— Вы надо мной смеетесь.
   — Нисколько,—сказал Хильер, нисколько не смеясь.—Я смертельно серьезен.
   И сразу мелькнуло: серьезно смертелен; состояние серьезное — смертельное; прогноз безнадежный. Он хотел жить. То live. Смена гласной в последнем слове. Вместо тонкой—широкая. То love[111]. Кажется, минула вечность, с тех пор как Рист рассказывал о своей сестре-машинистке.
   — Я думаю,—проговорил Хильер смертельно серьезно,—что это любовь.
   Любой мужчина, произнеся последнее слово (конечно, если это не делается «по срочным показаниям»), неизбежно испытывает смущение. Жуликоватое слово. Однако у женщин, особенно у девушек, реакция на него иная. Клара зарделась и опустила глаза на ковровую дорожку. Хильеру самому хотелось понять, что же он имел в виду. Он предлагал (до сих пор не верилось!) любовь единственно подлинную: кровосмесительную.
   — Да, любовь,—сказал Хильер и, словно в подтверждение серьезности своих намерений, прикрыл коленку и торжественно застыл на стуле.
   — Как вам не совестно?—сказала Клара.—Не предлагайте мне такие вещи. Мы же совсем не знаем друг друга.
   — В ваших книжках толкуют совсем не об этом. Скажи я «оральное возбуждение», вы бы меня сразу поняли. Но я сказал «любовь». Любовь.
   — Но у нас такая разница в возрасте. Вы мне, наверное, в отцы годитесь.
   — Гожусь. И отец вам скоро понадобится. Но я говорю о другом. О любви.
   — Так, значит, я должна буду—как это?—соблазнить его и попытаться заманить в свою каюту,—пробормотала она, не поднимая глаз.—Такой предлог более—как это?—благовидный. А что дальше? Об этом вы подумали? Я понимаю, ваше дело стукнуть его по голове и завладеть мундиром. А потом что? Противный старый мужлан в каюте юной девушки…
   — Заманите молодого. Он ее любил. Любил.
   — А потом будет вот что: после того как вы уйдете в его мундире, я начну кричать, и когда кто-нибудь прибежит, скажу, что он сам разделся—для чего и так ясно,—но я, усыпив его бдительность, огрела… Чем я его огрела?
   — Самой тяжелой из ваших книг.
   — Нет, серьезно.—Она нетерпеливо притопнула.—Чем вы его ударите?
   — Его собственным пистолетом.
   — Ой!—(Авансцена обваливается. Убийца прыгает в зрительный зал.)—Я не подумала, что у него будет пистолет.
   — Тут вам не добродушные деревенские полисмены. Но стукну я несильно, только чтобы суметь ввести PSTX. Это вызовет реакцию, напоминающую сильное опьянение. Если от удара он потеряет сознание, то тем лучше—даже укола не почувствует. Придет в себя мертвецки пьяным, раздетым, и тут вы разуетесь и ударите его каблучком—обязательно сделайте это,—а потом…
   — Потом я вышвырну его одежду в иллюминатор, что только усугубит его положение. И пистолет тоже выброшу.
   Ей не терпелось поскорее начать операцию по совращению незнакомца.
   — Вы красивая, соблазнительная, умная, смелая девушка,—изрек Хильер.—Я люблю вас. Где бы я ни был — в тюрьме, в лагере или в соляном карьере — я буду любить вас. Я буду любить вас даже тогда, когда в меня вопьются пули.
   Слова его были нелепы. Нелепы, как сама любовь.
   — Нет, вы вернетесь. Вы вернетесь, правда? Ответить Хильер не успел, поскольку дверь отворилась и на пороге появился Алан. Вид у него был весьма унылый.
   — Ничего не вышло,—промямлил он.—Фотоаппаратом никто не заинтересовался. Я предлагал ручку «Паркер», но оказалось, что и она никому не нужна. Не нашлось покупателей ни на мои рубашки, ни даже на смокинг.
