— Ухватись руками за мои плечи и повисни на мне, пусть только одна голова у тебя остается над водой, отдохни! — крикнул дон Торрибио. Но добрый парень не соглашался.
— Ну хорошо же, — сказал дон Торрибио, — если так, то умрем вместе, и ты будешь виновником моей смерти!
Тогда напуганный Пепе Ортис повиновался. Дон Торрибио плыл в продолжении нескольких минут с Пепе Ортисом за спиной; когда силы Пепе вернулись, он снова принялся плыть, а дон Торрибио помогал тащить канат, который они мало-помалу разматывали и спускали на шлюпку.
Так продолжалось около получаса, показавшегося целой вечностью для измученных пловцов, изнемогавших под тяжестью каната. Наконец они подплыли к самому бригу.
— Эй! — крикнул капитан.
— Hola! — отозвался дон Торрибио.
— Вот причал!
— Погодите! — отвечал молодой человек и, обратившись к Пепе Ортису, спросил: — Можешь ты всего пять минут продержать один этот канат?
— Да, но только поторапливайтесь, брат! Действительно, несмотря на всю свою силу, он едва мог держаться на воде. Господин его не терял ни минуты.
— Давайте! — крикнул он. — Нас двое, и мы тащим канат!
— Знаем! — ответил командир. — Принимайте!
С этими словами он сам бросил им причал так ловко, что дон Торрибио поймал его почти на лету. На конце причала было двойное сиденье.
Молодой человек поспешил посадить Пепе Ортиса, который положительно изнемогал; промешкай он еще одну минуту, бедный парень пошел бы ко дну. Он не желал сесть первым, но дон Торрибио не слушал его возражений. Лишь только ему удалось надежно привязать Пепе Ортиса к одному сиденью, а на другом уместиться самому, как Бог помог, он весело крикнул: «Тащите!»
Минуту спустя отважные пловцы были уже на бриге.
Первой заботой капитана после того, как он горячо обнял и расцеловал вновь прибывших, было освободить бедного Пепе Ортиса от страшной тяжести обмотанного вокруг его тела каната и затем налить каждому пловцу по большой чарке старой французской водки, которую выпили залпом. Это давно испытанное средство сразу вернуло им силы и совершенно оживило и подбодрило их.
Пассажиры и пассажирки, дети и матросы толпились около своих спасителей, призывая на них благословение неба, что немало удивляло обоих мексиканцев, которые считали свое поведение весьма естественным.
— Вы лоцман? — осведомился командир.
— Да, — не задумываясь отвечал дон Торрибио, — каково ваше положение в данную минуту? — спросил он в свою очередь.
— Как видите, положение наше отчаянное, но корпус остался невредим! Если бы мне удалось выбраться отсюда и хотя бы сесть на мель, то судно бы, без сомнения, погибло, но мне удалось бы спасти не только всех людей, но и мой груз, который представляет собой большую ценность.
— Как вы засели? Каким местом?
— Только кормовой частью, на последнем рифе; надежный причал, прочно укрепленный на берегу, пожалуй, мог бы спасти меня.
— Отлично! Мы стащим вас отсюда! — сказал молодой человек. — Представьте только все дело мне.
— Сделайте одолжение, я буду очень рад, приказывайте; с этой минуты вы один полновластный хозяин здесь.
— Так решено! Слушайте же меня внимательно: этот канат, который я привез вам, идет не из шлюпки, он укреплен на берегу.
— В самом деле?! — радостно воскликнул командир брига.
— К чему мне лгать?!
— Действительно! Простите ради Бога!
— Вы должны укрепить за канат надежный кабельтов и постепенно спустить его в море! Поняли вы меня?
— Понял ли я? Конечно! Вот вы увидите. — И капитан тотчас же принялся за работу вместе с матросами.
С берега следили за каждым движением на бриге: как только дон Торрибио подал сигнал, там стали тянуть канат; менее чем через час к немалой радости всех присутствующих канат натянулся, как струна. Между тем командир брига распорядился облегчить кормовую часть судна от груза и снести его на нос; благодаря этому, а также с помощью прибоя, бриг стал приподниматься; тогда весь экипаж бросился поворачивать брашпиль, и вот почувствовалось едва заметное движение вперед. Бриг подался и вслед за тем плавно пошел, слегка покачиваясь на волнах, оставив за собой страшные рифы.
Однако на все эти сложные маневры потребовалось немало времени; прошло уже более семи часов с того момента, как смельчаки расстались с берегом. За то время буря заметно стала стихать, ветер, дувший с моря, не внушал уже серьезных опасений; даже волнение на море немного улеглось. Тио Перрико со своими товарищами подошел к бригу, и все четверо рыбаков взошли на судно.
— Ну, теперь следует позаботиться о том, чтобы спасти не только людей и груз, но также и самый бриг! — сказал дон Торрибио командиру.
— Хм! — печально отозвался он. — Это, к несчастью, невозможно.
— Нет, если корпус не поврежден и притом прочен, то это вовсе не так трудно!
— Как я уже говорил вам, корпус нисколько не пострадал!
— Прекрасно! В таком случае, ставьте четырехугольные паруса и пользуйтесь благоприятным для вас ветром! Ваша большая шлюпка и моя пирога будут буксировать вас; я берусь довести вас до хорошего якорного места.
— Если вы это сделаете, — со слезами на глазах воскликнул капитан, — вы спасете мне честь!
— В таком случае, ваша честь в надежных руках, за это я вам ручаюсь, только не мешкайте и делайте, что я вам говорю!
— Сейчас, сейчас! — воскликнул капитан, пожимая руки дона Торрибио.
Он в точности исполнил все данные ему молодым мексиканцем наставления, и часа за два до заката спасенное от верной гибели судно плавно покачивалось на двух якорях в прекрасно защищенной бухточке.
В тот же вечер пассажиры брига сошли на берег и поместились в церковном доме, где гостеприимный молодой священник предложил им временный приют.
Когда бриг очутился в полной безопасности, командир прежде всего пожелал отблагодарить и вознаградить человека, оказавшего ему такую громадную услугу, но дон Торрибио не захотел принять вознаграждения и удовольствовался одной словесной благодарностью, что весьма огорчило капитана. Однако сам дон Торрибио попытался расправиться с Гутьерресом и рыбаками, которые участвовали в экспедиции.
