Страница:
Мощный удар по советской разведке – такой же, как от Элизабет Бентли, нанес шифровальщик Игорь Гузенко, перебежавший в Оттаве в сентябре 1945 года. Побег Гузенко чуть не провалился. Когда он вечером 5 сентября обратился в редакцию «Оттава Джорнел» и в Министерство юстиции, ему сказали, чтобы приходил утром. Но и на следующий день никто не помог. Весь вечер Гузенко с женой и ребенком провели у соседей. Лишь около полуночи, когда люди НКГБ сломали дверь его квартиры, на помощь пришла полиция. Маккензи Кинг, премьер-министр Канады с 1935 года, относился к возможности шпионажа в собственной столице еще легкомысленнее Рузвельта. Вначале он просто не поверил. Когда же его наконец убедили, он записал в дневнике, как был поражен тем, что Советский Союз шпионил за своим союзником в войне:
«Я диктую эти строки и думаю о советском посольстве – всего через несколько домов, – которое оказалось центром заговора. Во время войны, когда Канада делала все, чтобы помочь русским и укрепить канадско-русскую дружбу, одна из русских служб занималась тем, что шпионила (за нами)… Просто удивительно, сколько у них было контактов среди людей, занимающих ключевые позиции в правительстве и промышленных кругах.»
Помимо раскрытия шпионской сети ГРУ в Канаде, Гузенко передал данные о советской системе шифров, дополнительные сведения о шпионской деятельности Элджера Хисса и Гарри Декстера Уайта, сведения, которые привели к осуждению в 1946 году британского атомного шпиона Алана Нанна Мея и дали наводку в отношении человека, скрывавшегося под псевдонимом Элли в английской разведке, которого, правда, так и не нашли вплоть до 1981 года, когда Гордиевский, получив доступ к досье Элли в КГБ, узнал, что это был Лео Лонг.
Неудачная попытка перебежать в Стамбуле причинила деятельности НКГБ в Англии почти такой же ущерб, как предательство Элизабет Бентли в Соединенных Штатах. 27 августа 1945 года заместитель резидента НКГБ в Турции Константин Волков, работавший под крышей вице-консула, направил английскому вице-консулу господину Ч. Х. Пейджу просьбу о безотлагательной встрече. Пейдж не ответил, и тогда 4 сентября Волков явился лично и попросил о политическом убежище для себя и своей жены. В обмен на политическое убежище и 50.000 фунтов стерлингов (по ценам 1990 года это около миллиона фунтов) он предлагал важные досье, документы и информацию, собранные им во время работы в британском отделе ИНУ в Центре. Он утверждал, что среди наиболее важных советских агентов времен войны двое находились в Министерстве иностранных дел, а семеро «в британской разведывательной службе», причем один из них «исполнял обязанности руководителя отдела британской контрразведки в Лондоне». Волков настаивал на том, чтобы о его действиях сообщили в Лондон не по радиосвязи, а дипломатической почтой, поскольку все радиосообщения между Лондоном и посольством в Москве расшифровываются уже в течение двух с половиной лет.
19 сентября Филби с ужасом узнал из дипломатической почты, поступившей из Стамбула, о попытке Волкова. Упоминание о «руководителе управления контрразведки», указывало, быть может правильно, на него. «В тот вечер, – писал Филби в своих мемуарах, – я допоздна задержался на работе. Ситуация требовала срочных, чрезвычайных действий.» Под «срочными действиями» подразумевалась, несомненно, встреча с оператором Борисом Кротовым. Это был один из самых опасных моментов в жизни Филби. Если бы не удача, Гузенко две недели назад не удалось бы перебежать в Оттаве. Чуть больше везения, и Волков сумел бы раскрыть Филби, нанести «великолепной пятерке» сильный удар. Волкову не повезло потому, что английский посол в Стамбуле находился в отпуске, а временный поверенный настолько презирал шпионаж, что не поставил в известность местного резидента СИС Сирила Мэчри, который почти наверняка понял бы важность Волкова и устроил бы ему побег.
Сразу же после встречи с Филби вечером 19 сентября Кротов сообщил в Центр о попытке Волкова. Через день консульство Турции в Москве выдало визы двум «специалистам» из НКГБ, которые выступали как дипкурьеры. 22 сентября в Лондоне решили, что Филби необходимо лично разобраться с делом Волкова. Задержавшись в пути, Филби прибыл в Стамбул лишь 26 сентября. По версии, которую Филби и НКГБ разработали для Запада, Волкова вывезли из Стамбула «через несколько недель». На самом же деле Волков и его жена, заколотые лекарствами до беспамятства, были доставлены в самолет в сопровождении охранников из НКГБ за два дня до прибытия Филби.
В своих мемуарах Филби вспоминает, как на обратном пути в Лондон он спокойно готовил отчет, в котором предлагал различные объяснения неудачи, которой закончилась попытка Волкова: пьянство, неосторожность, прослушивание НКГБ его квартиры, неожиданное изменение решения. «Другая версия – что русских предупредили о намеченном побеге – не имела никаких доказательств. Ее не стоило включать в отчет.» После бегства Гузенко прошло совсем немного времени, и вся история с Волковым так обеспокоила Филби возможностью скорого провала, что он решил в своем отчете дискредитировать Волкова. Когда копия этого отчета пришла в Центр, там всерьез забеспокоились.
Желание Волкова перебежать Филби объяснял тем, что тот был «изменником», чье «предательство» было раскрыто НКГБ, – весьма необычная манера для офицера СИС говорить о перебежчике. В своем стремлении дискредитировать информацию Волкова о внедрении советских агентов, которая могла подвести и к нему самому, Филби весьма пространно уверял в ненадежности сведений, которые Волков обещал передать. Он удивлялся, например, тому, что Волков не смог дать криптологической информации, хотя и уверял в советских успехах по дешифровке английских шифров за последние два года. Грубые попытки Филби дискредитировать Волкова резко контрастируют с той отработанной версией, которую он позже подготовил для своих мемуаров в Москве. Оказавшись под угрозой провала впервые после прихода в СИС, Филби был сильно напуган. В то время он был настолько вне подозрений, что история с Волковым ему не угрожала, но после бегства Берджесса и Маклина в 1951 году досье вытащили на свет божий, и его неудачная попытка дискредитировать Волкова стала важной частью обвинения против него.