   — Сомневаюсь, что русские мальчишки носят смокинги.
   — Я старался, как мог!—с обидой воскликнул Алан.—Просто я никогда такими вещами не занимался. Простите.
   — Ничего,—ласково сказал Хильер,—Но теперь, надеюсь, ты понял, что в жизни еще есть чему поучиться. Что же, придется за дело взяться нам с Кларой.
   — Я собираюсь на берег,—сказал Алан.—К пирсу уже подогнали большой туристский автобус.—Он замолчал, ожидая так и не последовавших советов проявлять
   осторожность.—Я буду осторожен,—проговорил он не слишком уверенно.
   — Акт второй!—провозгласил Хильер.—Смена декораций. Сцена прежняя, Я выброшу ваши секс-книжки в иллюминатор. Не то кто-нибудь впоследствии станет утверждать, будто вы были с ним заодно.

 
2. 

 
   Вот и пришло время, когда Хильер мог выказать нежность к продолжению Клары —ее каюте. Но прежде он показал язык ее книжкам, собрал их в кучу и вывалил во тьму, простиравшуюся за правым бортом. Неграмотное море приняло их с безразличием нацистских костров. Затем он начал на цыпочках кружить по каюте, поглаживая лицо и руки Клариной массажной щеткой (колючие мужские поцелуи, но приходится обходиться ими), вдыхая благоухание ее кремов, румян и чересчур «взрослых» духов. Он попытался задушиться лежавшими на стуле чулками цвета вороненой стали и в то же время ловил губами чуть влажноватые ступни. Девятый размер. Он застыл в нерешительности: то ли зарыться лицом в ее белье, лежавшее в выдвижном ящике, то ли набрать воды в видневшуюся под кроватью туфельку (четвертый размер) и сделать из нее глоток. Но война требует хладнокровия. Любовь должна на время превратиться из трепета пальца на спусковом крючке в призыв военного плаката. Пора в шкаф.
   Он втиснулся между ее платьями. Будучи проявлениями ее внешнего, публичного «я», они не возбуждали его в той же мере, как то, что прикасалось к ее коже, нежило, увлажняло и наполняло ароматами. И тем не менее, он целовал кромки ее невидимых платьев и—нисколько тому не удивляясь—молился ей, богине, представавшей миру в этих многочисленных изменчивых обличьях, а не дьяволице мисс Деви, похотью истерзавшей его нервы и оставившей их обвисшими и алчущими—терзали их до состояния святости—более возвышенных раздражителей. Дверца шкафа была закрыта неплотно, и сквозь бесконечно малую—прямо-таки в математическом смысле!—щель он видел точно такую же койку, как ту, на которой выстрадал упоительные дравидские наслаждения. На ней он вообразил сидящую в позе лотоса многорукую мисс Деви и вознес благодарения очищающему пламени, сквозь которое лежал его путь к Божественному виденью. Но он постарался, чтобы мисс Деви исчезла до того, как, обретя человеческое естество, она зовуще уляжется на покрывало.
   Время шло, и Хильер думал о том, имел ли он право вовлекать солнцеподобную Клару в это—пускай притворное—распутство. Между тем никакие ухищрения многопытной соблазнительницы не волнуют кровь так, как очевидная неискушенность неумело выдающей себя за таковую. Тот, кого она приведет,—несомненно мерзавец и заслуживает своей участи. Хильер размышлял о любви, о том, догадываются ли женщины, как мучаются обижающие их мужчины. Трубадуры и альфонсы залапали все слова, низвели физическую любовь до животного соития. Овладевая телом любимой, ощущаешь себя в борделе. Половой акт не превращается в возвышенное таинство, подобно пресуществлению хлеба во время причастия. Вы можете за завтраком набить рот хлебом и, плюясь крошками, рассуждать о проповеди, однако незадолго до того, отнюдь не для утоления голода, вы клали в рот пресную облатку и бормотали: «Господь Бог мой…» И вы верили, что вас слышат. А в любви вы завтракаете и причащаетесь одновременно и не способны—даже в момент Откровения—воскликнуть: «Госпожа Богиня моя!». А если и воскликнете, то твердо зная, что услышать вас некому.