— Возьмите, ваша милость, эти деньги, — сказал рыбак, возвращая дону Торрибио полученные им за шлюпку тридцать три унции, — моя пирога нисколько не пострадала; следовательно, я никакого убытка не потерпел. Вам она теперь больше не нужна, так пусть же она опять останется за мной, как если бы и не переставала принадлежать мне. Что же касается наших трудов, за которые вы хотите заплатить нам, ваша милость, то ни я, ни мои товарищи денег за это не возьмем, — за деньги в такую адскую погоду никто из нас не поехал бы с вами! Бог нас помиловал, и мы уже достаточно вознаграждены тем, что видим вас живым и здоровым!
Дон Торрибио был очень тронут словами рыбака и попытался было настаивать, но это ему не удалось.
Покончив наконец с этим вопросом, молодой человек отправился в церковный дом, как обещал священнику.
Повинуясь какому-то необъяснимому побуждению, дон Торрибио решил пробыть в этом пуэбло несколько дней. Зачем и для чего — он сам не мог сказать. Эта мысль явилась у него внезапно, при виде пассажиров брига, отправлявшихся в церковный дом, еще взволнованными и едва оправившимися после всех ужасов грозившей им опасности. Судя по всему, это были люди богатые и, надо полагать, принадлежавшие к высшему кругу мексиканского общества.
Из скромности ли, из ложного ли стыда, или по какой либо другой причине, дон Торрибио желал до поры до времени сохранить свое инкогнито перед этими людьми. В виду этого он просил священника представить его своим гостям в качестве капитана мелкого судна или старшины лоцманов, не более того. Священник охотно согласился на это, тем более, что сам ничего не знал о личности и общественном положении молодого человека; он только мог предполагать, что дон Торрибио, вероятно, богат, так как готов был сыпать деньгами направо и налево, нимало не задумываясь.
Что же касается гостей священника, то следует прежде всего сказать, что все семеро принадлежали к одной семье. Из них четверо — господа и трое — слуги. Начнем описывать их по порядку. Глава семьи, человек лет пятидесяти, чрезвычайно изящной наружности, высокого роста, статный и красиво сложенный, мог бы назваться красавцем в строгом смысле этого слова, если бы не его глаза, обладавшие, как глаза хищника, способностью то суживаться, то расширяться, и отсвечивавшие при том каким-то странным фосфорическим блеском. Острый, проницательный взгляд его, ни на чем не останавливавшийся, тревожный, бегающий, скользил по лицам и предметам — неуловимый и загадочный, блестевший из-под полуопущенных век, он производил какое-то жуткое, неприятное впечатление.
Жена этого господина была значительно моложе его годами, — ей можно было дать не более двадцати пяти лет. Это была поразительная красавица, казавшаяся еще более привлекательной из-за матовой бледности и грустного, не то задумчивого, не то покорно кроткого выражения прелестного лица.
Молодая девушка лет семнадцати — очевидно, дочь старика от первого брака. Ее наружность едва ли могла бы поддаться описанию, если бы свыше вдохновенный Рафаэль не создал божественные образы своих несравненных Мадонн и тем самым не познакомил нас с этой необычайной, высокой красотой.
Младшим отпрыском этой семьи являлся прелестный мальчуган лет девяти, бойкий черноглазый ребенок, с целой шапкой густых, темных кудрей, прекрасно обрамлявших детски шаловливое личико этого маленького херувима, — любимца и баловня отца.
Из слуг достоин некоторого внимания мажордом, самбо лет пятидесяти с лишним, ужасно долговязый и худой, как щепка, с резкими, неправильными чертами и мрачной угрюмой физиономией.
Глава семьи заставлял называть себя просто доном Мануэлем, жену его звали доньей Франсиской, дочь — доньей Сантой, и это имя как нельзя более шло к ней; мальчика звали Хуаном, но чаще называли уменьшительным именем Хуанито.
Угрюмый самбо8 отзывался на странную кличку или, вернее, прозвище Наранха, то есть апельсин, которым он, вероятно, был обязан зеленовато-желтому цвету своей кожи.
И вот, вместо того, чтобы по утру распрощаться с гостеприимной рыбацкой деревенькой, дон Торрибио продолжал проживать день за днем в убогой хижинке Педро Гутьерреса. Дело в том, что молодой человек с первого взгляда безумно полюбил донью Санту; едва только их взгляды встретились, как он почувствовал, что какой-то доселе незнакомый ему трепет прошел по его членам. Невольно схватился он рукой за сердце: оно билось так сильно и так часто, будто хотело вырваться из своей тесной тюрьмы и лететь навстречу этой прелестной девушке.
Дон Торрибио в первый раз в жизни любил глубоко и серьезно. Любовь эта вдруг сразу овладела его душой, и в ней одной он видел для себя счастье целой жизни. Вместо того, чтобы противиться ему, бороться с этим, так внезапно нахлынувшим на него чувством, не обещавшим желанного исхода в будущем, он с упоением предавался ему, с жадностью упивался этими первыми сердечными порывами. Чувствуя себя счастливым в настоящем, он не думал и не хотел думать о будущем.
Вот почему наш герой целыми днями не покидал приходского дома, где он всегда был желанным гостем для хозяина, а также для всех, за исключением, быть может, одного дона Мануэля, который относился к нему довольно холодно и смотрел как-то недоверчиво на безотлучное его присутствие. Впрочем, дон Торрибио был ведь в его глазах не более, как искусный лоцман, человек, не имеющий никакого значения в сравнении с ним и стоящий неизмеримо ниже его. К счастью, мнение надменного старика нимало не интересовало молодого человека; он упивался чарующим певучим голосом и ласковым взглядом доньи Санты. Кроме нее, он никого и ничего не видел, не слышал и не замечал. С самонадеянностью, свойственной почти всем влюбленным, молодой человек решил, что и обожаемая им девушка тоже не совсем равнодушна к нему. Вывел он это заключение из того, что каждый раз при его появлении донья Санта приветствовала его самой очаровательной улыбкой, которая точно луч солнца озаряла все ее лицо.
Так прошло дней десять, если не больше.
ГЛАВА II. В которой читатель ближе знакомится с доном Торрибио
— Ну хорошо же, — сказал дон Торрибио, — если так, то умрем вместе, и ты будешь виновником моей смерти!
