать.
— Не забывайте, сеньор, — сказала она, едва удерживаясь от слез, — что Рафаэль ваш первенец, и вы как отец должны быть снисходительнее к нему, чем посторонние. А я… я! — воскликнула она, зарыдав и падая на колени. — Я — его мать! О, умоляю вас, пощадите его! Пощадите моего сына!
Дон Рамон поднял свою рыдавшую жену и посадил ее в кресло.
— Я должен исполнить свой долг, — холодно сказал он, — и буду еще строже к нему именно потому, что он мой сын.
— Что вы хотите сделать? — с ужасом спросила Хесусита.
— Это не касается вас, сеньора, — отвечал дон Рамон. — Обязанность оберегать честь моего дома принадлежит только мне. Вам достаточно знать, что сын ваш уже никогда больше не совершит преступления.
— Неужели же вы сами будете его палачом? — вскричала Хесусита.
— Не палачом, а судьей, — отвечал дон Рамон. — Вели оседлать двух лошадей, Эусебио.
— О Боже, Боже! — воскликнула бедная женщина, бросаясь к сыну и горячо обнимая его. — Неужели же никто не поможет мне.
Все присутствующие были тронуты. Даже у дона Рамона показались на глазах слезы.
— О, он спасен! — с безумной радостью проговорила мать. — Господь сжалился надо мной и смягчил сердце этого железного человека!
— Вы ошибаетесь, сеньора, — возразил дон Рамон и, взяв ее за руку, принудил отойти от Рафаэля. — Участь вашего сына зависит не от меня. Он подлежит правосудию, и я теперь не отец его, а судья.
Он холодно взглянул на сына.
— Дон Рафаэль, — сказал он таким грозным голосом, что тот невольно вздрогнул. — Общество людей — не для вас. Вы оскорбили его своим преступлением. С этих пор до самой смерти вы будете жить не с людьми, а с дикими зверями. Вот мой приговор.
Услышав эти жестокие слова, Хесусита вскочила с кресла, сделала несколько шагов и упала навзничь.
Она была в обмороке.
До сих пор Рафаэль стоял спокойно и не выдавал своего волнения. Увидев же, что мать его лежит без чувств, он не мог сдержаться. Слезы полились у него из глаз, и он бросился к Хесусите.
— Мама! Мама! — отчаянно вскричал он.
— Идем! — сказал дон Рамон, положив ему руку на плечо.
— Посмотрите, сеньор! — воскликнул твердо Рафаэль. — Разве вы не видите? Моя мать умирает!
— Если она умрет, вы будете ее убийцей, — сухо отвечал дон Рамон.
Рафаэль быстро обернулся и как-то странно посмотрел на него.
— Знаете что, сеньор? — сказал он, побледнев и стиснув зубы. — Вам лучше всего убить меня. Клянусь, что я не забуду, как беспощадно отнеслись вы сегодня ко мне и моей матери. Если я останусь жив, я поступлю так же беспощадно и с вами!
Дон Рамон бросил на него презрительный взгляд.
— Идем! — повторил он.
— Идем! — так же решительно отвечал юноша.
Хесусита начала приходить в себя и открыла глаза.
— О, Рафаэль, Рафаэль! — в отчаянии воскликнула она, увидев, что сын ее уходит.
В одно мгновение юноша очутился около матери и несколько раз горячо поцеловал ее, а потом подошел к отцу.
— Теперь я готов умереть, — сказал он. — Я простился с матерью.
Они вышли.
Все присутствующие разошлись. Никто не произнес ни слова, — все от души жалели несчастного Рафаэля.
А Хесусита снова лежала в обмороке.
ГЛАВА IV. Мать
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ЧИСТОЕ СЕРДЦЕ
ГЛАВА I. Прерия
— Нет-нет, мы квиты. Я не говорю о нескольких тысячах пиастров, которые вы передали мне. Они послужат только к тому, чтобы заткнуть глотки моим шакалам. Но я должен предупредить вас, дон Рамон: следите повнимательнее за вашим сыном. Если он еще раз попадет в мои руки, я уже не в силах буду спасти его.
— На этот счет можете быть совершенно спокойны, дон Иниго. Мой сын больше не попадет в ваши руки.
Дон Рамон сказал это так мрачно и, вместе с тем, так многозначительно, что судья вздрогнул и со страхом взглянул на него.
— Подумайте о том, что вы хотите сделать! — воскликнул он.
— О, не беспокойтесь, — отвечал дон Рамон. — Я говорю только о том, что сумею справиться с сыном и не допущу, чтобы он попал на эшафот и опозорил мое имя.
В это время привели лошадь, и судья вскочил на нее.
— До свиданья, дон Рамон, — сказал он. — Будьте благоразумны. Молодой человек может еще исправиться. У него слишком горячая кровь — вот и все.
— Прощайте, дон Иниго, — сухо отвечал дон Рамон.
Судья покачал головой и, еще раз простившись с хозяином, пришпорил лошадь и крупной рысью поехал впереди своего конвоя.
Когда они исчезли из виду, дон Рамон вышел на двор асиенды.
— Позвони в колокол, Эусебио, — приказал он дворецкому. — Пусть все слуги, рабочие и вакерос ждут меня в столовой.
Эусебио с удивлением взглянул на своего господина и исполнил его распоряжение.
«Что бы это значило?» — подумал он.
При первом же звуке колокола сбежались все работавшие на асиенде. Через несколько минут они собрались в столовой. Никто из них не нарушал молчания, — все со страхом ждали чего-то ужасного.
Дверь отворилась, и в комнату вошла Хесусита со всеми своими детьми, кроме Рафаэля, и села на возвышении, устроенном на одном конце столовой.
