— Да, да, да… Но вы же знаете, чего я жду.
   — Чего вы ждете, — вздыхая, повторил Хильер. — Вонючий педераст и нейтрал должен был бы и за это сказать спасибо.
   — Так вы обращаетесь к священникам? — со смехом спросил Теодореску. — Впрочем, ничего удивительного. Одних профессиональная деятельность возвышает, других портит.
   — Корень зла — в нейтралах, в неприсоединении, — процедил Хильер сквозь зубы. — Все из-за этого… А теперь то, чего вы так дожидаетесь. — Теодореску подался вперед.—«Номер первый» по Карибскому бассейну — Ф. Дж. Лэйард. — (Все в Хильере орало: «Заткнись!», «Падай в обморок!», «Вставь кляп!») — Саванна-ла-Мар, Ямайка, Офис — в задних комнатах велосипедного магазина «Ледервудз». Лэйард живет под именем Томаса Норта.
   — Это уже ближе к делу.
   — «Номер второй» (оперативная работа) — Ф. Норрис[193]. Сейчас он в шестимесячном отпуске и проживает у своей тетки в Саутси. Хорнроуд, дом 23. — Оставим Карибский бассейн. Меня интересует Лондон.
   Хильер рыгнул и глотнул коньяку.
   — Штаб-квартира находится на Пеннант-стрит в «Шенстоун билдингс». Десятый этаж, офис «Томаст эптерпрайсис лимптед». Имя шефа…
   — Ну!
   — …сэр Ральф Уэвелл. Живет в Олбании и Сассексе — дом «Тримурти» в Батле.
   — А, старый индийский волк… Прекрасно. Другие имена меня не интересуют. Дайте мне только частоты, на которых вы работаете.
   — 33, 41, 45 по шкале Мертона.
   — «Книжные» коды используете?
   — Крайне редко.
   — Благодарю вас, мой дорогой Хильер. Вы только что говорили, что я являюсь источником зла. Вполне возможно. Но я честен, и вы это знаете. В нашем бизнесе мухлевать нельзя. Когда в Лозанне я кладу на стол конверт и заявляю: «Господа, внутри находится имя шефа контрразведки» или: «Предлагается точное местонахождение службы международного радиоперехвата», то потенциальные покупатели никогда не сомневаются в моих словах. И они уверены что второй раз я эту информацию уже не продам. Я честен и играю по правилам. Вы захотели бескорыстно поделиться со мной всеми этими лакомыми кусочками — и жестковатыми и самыми сочными, повинуясь велению сердца, поэтому я не стану унижать вас и предлагать хотя бы символическое вознаграждение. Но я — не без помощи мисс Деви — кое-что у вас позаимствовал и настаиваю на справедливой оплате. Как вы посмотрите, скажем, на две тысячи фунтов?
   Он достал из внутреннего кармана листки с синими Роуперовыми каракулями и помахал ими перед Хильером.
   — Она выкрала это, пока вы, мой милый Хильер, ожидали ее в постели в предвкушении наслаждений, воспользоваться которыми вам почему-то не позволила совесть. Вероятно, вы сочтете меня жадным и неблагодарным, но я беру все, что могу, когда могу и как могу.
   — Вы знали, что рукопись у меня?
   — Ни в коей мере. Просто стандартный обыск. И результат меня порадовал. Ведь в первый раз я услышал о любвеобильном сэре Арнольде Корнпит-Феррерзе от одной молодой особы в Гюстрове. Она захотела продать кое-какую информацию, и ее связали со мной. Так, ничего особенного, обрывки разговоров, засевшие в голове у бывшей лондонской проститутки.
   — Бригитта.
   Написать Роуперу. Не откладывая.
   — Ее так зовут? Хильер, вы просто великолепны. Скажите, есть что-нибудь, чего вы не знаете? Значит, вы тоже интересовались делом Роупера. Впрочем, почему бы и нет — мир тесен. Я всегда испытывал особый интерес к перебежчикам, ведь это высшая форма человеческого падения. Итак, вы не откажетесь взять чек моего швейцарского банка?
   — Я тоже буду честен, — проговорил Хильер, доставая бесшумный «Айкен». — Возможно, я и дал что-то бескорыстно, но я нисколько не жалею о том, что собираюсь сделать. Теодореску, вы — враг; вы сидите на карнизе «железного занавеса», и в кармане у вас позвякивают праздничные колокольчики. В отличие от цирюльника Мидаса[194] я проболтался не в ямку, а в никуда.