Тогда напуганный Пепе Ортис повиновался. Дон Торрибио плыл в продолжении нескольких минут с Пепе Ортисом за спиной; когда силы Пепе вернулись, он снова принялся плыть, а дон Торрибио помогал тащить канат, который они мало-помалу разматывали и спускали на шлюпку.
Так продолжалось около получаса, показавшегося целой вечностью для измученных пловцов, изнемогавших под тяжестью каната. Наконец они подплыли к самому бригу.
— Эй! — крикнул капитан.
— Hola! — отозвался дон Торрибио.
— Вот причал!
— Погодите! — отвечал молодой человек и, обратившись к Пепе Ортису, спросил: — Можешь ты всего пять минут продержать один этот канат?
— Да, но только поторапливайтесь, брат! Действительно, несмотря на всю свою силу, он едва мог держаться на воде. Господин его не терял ни минуты.
— Давайте! — крикнул он. — Нас двое, и мы тащим канат!
— Знаем! — ответил командир. — Принимайте!
С этими словами он сам бросил им причал так ловко, что дон Торрибио поймал его почти на лету. На конце причала было двойное сиденье.
Молодой человек поспешил посадить Пепе Ортиса, который положительно изнемогал; промешкай он еще одну минуту, бедный парень пошел бы ко дну. Он не желал сесть первым, но дон Торрибио не слушал его возражений. Лишь только ему удалось надежно привязать Пепе Ортиса к одному сиденью, а на другом уместиться самому, как Бог помог, он весело крикнул: «Тащите!»
Минуту спустя отважные пловцы были уже на бриге.
Первой заботой капитана после того, как он горячо обнял и расцеловал вновь прибывших, было освободить бедного Пепе Ортиса от страшной тяжести обмотанного вокруг его тела каната и затем налить каждому пловцу по большой чарке старой французской водки, которую выпили залпом. Это давно испытанное средство сразу вернуло им силы и совершенно оживило и подбодрило их.
Пассажиры и пассажирки, дети и матросы толпились около своих спасителей, призывая на них благословение неба, что немало удивляло обоих мексиканцев, которые считали свое поведение весьма естественным.
— Вы лоцман? — осведомился командир.
— Да, — не задумываясь отвечал дон Торрибио, — каково ваше положение в данную минуту? — спросил он в свою очередь.
— Как видите, положение наше отчаянное, но корпус остался невредим! Если бы мне удалось выбраться отсюда и хотя бы сесть на мель, то судно бы, без сомнения, погибло, но мне удалось бы спасти не только всех людей, но и мой груз, который представляет собой большую ценность.
— Как вы засели? Каким местом?
— Только кормовой частью, на последнем рифе; надежный причал, прочно укрепленный на берегу, пожалуй, мог бы спасти меня.
— Отлично! Мы стащим вас отсюда! — сказал молодой человек. — Представьте только все дело мне.
— Сделайте одолжение, я буду очень рад, приказывайте; с этой минуты вы один полновластный хозяин здесь.
— Так решено! Слушайте же меня внимательно: этот канат, который я привез вам, идет не из шлюпки, он укреплен на берегу.
— В самом деле?! — радостно воскликнул командир брига.
— К чему мне лгать?!
— Действительно! Простите ради Бога!
— Вы должны укрепить за канат надежный кабельтов и постепенно спустить его в море! Поняли вы меня?
— Понял ли я? Конечно! Вот вы увидите. — И капитан тотчас же принялся за работу вместе с матросами.
С берега следили за каждым движением на бриге: как только дон Торрибио подал сигнал, там стали тянуть канат; менее чем через час к немалой радости всех присутствующих канат натянулся, как струна. Между тем командир брига распорядился облегчить кормовую часть судна от груза и снести его на нос; благодаря этому, а также с помощью прибоя, бриг стал приподниматься; тогда весь экипаж бросился поворачивать брашпиль, и вот почувствовалось едва заметное движение вперед. Бриг подался и вслед за тем плавно пошел, слегка покачиваясь на волнах, оставив за собой страшные рифы.
Однако на все эти сложные маневры потребовалось немало времени; прошло уже более семи часов с того момента, как смельчаки расстались с берегом. За то время буря заметно стала стихать, ветер, дувший с моря, не внушал уже серьезных опасений; даже волнение на море немного улеглось. Тио Перрико со своими товарищами подошел к бригу, и все четверо рыбаков взошли на судно.
— Ну, теперь следует позаботиться о том, чтобы спасти не только людей и груз, но также и самый бриг! — сказал дон Торрибио командиру.
— Хм! — печально отозвался он. — Это, к несчастью, невозможно.
— Нет, если корпус не поврежден и притом прочен, то это вовсе не так трудно!
— Как я уже говорил вам, корпус нисколько не пострадал!
— Прекрасно! В таком случае, ставьте четырехугольные паруса и пользуйтесь благоприятным для вас ветром! Ваша большая шлюпка и моя пирога будут буксировать вас; я берусь довести вас до хорошего якорного места.
— Если вы это сделаете, — со слезами на глазах воскликнул капитан, — вы спасете мне честь!
— В таком случае, ваша честь в надежных руках, за это я вам ручаюсь, только не мешкайте и делайте, что я вам говорю!
— Сейчас, сейчас! — воскликнул капитан, пожимая руки дона Торрибио.
Он в точности исполнил все данные ему молодым мексиканцем наставления, и часа за два до заката спасенное от верной гибели судно плавно покачивалось на двух якорях в прекрасно защищенной бухточке.
В тот же вечер пассажиры брига сошли на берег и поместились в церковном доме, где гостеприимный молодой священник предложил им временный приют.
Когда бриг очутился в полной безопасности, командир прежде всего пожелал отблагодарить и вознаградить человека, оказавшего ему такую громадную услугу, но дон Торрибио не захотел принять вознаграждения и удовольствовался одной словесной благодарностью, что весьма огорчило капитана. Однако сам дон Торрибио попытался расправиться с Гутьерресом и рыбаками, которые участвовали в экспедиции.
— Возьмите, ваша милость, эти деньги, — сказал рыбак, возвращая дону Торрибио полученные им за шлюпку тридцать три унции, — моя пирога нисколько не пострадала; следовательно, я никакого убытка не потерпел. Вам она теперь больше не нужна, так пусть же она опять останется за мной, как если бы и не переставала принадлежать мне. Что же касается наших трудов, за которые вы хотите заплатить нам, ваша милость, то ни я, ни мои товарищи денег за это не возьмем, — за деньги в такую адскую погоду никто из нас не поехал бы с вами! Бог нас помиловал, и мы уже достаточно вознаграждены тем, что видим вас живым и здоровым!