Она была бледна. Глаза ее покраснели от слез. Наконец появился и дон Рамон. На нем был костюм из черного бархата, безо всяких украшений, и черная войлочная шляпа с широкими полями, украшенная огромным пером. Массивная золотая цепь спускалась ему на грудь, длинная шпага висела на боку. Лицо его было мрачно, густые брови грозно хмурились, а черные глаза метали молнии.
Трепет ужаса пробежал по рядам присутствующих: дон Рамон Гарильяс одевался так только в тех случаях, когда исполнял обязанности судьи.
Значит, кого-то будут судить? Но кого же?
Заняв место на возвышении, рядом с женой, дон Рамон сделал знак дворецкому.
Тот вышел из комнаты и через минуту вернулся вместе с Рафаэлем. Руки юноши были скручены за спиной. Бледный, опустив глаза, остановился он перед отцом и почтительно поклонился ему.
В начале девятнадцатого столетия в Соноре, — в особенности же, в ее глухих отдаленных от центра округах, преимущественно страдавших от нападений индейцев, — власть отца сохранилась во всей своей неприкосновенности. Он был главой, властелином и верховным судьей своего дома, и то, что решал он, исполнялось безропотно и беспрекословно.
Слуги и рабочие знали, что их господин обладает сильным характером и непреклонной волей, понимали, что он не пощадит Рафаэля, так как выше всего ставил честь своего рода, которая была для него дороже жизни. А потому они со страхом готовились присутствовать при той ужасной драме, которая должна была разыграться между отцом и сыном.
Дон Рамон встал, мрачно оглядел присутствующих и, сняв шляпу, бросил ее около себя.
— Слушайте все! — громко сказал он. — Я происхожу от древнего христианского рода, все члены которого оберегали честь его от малейшего пятна. Я получил от предков чистое, незапятнанное имя и надеялся таким же передать его своим наследникам. Но мой старший сын опозорил его. Он был вчера в игорном доме в Эрмосильо. Произошла ссора, и мой сын поджег дом, несмотря на то, что от этого мог сгореть весь город. А когда один из толпы, которая собралась на улице, вздумал остановить его, он убил этого человека наповал. Что думать о юноше, почти мальчике, у которого уже развились такие дикие инстинкты? На мне лежит обязанность заменить правосудие и вынести приговор. Клянусь Богом, я не пощажу преступника!
Дон Рамон скрестил руки на груди и задумался.
Никто не осмелился замолвить слово за Рафаэля. Все головы были опущены, все сердца замерли от ужаса. Рабочие и слуги очень любили старшего сына своего господина. Они восхищались его безумной смелостью, искусством, с которым он ездил верхом и владел всевозможным оружием, но больше всего ценили в нем доброту и прямодушие — основные свойства его характера. Живя в стране, где человеческая жизнь ценилась весьма дешево, они в душе вполне оправдывали несчастного юношу. У него слишком горячая кровь, и он совершил преступление под влиянием минутной вспышки гнева.
Хесусита встала со своего места. Никогда не осмеливалась она возражать мужу, привыкла всегда и во всем беспрекословно подчиняться ему, и одна мысль о сопротивлении его воле приводила ее в ужас. Но на этот раз она не могла молчать. Она страстно любила своих детей, а больше всех — Рафаэля, своего пылкого мальчика, которого ей так часто приходилось успокаивать и утешать.
— Не забывайте, сеньор, — сказала она, едва удерживаясь от слез, — что Рафаэль ваш первенец, и вы как отец должны быть снисходительнее к нему, чем посторонние. А я… я! — воскликнула она, зарыдав и падая на колени. — Я — его мать! О, умоляю вас, пощадите его! Пощадите моего сына!
Дон Рамон поднял свою рыдавшую жену и посадил ее в кресло.
— Я должен исполнить свой долг, — холодно сказал он, — и буду еще строже к нему именно потому, что он мой сын.
— Что вы хотите сделать? — с ужасом спросила Хесусита.
— Это не касается вас, сеньора, — отвечал дон Рамон. — Обязанность оберегать честь моего дома принадлежит только мне. Вам достаточно знать, что сын ваш уже никогда больше не совершит преступления.
— Неужели же вы сами будете его палачом? — вскричала Хесусита.
— Не палачом, а судьей, — отвечал дон Рамон. — Вели оседлать двух лошадей, Эусебио.
— О Боже, Боже! — воскликнула бедная женщина, бросаясь к сыну и горячо обнимая его. — Неужели же никто не поможет мне.
Все присутствующие были тронуты. Даже у дона Рамона показались на глазах слезы.
— О, он спасен! — с безумной радостью проговорила мать. — Господь сжалился надо мной и смягчил сердце этого железного человека!
— Вы ошибаетесь, сеньора, — возразил дон Рамон и, взяв ее за руку, принудил отойти от Рафаэля. — Участь вашего сына зависит не от меня. Он подлежит правосудию, и я теперь не отец его, а судья.
Он холодно взглянул на сына.
— Дон Рафаэль, — сказал он таким грозным голосом, что тот невольно вздрогнул. — Общество людей — не для вас. Вы оскорбили его своим преступлением. С этих пор до самой смерти вы будете жить не с людьми, а с дикими зверями. Вот мой приговор.
Услышав эти жестокие слова, Хесусита вскочила с кресла, сделала несколько шагов и упала навзничь.
Она была в обмороке.
До сих пор Рафаэль стоял спокойно и не выдавал своего волнения. Увидев же, что мать его лежит без чувств, он не мог сдержаться. Слезы полились у него из глаз, и он бросился к Хесусите.
— Мама! Мама! — отчаянно вскричал он.
— Идем! — сказал дон Рамон, положив ему руку на плечо.
— Посмотрите, сеньор! — воскликнул твердо Рафаэль. — Разве вы не видите? Моя мать умирает!
— Если она умрет, вы будете ее убийцей, — сухо отвечал дон Рамон.