   Хильер спустил курок.
   Безобидный дымок окутал смеющегося Теодореску. Хильер выстрелил еще раз. И еще. Безрезультатно.
   — Холостые! — рассмеялся Теодореску. — Мы подозревали, что еще увидим этот очаровательный крохотный «Айкен». Мисс Деви успела заменить патроны, пока вы предавались сладострастному ожиданию. Весьма полезное существо. И к тому же очаровательное. Порой я сожалею, что не подвластен ее чарам. Но мы таковы, какими сотворили нас высшие силы. Все мы в конечном счете беспомощны. Жизнь — страшная штука.
   Хильер бросился на Теодореску, но был отброшен небрежным жестом руки. Заливаясь хохотом, Теодореску двинулся к дверям. Хильер вцепился было в него ногтями, но последние оказались на удивление тупыми.
   — Не валяйте дурака, — сказал Теодореску. — Не то мне придется обратиться к помощи влиятельных местных друзей. У меня есть еще в Стамбуле кое-какие дела, и я не желаю, чтобы всякая мелюзга путалась под ногами. Будьте умницей — присядьте, выпейте, полюбуйтесь Золотым Рогом. Вы сделали свое дело. Отдохните, расслабьтесь. Сходите к мисс Деви, натура у нее отходчивая. А я пока что схожу пообедаю.
   И он со смехом вышел в коридор. Хильер бросился к комоду. Шприц и ампулы лежали там, куда он их засунул — под носовыми платками; похоже, к ним никто не притрагивался. Он вскрыл две ампулы и наполнил шприц. Надо было действовать быстро. Выскочив в коридор, он увидел, что лифт, железновато-ржаво поскрипывая, уже начал спускаться; ему показалось, что изнутри доносится смех Теодореску. Хильер ринулся вниз по лестнице, по скользким залысинам ковровой дорожки, мимо громадных, византийских кадок с мертвыми деревьями, мимо турецкой четы, важно шествовавшей в свой номер, мимо прищелкнувшего языком официанта в грязно-белой униформе. Слегка споткнувшись на бегу, Хильер чертыхнулся. В шахте было видно, как лифт приближается к первому этажу. На крыше кабины валялись фруктовые очистки, окурки и даже несколько презервативов. В голове стучало: «Успеть!»
   У дверей лифта на первом этаже сидел человек в полотняной шапочке (вероятно, шофер Теодореску) и хмуро изучал турецкую газету. Хильер оттолкнул его, буркнув «пардон». Теодореску (кроме него, в лифте никого не было) уже открывал тонкую решетчатую дверцу. «Позвольте», — выдохнул Хильер и взялся за ручку. Он позволил двери слегка приоткрыться, с тем чтобы между нею и зарешеченной клеткой образовался не слишком узкий зазор. Теодореску попытался открыть дверь пошире и нетерпеливо просунул в образовавшуюся щель свою мощную, холеную, украшенную перстнями руку. И тут Хильер изо всех сил навалился на дверь, и руку зажало так, что обладатель ее испустил проклятье. Рука требовалась секунд на пять, не больше… Турку в шапочке происходящее не понравилось, и он поспешил прочь. Теодореску напирал с невероятной силой, Хильер развернулся, чтобы удобней зацепиться за решетку, посильнее уперся ногами в истертые кафельные плитки и схватился, наконец, за кованый брус наружной двери. Теперь можно выдохнуть. Зажатая рука, казалось, изрыгала проклятья, перстни сверкали, направляя на обидчика лучи смерти. Хильер вытащил из нагрудного кармана шприц, зубами стянул колпачок с иглы и осадил ее в жирное запястье. Теодореску взвыл. Спускавшиеся по лестнице двое стариков испуганно переглянулись и повернули обратно. Издалека донесся звон посуды, словно официанты побросали подносы и отправились выяснить, что тут происходит. «Совсем не больно», — проговорил Хильер и нажал на поршень. Тягучая жидкость потекла в набухшую вену, смешиваясь с кровью, черные капли которой выступили вокруг иглы. «Хватит», — проговорил Хильер. Он не стал вынимать шприц, и тот торчал в руке подобно бандерилье в белом бычьем боку. Хильер отпустил ручку и выскочил на улицу.