Дон Торрибио был очень тронут словами рыбака и попытался было настаивать, но это ему не удалось.
Покончив наконец с этим вопросом, молодой человек отправился в церковный дом, как обещал священнику.
Повинуясь какому-то необъяснимому побуждению, дон Торрибио решил пробыть в этом пуэбло несколько дней. Зачем и для чего — он сам не мог сказать. Эта мысль явилась у него внезапно, при виде пассажиров брига, отправлявшихся в церковный дом, еще взволнованными и едва оправившимися после всех ужасов грозившей им опасности. Судя по всему, это были люди богатые и, надо полагать, принадлежавшие к высшему кругу мексиканского общества.
Из скромности ли, из ложного ли стыда, или по какой либо другой причине, дон Торрибио желал до поры до времени сохранить свое инкогнито перед этими людьми. В виду этого он просил священника представить его своим гостям в качестве капитана мелкого судна или старшины лоцманов, не более того. Священник охотно согласился на это, тем более, что сам ничего не знал о личности и общественном положении молодого человека; он только мог предполагать, что дон Торрибио, вероятно, богат, так как готов был сыпать деньгами направо и налево, нимало не задумываясь.
Что же касается гостей священника, то следует прежде всего сказать, что все семеро принадлежали к одной семье. Из них четверо — господа и трое — слуги. Начнем описывать их по порядку. Глава семьи, человек лет пятидесяти, чрезвычайно изящной наружности, высокого роста, статный и красиво сложенный, мог бы назваться красавцем в строгом смысле этого слова, если бы не его глаза, обладавшие, как глаза хищника, способностью то суживаться, то расширяться, и отсвечивавшие при том каким-то странным фосфорическим блеском. Острый, проницательный взгляд его, ни на чем не останавливавшийся, тревожный, бегающий, скользил по лицам и предметам — неуловимый и загадочный, блестевший из-под полуопущенных век, он производил какое-то жуткое, неприятное впечатление.
Жена этого господина была значительно моложе его годами, — ей можно было дать не более двадцати пяти лет. Это была поразительная красавица, казавшаяся еще более привлекательной из-за матовой бледности и грустного, не то задумчивого, не то покорно кроткого выражения прелестного лица.
Молодая девушка лет семнадцати — очевидно, дочь старика от первого брака. Ее наружность едва ли могла бы поддаться описанию, если бы свыше вдохновенный Рафаэль не создал божественные образы своих несравненных Мадонн и тем самым не познакомил нас с этой необычайной, высокой красотой.
Младшим отпрыском этой семьи являлся прелестный мальчуган лет девяти, бойкий черноглазый ребенок, с целой шапкой густых, темных кудрей, прекрасно обрамлявших детски шаловливое личико этого маленького херувима, — любимца и баловня отца.
Из слуг достоин некоторого внимания мажордом, самбо лет пятидесяти с лишним, ужасно долговязый и худой, как щепка, с резкими, неправильными чертами и мрачной угрюмой физиономией.
Глава семьи заставлял называть себя просто доном Мануэлем, жену его звали доньей Франсиской, дочь — доньей Сантой, и это имя как нельзя более шло к ней; мальчика звали Хуаном, но чаще называли уменьшительным именем Хуанито.
Угрюмый самбо8 отзывался на странную кличку или, вернее, прозвище Наранха, то есть апельсин, которым он, вероятно, был обязан зеленовато-желтому цвету своей кожи.
И вот, вместо того, чтобы по утру распрощаться с гостеприимной рыбацкой деревенькой, дон Торрибио продолжал проживать день за днем в убогой хижинке Педро Гутьерреса. Дело в том, что молодой человек с первого взгляда безумно полюбил донью Санту; едва только их взгляды встретились, как он почувствовал, что какой-то доселе незнакомый ему трепет прошел по его членам. Невольно схватился он рукой за сердце: оно билось так сильно и так часто, будто хотело вырваться из своей тесной тюрьмы и лететь навстречу этой прелестной девушке.
Дон Торрибио в первый раз в жизни любил глубоко и серьезно. Любовь эта вдруг сразу овладела его душой, и в ней одной он видел для себя счастье целой жизни. Вместо того, чтобы противиться ему, бороться с этим, так внезапно нахлынувшим на него чувством, не обещавшим желанного исхода в будущем, он с упоением предавался ему, с жадностью упивался этими первыми сердечными порывами. Чувствуя себя счастливым в настоящем, он не думал и не хотел думать о будущем.
Вот почему наш герой целыми днями не покидал приходского дома, где он всегда был желанным гостем для хозяина, а также для всех, за исключением, быть может, одного дона Мануэля, который относился к нему довольно холодно и смотрел как-то недоверчиво на безотлучное его присутствие. Впрочем, дон Торрибио был ведь в его глазах не более, как искусный лоцман, человек, не имеющий никакого значения в сравнении с ним и стоящий неизмеримо ниже его. К счастью, мнение надменного старика нимало не интересовало молодого человека; он упивался чарующим певучим голосом и ласковым взглядом доньи Санты. Кроме нее, он никого и ничего не видел, не слышал и не замечал. С самонадеянностью, свойственной почти всем влюбленным, молодой человек решил, что и обожаемая им девушка тоже не совсем равнодушна к нему. Вывел он это заключение из того, что каждый раз при его появлении донья Санта приветствовала его самой очаровательной улыбкой, которая точно луч солнца озаряла все ее лицо.
Так прошло дней десять, если не больше.
ГЛАВА II. В которой читатель ближе знакомится с доном Торрибио
В своем любопытном труде о правах, обычаях и характерных типах жителей banda orientale9, дон Доминго Франсиско Сармьенто выставляет на первый план, как наиболее любопытный, своеобразный и совершенно необычайный тип растреадора. Надо прожить долгое время в беспредельных пампасах, раскинувшихся на всем громадном пространстве от Буэнос-Айреса и до Мендосы, чтобы вполне усвоить себе значение этого слова, то редкое, ни с чем несравнимое качество, которое оно обозначает.