Рафаэль быстро обернулся и как-то странно посмотрел на него.
— Знаете что, сеньор? — сказал он, побледнев и стиснув зубы. — Вам лучше всего убить меня. Клянусь, что я не забуду, как беспощадно отнеслись вы сегодня ко мне и моей матери. Если я останусь жив, я поступлю так же беспощадно и с вами!
Дон Рамон бросил на него презрительный взгляд.
— Идем! — повторил он.
— Идем! — так же решительно отвечал юноша.
Хесусита начала приходить в себя и открыла глаза.
— О, Рафаэль, Рафаэль! — в отчаянии воскликнула она, увидев, что сын ее уходит.
В одно мгновение юноша очутился около матери и несколько раз горячо поцеловал ее, а потом подошел к отцу.
— Теперь я готов умереть, — сказал он. — Я простился с матерью.
Они вышли.
Все присутствующие разошлись. Никто не произнес ни слова, — все от души жалели несчастного Рафаэля.
А Хесусита снова лежала в обмороке.
ГЛАВА IV. Мать
Эусебио стоял у ворот, держа под уздцы двух оседланных лошадей.
— Прикажете мне ехать вместе с вами? — спросил он.
— Нет, — коротко отвечал дон Рамон. Он сел на лошадь и положил перед собой Рафаэля поперек седла.
— Другую лошадь можешь отвести назад, — сказал он, — она не нужна мне.
Он вонзил шпоры в бока своего коня и понесся во весь опор.
Дворецкий грустно покачал головой и пошел к дому.
Как только асиенда пропала из виду, дон Рамон остановился, вынул из кармана шелковый платок, завязал глаза сыну и снова пришпорил лошадь.
Долго продолжалась эта бешеная скачка; в ней было что-то зловещее, заставлявшее сжиматься сердце.
Этот всадник в черной одежде, мчавшийся во весь опор по песчаной пустыне; лежащий поперек седла связанный юноша, по телу которого изредка пробегала нервная дрожь — единственный признак того, что он еще жив, — во всем этом было что-то дикое и страшное, способное привести в ужас и самого смелого человека.
Так прошло несколько часов. Отец и сын не говорили ни слова. Солнце уже заходило, несколько звезд показались на потемневшем небе, а лошадь продолжала нестись вперед.
С каждой минутой вид пустыни становился все угрюмее, все безотраднее. Всякий след растительности исчез; кругом не было ничего, кроме песка, на котором местами виднелись груды побелевших от времени костей. Хищные птицы с резкими пронзительными криками носились над всадником, а издали начинали уже доноситься страшные завывания и глухой рев диких зверей.
В этой местности сумерек совсем не бывает: как только заходит солнце, сразу наступает глубокая ночь.
А дон Рамон все ехал и ехал вперед.
Сын его не говорил ни слова: он не позволил себе ни одной жалобы, ни одной просьбы о том, чтобы отец сжалился над ним.
Наконец, около восьми часов вечера, дон Рамон натянул поводья и остановился. Десять часов продолжалась эта безумная скачка, и загнанная лошадь едва держалась на ногах и с трудом переводила дыхание. Дон Рамон осмотрелся кругом. Довольная улыбка показалась у него на губах.
Всюду расстилались бесконечные песчаные равнины, а с одной стороны, вдали, вырисовывались на горизонте темные очертания девственного леса, придававшие этой дикой картине еще более зловещий вид.
Дон Рамон спрыгнул с седла, положил сына на землю, снял с лошади уздечку, дал ей корму, который захватил с собой, и, только покончив с этим, подошел к Рафаэлю и развязал ему глаза.
Юноша не двинулся с места и холодно взглянул на отца.
— Сеньор, — сухо сказал дон Рамон, — отсюда больше двадцати миль до моей асиенды. Вы поплатитесь жизнью, если вздумаете вернуться в мой дом. С этих пор у вас нет ни отца, ни матери, ни семьи. Вы поступили, как дикий зверь, и потому я приговариваю вас жить с ними. Я не отступлюсь от своего решения и прошу вас избавить меня от ваших просьб. Они ни приведут ни к чему.
— Я ни о чем и не прошу вас, — отвечал глухим голосом юноша. — Разве обращаются с просьбами к палачам.
Дон Рамон вздрогнул и взволнованно прошелся несколько раз взад и вперед.
— В этом мешке запас провизии на два дня, — сказал он, придя в себя. — Кроме того, вот вам мой карабин с нарезным стволом, — он ни разу не изменял мне, — пара пистолетов, нож, топор и бизоньи рога с порохом и пулями. В мешке с провизией вы найдете кремни и все нужное для того, чтобы развести огонь; там лежит и Библия вашей матери. Вы умерли для общества людей и не должны возвращаться в него. Перед вами пустыня — она принадлежит вам. У меня же больше нет сына. Прощайте! Да будет милосердно к вам Небо! С этой минуты все кончено между нами. Вы начинаете новую жизнь и должны будете сами заботиться о себе. Провидение никогда не покидает тех, кто возлагает на Него все свои надежды. Теперь только Оно одно будет заботиться о вас.
Сказав это, дон Рамон одним ударом рассек веревки, которыми были связаны руки сына, надел на лошадь уздечку, вскочил в седло и поскакал назад.
Встав на колени, Рафаэль тревожно прислушивался к стуку лошадиных копыт и следил за темным силуэтом всадника, резко выделявшимся на освещенной луной песчаной равнине. А когда фигура отца его пропала из вида, юноша прижал руки к груди и с отчаянием посмотрел кругом себя.
— О, мама, мама! — воскликнул он и упал без чувств.
Проскакав некоторое время галопом, дон Рамон невольно и совершенно бессознательно натянул поводья и, когда лошадь пошла тише, стал тревожно прислушиваться, как бы ожидая, что несчастный сын позовет его. Иногда он даже делал движение, чтобы повернуть лошадь, но каждый раз жестокость и гордость, свойственные его расе, одерживали верх, и он продолжал ехать вперед.