   Зажатый между благоухающими платьями, Хильер почувствовал, что у него немеет тело. Он приоткрыл дверь и собрался было размять конечности, как вдруг из коридора послышались приближающиеся шаги. Он снова втиснулся в набитый шкаф (рот набит хлебом) и буквально услышал, как застучало—не в ногу с шагами—сердце. Дверь отворилась и: Господь Бог мой!—как она чертовски ловко все проделала! Перед Хильером предстала угрюмая милицейская форма, матово поблескивающая кобура, сапоги и—дробящееся на десятки частей, как в глазке стробоскопа, ее усыпанное серебряными блестками платье. Сколько еще это терпеть? Надо, чтобы он снял ремень с кобурой, но сумеет ли она заставить ею расстегнуть пряжку сейчас, пока грубые милицейские лапы не начали ее тискать? Изображение дробилось но звук был отчетливым: хриплое «Razdyevaysya . .. Razdyevaysya …». Хильер чуть приоткрыл дверцу,—то, что он увидел, было уже чересчур: разрываемое на плече платье, славянское насилие над Западом, толстая красная шея, поросшая грубой щетиной, чин. («Черт подери, выбрала кого надо!»—отметил он про себя, глядя на знаки отличия; точное звание он припомнить не мог, но не сомневался, что оно выше лейтенанта. Тупая морда предстала в профиль, и при виде нескольких рядов орденских ленточек Хильер почувствовал презрение к тому, кто так отклонился от своих служебных обязанностей; в то же время он был рад, что русский оказался нормальным человеком, способным на подобные отклонения, но тут же с ненавистью заметил, как тот похотливо—вполне по-человечьи—оскалил покрытые камнем и золотом зубы и заурчал, предвкушая невыносимую для Хильера профанацию. Растрепанная, будто после ночи насильного блуда, она взглянула поверх нависшего над ней плеча на спасительный шкаф. Хильер на мгновение выглянул и выразительно кивнул на кобуру. Клара сразу начала стаскивать с русского китель; тот осклабился, пробормотал «Da,yadolzhenrazdyet'sya », встал с Клары, сбросил ремень на пол и принялся неуклюже расстегивать пуговицы. Взглянув на девушку, он снова приказал: «Razdyevaysyarazdyevaysya …» «Этот глагол ей следует запомнить»,—мелькнуло в голове у скрючившегося в шкафу Хильера. Русский, оставшись в рубашке, полез на Клару, по-борцовски растопырив пальцы, и Хильер решил, что время пришло.
   «Nuka,svinyah,vstavay »,—сказал он, направляя на него пистолет (мощный милицейский «Tigr», одна из последних моделей) и снимая его с тугого предохранителя. Все как тогда, с Westdeutsche Teufel, хотя язык на этот раз более приятный. Русский медленно поднялся, у него, кажется, даже мелькнула мысль попробовать защититься Кларой. Но Хильер, сделав шаг в сторону, гаркнул, чтобы «вонючий кобель» уткнулся «харей и пузом» в «shkaf ». Тот, мрачно ворча и сплевывая, повиновался, однако в его довольно красивых карих глазах угадывалось некоторое удовлетворение: все-таки поймали его не где-нибудь, а в дамском будуаре (символ буржуазности не хуже виски или джаза). «Больно не будет»,—ласково произнес Хильер по-русски и врезал рукояткой пистолета по коротко остриженному затылку. К его удивлению, это не возымело никаких последствий. Хильер ударил сильнее. Русский попытался обнять шкаф и под мелодичный аккомпанемент, извлекаемый восемью ногтями из его боковых панелей, медленно осел.