Наибольшая потенциальная угроза послевоенным операциям Московского центра на Западе исходила от нарушения шифровой безопасности в последний год войны. В 1944 году ОСС заполучила 1.500 страниц шифровальных тетрадей НКВД/НКГБ, захваченных финнами. Хотя оригинал по настоянию президента Рузвельта вернули в Москву, Донован сохранил копию. Сами по себе тетради большого интереса для западных криптологов не представляли. При зашифровке посланий НКВД/НКГБ вначале каждое слово или даже букву записывали в виде пятизначного числа из шифровальной тетради. Но затем шифровальщик в резидентуре НКГБ добавлял в каждую группу еще пять знаков из серии случайно отобранных цифр, указанных в «разовой тетради», второй экземпляр которой был только в Московском центре. Если использовать «разовую тетрадь» лишь однажды, как того и требовали инструкции Центра, шифр «расколоть» практически невозможно. Но в последний год войны количество информации, передаваемой резидентурами из Соединенных Штатов и Англии, было столь велико, что Центр иногда направлял «разовые тетради» вторично. Говорят, шифровальщика, виновного в этом, потом расстреляли. В конце войны было еще два случая нарушения обычно очень строгого шифрового режима. ФБР в 1944 году перехватило незашифрованные тексты нескольких донесений НКГБ из Нью-Йорка в Москву. Игорь Гузенко после своего побега в сентябре 1945 года рассказал о принципах шифрования, применяемых НКГБ и ГРУ.
Решающий прорыв в использовании разгаданных советских шифров был сделан в 1948 году блестящим криптологом Мередитом Гарднером. Гарднер служил в отделе службы безопасности армии США (АСА), который через год был преобразован в отдел службы безопасности вооруженных сил, предшествовавший Национальной службе безопасности (НСА), созданной в 1952 году. Гарднер был замечательным лингвистом и криптологом. Утверждают, что он за три месяца изучил японский язык, чтобы работать с японскими кодами и шифрами во время войны. В течение 1948 года ему удалось разгадать некоторые фрагменты шифровок НКГБ в Центр и из Центра, переданных в последний год войны. У Роберта Лампера из ФБР после первой встречи осталось о Гарднере впечатление как о «высоком, нескладном, неразговорчивом, очевидно, интеллигентном молодом человеке, который не любил говорить о своей работе, опасаясь сказать больше того, что ФБР знало из имевшихся у них фрагментов». В последующие годы было полностью или частично дешифровано несколько тысяч шифровок НКГБ (под кодовым названием «Венона»). Тайну «Веноны» и методы Гарднера по ее дешифровке выдал русским в 1948 году шифровщик АСА Уильям Уэйсбанд, завербованный МГБ за два года до этого. Предательство Уэйсбанда раскрылось в 1950 году. Хотя ему и дали год тюрьмы за неявку в суд, по обвинению в шпионаже его не судили. АСА и ее английский партнер ШКПС решили, что «Венона» слишком дорогой секрет, чтобы рисковать им, вынося в суд, пусть и при закрытых дверях.
Центру стало совершенно ясно, что «Венона» представляет собой целую серию мин с часовым механизмом потенциально чудовищной разрушительной силы для его шпионской сети. Поскольку не было известно, какие из шифровок конца войны были расшифрованы, нельзя было определить, когда и где мина сработает. Частично проблему решил Ким Филби, став в октябре 1949 года офицером СИС по связи в Вашингтоне. Меридит Гарднер позже грустно вспоминал, как Филби стоял у него за спиной и, попыхивая трубкой, с восторгом следил за ходом дешифровки русских сообщений. Вплоть до своего отъезда в июне 1951 года Филби благодаря своему доступу к материалам «Веноны» всегда успевал предупредить Центр о том, что вокруг кого-то из агентов сжимается петля.
«Венона» причинила серьезный ущерб советской разведке даже в такой далекой стране, как Австралия. До открытия первой советской дипломатической миссии в Канберре в 1943 году, Австралия практически не фигурировала в числе объектов советской разведки. Впоследствии, однако, резидентура НКГБ под руководством Семена Макарова (1943—1949) быстро проникла в Министерство иностранных дел, которое было важным источником английской и австралийской секретной документации, включая доклады Генерального штаба. Два наиболее важных агента Макарова в Министерстве иностранных дел были раскрыты благодаря «Веноне».
В начале 1948 года группа сотрудников МИ5 во главе с генеральным директором сэром Перси Силлитоу, в состав которой входил также будущий генеральный директор Роджер Холлис, прибыла в Австралию для расследования случаев внедрения советских агентов. С целью защиты источника они создали в Канберре впечатление, что получили информацию не от перехвата, а от английского агента в советской разведке. Первым в Министерстве иностранных дел раскрыли Джима Хилла, известного по сообщениям «Веноны» под псевдонимом «Турист». Он был братом ведущего адвоката-коммуниста. С помощью «Веноны» удалось установить номер дипломатической телеграммы, которую Хилл передал русским, и таким образом доказать его вину. Наводки, полученные в результате перехвата, помогли выявить и другого советского агента по кличке «Бур», которым оказался дипломат-коммунист, ушедший после случившегося из Министерства иностранных дел в ООН, а затем попросивший политического убежища в Праге. В годы холодной войны советское проникновение в австралийские внешнеполитические и внутренние органы, похоже, не возобновлялось. Перебежавший в 1954 году резидент КГБ Владимир Петров свидетельствовал, что его резидентуре удалось добиться лишь незначительных успехов.
Ущерб, нанесенный действиям советской разведки на Западе демобилизацией, перебежчиками и дешифровками «Веноны», вызвал в Московском центре особую тревогу по поводу двух связанных между собой областей разведдеятельности.