   Он притаился возле полутемного входа в отель. Вскоре из холла послышалось пение. Теодореску, которого не могло взять ни одно виски, на этот раз был совершенно пьян. Он распевал гимн второразрядной частной школы: «Парсон был основан много лет назад. Разум здесь всегда делами правил. Вышедших из стен его доблестный отряд честь и славу Англии составил». В органоподобном голосе Теодореску проскакивали какие-то свирельные нотки, хотя прежняя мощь еще чувствовалась. Он попытался вспомнить второй куплет, потом пробормотал: «Ну и наплевать» и стал что-то бессвязно мурлыкать себе под нос. Он возник в дверях отеля, взглянул на круглый светильник, окруженный облачком мошкары, и, расплывшись в идиотской улыбке, обхватил левой рукой выщербленный стояк, словно облепленный леденцами. С правой руки капала кровь. «Ночка что надо, веселись до упада», — заявил он, оглядывая улицу. «Эй, братва, — обратился Теодореску к кучке стоявших неподалеку турок, — айда к пятиклашкам, напишем им на доске что-нибудь неприличное». И, покачиваясь, двинулся вправо, в лабиринт грязных улочек, в царство карманников, тесных закусочных и протекающих посудин. Теперь ему вспомнилась дурацкая песенка старшеклассников: «Мы на школу забиваем, в биллиард с утра катаем. Нам любого обыграть, что два пальца обос…ть». Его вело из стороны в сторону, но Теодореску с мальчишеским гоготом продолжал брести по скользкой булыжной мостовой. Хильер следовал за ним на безопасном расстоянии.
   Из окон полуразвалившейся пивной доносились завывания турецкой радиолы: пронзительные звуки свирели, в микротональные мелизмы[195] которой вплетались (словно из уважения к Моцарту) гонги, колокольчики и цимбалы. Теодореску отреагировал на иностранную музыку презрительно. «Ниггеры недоразвитые,—гаркнул он на всю улицу.—Бонгабонгабонга! Ниггеры и китаёзы!» Как истинного британца его тянуло к морю, благо, Стамбул ограничен морскими стенами с трех сторон, а каменной — только с одной. Мелкие представители низших рас поглядывали на него без страха и неприязни: надрался верзила, да простит его Аллах, да простит его тень Ататюрка[196]. Хильер рассудил, что пришло время помочь Теодореску лечь на нужный курс. Он ускорил шаг, и тут Теодореску внезапно обернулся и поглядел на него, впрочем, вполне добродушно. «А, Бриггз! Только попробуй приспособить мне на спину свою дурацкую записочку — тебе, сучонок, достанется. Я твои фокусы знаю, недоносок ты длинноносый!»
   — Никакой я не Бриггз, — сказал Хильер.
   — Правда?
   Трое маленьких турко-греко-сирийских оборванцев крутились вокруг Теодореску, выклянчивая бакшиш. Теодореску пытался их отогнать, но с его нынешней координацией движений сделать это было непросто. В конце концов, поливая его бранью, они юркнули в темный вонючий переулок.
   — Верно, какой же ты Бриггз, — согласился Теодореску. — Ты — Форстер. Ну что, Форстер, война или мир?
   — Мир — сказал Хильер.
   — Другое дело. Тогда почапали вместе. Да здравствует мир! Руку, Форстер! Двинули!
   Хильер зашагал рядом, но от дружеского короткопалого объятья уклонился.
   — Говоришь, «мир», — пробурчал Теодореску, семеня по уходившей вниз петлистой улочке, — а сам сказал Ундерспуну, что я паршивый инострашка.
   Повсюду валялись рваные афиши давно прошедших турецких увеселений, впрочем, на одной виднелась фотография двух американских кинозвезд, мрачно обнявшихся в окружении ощетинившихся умляутами слов. Газовый фонарь трепетал, словно умирающий мотылек. Из заколоченной лавки внезапно высунулась толстая женщина (судя по цвету лоснящейся кожи — гречанка) и что-то хрипло заорала.
   — Просто у меня фамилия такая, а вообще я стопроцентный англичанин, — сказал Теодореску. — В крикет играю… В будущем году Шоу обещал включить меня а дублирующий состав. Знаешь, как я поле вижу! И рука у меня твердая.
   Он хотел продемонстрировать свой коронный удар и едва не упал.
   — Пошли, глотнем морского воздуха, — сказал Хильер.