   Хильер повернулся к Кларе. Его душило негодование, к которому примешивалось мерзостное возбуждение: все плечо и часть правой груди были обнажены. Клара уже успела оправиться от испуга.
   — Милая,—выдохнул Хильер.—Я куплю вам новое платье. Обещаю.
   — Вы его слабо ударили,—сказала Клара.—Смотрите.
   Лежавший ничком русский уперся рукой в пол и, постанывая, попытался приподняться. Хильер снова ударил, на этот раз почти что ласково, и удовлетворенно вздохнувшая жертва затихла.
   — Надеюсь, вы еще не раз увидите, как я одеваюсь,—сказал Хильер.—Причем в свою одежду. Помогите, пожалуйста, натянуть сапоги. Великоваты, но ничего.
   Хильер поднял брюки. В них обнаружились залатанные кальсоны, вызвавшие в нем прилив сострадания. Хильер, пыхтя, натянул на себя униформу.
   — Как я смотрюсь?
   — Умоляю, будьте осторожны.
   — Так, теперь ремень. Где фуражка? А, прямо возле двери повесил. Чувствовал себя как дома.
   Брюки оказались широковатыми, но под кителем это будет незаметно.
   — Я бы что-нибудь подложил,—сказал Хильер.
   Он засунул под китель банное полотенце Клары.
   — Вот так.
   Он достал из кармашка халата наполненный шприц, пустил в воздух тонкую струйку и вонзил иглу глубоко в предплечье своей жертвы. По волосатой руке заструился тоненький ручеек. И вдруг, к их общему изумлению, русский пришел в себя. Произошло это внезапно, как после поцелуя феи. Он очнулся совершенно пьяным, захлопал глазами, облизнул губы и расплылся в улыбке. Хильер удивленно вслушивался в монолог раскрепощенного русского подсознания: «Батя в кровати мамаша пригрелась замело все говорю самовар-то пустой Юрке в рыло заехали Лукерья в рев слезы мерзнут дай холодного свекольника». Он с умилением посмотрел на Хильера и попробовал приподняться. И тут Хильера осенило.
   — Где каюта миссис Уолтерс?—спросил он у Клары.
   — Рядом. У нас три каюты подряд.
   — А хрыч Николаев как хрястнет школа длины реки не знаю.
   — Проверьте, пожалуйста, не заперта ли она. Если да, возьмите у помощника запасной ключ. Только, прошу вас,—побыстрее.
   Клара сняла с крючка у двери короткую меховую накидку. Она не могла показаться на людях в разорванном платье. «Я люблю ее»,—подумал Хильер.
   — Салгир самая длинная река в Крыму, но короткая. Южные склоны горы очень плодородные.
   Он повторил: «Ochinplodorodnyie ». Затем снова попытался встать. Хильер его беззлобно осадил.
   — За сараем летом Наташка юбку задрала живот здоровый показывает я не покажу она показывает я не покажу.
   «Теперь бы показал»,—подумал Хильер.
   — Она показывает я не покажу она показывает и я покажу.
   Наконец-то.
   — Хрыч Николаев обратно по морде заехал бате наябедничал батя по заднице отстегал.
   Эх, крымское детство—все по морде да по морде. В каюту влетела запыхавшаяся Клара.
   — Я взяла ключ в конце коридора, там, где кипятят чай. Сама открыла. Правильно?
   — Умничка. Умная, восхитительная девочка. Одним движением Хильер поставил улыбающееся, бормочущее существо на ноги.
   — Обопрись на меня, дружище. Сейчас пойдем баиньки. Тебе надо проспаться.
   — В ее кровати?
   — А что? Для нее это будет неплохим сюрпризом. Бормотание перешло в песню:
   — Напали на козлика серые волки…
   Наверное, песня родилась на севере Крыма,—в южной части, где нет степей, вряд ли могли происходить подобные ужасы. Крым—вязаные шлемы[112], Флоренс Найтингейл[113]. В коридоре никого не было. Без особого труда они плюхнули его на койку миссис Уолтерс.