Занималась заря, когда дон Рамон подъехал к асиенде.
Две фигуры стояли у ворот, поджидая его. Это были Хесусита и Эусебио. Убитая горем мать стояла неподвижно и казалась статуей отчаяния. Дон Рамон почувствовал к ней жалость и, боясь расспросов, хотел въехать в ворота.
Хесусита бросилась к нему и ухватилась за повод.
— Что сделали вы с моим сыном, дон Рамон? — воскликнула она.
Он не отвечал. Видя страдания жены, он почувствовал мучительные угрызения совести. А что, если он не имел права поступить так жестоко со своим сыном?
Глубоко взволнованная, Хесусита ждала ответа, а муж молча смотрел на нее, с болью замечая те страшные следы, которые горе оставило на этом лице, таком спокойном и ясном всего только несколько часов тому назад.
Она была бледна как смерть; лицо ее осунулось, и какое-то непривычное выражение суровости лежало на нем; воспаленные глаза ввалились и были красны и сухи. Она уже не могла больше плакать. Голос ее прерывался, а грудь судорожно поднималась, как будто ей трудно было дышать.
— Что вы сделали с моим сыном, дон Рамон? — снова спросила она, видя, что он не отвечает.
Дон Рамон нерешительно взглянул на нее и отвернулся.
— О! Вы убили его! — воскликнула она, ломая руки.
— Нет, нет! — отвечал дон Рамон, испуганный ее отчаянием.
Он понял, что ему невозможно уклониться от ответа. Мать требовала отчета о судьбе своего ребенка, и первый раз в своей жизни принужден он был подчиниться ее воле.
— Что сделали вы с ним? — снова спросила она.
— Вы узнаете все позднее, когда успокоитесь, — отвечал он.
— Я спокойна, — возразила Хесусита. — Зачем изображать сострадание, которого в вас нет? Мой сын умер, и вы убили его!
Дон Рамон сошел с лошади.
— Хесусита, — сказал он, взяв жену за руки и с глубокой нежностью смотря на нее. — Клянусь тебе всем, что есть священного в мире, что сын твой жив. Я не убивал его.
Бедная мать на минуту задумалась.
— Я верю вам, сеньор, — сказала она. — Что же вы сделали с ним?
— Что сделал? — нерешительно проговорил дон Рамон. — Ну хорошо, я скажу вам все. Я оставил сына вашего в пустыне; но дал ему все нужное для того, чтобы не умереть с голоду и защищаться в случае опасности.
Хесусита пошатнулась. Нервная дрожь пробежала у нее по телу.
— Какое великодушие! — насмешливо воскликнула она. — Да, вы поступили очень милосердно с моим сыном, дон Рамон. Вам неприятно было убивать его, и потому вы предоставили это диким зверям и жестоким индейцам. Только они одни и живут в этой пустыне.
— Он виновен! — вполголоса, но твердо отвечал дон Рамон.
— Ребенок никогда не виновен в глазах матери, кормившей его своим молоком!
— горячо возразила Хесусита. — Вы осудили своего сына, сеньор, — я спасу его.
— Что хотите вы делать? — спросил дон Рамон, пораженный ее решительным тоном.
— Какое вам до этого дело? Я исполню свою обязанность так же, как исполнили вы то, что считали своим долгом. Пусть рассудит нас Бог! Настанет час, когда он потребует у вас отчета за кровь вашего сына!
Дон Рамон опустил голову и, побледнев, тихо вошел в дом. Его мучили угрызения совести.
Хесусита молча проводила его глазами.
— Помоги мне, Боже! — воскликнула она, когда он притворил дверь. — Я должна поспеть вовремя.
В сопровождении Эусебио Хесусита подошла к группе деревьев.
Там стояли две оседланные лошади.
Они сели на них.
— Куда поедем мы, сеньора? — спросил дворецкий.
— Искать моего сына, — твердо отвечала она.
Надежда спасти Рафаэля оживила ее: яркий румянец горел у нее на щеках, глаза блестели.
Эусебио отвязал четырех великолепных собак. Он дал им понюхать рубашку Рафаэля, и они с громким лаем побежали вперед. Хесусита и дворецкий радостно переглянулись и поскакали за ними.
Собаки не могли сбиться с дороги. След шел прямо, никуда не сворачивая, и потому они бежали, не останавливаясь ни на минуту.
Когда Хесусита подъехала к тому месту, где дон Рамон оставил Рафаэля, юноши уже не было там. Он исчез!
Полупотухший костер дымился на песке. Должно быть, Рафаэль ушел отсюда не больше часа тому назад.
— Что же нам делать? — спросил Эусебио.
— Ехать дальше! — решительно отвечала Хесусита и поскакала вперед.
Эусебио поехал за ней.
Вечером того же дня страшная суматоха поднялась на асиенде дель-Милагро.
Хесуситы и Эусебио не было нигде: они не вернулись домой.
Дон Рамон отдал приказание садиться на лошадей. Через несколько минут все рабочие и вакерос, с факелами в руках, уже выехали вместе со своим господином на поиски сеньоры и дворецкого.
Так прошла вся ночь.
На заре нашли полуобъеденный труп лошади Хесуситы. На ней не было ни седла, ни уздечки.
Около этого трупа земля была взрыта — видно было, что здесь происходила страшная борьба.
Дон Рамон, потерявший всякую надежду, велел ехать назад.
— Боже, Боже! — воскликнул он, вернувшись домой. — Неужели уже начинается расплата?
Проходили недели, месяцы, годы, а тайна все еще оставалась неразгаданной. Несмотря на самые тщательные розыски, обитатели асиенды так и не узнали, что стало с Рафаэлем, его матерью и дворецким.