Первое – это проникновение в высокие сферы «главного противника». Поколение времен холодной войны не имело той веры в «тысячелетние советы», которая вдохновляла тысячи талантливых молодых американских идеалистов в годы депрессии и Второй мировой войны. Пока что известно об успешных советских операциях по проникновению в послевоенные годы в низшие и иногда средние уровни власти в Вашингтоне. У таких известных агентов, как Элджер Хисс в Государственном департаменте, Гарри Декстер Уайт в Министерстве финансов, Дункан Ч. Ли в разведке или Лочлин Карри в Белом доме, преемников не оказалось. Неизвестно пока и о неосознанном агенте уровня Гарри Гопкинса.
Ко времени создания ЦРУ в июле 1947 года стали широко применяться столь эффективные методы проверки, что массовое внедрение советских агентов, какое произошло в ОСС, стало невозможным. Начиная с Уильяма Уэйсбанда, наибольший урон советские спецслужбы могли нанести американской разведке не столько в проникновении агентов, сколько путем перехвата и дешифровки. Проблемы вербовки усугублялись неумелой работой первых советских послевоенных резидентов в Вашингтоне. Григорий Григорьевич Долбин, ставший резидентом в 1946 году, отличался явной некомпетентностью еще до того, как стал проявлять признаки сумасшествия (в Центре объясняли это последствиями врожденного сифилиса). Его отозвали в 1948 году. Преемник Долбина Георгий Александрович Соколов до разрыва в конце 1947 года советско-бразильских отношений был резидентом в Рио-де-Жанейро. Обозленная толпа провожала его тухлыми яйцами и помидорами. Из Вашингтона Соколова отозвали в 1949 году, как и Долбина, – за плохую работу.
Другой источник тревоги Московского центра был связан с ядерными исследованиями. Применение атомной бомбы против Японии в августе 1945 года, порожденное этим чувство военного превосходства «главного противника» вывело атомные секреты на первое место в системе приоритетов советской разведки. После Хиросимы Сталин вызвал в Кремль народного комиссара боеприпасов Бориса Львовича Ванникова и его заместителей. К ним присоединился и Игорь Васильевич Курчатов – ученый, руководивший программой атомных исследований. «У меня к вам одно требование, товарищи, – объявил Сталин. – В кратчайшие сроки обеспечить нас атомным оружием! Вы знаете, что Хиросима потрясла мир. Нарушен баланс (сил)!» Пока Советский Союз не обретет ядерное оружие, ему будет грозить «большая опасность» с Запада».
До этого момента осуществление атомного проекта полностью контролировал Молотов. Однако за несколько месяцев до встречи у Сталина Курчатов направил Берии записку, в которой критиковал Молотова за неповоротливость и просил помощи. Записка была написана от руки – содержание ее было столь секретным, что Курчатов боялся отдать его машинистке, – но цель была достигнута. После Хиросимы Сталин поручил контроль за проектом Берии.
Смена руководства сказалась немедленно. Как вспоминает помощник Курчатова профессор Игорь Головин: «Организаторские способности Берии были в то время очевидны. Он был необычайно энергичен. Собрания не тянулись часами, решения принимались немедленно.» По указанию Берии на атомный проект привлекались рабочие только из ГУЛАГа. Головин отмечает, что ученые мало задумывались над тем, что используют рабский труд:
«В то время все наши мысли были заняты одним – создать атомную бомбу как можно раньше, до того как американская упадет на наши головы. Страх перед новой, атомной войной затмил все остальное. Это могут, подтвердить все мои современники».
Были, правда, ученые, относившиеся к руководству Берии более критично, чем Головин. Великий физик Петр Капица (впоследствии Нобелевский лауреат) 25 ноября 1945 года просил Сталина освободить его от занятий атомным проектом:
«Это верно, что в руках (у товарища Берии) дирижерская палочка. Прекрасно, но ученый все-таки должен играть первую скрипку, потому что скрипка задает тон всему оркестру. Главный недостаток товарища Берии в том, что дирижер должен не только размахивать палочкой, но и понимать что к чему. Именно этого Берии не хватает».
Берия, писал Капица, намерен просто скопировать американскую конструкцию бомбы. Капица же настаивал, правда, безрезультатно, что советские ученые должны разработать собственный, более дешевый и быстрый способ создания бомбы.
Капица жаловался, что Берия замкнулся на копировании американского варианта. К осени 1945 года многие секреты бомб, разрушивших Хиросиму и Нагасаки, были в руках русских. Берия жаждал большего и очень расстраивался послевоенным спадом в поступлении данных об атомных проектах Запада. Побег Гузенко в сентябре 1945 года привел к выявлению Аллана Нанна Мея и к введению более строгих мер безопасности в центрах атомных исследований. В результате демобилизации в феврале Дэвида Грингласса Центр лишился одного из двух своих агентов в Лос-Аламосе. Другой – Клаус Фукс – в июне 1946 года перешел из Лос-Аламоса на новую английскую атомную энергетическую установку в Харуэлле. Хотя он до 1949 года и оставался советским агентом, значение его снизилось. Принятый в августе 1946 года закон Макмагона о создании Комиссии по атомной энергии США (КПА) запрещал передачу Англии новой информации по ядерным исследованиям. Британское лейбористское правительство, лишенное материалов американских исследований, решило в январе 1947 года построить собственную атомную бомбу, но англичанам на это потребовалось на два года больше, чем русским.
Несмотря на закон Макмагона, у Дональда Маклина сохранялся в Вашингтоне ограниченный доступ к разведданным по атомным исследованиям, поскольку запрет на распространение научной информации не касался сырья или рассекречивания атомных исследований периода войны. Будучи официальным представителем английского посольства по политическим аспектам атомной энергетики, он получил допуск в КПА с правом посещать центр без сопровождающих. Позже выяснилось, что с лета 1947 года и до отъезда из Вашингтона он бывал в КПА 12 раз, иногда ночью. Из подготовленного КПА отчета о нанесенном ущербе следует, что он имел доступ к оценкам потребного количества урановой руды и прогнозам потребностей на период с 1948 по 1952 год, хотя позже оказалось, что последние были неточными.