   — Мое сердце словно ситко, в нем не держится любовь…
   Хильер сразу почувствовал: в каюте миссис Уолтерс все дышало сексом. V nyom ne derzhitsya lyubov . Вскоре пение сменилось зычным храпом.
   — Я должен идти,—сказал Хильер.
   Она подняла на него глаза. На этот раз человек в униформе был необычайно нежен.

 
3. 

 
   Разница между хлебом причастия и тем, что предлагает пекарь, оказалась ощутимой. Подобно хлебу, по карманам мундира были рассованы борода и паспорт Иннеса, ампулы, шприц (на иглу надет защитный колпачок), доллары, полученные от Теодореску, рубли, купленные на черном рынке в Пулдже, принадлежавшие милиционеру пачка «Беломора» и удостоверение (С. Р. Полоцкий, тридцати девяти лет, уроженец Керчи, женат, ублюдок). На бедре рычал поставленный на предохранитель «Tigr». Хильер сошел по скрипучему трапу, весело перебросился несколькими словами со стоящим внизу молоденьким милиционером («Все в порядке, сынок. У них там до хрена пива и несколько отпадных баб. Ну что, ничего подозрительного? Я так и думал, надули нас с этой телеграммой. Ладно, понаблюдай еще маленько».) и, шутливо пихнув удивленного парня в грудь, направился к пандусу, спускавшемуся к маленькому морскому вокзалу. Набережная, к счастью, была погружена во тьму, которую с упорством дебила пытались развеять несколько исправных фонарей. В здании оказалось светлее, но в пустом таможенном зале царил полумрак. Буфетчица наливала пиво грузчикам-татарам, в сувенирном киоске томилась продавщица. У выхода скучали, покуривая, несколько милиционеров. Увидев Хильера, они вытянулись, чтобы отдать ему честь, но он приветливо помахал им рукой и, напевая, прошел мимо. Песня была из репертуара Полоцкого — о сереньком козлике; там, где Хильер забывал слова, он вставлял «ла-ла-ла». Один из милиционеров крикнул ему вслед: «Никого не нашли, товарищ капитан?», и Хильер пропел через плечо: «Nikogooo , ложная тревога». Он спустился по лестнице. Во дворе валялись тюки и ящики. Неподалеку стояло несколько грузчиков. Ночь была восхитительной. Пахло клубникой. С «большой земли» тянуло прохладой: напоминание о Кремле, для которого этот маленький южный небный язычок с его теплом и апельсинами — всего лишь субтропические проказы.
   У входа на территорию порта было непозволительно темно для места, где производится паспортный контроль. Будь Хильер тем, за кого себя выдавал, он бы навел тут порядок: попробуй разбери в такой темени, что за фотография наклеена в предъявляемой пародии на паспорт. Солдат с винтовкой, одетый в поношенную гимнастерку (реликт крымских баталий?), увидел Хильера и вытянулся по стойке «смирно». В караульном помещении двое резались в карты, один из играющих что-то ворчал по поводу неудачной масти. Игра была довольно бесхитростной: видимо, покер товарищам не потянуть. Третий что-то сыпал в чайник с кипятком. Хильер прошествовал мимо. Он подумал, что где-то поблизости должна быть милицейская машина, но, с наслаждением вдыхая воздух пустынной улицы, уводившей в сторону от доков, решил, что в такую погоду пройтись пешком — одно удовольствие. В темных садах, тянувшихся но обеим сторонам улицы, проглядывали кипарисы, розы и бугенвиллеи. Он взглянул направо и увидел на скамейке в саду робко обнявшуюся парочку. На сердце потеплело. В глубине сада кто-то энергично прочищал горло. Вдалеке залаяла собака, и ее немедленно поддержали. Все это, да и сам воздух, напоенный лимонным ароматом (или он это себе только внушил?), доказывало, что, несмотря на ужасающие различия в языках и системах, жизнь по существу везде одинакова. Хильеру требовалось