— Прикажете мне ехать вместе с вами? — спросил он.
— Нет, — коротко отвечал дон Рамон. Он сел на лошадь и положил перед собой Рафаэля поперек седла.
— Другую лошадь можешь отвести назад, — сказал он, — она не нужна мне.
Он вонзил шпоры в бока своего коня и понесся во весь опор.
Дворецкий грустно покачал головой и пошел к дому.
Как только асиенда пропала из виду, дон Рамон остановился, вынул из кармана шелковый платок, завязал глаза сыну и снова пришпорил лошадь.
Долго продолжалась эта бешеная скачка; в ней было что-то зловещее, заставлявшее сжиматься сердце.
Этот всадник в черной одежде, мчавшийся во весь опор по песчаной пустыне; лежащий поперек седла связанный юноша, по телу которого изредка пробегала нервная дрожь — единственный признак того, что он еще жив, — во всем этом было что-то дикое и страшное, способное привести в ужас и самого смелого человека.
Так прошло несколько часов. Отец и сын не говорили ни слова. Солнце уже заходило, несколько звезд показались на потемневшем небе, а лошадь продолжала нестись вперед.
С каждой минутой вид пустыни становился все угрюмее, все безотраднее. Всякий след растительности исчез; кругом не было ничего, кроме песка, на котором местами виднелись груды побелевших от времени костей. Хищные птицы с резкими пронзительными криками носились над всадником, а издали начинали уже доноситься страшные завывания и глухой рев диких зверей.
В этой местности сумерек совсем не бывает: как только заходит солнце, сразу наступает глубокая ночь.
А дон Рамон все ехал и ехал вперед.
Сын его не говорил ни слова: он не позволил себе ни одной жалобы, ни одной просьбы о том, чтобы отец сжалился над ним.
Наконец, около восьми часов вечера, дон Рамон натянул поводья и остановился. Десять часов продолжалась эта безумная скачка, и загнанная лошадь едва держалась на ногах и с трудом переводила дыхание. Дон Рамон осмотрелся кругом. Довольная улыбка показалась у него на губах.
Всюду расстилались бесконечные песчаные равнины, а с одной стороны, вдали, вырисовывались на горизонте темные очертания девственного леса, придававшие этой дикой картине еще более зловещий вид.
Дон Рамон спрыгнул с седла, положил сына на землю, снял с лошади уздечку, дал ей корму, который захватил с собой, и, только покончив с этим, подошел к Рафаэлю и развязал ему глаза.
Юноша не двинулся с места и холодно взглянул на отца.
— Сеньор, — сухо сказал дон Рамон, — отсюда больше двадцати миль до моей асиенды. Вы поплатитесь жизнью, если вздумаете вернуться в мой дом. С этих пор у вас нет ни отца, ни матери, ни семьи. Вы поступили, как дикий зверь, и потому я приговариваю вас жить с ними. Я не отступлюсь от своего решения и прошу вас избавить меня от ваших просьб. Они ни приведут ни к чему.
— Я ни о чем и не прошу вас, — отвечал глухим голосом юноша. — Разве обращаются с просьбами к палачам.
Дон Рамон вздрогнул и взволнованно прошелся несколько раз взад и вперед.
— В этом мешке запас провизии на два дня, — сказал он, придя в себя. — Кроме того, вот вам мой карабин с нарезным стволом, — он ни разу не изменял мне, — пара пистолетов, нож, топор и бизоньи рога с порохом и пулями. В мешке с провизией вы найдете кремни и все нужное для того, чтобы развести огонь; там лежит и Библия вашей матери. Вы умерли для общества людей и не должны возвращаться в него. Перед вами пустыня — она принадлежит вам. У меня же больше нет сына. Прощайте! Да будет милосердно к вам Небо! С этой минуты все кончено между нами. Вы начинаете новую жизнь и должны будете сами заботиться о себе. Провидение никогда не покидает тех, кто возлагает на Него все свои надежды. Теперь только Оно одно будет заботиться о вас.
Сказав это, дон Рамон одним ударом рассек веревки, которыми были связаны руки сына, надел на лошадь уздечку, вскочил в седло и поскакал назад.
Встав на колени, Рафаэль тревожно прислушивался к стуку лошадиных копыт и следил за темным силуэтом всадника, резко выделявшимся на освещенной луной песчаной равнине. А когда фигура отца его пропала из вида, юноша прижал руки к груди и с отчаянием посмотрел кругом себя.
— О, мама, мама! — воскликнул он и упал без чувств.
Проскакав некоторое время галопом, дон Рамон невольно и совершенно бессознательно натянул поводья и, когда лошадь пошла тише, стал тревожно прислушиваться, как бы ожидая, что несчастный сын позовет его. Иногда он даже делал движение, чтобы повернуть лошадь, но каждый раз жестокость и гордость, свойственные его расе, одерживали верх, и он продолжал ехать вперед.
Занималась заря, когда дон Рамон подъехал к асиенде.
Две фигуры стояли у ворот, поджидая его. Это были Хесусита и Эусебио. Убитая горем мать стояла неподвижно и казалась статуей отчаяния. Дон Рамон почувствовал к ней жалость и, боясь расспросов, хотел въехать в ворота.
Хесусита бросилась к нему и ухватилась за повод.
— Что сделали вы с моим сыном, дон Рамон? — воскликнула она.
Он не отвечал. Видя страдания жены, он почувствовал мучительные угрызения совести. А что, если он не имел права поступить так жестоко со своим сыном?
Глубоко взволнованная, Хесусита ждала ответа, а муж молча смотрел на нее, с болью замечая те страшные следы, которые горе оставило на этом лице, таком спокойном и ясном всего только несколько часов тому назад.