Неудовлетворенный сокращением потока важнейшей информации о ядерных проектах, Берия приказал Курчатову направить через курьера МГБ письмо датскому физику-ядерщику Нильсу Бору и попросить его сообщить подробности новейших исследований в области атомной энергии, которые тот узнал в США. Бор через того же курьера ответил, что американцы отказали ему в доступе к информации, о которой просил Курчатов.
Сталин и Берия вплоть до первого успешного испытания атомной бомбы постоянно опасались, что агенты не сумели раскрыть какой-то из важнейших атомных секретов американцев, и без него советская атомная программа провалится. Пытаясь развеять скептицизм Сталина, Курчатов принес в его кремлевский кабинет ядерный заряд первой советской атомной бомбы – никелированный плутониевый шар диаметром около десяти сантиметров.
«А как мы узнаем, что это плутоний, а не кусок полированной стали? – спросил Сталин. – Почему он блестит? Для чего это зеркальное покрытие?»
«Заряд никелирован в целях безопасности. Плутоний крайне токсичен, а покрытый никелем опасности не представляет, – ответил Курчатов. – А чтобы убедиться, что это не кусок стали, попросите кого-нибудь дотронуться до него. Он теплый, сталь же была бы холодной.»
Сталин сам потрогал шар: «Да, он теплый. Он всегда теплый?»
«Всегда, Иосиф Виссарионович. Внутри него постоянно идет альфа-распад. Он-то и нагревает шар. Но если начать в нем мощную цепную реакцию, произойдет взрыв огромной силы.»
По крайней мере частично убежденный Сталин разрешил испытания первой бомбы. Берия же до последней минуты опасался, что несмотря на достижения советских ученых и успехи разведчиков, какой-то внутренний секрет бомбы от них ускользнул. 25 сентября 1949 года, буквально за десять минут до взрыва бомбы на полигоне в Казахстане, Берия сказал Курчатову: «Ничего не выйдет!» А когда произошел взрыв, он обнял и расцеловал ученого. Но был ли это действительно ядерный взрыв? Берия позвонил советскому наблюдателю, который присутствовал во время американских испытаний на атолле Бикини и спросил, похоже ли грибовидное облако на то, что он видел там. Получив утвердительный ответ, Берия позвонил Сталину. Трубку снял личный секретарь Сталина Поскребышев и сказал, что Сталин уже лег. Берия настоял, чтобы Сталина разбудили. «Иосиф, все нормально! – сказал Берия. – Взрыв был, как у американцев!» «Я знаю,» – ответил Сталин и повесил трубку. Рассвирепевший от того, что кто-то опередил его, Берия набросился на окружающих: «Даже здесь вы мне палки в колеса ставите! Предатели! Я вас всех в порошок сотру!»
Почти в тот же момент, когда прогремел первый советский атомный взрыв, Мередит Гарднер расшифровал послание НКГБ 1944 года, в котором оказалась первая наводка на одного из важнейших советских атомных шпионов Клауса Фукса, занимавшего к тому времени пост заместителя научного сотрудника Харуэлла. В январе 1950 года Фукс сознался, и в апреле 1951 года был приговорен к четырнадцати годам лишения свободы. Свою работу на русских он описал в нескольких словах, которые дают полное представление о настроениях других советских агентов на Западе:
«Я воспользовался марксистской философией и разделил сознание на две части. В одной я позволял себе заводить друзей, иметь личные отношения…. Я чувствовал себя свободно и счастливо с другими людьми, не опасаясь раскрыться, потому что знал: если подойду к опасной черте, вторая часть моего сознания остановит меня…. В то время мне казалось, что я стал „свободным человеком“, потому что я научился с помощью второй части сознания полностью освобождать себя от влияния окружающего меня общества. Теперь, оглядываясь назад, я считаю, что самым правильным наименованием для этого состояния будет „контролируемая шизофрения“.
Во время ареста Фукса другой атомный агент, Бруно Понтекорво, также работал в Харуэлле. Проведенное службой безопасности расследование выявило, что у Понтекорво было несколько родственников коммунистов, но не дало никаких свидетельств его участия в шпионаже. Когда летом 1950 года в Соединенных Штатах начались аресты атомных шпионов, центр решил не рисковать и вывез Понтекорво вместе с семьей в Советский Союз по хорошо проверенному маршруту – через Финляндию. Понтекорво сделал блестящую карьеру в советской ядерной физике, получил два ордена Ленина и множество менее значительных наград. Он неизменно отрицал свое участие в атомном шпионаже.
Помимо того, что «Венона» привела к провалу Фукса, с ее помощью были получены первые наводки на американских атомных шпионов Джулиуса и Этель Розенберг, которых впоследствии арестовали. В дешифрованном в феврале 1950 года сообщении 1944 года говорилось об агенте, работавшем на вспомогательной должности в Лос-Аламосе. Позднее появились указания на то, что этим агентом был брат Этель Розенберг Дэвид Грингласс, который в июне 1950 года сознался и выдал Джулиуса Розенберга. На допросе Грингласс рассказал (об этом, правда, публично нигде не заявлялось), что Розенберг похвалялся ему, что руководит советской шпионской сетью, поставляющей не только секреты разработок в области атомной энергии, но и другие разведданные о научных и технических достижениях, в том числе о предварительных исследованиях в сфере космических спутников.
В отличие от английских атомных шпионов Наина Мея и Фукса, Розенберги до. самого конца красноречиво, а порой и трогательно уверяли в своей непричастности к шпионажу. В апреле 1951 года их приговорили к смертной казни – единственных из всех советских агентов на Западе. 19 июня 1953 года, после двух лет безуспешных апелляций, они скончались по очереди на одном и том же электрическом стуле в нью-йоркской тюрьме Синг Синг. В последнем письме своему адвокату Этель писала: «Мы первые жертвы американского фашизма. С любовью, Этель.» Мужество, с которым они пошли на смерть, их любовь друг к другу и к двоим сыновьям, жуткая мерзость казни укрепили мировое общественное мнение в том, что была допущена судебная ошибка. После каждого включения тока сорок репортеров, тюремных служащих и других свидетелей тошнило от вони горящего мяса, мочи и кала. Даже после разряда в 2.000 вольт Этель еще подавала признаки жизни, и потребовалось еще два разряда.