Все гаучо, то есть простолюдины и вольные охотники американских лесов, и все без исключения краснокожие — в большей или меньшей степени растреадоры, иначе говоря, искусные и опытные следопыты. Это, в сущности, целая наука, добытая путем многолетнего опыта, исследований, наблюдений и изучения различных особенностей следа и долголетней привычкой к своеобразному характеру степей. Но в строгом смысле слова растреадор — нечто совсем особенное. Этот сорт людей существует на самом деле только в Аргентинской республике. Растреадор, собственно говоря, почти официально должностное лицо, его слова считаются несомненными доказательствами перед судом, потому что он никогда не ошибается: все, что он утверждает, может быть без труда доказано во всякое время.
Нет такой почвы, на которой растреадор не мог бы производить своих исследований; он с одинаковой легкостью отыскивает след среди многолюдного города, как и в безлюдной степи; ничто не смущает и не вводит его в заблуждение; он входит и выходит, уходит и приходит, смотрит, приглядывается, ищет и всегда достигает цели своих поисков или исследований, как бы хитер и ловок ни был тот, который желает укрыться от него.
Так, например, Сармьенто рассказывает в своем сочинении, о котором мы упоминали выше, как некий растреадор был приглашен в Буэнос-Айрес и введен в дом, в котором ночью совершено было убийство. Преступник не оставил никаких улик, за исключением наполовину стертого уже следа ноги. Внимательно вглядевшись в этот след, растреадор твердым, уверенным шагом выходит из дома и, даже не глядя на почву, идет по следам преступника, взглядывая только время от времени на мостовую или тротуар, как если бы глаза его обладали способностью видеть рельефное изображение следа на этих плитах, на которых никто из сопровождавших не мог различить ровно ничего. Не останавливаясь, не задумываясь, он проходит несколько улиц, пересекает площади, проходит сады, потом вдруг совершенно неожиданно сворачивает в сторону, делает крюк, останавливается пред каким-то домом и, указывая на находящегося там человека, произнес: «Это он, берите его!» И что же? Оказывается, что это, правда, преступник: он даже не стал отрицать своей виновности.
— Не очевидно ли, что человек, который может делать нечто подобное, должен быть одарен редкой, необычайной способностью — чем-то вроде чутья?
Из бесчисленного множества различных более или менее необычайных рассказов, передаваемых Сармьенто, мы приводим один — о знаменитом растреадоре Калибаре, рассказ почти невероятный.
Однажды Калибар отправился в Буэнос-Айрес; в его отсутствие у него выкрали его любимого коня. Жена накрыла след поленом. Два месяца спустя растреадор вернулся домой и нашел уже совершенно изгладившийся след, не заметный
для другого человека, но совершенно ясный для него. Увидав этот след, он даже не сказал никому ни слова об этом деле. Полтора года спустя Калибар шел, опустив голову вдоль улицы одного из предместий Буэнос-Айреса; вдруг он останавливается перед одним домом, идет прямо в конюшню и находит там своего коня, уже заезженного и не пригодного к службе: он отыскал след похитителя два года спустя после похищения!
Какой тайной обладают эти растреадоры, в чем заключается секрет их ремесла? Какой особенной силой и проницательностью отличается зрение этих людей от зрения других? — Все это такие вопросы, на которые нет ответа, нет разъяснения, это какая-то загадка!
Лет за семнадцать до начала нашего рассказа, в светлый майский вечер, часу в десятом, по узкой лесной тропинке, проложенной дикими зверями в густой и темной чаще громадного леса, в нескольких милях от Росарио, ехал шагом на превосходном степном коне всадник, в котором с первого же взгляда легко было признать гаучо, то есть степного жителя.
Это был человек лет пятидесяти, высокого роста и крепкого сложения; он казался в полном расцвете сил. Его приятное энергичное лицо носило отпечаток необычайной кротости и ясного духа, а ласковый взгляд больших черных глаз, смотревших прямо и открыто, говорил о честности и прямодушии.
Не то мечтательное, не то задумчивое выражение его лица носило легкий оттенок грусти. Он ехал медленно, задумавшись, машинально покуривая сигару, голубоватый дым которой, клубясь вокруг него, окружал его голову точно бледным сиянием.
Проехав некоторое время звериной тропой, путник выехал на распутье. Вдруг он сдержал коня: взгляд его остановился на звериной шкуре, брошенной у подножья громадного дерева. Казалось, будто под этой шкурой что-то спрятано или что-то прикрыто ею.
Наш путник бросил сигару, соскочил с коня и, закинув поводья за луку седла, подошел к этому дереву.
Невольный крик удивления вырвался у него из груди: под шкурой лежал ребенок лет шести-семи, белокурый, кудрявый, как херувим; он лежал, съежившись, чтобы защитить себя от холода, и спал, сжав кулачки, так сладко и так крепко, как спят лишь в этом возрасте.
— Что это значит? — прошептал про себя гаучо. — Бедняжка, — как он спит! — Затем, простояв несколько времени в раздумье, продолжал: — Каким образом очутился здесь этот ребенок? В такую пору, в этом глухом лесу, населенном множеством диких зверей? Тут кроется какая-нибудь тайна! — добавил он, задумчиво качая головой.
Нагнувшись к земле, он несколько минут внимательно разглядывал почву кругом того места, где спало дитя, как бы желая прочесть тайну, которая, очевидно, скрывалась здесь. Наконец, пробормотав несколько непонятных слов, подошел к ребенку и осторожно потряс его за плечико, стараясь разбудить.
Мальчуган широко раскрыл большие, умные, прекрасные глаза и взглянул прямо в лицо человека, так неожиданно прервавшего его сон.
— Что ты тут делаешь, дитя мое? — ласково спросил его спутник, стараясь насколько можно смягчить свой голос, чтобы не запугать ребенка.
— Я спал, сеньор! — улыбаясь, ответил он.
— Кто же привел тебя сюда?
— Человек с длинной бородой.
— Ты, вероятно, знаешь его, этого человека; знаешь, как его зовут?
— Нет, я его совсем не знаю! Я играл там на набережной, где так много высоких, красивых домов!
— А, в Буэнос-Айресе?
— Не знаю, может быть…
— И что же он сделал, этот человек?
— Он подъехал ко мне и спросил, не хочу ли я сесть вместе с ним на его лошадь, а другой человек поднял меня и посадил на седло впереди того человека, у которого была такая длинная борода.
— А человека, который тебя посадил на седло, ты знаешь?
— Нет!
— Человек с длинной бородой привез тебя сюда?