Она была бледна как смерть; лицо ее осунулось, и какое-то непривычное выражение суровости лежало на нем; воспаленные глаза ввалились и были красны и сухи. Она уже не могла больше плакать. Голос ее прерывался, а грудь судорожно поднималась, как будто ей трудно было дышать.
— Что вы сделали с моим сыном, дон Рамон? — снова спросила она, видя, что он не отвечает.
Дон Рамон нерешительно взглянул на нее и отвернулся.
— О! Вы убили его! — воскликнула она, ломая руки.
— Нет, нет! — отвечал дон Рамон, испуганный ее отчаянием.
Он понял, что ему невозможно уклониться от ответа. Мать требовала отчета о судьбе своего ребенка, и первый раз в своей жизни принужден он был подчиниться ее воле.
— Что сделали вы с ним? — снова спросила она.
— Вы узнаете все позднее, когда успокоитесь, — отвечал он.
— Я спокойна, — возразила Хесусита. — Зачем изображать сострадание, которого в вас нет? Мой сын умер, и вы убили его!
Дон Рамон сошел с лошади.
— Хесусита, — сказал он, взяв жену за руки и с глубокой нежностью смотря на нее. — Клянусь тебе всем, что есть священного в мире, что сын твой жив. Я не убивал его.
Бедная мать на минуту задумалась.
— Я верю вам, сеньор, — сказала она. — Что же вы сделали с ним?
— Что сделал? — нерешительно проговорил дон Рамон. — Ну хорошо, я скажу вам все. Я оставил сына вашего в пустыне; но дал ему все нужное для того, чтобы не умереть с голоду и защищаться в случае опасности.
Хесусита пошатнулась. Нервная дрожь пробежала у нее по телу.
— Какое великодушие! — насмешливо воскликнула она. — Да, вы поступили очень милосердно с моим сыном, дон Рамон. Вам неприятно было убивать его, и потому вы предоставили это диким зверям и жестоким индейцам. Только они одни и живут в этой пустыне.
— Он виновен! — вполголоса, но твердо отвечал дон Рамон.
— Ребенок никогда не виновен в глазах матери, кормившей его своим молоком!
— горячо возразила Хесусита. — Вы осудили своего сына, сеньор, — я спасу его.
— Что хотите вы делать? — спросил дон Рамон, пораженный ее решительным тоном.
— Какое вам до этого дело? Я исполню свою обязанность так же, как исполнили вы то, что считали своим долгом. Пусть рассудит нас Бог! Настанет час, когда он потребует у вас отчета за кровь вашего сына!
Дон Рамон опустил голову и, побледнев, тихо вошел в дом. Его мучили угрызения совести.
Хесусита молча проводила его глазами.
— Помоги мне, Боже! — воскликнула она, когда он притворил дверь. — Я должна поспеть вовремя.
В сопровождении Эусебио Хесусита подошла к группе деревьев.
Там стояли две оседланные лошади.
Они сели на них.
— Куда поедем мы, сеньора? — спросил дворецкий.
— Искать моего сына, — твердо отвечала она.
Надежда спасти Рафаэля оживила ее: яркий румянец горел у нее на щеках, глаза блестели.
Эусебио отвязал четырех великолепных собак. Он дал им понюхать рубашку Рафаэля, и они с громким лаем побежали вперед. Хесусита и дворецкий радостно переглянулись и поскакали за ними.
Собаки не могли сбиться с дороги. След шел прямо, никуда не сворачивая, и потому они бежали, не останавливаясь ни на минуту.
Когда Хесусита подъехала к тому месту, где дон Рамон оставил Рафаэля, юноши уже не было там. Он исчез!
Полупотухший костер дымился на песке. Должно быть, Рафаэль ушел отсюда не больше часа тому назад.
— Что же нам делать? — спросил Эусебио.
— Ехать дальше! — решительно отвечала Хесусита и поскакала вперед.
Эусебио поехал за ней.
Вечером того же дня страшная суматоха поднялась на асиенде дель-Милагро.
Хесуситы и Эусебио не было нигде: они не вернулись домой.
Дон Рамон отдал приказание садиться на лошадей. Через несколько минут все рабочие и вакерос, с факелами в руках, уже выехали вместе со своим господином на поиски сеньоры и дворецкого.
Так прошла вся ночь.
На заре нашли полуобъеденный труп лошади Хесуситы. На ней не было ни седла, ни уздечки.
Около этого трупа земля была взрыта — видно было, что здесь происходила страшная борьба.
Дон Рамон, потерявший всякую надежду, велел ехать назад.
— Боже, Боже! — воскликнул он, вернувшись домой. — Неужели уже начинается расплата?
Проходили недели, месяцы, годы, а тайна все еще оставалась неразгаданной. Несмотря на самые тщательные розыски, обитатели асиенды так и не узнали, что стало с Рафаэлем, его матерью и дворецким.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ЧИСТОЕ СЕРДЦЕ
ГЛАВА I. Прерия
В западной части Соединенных Штатов, на протяжении нескольких сотен миль от берегов Миссисипи, лежит дикая, незаселенная страна. Там не видно ни хижины белого, ни вигвама индейца. Местами поднимаются там мрачные леса с тропинками, проложенными дикими зверями; местами расстилаются прерии, покрытые высокой густой травой, которая волнуется, как море, при малейшем дуновении ветерка. Несколько рек протекают там. Самые значительные из них: Канада, Арканзас и Ред-Ривер.
На великолепных пастбищах бродят бесчисленные стада диких лошадей, бизонов, лосей и других животных, которых человек оттесняет все дальше и дальше в глубь страны.
Сюда же приходят на охоту и самые могущественные индейские племена.