«Я диктую эти строки и думаю о советском посольстве – всего через несколько домов, – которое оказалось центром заговора. Во время войны, когда Канада делала все, чтобы помочь русским и укрепить канадско-русскую дружбу, одна из русских служб занималась тем, что шпионила (за нами)… Просто удивительно, сколько у них было контактов среди людей, занимающих ключевые позиции в правительстве и промышленных кругах.»
Помимо раскрытия шпионской сети ГРУ в Канаде, Гузенко передал данные о советской системе шифров, дополнительные сведения о шпионской деятельности Элджера Хисса и Гарри Декстера Уайта, сведения, которые привели к осуждению в 1946 году британского атомного шпиона Алана Нанна Мея и дали наводку в отношении человека, скрывавшегося под псевдонимом Элли в английской разведке, которого, правда, так и не нашли вплоть до 1981 года, когда Гордиевский, получив доступ к досье Элли в КГБ, узнал, что это был Лео Лонг.
Неудачная попытка перебежать в Стамбуле причинила деятельности НКГБ в Англии почти такой же ущерб, как предательство Элизабет Бентли в Соединенных Штатах. 27 августа 1945 года заместитель резидента НКГБ в Турции Константин Волков, работавший под крышей вице-консула, направил английскому вице-консулу господину Ч. Х. Пейджу просьбу о безотлагательной встрече. Пейдж не ответил, и тогда 4 сентября Волков явился лично и попросил о политическом убежище для себя и своей жены. В обмен на политическое убежище и 50.000 фунтов стерлингов (по ценам 1990 года это около миллиона фунтов) он предлагал важные досье, документы и информацию, собранные им во время работы в британском отделе ИНУ в Центре. Он утверждал, что среди наиболее важных советских агентов времен войны двое находились в Министерстве иностранных дел, а семеро «в британской разведывательной службе», причем один из них «исполнял обязанности руководителя отдела британской контрразведки в Лондоне». Волков настаивал на том, чтобы о его действиях сообщили в Лондон не по радиосвязи, а дипломатической почтой, поскольку все радиосообщения между Лондоном и посольством в Москве расшифровываются уже в течение двух с половиной лет.
19 сентября Филби с ужасом узнал из дипломатической почты, поступившей из Стамбула, о попытке Волкова. Упоминание о «руководителе управления контрразведки», указывало, быть может правильно, на него. «В тот вечер, – писал Филби в своих мемуарах, – я допоздна задержался на работе. Ситуация требовала срочных, чрезвычайных действий.» Под «срочными действиями» подразумевалась, несомненно, встреча с оператором Борисом Кротовым. Это был один из самых опасных моментов в жизни Филби. Если бы не удача, Гузенко две недели назад не удалось бы перебежать в Оттаве. Чуть больше везения, и Волков сумел бы раскрыть Филби, нанести «великолепной пятерке» сильный удар. Волкову не повезло потому, что английский посол в Стамбуле находился в отпуске, а временный поверенный настолько презирал шпионаж, что не поставил в известность местного резидента СИС Сирила Мэчри, который почти наверняка понял бы важность Волкова и устроил бы ему побег.
Сразу же после встречи с Филби вечером 19 сентября Кротов сообщил в Центр о попытке Волкова. Через день консульство Турции в Москве выдало визы двум «специалистам» из НКГБ, которые выступали как дипкурьеры. 22 сентября в Лондоне решили, что Филби необходимо лично разобраться с делом Волкова. Задержавшись в пути, Филби прибыл в Стамбул лишь 26 сентября. По версии, которую Филби и НКГБ разработали для Запада, Волкова вывезли из Стамбула «через несколько недель». На самом же деле Волков и его жена, заколотые лекарствами до беспамятства, были доставлены в самолет в сопровождении охранников из НКГБ за два дня до прибытия Филби.
В своих мемуарах Филби вспоминает, как на обратном пути в Лондон он спокойно готовил отчет, в котором предлагал различные объяснения неудачи, которой закончилась попытка Волкова: пьянство, неосторожность, прослушивание НКГБ его квартиры, неожиданное изменение решения. «Другая версия – что русских предупредили о намеченном побеге – не имела никаких доказательств. Ее не стоило включать в отчет.» После бегства Гузенко прошло совсем немного времени, и вся история с Волковым так обеспокоила Филби возможностью скорого провала, что он решил в своем отчете дискредитировать Волкова. Когда копия этого отчета пришла в Центр, там всерьез забеспокоились.
Желание Волкова перебежать Филби объяснял тем, что тот был «изменником», чье «предательство» было раскрыто НКГБ, – весьма необычная манера для офицера СИС говорить о перебежчике. В своем стремлении дискредитировать информацию Волкова о внедрении советских агентов, которая могла подвести и к нему самому, Филби весьма пространно уверял в ненадежности сведений, которые Волков обещал передать. Он удивлялся, например, тому, что Волков не смог дать криптологической информации, хотя и уверял в советских успехах по дешифровке английских шифров за последние два года. Грубые попытки Филби дискредитировать Волкова резко контрастируют с той отработанной версией, которую он позже подготовил для своих мемуаров в Москве. Оказавшись под угрозой провала впервые после прихода в СИС, Филби был сильно напуган. В то время он был настолько вне подозрений, что история с Волковым ему не угрожала, но после бегства Берджесса и Маклина в 1951 году досье вытащили на свет божий, и его неудачная попытка дискредитировать Волкова стала важной частью обвинения против него.