— О, не сейчас, не скоро; я пробыл с ним три дня!
— Ты его боялся?
— Нет! Он был добрый, шутил, смеялся, давал мне сладости, а там, на корабле, все меня били!
Собеседник ребенка немного призадумался, а затем продолжал:
— А долго ли ты был на корабле?
— Да, очень долго.
— Как тебя зовут?
— Не знаю, сеньор!
— Но как же тебя называли на корабле?
— Рубио.
Путник с досадой поморщился.
— Давно уже ты здесь?
— Да, очень давно! Человек с длинной бородой снял меня с лошади, накормил и затем сказал: «Спи, пока я пойду напоить лошадь». Затем он крепко поцеловал меня, и я увидел, что он плачет. «О чем ты плачешь?» — спросил я его; а он сказал: «Бедняжка, ты это скоро сам узнаешь; я принужден повиноваться, спи же, будь умница, Бог не покинет тебя!» Он пошел к лошади, а я крикнул ему: «Ты скоро вернешься?» — «Да, да!» — закричал он и ускакал. — Сведите меня к нему, пожалуйста!
— Это невозможно, дитя мое! — с волнением в голосе отвечал растроганный гаучо. — Но оставаться здесь тебе нельзя, тут тебя могут съесть дикие звери. Хочешь ехать со мной?
— С радостью! Вы — добрый человек, ведь вы не сделаете мне ничего дурного?
— Я? Упаси меня Бог! Напротив, я буду очень любить тебя! — И, схватив мальчика на руки, он принялся целовать его так крепко, что чуть не задушил.
— Как это приятно, когда ласкают и любят! — сказал мальчик. — Ведь если мы их встретим, тех, вы не позволите им бить меня, как они это всегда делали?!
— Не бойся, я никому не дам тебя в обиду!
— Правда?
— Да, я тебе обещаю, что никто не посмеет теперь тронуть тебя!
— Ах! — радостно воскликнул мальчик, обхватив шею своего нового друга обеими ручонками. — Как я буду любить вас за это!
Тем временем наш путник успел уже вскочить в седло, поместив перед собой ребенка; после чего продолжал свой путь, на этот раз не шагом, а полной рысью: он спешил домой.
Во все время пути ребенок не переставал болтать, а его новый друг и покровитель охотно отвечал ему, шутил с ним и смеялся. Не прошло и четверти часа, как этот рослый, сильный человек и бледный, слабенький ребенок стали лучшими друзьями в свете. Можно было подумать, видя их вместе, что они издавна знакомы: так хорошо они понимали друг друга и так глубоко сочувствовали одному и тому же.
Между тем наши путешественники успели уже выехать из леса и скакали по берегу прекрасной речки, притоку Параны.
Вдруг невдалеке блеснул приветный огонек, точно свет маяка в темной ночи. Путники наши быстро проскакали небольшое пространство, отделявшее их от огонька, и остановились у ворот ранчо10, который, насколько можно было судить в темноте, был не из второстепенных.
Три или четыре огромных собаки уже давно успели возвестить громким лаем о прибытии путников и теперь с радостным визгом прыгали вокруг лошади.
Вышедший навстречу приезжим пеон11 взял лошадь под узды и повел ее в конюшню, между тем как гаучо с немалым затруднением пролезал в двери ранчо с ребенком на руках.
Мальчуган не только не пугался шумных ласк и громкого лая собак, прыгавших вокруг своего господина и приветствовавших его возвращение, а смеялся и играл вместе с ними.
В первой комнате ранчо находилось несколько человек мужчин и женщин. Хозяйка дома, женщина лет тридцати пяти, но все еще очень красивая, с кротким приветливым лицом, сразу располагавшим в ее пользу, увидев входившего мужа, встретила его с распростертыми объятиями. Все остальные собравшиеся здесь люди были работники и работницы.
— На, возьми, Хуанита! — сказал гаучо, передавая ей с рук на руки ребенка. — Господь послал мне на дороге это бедное, брошенное людьми создание.
— Он будет братом нашему Пепе! — сказала женщина, нежно целуя мальчика, который тотчас же обхватил ее шею руками.
— Ну, и слава Богу, — весело сказал гаучо. — Выходит, что вместо одного ребенка у нас их будет двое!
— Да, — отозвалась его жена, продолжая целовать ласкавшегося к ней мальчика, — если Господь послал нам его, значит, Он хочет, чтобы я стала ему матерью!
— Да будет воля Божия! — с чувством произнес ее муж. С этого момента несчастный покинутый ребенок обрел нежную любящую мать и семью.
Два дня спустя, предоставив обоим мальчуганам играть и кататься по траве с собаками под надзором матери, гаучо вскочил на коня и поехал в Буэнос-Айрес.
Дон Хуан Мигель Кабальеро, так звали этого гаучо, был родом из Диамантины, но в очень юном возрасте покинул семью, чтобы скитаться по пампасам, где по прошествии нескольких лет стал одним из наиболее известных гаучо и, вместе с тем, знаменитейшим растреадором. От самого Буэнос-Айреса и до Мендосы Хуан Мигель Кабальеро пользовался такой репутацией, перед которой всякий преклонялся с глубоким уважением.
Растреадоры, все без исключения, сознавали его превосходство и с гордостью именовали его своим главой.
О нем ходили самые странные, самые невероятные слухи: ему приписывали сверхъестественные познания и невероятное чутье, нечто в роде дара ясновидения.
Несмотря на то, что знаменитый растреадор вовсе не гнался ни за каким вознаграждением, все те, кому он имел случай оказать какую-нибудь услугу, спешили, по мере сил и возможности, отблагодарить его, вследствие чего он, совершенно помимо своей воли, стал богатым человеком. Конечно, настолько богатым, насколько это возможно в пампасах для человека честного. Впрочем, даже и во всяком другом месте он мог бы назваться если не богачом, то во всяком случае человеком состоятельным. Но каково бы ни было его состояние, он вполне довольствовался им и чувствовал себя счастливым в своей семье, подле жены и обожаемого им сына Пепе, в кругу нескольких близких друзей, на которых всегда мог рассчитывать в случае нужды. Чего еще желать? — Он обладал железным здоровьем и пользовался ничем не запятнанной репутацией и громкой известностью, которой всякий другой на его месте ужасно бы гордился.