Делавары, крики, озаги — держатся недалеко от границ пустыни, поблизости от поселений белых, с которыми уже начинают вступать в сношения. Они ведут постоянные войны с пауни, черноногими, команчами и другими независимыми племенами, кочующими в прериях или живущими в горах. Ни одно из племен не осмеливается предъявлять право на эти незаселенные земли как на свою исключительную собственность, но все они опустошают их. Отправляясь на охоту, они соединяются целыми шайками и снаряжаются как на войну.
Да и немудрено, так как на каждом шагу они рискуют встретить или диких зверей, или врагов. Охотники, трапперы, авантюристы — так же страшны для краснокожих, как и враждебные индейские племена.
Таким образом, прерии, где происходят постоянные войны и идет беспощадная резня, кажутся каким-то громадным кладбищем, на котором ежегодно погибают тысячи отважных людей.
Трудно представить себе что-нибудь величественнее этих прерий, так щедро одаренных природой. С восторгом смотрит путешественник на зеленые пастбища, густые леса, широкие реки, с наслаждением прислушивается к пению скрытых в зелени птиц и к журчанию пробегающих по камням ручейков. Но посреди этой чудной природы ему ежеминутно грозит опасность, и он нередко платит жизнью за свою доверчивость.
Был конец сентября 1837 года, наступил уже вечер — оставалось не больше часа до захода солнца. В одной из самых пустынных частей прерии сидел около костра человек, по цвету кожи белый, но одетый совершенно так же, как одеваются индейцы. Ему было не более тридцати пяти — тридцати шести лет, несколько глубоких морщин прорезывало его высокий лоб, и потому он казался старше.
Живые, блестящие, черные глаза его смотрели кротко и задумчиво; красивое лицо дышало энергией и казалось еще бледнее от длинной черной, с синеватым отливом, бороды.
Он был высок, строен, пропорционально сложен и, по-видимому, обладал незаурядной силой. Лицо и фигура его внушали невольную симпатию и уважение. Он казался одною из тех избранных натур, которые так редки в странах, где люди часто бывают похожи на диких зверей.
Костюм его состоял из узких, доходящих до лодыжек панталон, стянутых кожаным поясом, и охотничьей блузы из бумажной материи, спускавшейся до колен и украшенной вышивками из разноцветной шерсти. Ворот блузы был расстегнут так, что смуглая грудь незнакомца была обнажена; на ней висела тонкая стальная цепочка с черной бархатной ладанкой. На ногах у него были высокие, до колен, сапоги из недубленой кожи лани; на голове бобровая шапка, украшенная сзади хвостом бобра. Из-под нее выбивались и падали на плечи длинные черные вьющиеся волосы, в которых уже начала просвечивать седина.
Великолепная винтовка с нарезным стволом и пара пистолетов лежали около него; через плечо висел на ремне ягдташ, а за поясом были заткнуты два бизоньих рога с порохом и пулями. По всему видно было, что этот человек — охотник.
Держа в руке длинный нож, без которого не может обойтись ни один из обитателей прерий, он осторожно снимал шкуру с бобра, посматривая время от времени на заднюю ногу лани, которая жарилась над костром, и чутко прислушивался к каждому легкому, доносившемуся до него звуку.
Трудно было найти для привала место лучше того, которое выбрал охотник.
Он сидел на лужайке, на вершине холма, с которого открывался далекий вид, так что на него не могли напасть врасплох. Ручеек протекал в нескольких шагах от охотника, низвергаясь вниз, в долину, как водопад. Для двух великолепных лошадей не было недостатка в корме. Кругом росла высокая, сочная трава, и они спокойно жевали ее.
От костра, разведенного из сухих веток и прикрытого с трех сторон большими камнями, выступала наружу только тонкая струйка дыма, незаметная на расстоянии десяти шагов, а с четвертой стороны поднимались вековые деревья, защищавшие место привала от нескромных взглядов тех, кто мог скрываться в засаде в этой местности.
Таким образом, все предосторожности были приняты охотником с той предусмотрительностью, к которой приучаются люди, живущие в лесах.
Красноватый отблеск заката золотил вершины деревьев. Солнце заходило за дальние горы, когда лошади вдруг перестали есть и насторожили уши. Охотник тотчас же заметил это.
Несмотря на то, что все кругом было тихо, что не слышно было никакого подозрительного звука — он тотчас же поставил перед огнем натянутую на двух поперечных палках бобровую шкуру и схватил винтовку.
Послышался крик совы. Он повторился три раза, с равными промежутками.
Охотник улыбнулся, положил карабин и снова принялся за свое дело. Через несколько минут высокая трава закачалась, и две великолепные ищейки бросились к нему. Он погладил их, а они так шумно стали выражать свою радость, что ему едва удалось заставить их успокоиться и лечь.
Прошло еще несколько минут, и на лужайку вышел другой охотник.
Это был высокий, худощавый, подвижный юноша лет двадцати двух, с открытым честным лицом, живыми серыми глазами и длинными золотистыми волосами, очень молодившими его.
Он был одет совершенно так же, как и его старший товарищ. Подойдя к костру, он бросил около него несколько штук убитых птиц.
Не обменявшись ни словом, охотники занялись приготовлениями к ужину, который должен был показаться им необыкновенно вкусным после долгой ходьбы.
Наступила ночь. Прерия начала оживать, и издали уже доносился вой диких зверей.
Поужинав с большим аппетитом, охотники набили и зажгли трубки. Потом, сев спиною к огню, чтобы пламя не мешало им заметить приближение подозрительного человека или хищного зверя, стали курить с тем наслаждением, которое испытывают люди, отдыхая после долгого утомительного дня и не зная наверное, скоро ли удастся им дождаться такого отдыха снова.
— Ну? — лаконично спросил старший охотник, затягиваясь и выпуская дым.
На великолепных пастбищах бродят бесчисленные стада диких лошадей, бизонов, лосей и других животных, которых человек оттесняет все дальше и дальше в глубь страны.
Сюда же приходят на охоту и самые могущественные индейские племена.