Наибольшая потенциальная угроза послевоенным операциям Московского центра на Западе исходила от нарушения шифровой безопасности в последний год войны. В 1944 году ОСС заполучила 1.500 страниц шифровальных тетрадей НКВД/НКГБ, захваченных финнами. Хотя оригинал по настоянию президента Рузвельта вернули в Москву, Донован сохранил копию. Сами по себе тетради большого интереса для западных криптологов не представляли. При зашифровке посланий НКВД/НКГБ вначале каждое слово или даже букву записывали в виде пятизначного числа из шифровальной тетради. Но затем шифровальщик в резидентуре НКГБ добавлял в каждую группу еще пять знаков из серии случайно отобранных цифр, указанных в «разовой тетради», второй экземпляр которой был только в Московском центре. Если использовать «разовую тетрадь» лишь однажды, как того и требовали инструкции Центра, шифр «расколоть» практически невозможно. Но в последний год войны количество информации, передаваемой резидентурами из Соединенных Штатов и Англии, было столь велико, что Центр иногда направлял «разовые тетради» вторично. Говорят, шифровальщика, виновного в этом, потом расстреляли. В конце войны было еще два случая нарушения обычно очень строгого шифрового режима. ФБР в 1944 году перехватило незашифрованные тексты нескольких донесений НКГБ из Нью-Йорка в Москву. Игорь Гузенко после своего побега в сентябре 1945 года рассказал о принципах шифрования, применяемых НКГБ и ГРУ.
Решающий прорыв в использовании разгаданных советских шифров был сделан в 1948 году блестящим криптологом Мередитом Гарднером. Гарднер служил в отделе службы безопасности армии США (АСА), который через год был преобразован в отдел службы безопасности вооруженных сил, предшествовавший Национальной службе безопасности (НСА), созданной в 1952 году. Гарднер был замечательным лингвистом и криптологом. Утверждают, что он за три месяца изучил японский язык, чтобы работать с японскими кодами и шифрами во время войны. В течение 1948 года ему удалось разгадать некоторые фрагменты шифровок НКГБ в Центр и из Центра, переданных в последний год войны. У Роберта Лампера из ФБР после первой встречи осталось о Гарднере впечатление как о «высоком, нескладном, неразговорчивом, очевидно, интеллигентном молодом человеке, который не любил говорить о своей работе, опасаясь сказать больше того, что ФБР знало из имевшихся у них фрагментов». В последующие годы было полностью или частично дешифровано несколько тысяч шифровок НКГБ (под кодовым названием «Венона»). Тайну «Веноны» и методы Гарднера по ее дешифровке выдал русским в 1948 году шифровщик АСА Уильям Уэйсбанд, завербованный МГБ за два года до этого. Предательство Уэйсбанда раскрылось в 1950 году. Хотя ему и дали год тюрьмы за неявку в суд, по обвинению в шпионаже его не судили. АСА и ее английский партнер ШКПС решили, что «Венона» слишком дорогой секрет, чтобы рисковать им, вынося в суд, пусть и при закрытых дверях.
Центру стало совершенно ясно, что «Венона» представляет собой целую серию мин с часовым механизмом потенциально чудовищной разрушительной силы для его шпионской сети. Поскольку не было известно, какие из шифровок конца войны были расшифрованы, нельзя было определить, когда и где мина сработает. Частично проблему решил Ким Филби, став в октябре 1949 года офицером СИС по связи в Вашингтоне. Меридит Гарднер позже грустно вспоминал, как Филби стоял у него за спиной и, попыхивая трубкой, с восторгом следил за ходом дешифровки русских сообщений. Вплоть до своего отъезда в июне 1951 года Филби благодаря своему доступу к материалам «Веноны» всегда успевал предупредить Центр о том, что вокруг кого-то из агентов сжимается петля.
«Венона» причинила серьезный ущерб советской разведке даже в такой далекой стране, как Австралия. До открытия первой советской дипломатической миссии в Канберре в 1943 году, Австралия практически не фигурировала в числе объектов советской разведки. Впоследствии, однако, резидентура НКГБ под руководством Семена Макарова (1943—1949) быстро проникла в Министерство иностранных дел, которое было важным источником английской и австралийской секретной документации, включая доклады Генерального штаба. Два наиболее важных агента Макарова в Министерстве иностранных дел были раскрыты благодаря «Веноне».
В начале 1948 года группа сотрудников МИ5 во главе с генеральным директором сэром Перси Силлитоу, в состав которой входил также будущий генеральный директор Роджер Холлис, прибыла в Австралию для расследования случаев внедрения советских агентов. С целью защиты источника они создали в Канберре впечатление, что получили информацию не от перехвата, а от английского агента в советской разведке. Первым в Министерстве иностранных дел раскрыли Джима Хилла, известного по сообщениям «Веноны» под псевдонимом «Турист». Он был братом ведущего адвоката-коммуниста. С помощью «Веноны» удалось установить номер дипломатической телеграммы, которую Хилл передал русским, и таким образом доказать его вину. Наводки, полученные в результате перехвата, помогли выявить и другого советского агента по кличке «Бур», которым оказался дипломат-коммунист, ушедший после случившегося из Министерства иностранных дел в ООН, а затем попросивший политического убежища в Праге. В годы холодной войны советское проникновение в австралийские внешнеполитические и внутренние органы, похоже, не возобновлялось. Перебежавший в 1954 году резидент КГБ Владимир Петров свидетельствовал, что его резидентуре удалось добиться лишь незначительных успехов.
Ущерб, нанесенный действиям советской разведки на Западе демобилизацией, перебежчиками и дешифровками «Веноны», вызвал в Московском центре особую тревогу по поводу двух связанных между собой областей разведдеятельности.
Первое – это проникновение в высокие сферы «главного противника». Поколение времен холодной войны не имело той веры в «тысячелетние советы», которая вдохновляла тысячи талантливых молодых американских идеалистов в годы депрессии и Второй мировой войны. Пока что известно об успешных советских операциях по проникновению в послевоенные годы в низшие и иногда средние уровни власти в Вашингтоне. У таких известных агентов, как Элджер Хисс в Государственном департаменте, Гарри Декстер Уайт в Министерстве финансов, Дункан Ч. Ли в разведке или Лочлин Карри в Белом доме, преемников не оказалось. Неизвестно пока и о неосознанном агенте уровня Гарри Гопкинса.