найти гостиницу «Черное море». Он мысленно поблагодарил Теодореску, проболтавшегося о возможном местопребывании Роупера. Милиционер, конечно, должен знать, где находятся гостиницы. Но, может, его командировали издалека? Вообще-то, чем дальше те края, откуда прислан милиционер, тем большим уважением он пользуется. Хильер уверенно шагал вперед. Вдыхая чистый, незнакомый с автомобильными выхлопами воздух, он думал об убегающих на север плодородных долинах, о возвышающихся за ними холмах. Но в этот момент Хильер увидел в конце улицы движущиеся огоньки, услышал троллейбусное клацканье и какой-то лязг. Ясно: трамваи. Хильер любил трамваи. Автомашин не было, весь транспорт двигался по предписанным ему маршрутам. Благословенная страна! — пьяный может валяться на проезжей чисти без риска быть раздавленным. Хильер дошел до перекрестка, и перед ним открылся красивый, вполне европейский бульвар. Деревья, тихо шелестевшие на ветру, он для себя определил как шелковицы. Хотя было еще не поздно, бульвар выглядел безлюдно, лишь кое-где встречались кучки праздных легко, по-летнему одетых подростков. Несомненно, где-то должна быть эспланада, протянувшаяся вдоль мерцающего огнями моря. Там на витой железной эстраде оркестр, наверное, играет музыку Хачатуряна для Государственного цирка, а толпящийся вокруг народ пьет государственное пиво. Он остановился, раздумывая, в какую сторону двинуться.
   Хильер свернул налево и увидел работающий, но безлюдный магазин «Сувениры». В тускло освещенной витрине стояли матрешки, деревянные медведи, дешевые грубые бусы, эмалированные чешские броши. Были там и фарфоровые пивные кружки; Хильер нахмурился, ему почудилось, будто он уже видел нечто подобное, хотя, кажется, не на советской территории. На каждой кружке красовалось грубое женское лицо: сморщенные в старческой улыбке нос и подбородок, собранные в пучок черные волосы, злобные ухмылки. Где же, черт побери, он их видел? Вспомнил: на каком-то итальянском курорте, славящемся слабительными свойствами тамошней минеральной воды (сульфат магния? семиводный гидрат?); горьковатую влагу с улыбочкой наливали в такие же кружки, правда, с них смотрело лицо помоложе, покрасивее, поитальянистее. Да и надпись была Io sono Beatrice chi ti faccio andare[114][115]. Грубоватый каламбур. У Данте она ведет его к звездной славе, и Чистилище—одна из ступеней в восхождении, а не конечная цель. Он чувствовал, что тут есть какая-то связь с ним, Хильером, но какая?—этого он понять не мог.
   И вдруг стало ясно: Клара! Воплощение чистоты. Вдохнувшая в него веру после стольких лет безверия, заставившая вспомнить о бессмертной душе. Но не могла же она быть единственным оправданием того, что его грешное тело продирается сквозь чистилище последнего задания, входит в огненную пасть и покидает ее, отягощенное священной ношей? Этого недостаточно: domina, поп sum dignus[116]. Сколько чужих лобковых волосков всех цветов—от меда Балтики до смолы Востока —запуталось в его собственных! Сколько зубов (включая вставные) терзали его тело! Хрюкая от удовольствия, он обжирался, опивался. Ложь, предательства—на что он только не шел для достижения своих сомнительных целей! Покачивая головой, Хильер вспомнил свое неправедное прошлое. Ему хотелось поднатужиться и извергнуть багаж прежнего «я» (заляпанные кровью и пивом дешевые чемоданы, полные барахла, завернутого в старые газеты) в мусорный бак,—звонок по телефону, и кареглазый, бородатый мусорщик подкатит к порогу его дома; от чаевых он с улыбкой откажется («Это моя работа, сэр»). Хильер, поскрипывая, обретал себя.