Делавары, крики, озаги — держатся недалеко от границ пустыни, поблизости от поселений белых, с которыми уже начинают вступать в сношения. Они ведут постоянные войны с пауни, черноногими, команчами и другими независимыми племенами, кочующими в прериях или живущими в горах. Ни одно из племен не осмеливается предъявлять право на эти незаселенные земли как на свою исключительную собственность, но все они опустошают их. Отправляясь на охоту, они соединяются целыми шайками и снаряжаются как на войну.
Да и немудрено, так как на каждом шагу они рискуют встретить или диких зверей, или врагов. Охотники, трапперы, авантюристы — так же страшны для краснокожих, как и враждебные индейские племена.
Таким образом, прерии, где происходят постоянные войны и идет беспощадная резня, кажутся каким-то громадным кладбищем, на котором ежегодно погибают тысячи отважных людей.
Трудно представить себе что-нибудь величественнее этих прерий, так щедро одаренных природой. С восторгом смотрит путешественник на зеленые пастбища, густые леса, широкие реки, с наслаждением прислушивается к пению скрытых в зелени птиц и к журчанию пробегающих по камням ручейков. Но посреди этой чудной природы ему ежеминутно грозит опасность, и он нередко платит жизнью за свою доверчивость.
Был конец сентября 1837 года, наступил уже вечер — оставалось не больше часа до захода солнца. В одной из самых пустынных частей прерии сидел около костра человек, по цвету кожи белый, но одетый совершенно так же, как одеваются индейцы. Ему было не более тридцати пяти — тридцати шести лет, несколько глубоких морщин прорезывало его высокий лоб, и потому он казался старше.
Живые, блестящие, черные глаза его смотрели кротко и задумчиво; красивое лицо дышало энергией и казалось еще бледнее от длинной черной, с синеватым отливом, бороды.
Он был высок, строен, пропорционально сложен и, по-видимому, обладал незаурядной силой. Лицо и фигура его внушали невольную симпатию и уважение. Он казался одною из тех избранных натур, которые так редки в странах, где люди часто бывают похожи на диких зверей.
Костюм его состоял из узких, доходящих до лодыжек панталон, стянутых кожаным поясом, и охотничьей блузы из бумажной материи, спускавшейся до колен и украшенной вышивками из разноцветной шерсти. Ворот блузы был расстегнут так, что смуглая грудь незнакомца была обнажена; на ней висела тонкая стальная цепочка с черной бархатной ладанкой. На ногах у него были высокие, до колен, сапоги из недубленой кожи лани; на голове бобровая шапка, украшенная сзади хвостом бобра. Из-под нее выбивались и падали на плечи длинные черные вьющиеся волосы, в которых уже начала просвечивать седина.
Великолепная винтовка с нарезным стволом и пара пистолетов лежали около него; через плечо висел на ремне ягдташ, а за поясом были заткнуты два бизоньих рога с порохом и пулями. По всему видно было, что этот человек — охотник.
Держа в руке длинный нож, без которого не может обойтись ни один из обитателей прерий, он осторожно снимал шкуру с бобра, посматривая время от времени на заднюю ногу лани, которая жарилась над костром, и чутко прислушивался к каждому легкому, доносившемуся до него звуку.
Трудно было найти для привала место лучше того, которое выбрал охотник.
Он сидел на лужайке, на вершине холма, с которого открывался далекий вид, так что на него не могли напасть врасплох. Ручеек протекал в нескольких шагах от охотника, низвергаясь вниз, в долину, как водопад. Для двух великолепных лошадей не было недостатка в корме. Кругом росла высокая, сочная трава, и они спокойно жевали ее.
От костра, разведенного из сухих веток и прикрытого с трех сторон большими камнями, выступала наружу только тонкая струйка дыма, незаметная на расстоянии десяти шагов, а с четвертой стороны поднимались вековые деревья, защищавшие место привала от нескромных взглядов тех, кто мог скрываться в засаде в этой местности.
Таким образом, все предосторожности были приняты охотником с той предусмотрительностью, к которой приучаются люди, живущие в лесах.
Красноватый отблеск заката золотил вершины деревьев. Солнце заходило за дальние горы, когда лошади вдруг перестали есть и насторожили уши. Охотник тотчас же заметил это.
Несмотря на то, что все кругом было тихо, что не слышно было никакого подозрительного звука — он тотчас же поставил перед огнем натянутую на двух поперечных палках бобровую шкуру и схватил винтовку.
Послышался крик совы. Он повторился три раза, с равными промежутками.
Охотник улыбнулся, положил карабин и снова принялся за свое дело. Через несколько минут высокая трава закачалась, и две великолепные ищейки бросились к нему. Он погладил их, а они так шумно стали выражать свою радость, что ему едва удалось заставить их успокоиться и лечь.
Прошло еще несколько минут, и на лужайку вышел другой охотник.
Это был высокий, худощавый, подвижный юноша лет двадцати двух, с открытым честным лицом, живыми серыми глазами и длинными золотистыми волосами, очень молодившими его.
Он был одет совершенно так же, как и его старший товарищ. Подойдя к костру, он бросил около него несколько штук убитых птиц.
Не обменявшись ни словом, охотники занялись приготовлениями к ужину, который должен был показаться им необыкновенно вкусным после долгой ходьбы.
Наступила ночь. Прерия начала оживать, и издали уже доносился вой диких зверей.
Поужинав с большим аппетитом, охотники набили и зажгли трубки. Потом, сев спиною к огню, чтобы пламя не мешало им заметить приближение подозрительного человека или хищного зверя, стали курить с тем наслаждением, которое испытывают люди, отдыхая после долгого утомительного дня и не зная наверное, скоро ли удастся им дождаться такого отдыха снова.
— Ну? — лаконично спросил старший охотник, затягиваясь и выпуская дым.