Ко времени создания ЦРУ в июле 1947 года стали широко применяться столь эффективные методы проверки, что массовое внедрение советских агентов, какое произошло в ОСС, стало невозможным. Начиная с Уильяма Уэйсбанда, наибольший урон советские спецслужбы могли нанести американской разведке не столько в проникновении агентов, сколько путем перехвата и дешифровки. Проблемы вербовки усугублялись неумелой работой первых советских послевоенных резидентов в Вашингтоне. Григорий Григорьевич Долбин, ставший резидентом в 1946 году, отличался явной некомпетентностью еще до того, как стал проявлять признаки сумасшествия (в Центре объясняли это последствиями врожденного сифилиса). Его отозвали в 1948 году. Преемник Долбина Георгий Александрович Соколов до разрыва в конце 1947 года советско-бразильских отношений был резидентом в Рио-де-Жанейро. Обозленная толпа провожала его тухлыми яйцами и помидорами. Из Вашингтона Соколова отозвали в 1949 году, как и Долбина, – за плохую работу.
Другой источник тревоги Московского центра был связан с ядерными исследованиями. Применение атомной бомбы против Японии в августе 1945 года, порожденное этим чувство военного превосходства «главного противника» вывело атомные секреты на первое место в системе приоритетов советской разведки. После Хиросимы Сталин вызвал в Кремль народного комиссара боеприпасов Бориса Львовича Ванникова и его заместителей. К ним присоединился и Игорь Васильевич Курчатов – ученый, руководивший программой атомных исследований. «У меня к вам одно требование, товарищи, – объявил Сталин. – В кратчайшие сроки обеспечить нас атомным оружием! Вы знаете, что Хиросима потрясла мир. Нарушен баланс (сил)!» Пока Советский Союз не обретет ядерное оружие, ему будет грозить «большая опасность» с Запада».
До этого момента осуществление атомного проекта полностью контролировал Молотов. Однако за несколько месяцев до встречи у Сталина Курчатов направил Берии записку, в которой критиковал Молотова за неповоротливость и просил помощи. Записка была написана от руки – содержание ее было столь секретным, что Курчатов боялся отдать его машинистке, – но цель была достигнута. После Хиросимы Сталин поручил контроль за проектом Берии.
Смена руководства сказалась немедленно. Как вспоминает помощник Курчатова профессор Игорь Головин: «Организаторские способности Берии были в то время очевидны. Он был необычайно энергичен. Собрания не тянулись часами, решения принимались немедленно.» По указанию Берии на атомный проект привлекались рабочие только из ГУЛАГа. Головин отмечает, что ученые мало задумывались над тем, что используют рабский труд:
«В то время все наши мысли были заняты одним – создать атомную бомбу как можно раньше, до того как американская упадет на наши головы. Страх перед новой, атомной войной затмил все остальное. Это могут, подтвердить все мои современники».
Были, правда, ученые, относившиеся к руководству Берии более критично, чем Головин. Великий физик Петр Капица (впоследствии Нобелевский лауреат) 25 ноября 1945 года просил Сталина освободить его от занятий атомным проектом:
«Это верно, что в руках (у товарища Берии) дирижерская палочка. Прекрасно, но ученый все-таки должен играть первую скрипку, потому что скрипка задает тон всему оркестру. Главный недостаток товарища Берии в том, что дирижер должен не только размахивать палочкой, но и понимать что к чему. Именно этого Берии не хватает».
Берия, писал Капица, намерен просто скопировать американскую конструкцию бомбы. Капица же настаивал, правда, безрезультатно, что советские ученые должны разработать собственный, более дешевый и быстрый способ создания бомбы.
Капица жаловался, что Берия замкнулся на копировании американского варианта. К осени 1945 года многие секреты бомб, разрушивших Хиросиму и Нагасаки, были в руках русских. Берия жаждал большего и очень расстраивался послевоенным спадом в поступлении данных об атомных проектах Запада. Побег Гузенко в сентябре 1945 года привел к выявлению Аллана Нанна Мея и к введению более строгих мер безопасности в центрах атомных исследований. В результате демобилизации в феврале Дэвида Грингласса Центр лишился одного из двух своих агентов в Лос-Аламосе. Другой – Клаус Фукс – в июне 1946 года перешел из Лос-Аламоса на новую английскую атомную энергетическую установку в Харуэлле. Хотя он до 1949 года и оставался советским агентом, значение его снизилось. Принятый в августе 1946 года закон Макмагона о создании Комиссии по атомной энергии США (КПА) запрещал передачу Англии новой информации по ядерным исследованиям. Британское лейбористское правительство, лишенное материалов американских исследований, решило в январе 1947 года построить собственную атомную бомбу, но англичанам на это потребовалось на два года больше, чем русским.
Несмотря на закон Макмагона, у Дональда Маклина сохранялся в Вашингтоне ограниченный доступ к разведданным по атомным исследованиям, поскольку запрет на распространение научной информации не касался сырья или рассекречивания атомных исследований периода войны. Будучи официальным представителем английского посольства по политическим аспектам атомной энергетики, он получил допуск в КПА с правом посещать центр без сопровождающих. Позже выяснилось, что с лета 1947 года и до отъезда из Вашингтона он бывал в КПА 12 раз, иногда ночью. Из подготовленного КПА отчета о нанесенном ущербе следует, что он имел доступ к оценкам потребного количества урановой руды и прогнозам потребностей на период с 1948 по 1952 год, хотя позже оказалось, что последние были неточными.
Неудовлетворенный сокращением потока важнейшей информации о ядерных проектах, Берия приказал Курчатову направить через курьера МГБ письмо датскому физику-ядерщику Нильсу Бору и попросить его сообщить подробности новейших исследований в области атомной энергии, которые тот узнал в США. Бор через того же курьера ответил, что американцы отказали ему в доступе к информации, о которой просил Курчатов.