   Теплый ветерок донес гнилостную вонь стоячей воды. Хильер ткнул Теодореску пальцем, подсказывая, что спускаться следует по широкой улице, вдоль которой тянулись открытые до позднего вечера продуктовые лавки. Радиоприемники разносили разнообразные мелодии, причем каждая старалась доказать свое превосходство перед остальными; сочный голос, чем-то напоминавший черчиллевский, сообщал турецкие новости, пробиваясь сквозь пуканье помех. На жирных сковородах шипели безымянные рыбины и мясо. Теодореску жадно потянул носом.
   — Рыбка с картошечкой от «Мамаши Шенстоун», — произнес он, сглатывая слюну.—Лучшая в городе.
   Навстречу стали попадаться группы рыбаков. Некоторые спорили о ценах. Хильер готов был поклясться, что видел, как какая-то женщина свесила из окна свое жирное, белое пузо. Кроме яшмака[197] на ней ничего не было. Разве Кемаль Ататюрк не запретил яшмаки? Белое пятно исчезло.
   — Тео, ты все-таки свинтус, — проговорил Хильер. — Что ты делаешь с малышами?
   — Это все Беллами, — чуть не плача выкрикнул Теодореску. — Беллами так со мной сделал. Они меня заманили в комнату старосты и заперли дверь. Я звал на помощь, но никто не слышал. А они хохотали.
   — У тебя привычки вонючего инострашки. Я-то знаю, что ты сделал с тем малышом на хорах.
   — Ни с кем я ничего не делал. Честное слово. Теодореску разревелся. Небритый, измазанный в мазуте матрос, стоявший под вывеской «Gastronom», которая венчала вход в продуктовую преисподнюю, отрыгнул — долго и певуче. Теодореску неуклюже побежал.
   — Все против меня! — прокричал он, хлюпая носом. — Я хочу только одного — чтобы от меня отцепились.
   Он по-чарличаплински завернул за угол. Двое моряков посторонились, уступая дорогу надвигающейся громадине, извергавшей непонятные слова. Хильер догнал его и принялся успокаивать:
   — Да будет тебе, Тео, брось. Сейчас дохнешь морского воздуха и полегчает.
   Они вышли к небольшому причалу, выложенному щербатым скользким булыжником. На босфорских волнах качались объедки. Двое заросших подростков (один был босым) при свете фонарика орудовали старым железным ломиком, пытаясь вскрыть какой-то контейнер. Заметив Хильера и Теодореску, турки вызывающе рассмеялись и удрали. Под унылыми навесами тянулись упаковочные клети, из которых доносилась крысиная возня. Где-то вскрикнула чайка, словно разбуженная ночным кошмаром.
   — Тут можно славно побеситься, — сказал Хильер. — Давай-ка прыгнем в одну из этих лодок.
   Вдали плясали мутные огоньки торгового судна. Где-то полным ходом шла вечеринка: до Хильера доносились исступленно-радостные — судя по всему, скандинавские — крики. Хильер подвел Теодореску к скользкому, с прозеленью краю причала.
   — Осторожно, осторожно, — сказал Хильер. — Мы ведь не хотим бултыхнуться, правда?
   Теодореску засыпал на ходу. Хильер смотрел на его громадную, обвисшую физиономию: от былого тучного благородства не осталось и следа.
   — Паршивый инострашка ты, а не британец, — сказал Хильер. — Тебе даже до этой вот баржи не допрыгнуть.
   Перед ними покачивалась пустая угольная баржа. Днище ее покрывал слой черной пыли. Выгруженный уголь, сваленный в кучи вдоль мола, поблескивал в лучах поднимавшейся турецкой луны. Порожняя посудина тихо похлюпывала метрах в полутора от причала.
   — Не могу, — произнес Теодореску, мутным взором глядя на море. — Ненавижу воду. Холболлз, дурак старый, таскал купаться, а плавать толком не научил. Хочу домой.
   — Трусишка, — подзуживал его Хильер. — Инострашка-трусишка.
   — Рыбка с картошечкой. «Мамаша Шенстон». Хильер приподнялся на цыпочки и шлепнул Теодореску по левой щеке. Он старался ни о чем не думать. Боже, Боже, Боже. Неужели Теодореску и впрямь такой законченный мерзавец? Мог же просто выслушать все, что ему выложили. Безо всяких вопросов, безо всяких долларов… И имя ему сообщили, и месторасположение. Что он там говорил о свободе воли, о праве решать?
   — Решай, Теодореску, — сказал Хильер. — Давай иди сюда. Койка узковата, но ты влезешь.