Все гаучо, то есть простолюдины и вольные охотники американских лесов, и все без исключения краснокожие — в большей или меньшей степени растреадоры, иначе говоря, искусные и опытные следопыты. Это, в сущности, целая наука, добытая путем многолетнего опыта, исследований, наблюдений и изучения различных особенностей следа и долголетней привычкой к своеобразному характеру степей. Но в строгом смысле слова растреадор — нечто совсем особенное. Этот сорт людей существует на самом деле только в Аргентинской республике. Растреадор, собственно говоря, почти официально должностное лицо, его слова считаются несомненными доказательствами перед судом, потому что он никогда не ошибается: все, что он утверждает, может быть без труда доказано во всякое время.
Нет такой почвы, на которой растреадор не мог бы производить своих исследований; он с одинаковой легкостью отыскивает след среди многолюдного города, как и в безлюдной степи; ничто не смущает и не вводит его в заблуждение; он входит и выходит, уходит и приходит, смотрит, приглядывается, ищет и всегда достигает цели своих поисков или исследований, как бы хитер и ловок ни был тот, который желает укрыться от него.
Так, например, Сармьенто рассказывает в своем сочинении, о котором мы упоминали выше, как некий растреадор был приглашен в Буэнос-Айрес и введен в дом, в котором ночью совершено было убийство. Преступник не оставил никаких улик, за исключением наполовину стертого уже следа ноги. Внимательно вглядевшись в этот след, растреадор твердым, уверенным шагом выходит из дома и, даже не глядя на почву, идет по следам преступника, взглядывая только время от времени на мостовую или тротуар, как если бы глаза его обладали способностью видеть рельефное изображение следа на этих плитах, на которых никто из сопровождавших не мог различить ровно ничего. Не останавливаясь, не задумываясь, он проходит несколько улиц, пересекает площади, проходит сады, потом вдруг совершенно неожиданно сворачивает в сторону, делает крюк, останавливается пред каким-то домом и, указывая на находящегося там человека, произнес: «Это он, берите его!» И что же? Оказывается, что это, правда, преступник: он даже не стал отрицать своей виновности.
— Не очевидно ли, что человек, который может делать нечто подобное, должен быть одарен редкой, необычайной способностью — чем-то вроде чутья?
Из бесчисленного множества различных более или менее необычайных рассказов, передаваемых Сармьенто, мы приводим один — о знаменитом растреадоре Калибаре, рассказ почти невероятный.
Однажды Калибар отправился в Буэнос-Айрес; в его отсутствие у него выкрали его любимого коня. Жена накрыла след поленом. Два месяца спустя растреадор вернулся домой и нашел уже совершенно изгладившийся след, не заметный
для другого человека, но совершенно ясный для него. Увидав этот след, он даже не сказал никому ни слова об этом деле. Полтора года спустя Калибар шел, опустив голову вдоль улицы одного из предместий Буэнос-Айреса; вдруг он останавливается перед одним домом, идет прямо в конюшню и находит там своего коня, уже заезженного и не пригодного к службе: он отыскал след похитителя два года спустя после похищения!
Какой тайной обладают эти растреадоры, в чем заключается секрет их ремесла? Какой особенной силой и проницательностью отличается зрение этих людей от зрения других? — Все это такие вопросы, на которые нет ответа, нет разъяснения, это какая-то загадка!
Лет за семнадцать до начала нашего рассказа, в светлый майский вечер, часу в десятом, по узкой лесной тропинке, проложенной дикими зверями в густой и темной чаще громадного леса, в нескольких милях от Росарио, ехал шагом на превосходном степном коне всадник, в котором с первого же взгляда легко было признать гаучо, то есть степного жителя.
Это был человек лет пятидесяти, высокого роста и крепкого сложения; он казался в полном расцвете сил. Его приятное энергичное лицо носило отпечаток необычайной кротости и ясного духа, а ласковый взгляд больших черных глаз, смотревших прямо и открыто, говорил о честности и прямодушии.
Не то мечтательное, не то задумчивое выражение его лица носило легкий оттенок грусти. Он ехал медленно, задумавшись, машинально покуривая сигару, голубоватый дым которой, клубясь вокруг него, окружал его голову точно бледным сиянием.
Проехав некоторое время звериной тропой, путник выехал на распутье. Вдруг он сдержал коня: взгляд его остановился на звериной шкуре, брошенной у подножья громадного дерева. Казалось, будто под этой шкурой что-то спрятано или что-то прикрыто ею.
Наш путник бросил сигару, соскочил с коня и, закинув поводья за луку седла, подошел к этому дереву.
Невольный крик удивления вырвался у него из груди: под шкурой лежал ребенок лет шести-семи, белокурый, кудрявый, как херувим; он лежал, съежившись, чтобы защитить себя от холода, и спал, сжав кулачки, так сладко и так крепко, как спят лишь в этом возрасте.
— Что это значит? — прошептал про себя гаучо. — Бедняжка, — как он спит! — Затем, простояв несколько времени в раздумье, продолжал: — Каким образом очутился здесь этот ребенок? В такую пору, в этом глухом лесу, населенном множеством диких зверей? Тут кроется какая-нибудь тайна! — добавил он, задумчиво качая головой.
Нагнувшись к земле, он несколько минут внимательно разглядывал почву кругом того места, где спало дитя, как бы желая прочесть тайну, которая, очевидно, скрывалась здесь. Наконец, пробормотав несколько непонятных слов, подошел к ребенку и осторожно потряс его за плечико, стараясь разбудить.
Мальчуган широко раскрыл большие, умные, прекрасные глаза и взглянул прямо в лицо человека, так неожиданно прервавшего его сон.
— Что ты тут делаешь, дитя мое? — ласково спросил его спутник, стараясь насколько можно смягчить свой голос, чтобы не запугать ребенка.
— Я спал, сеньор! — улыбаясь, ответил он.
— Кто же привел тебя сюда?
— Человек с длинной бородой.
— Ты, вероятно, знаешь его, этого человека; знаешь, как его зовут?
— Нет, я его совсем не знаю! Я играл там на набережной, где так много высоких, красивых домов!
— А, в Буэнос-Айресе?
— Не знаю, может быть…
— И что же он сделал, этот человек?
— Он подъехал ко мне и спросил, не хочу ли я сесть вместе с ним на его лошадь, а другой человек поднял меня и посадил на седло впереди того человека, у которого была такая длинная борода.
— А человека, который тебя посадил на седло, ты знаешь?