   Он обернулся и оглядел улицу. Из закрытого заведения, именуемого «Ателье», прихрамывая, вышел мужчина в грязной рубашке с расстегнутым воротом и брюках цвета хаки. Еще не старое лицо покрывали морщины. В восточном направлении прогромыхал почти совершенно пустой трамвай. Хильер спросил:
   — Prostite, tovarishch, gde tut Chornoye morye?
   — Издеваетесь? Тут куда ни кинь—Черное море. Он широко раскинул руки, словно выпуская море из своей груди.
   — Я имел в виду,—рассмеялся Хильер,—гостиницу «Черное море».
   Незнакомец, от которого потягивало плодово-ягодным, уставился на Хильера.
   — В чем дело? Я в эти игры не играю. Раз вы не знаете, где находится главная гостиница, значит, вы не милиционер. Самозванец, вот вы кто!
   Продавщица из «Сувениров» стояла у дверей и внимательно прислушивалась. Хильера распирало раздражение.
   — Tovarishch , вы мараете честь мундира!—взорвался Хильер.—На это есть статья!
   — На все есть статья! Нет только на кагэбэшннков, выдающих себя за милиционеров. Еще что придумаете? Так вы меня с ходу и раскололи. Не на того напали!
   Он перешел на крик. Высокий светловолосый парень и его маленькая чернявенькая подружка остановились поглазеть на скандал. Девушку это очень забавляло.
   — Откуда приехали? Небось, из Москвы! Говор-то нездешний!
   — Ишь надрался,—сказал Хильер.—Несет черт знает что!
   Он подумал, что с таким лучше не связываться, и поспешно зашагал в западном направлении; там еще догорали последние лучи заката. Сапоги были сильно велики, и немудрено, что Хильер споткнулся о кусок асфальта. Непонятно откуда взявшаяся сопливая девчонка весело захихикала. А в спину неслось:
   — Может, и надрался, но когда мне дело шьют, я соображаю. Мне скрывать нечего. Вон, смотрите,—обратился он к собравшимся зевакам,—гостиница ему нужна, как же! Преспокойненько пошел в другую сторону!
   Хильер быстро миновал пустую, пахнущую рыбой столовую, закрытый государственный мясной магазин, сберкассу, напоминавшую тюрьму для денег.
   — Ищут, кого бы сцапать! Я хочу, чтобы меня оставили в покое!
   Я тоже, подумал Хильер. Свернув в темную улочку, круто поднимавшуюся вверх, он понял, что заблудился. В поисках поворота направо он тяжело поднимался по разбитой мостовой. Вдоль улицы стояли обшарпанные домишки, в одном из которых сквозь распахнутое окно можно было наблюдать телевизионную стихомифию[117] изображения и звука. Остальные дома выглядели совершенно безжизненными, возможно, их обитатели прогуливались сейчас по бульвару. Вот и поворот направо. Хильер свернул в переулок и двинулся по размокшим пачкам из-под сигарет, по склизким очисткам и огрызкам. Он храбро шлепал на восток, откуда доносились визги кошачьей свары. Хильер подумал, что вот-вот должна взойти луна, первая четверть. Слева запахло свежескошенным сеном, где-то неподалеку уже начинались деревни. Поравнявшись с одним из домов, он услышал доносившуюся из глубины двора перебранку. Муж довольно громко настаивал на том, что его жена «kobylа» и «suka» Он свернул вправо, и вскоре улица, окаймленная миниатюрными розовыми палисадничками, вывела его к уже знакомому бульвару. Свежий ветерок по-прежнему шелестел в тутовых кронах. Он подошел к вывеске «Ostanovka Tramvaya», под которой маялись три tovarishcha.