Сталин и Берия вплоть до первого успешного испытания атомной бомбы постоянно опасались, что агенты не сумели раскрыть какой-то из важнейших атомных секретов американцев, и без него советская атомная программа провалится. Пытаясь развеять скептицизм Сталина, Курчатов принес в его кремлевский кабинет ядерный заряд первой советской атомной бомбы – никелированный плутониевый шар диаметром около десяти сантиметров.
«А как мы узнаем, что это плутоний, а не кусок полированной стали? – спросил Сталин. – Почему он блестит? Для чего это зеркальное покрытие?»
«Заряд никелирован в целях безопасности. Плутоний крайне токсичен, а покрытый никелем опасности не представляет, – ответил Курчатов. – А чтобы убедиться, что это не кусок стали, попросите кого-нибудь дотронуться до него. Он теплый, сталь же была бы холодной.»
Сталин сам потрогал шар: «Да, он теплый. Он всегда теплый?»
«Всегда, Иосиф Виссарионович. Внутри него постоянно идет альфа-распад. Он-то и нагревает шар. Но если начать в нем мощную цепную реакцию, произойдет взрыв огромной силы.»
По крайней мере частично убежденный Сталин разрешил испытания первой бомбы. Берия же до последней минуты опасался, что несмотря на достижения советских ученых и успехи разведчиков, какой-то внутренний секрет бомбы от них ускользнул. 25 сентября 1949 года, буквально за десять минут до взрыва бомбы на полигоне в Казахстане, Берия сказал Курчатову: «Ничего не выйдет!» А когда произошел взрыв, он обнял и расцеловал ученого. Но был ли это действительно ядерный взрыв? Берия позвонил советскому наблюдателю, который присутствовал во время американских испытаний на атолле Бикини и спросил, похоже ли грибовидное облако на то, что он видел там. Получив утвердительный ответ, Берия позвонил Сталину. Трубку снял личный секретарь Сталина Поскребышев и сказал, что Сталин уже лег. Берия настоял, чтобы Сталина разбудили. «Иосиф, все нормально! – сказал Берия. – Взрыв был, как у американцев!» «Я знаю,» – ответил Сталин и повесил трубку. Рассвирепевший от того, что кто-то опередил его, Берия набросился на окружающих: «Даже здесь вы мне палки в колеса ставите! Предатели! Я вас всех в порошок сотру!»
Почти в тот же момент, когда прогремел первый советский атомный взрыв, Мередит Гарднер расшифровал послание НКГБ 1944 года, в котором оказалась первая наводка на одного из важнейших советских атомных шпионов Клауса Фукса, занимавшего к тому времени пост заместителя научного сотрудника Харуэлла. В январе 1950 года Фукс сознался, и в апреле 1951 года был приговорен к четырнадцати годам лишения свободы. Свою работу на русских он описал в нескольких словах, которые дают полное представление о настроениях других советских агентов на Западе:
«Я воспользовался марксистской философией и разделил сознание на две части. В одной я позволял себе заводить друзей, иметь личные отношения…. Я чувствовал себя свободно и счастливо с другими людьми, не опасаясь раскрыться, потому что знал: если подойду к опасной черте, вторая часть моего сознания остановит меня…. В то время мне казалось, что я стал „свободным человеком“, потому что я научился с помощью второй части сознания полностью освобождать себя от влияния окружающего меня общества. Теперь, оглядываясь назад, я считаю, что самым правильным наименованием для этого состояния будет „контролируемая шизофрения“.
Во время ареста Фукса другой атомный агент, Бруно Понтекорво, также работал в Харуэлле. Проведенное службой безопасности расследование выявило, что у Понтекорво было несколько родственников коммунистов, но не дало никаких свидетельств его участия в шпионаже. Когда летом 1950 года в Соединенных Штатах начались аресты атомных шпионов, центр решил не рисковать и вывез Понтекорво вместе с семьей в Советский Союз по хорошо проверенному маршруту – через Финляндию. Понтекорво сделал блестящую карьеру в советской ядерной физике, получил два ордена Ленина и множество менее значительных наград. Он неизменно отрицал свое участие в атомном шпионаже.
Помимо того, что «Венона» привела к провалу Фукса, с ее помощью были получены первые наводки на американских атомных шпионов Джулиуса и Этель Розенберг, которых впоследствии арестовали. В дешифрованном в феврале 1950 года сообщении 1944 года говорилось об агенте, работавшем на вспомогательной должности в Лос-Аламосе. Позднее появились указания на то, что этим агентом был брат Этель Розенберг Дэвид Грингласс, который в июне 1950 года сознался и выдал Джулиуса Розенберга. На допросе Грингласс рассказал (об этом, правда, публично нигде не заявлялось), что Розенберг похвалялся ему, что руководит советской шпионской сетью, поставляющей не только секреты разработок в области атомной энергии, но и другие разведданные о научных и технических достижениях, в том числе о предварительных исследованиях в сфере космических спутников.
В отличие от английских атомных шпионов Наина Мея и Фукса, Розенберги до. самого конца красноречиво, а порой и трогательно уверяли в своей непричастности к шпионажу. В апреле 1951 года их приговорили к смертной казни – единственных из всех советских агентов на Западе. 19 июня 1953 года, после двух лет безуспешных апелляций, они скончались по очереди на одном и том же электрическом стуле в нью-йоркской тюрьме Синг Синг. В последнем письме своему адвокату Этель писала: «Мы первые жертвы американского фашизма. С любовью, Этель.» Мужество, с которым они пошли на смерть, их любовь друг к другу и к двоим сыновьям, жуткая мерзость казни укрепили мировое общественное мнение в том, что была допущена судебная ошибка. После каждого включения тока сорок репортеров, тюремных служащих и других свидетелей тошнило от вони горящего мяса, мочи и кала. Даже после разряда в 2.000 вольт Этель еще подавала признаки жизни, и потребовалось еще два разряда.