— Нет!
— Человек с длинной бородой привез тебя сюда?
— О, не сейчас, не скоро; я пробыл с ним три дня!
— Ты его боялся?
— Нет! Он был добрый, шутил, смеялся, давал мне сладости, а там, на корабле, все меня били!
Собеседник ребенка немного призадумался, а затем продолжал:
— А долго ли ты был на корабле?
— Да, очень долго.
— Как тебя зовут?
— Не знаю, сеньор!
— Но как же тебя называли на корабле?
— Рубио.
Путник с досадой поморщился.
— Давно уже ты здесь?
— Да, очень давно! Человек с длинной бородой снял меня с лошади, накормил и затем сказал: «Спи, пока я пойду напоить лошадь». Затем он крепко поцеловал меня, и я увидел, что он плачет. «О чем ты плачешь?» — спросил я его; а он сказал: «Бедняжка, ты это скоро сам узнаешь; я принужден повиноваться, спи же, будь умница, Бог не покинет тебя!» Он пошел к лошади, а я крикнул ему: «Ты скоро вернешься?» — «Да, да!» — закричал он и ускакал. — Сведите меня к нему, пожалуйста!
— Это невозможно, дитя мое! — с волнением в голосе отвечал растроганный гаучо. — Но оставаться здесь тебе нельзя, тут тебя могут съесть дикие звери. Хочешь ехать со мной?
— С радостью! Вы — добрый человек, ведь вы не сделаете мне ничего дурного?
— Я? Упаси меня Бог! Напротив, я буду очень любить тебя! — И, схватив мальчика на руки, он принялся целовать его так крепко, что чуть не задушил.
— Как это приятно, когда ласкают и любят! — сказал мальчик. — Ведь если мы их встретим, тех, вы не позволите им бить меня, как они это всегда делали?!
— Не бойся, я никому не дам тебя в обиду!
— Правда?
— Да, я тебе обещаю, что никто не посмеет теперь тронуть тебя!
— Ах! — радостно воскликнул мальчик, обхватив шею своего нового друга обеими ручонками. — Как я буду любить вас за это!
Тем временем наш путник успел уже вскочить в седло, поместив перед собой ребенка; после чего продолжал свой путь, на этот раз не шагом, а полной рысью: он спешил домой.
Во все время пути ребенок не переставал болтать, а его новый друг и покровитель охотно отвечал ему, шутил с ним и смеялся. Не прошло и четверти часа, как этот рослый, сильный человек и бледный, слабенький ребенок стали лучшими друзьями в свете. Можно было подумать, видя их вместе, что они издавна знакомы: так хорошо они понимали друг друга и так глубоко сочувствовали одному и тому же.
Между тем наши путешественники успели уже выехать из леса и скакали по берегу прекрасной речки, притоку Параны.
Вдруг невдалеке блеснул приветный огонек, точно свет маяка в темной ночи. Путники наши быстро проскакали небольшое пространство, отделявшее их от огонька, и остановились у ворот ранчо10, который, насколько можно было судить в темноте, был не из второстепенных.
Три или четыре огромных собаки уже давно успели возвестить громким лаем о прибытии путников и теперь с радостным визгом прыгали вокруг лошади.
Вышедший навстречу приезжим пеон11 взял лошадь под узды и повел ее в конюшню, между тем как гаучо с немалым затруднением пролезал в двери ранчо с ребенком на руках.
Мальчуган не только не пугался шумных ласк и громкого лая собак, прыгавших вокруг своего господина и приветствовавших его возвращение, а смеялся и играл вместе с ними.
В первой комнате ранчо находилось несколько человек мужчин и женщин. Хозяйка дома, женщина лет тридцати пяти, но все еще очень красивая, с кротким приветливым лицом, сразу располагавшим в ее пользу, увидев входившего мужа, встретила его с распростертыми объятиями. Все остальные собравшиеся здесь люди были работники и работницы.
— На, возьми, Хуанита! — сказал гаучо, передавая ей с рук на руки ребенка. — Господь послал мне на дороге это бедное, брошенное людьми создание.
— Он будет братом нашему Пепе! — сказала женщина, нежно целуя мальчика, который тотчас же обхватил ее шею руками.
— Ну, и слава Богу, — весело сказал гаучо. — Выходит, что вместо одного ребенка у нас их будет двое!
— Да, — отозвалась его жена, продолжая целовать ласкавшегося к ней мальчика, — если Господь послал нам его, значит, Он хочет, чтобы я стала ему матерью!
— Да будет воля Божия! — с чувством произнес ее муж. С этого момента несчастный покинутый ребенок обрел нежную любящую мать и семью.
Два дня спустя, предоставив обоим мальчуганам играть и кататься по траве с собаками под надзором матери, гаучо вскочил на коня и поехал в Буэнос-Айрес.
Дон Хуан Мигель Кабальеро, так звали этого гаучо, был родом из Диамантины, но в очень юном возрасте покинул семью, чтобы скитаться по пампасам, где по прошествии нескольких лет стал одним из наиболее известных гаучо и, вместе с тем, знаменитейшим растреадором. От самого Буэнос-Айреса и до Мендосы Хуан Мигель Кабальеро пользовался такой репутацией, перед которой всякий преклонялся с глубоким уважением.
Растреадоры, все без исключения, сознавали его превосходство и с гордостью именовали его своим главой.
О нем ходили самые странные, самые невероятные слухи: ему приписывали сверхъестественные познания и невероятное чутье, нечто в роде дара ясновидения.
Несмотря на то, что знаменитый растреадор вовсе не гнался ни за каким вознаграждением, все те, кому он имел случай оказать какую-нибудь услугу, спешили, по мере сил и возможности, отблагодарить его, вследствие чего он, совершенно помимо своей воли, стал богатым человеком. Конечно, настолько богатым, насколько это возможно в пампасах для человека честного. Впрочем, даже и во всяком другом месте он мог бы назваться если не богачом, то во всяком случае человеком состоятельным. Но каково бы ни было его состояние, он вполне довольствовался им и чувствовал себя счастливым в своей семье, подле жены и обожаемого им сына Пепе, в кругу нескольких близких друзей, на которых всегда мог рассчитывать в случае нужды. Чего еще желать? — Он обладал железным здоровьем и пользовался ничем не запятнанной репутацией и громкой известностью, которой всякий другой на его месте ужасно бы гордился.