   — Мать здоровый пирог прислала. А Беллами, гад, почти все съел.
   — Ну, бьемся на пять шиллингов? Ставлю пять, что я прыгну, а ты сдрейфишь.
   — Пять? — Он слегка встрепенулся. — На деньги не спорю. Джим, старый хрыч, орать начнет.
   — Смотри, — проговорил Хильер примериваясь. Примерно в полуметре от планшира торчал деревянный выступ. Сойдет. — Внимание: раз-два.
   Хильер играючи прыгнул на выступ. Даже дыхание не сбилось. Он смерил взглядом ничтожное расстояние, отделявшее его от причала, на котором нерешительно покачивался Теодореску.
   — Давай, трусишка! Ну, давай, вонючка-инострашка. Нейтралишка ублюдочный, не дрейфь!
   — Британец…— промямлил Теодореску. Он гордо, вытянулся, словно услышал звуки национального гимна. — Никакой не нейтрал.
   И он прыгнул. Море, в которое неожиданно низверглась огромная туша, взметнулось, выражая свой протест, свой бессловесный, кипенный, тающий ужас, в самых курьезных формах: от едва узнаваемых пародий на женские прелести до исламских букв, по размеру годящихся на плакаты, от образчиков кружевной вышивки до крепостных башен, рушившихся под ударами молний. Вода зашипела, словно зашикавшие от возмущения зрители.
   Оказавшийся между причалом и некрашеным бортом баржи, Теодореску прохрипел, ловя губами воздух:
   — Подлюка! Скотина! Так нечестно. Знал, что не допрыгну.
   — Ты забыл отпустить мне грехи, — сказал Хильер. Он вспомнил про рукопись Роупера, Хроника предательств отправится сейчас на дно. А с ней и пачки денег, целое состояние. Тусклые блики перстней сопровождали потуги Теодореску вскарабкаться по мшистой кладке причала. Не в силах удержаться на плаву, он, словно распятый, с воем пытался упереться в обе стенки своего хлябкого, хлюпкого склепа. Но единственное, что ему удалось, — это оттолкнуть баржу. Новый крик о помощи внезапно осекся: рот наполнился грязной водой.
   — Беллами… финья… фонючая! — вопил он, задыхаясь.
   Но старосты только посмеивались. Господи, взмолился Хильер, прибери его поскорей. Он спрыгнул на дно баржи, но ничего, кроме тяжелой лопаты, там не обнаружилось. Взяв лопату, он полез наверх и по звуку, еще не видя Теодореску, понял, что тот из последних сил цепляется за два склизких отвеса — каменный и деревянный. Хильер представил себе этот каннибальский завтрак: он бьет по черепной скорлупе до тех пор, пока на волнах не закачается алый желток. Нет, так не пойдет. Да и ни к чему —действие PSTX еще не кончилось. Хильеру почудилось, что Теодореску сложил руки подобно стоику, обутому в «испанский сапожок». Потом он произнес что-то на неизвестном Хильеру языке и, кажется, уже по своей воле (глаза закрыты, губы плотно сжаты) решился пойти ко дну. И пошел. Море ответило странной булькающей отрыжкой будто тотчас принялось его переваривать. Затем все успокоилось. Хильер затянулся своей бразильской сигарой и, пуская клубы дыма, засеменил к носу баржи. Прямо перед носом к причалу был прибит истрепанный спасательный пояс, смягчавший удары о камень. Ухватившись за него, Хильер без труда вскарабкался на причал. Теперь, когда с делами покончено (правда, он вдруг вспомнил о Корнпит-Феррерзе: тот показывал нос и издевательски хихикал), можно возвращаться домой. «Вот только где он, этот проклятый дом?»— подумал Хильер, вдыхая вечерние турецкие ароматы.


ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ



1.

 
   — Так, все начинают пить, — крикнул телережиссер. — И никакой зажатости. Говорите, но не слишком громко. Помните: вы всего лишь фон. Пока не забыл, хочу сказать, что очень благодарен вам за помощь. Говорю не только от себя, но и от имени Би-би-си. Хорошо, все готовы к репетиции? Джон, готов?
   Режиссер обращался к субъекту с бледным, похмельным лицом, сидевшему за стойкой бара. На него была направлена камера, сверху свисал микрофон. Перед ним стояла двойная порция ирландского виски, к которому он не прикасался и (бррр!) прикасаться не собирался.
   — Все, снимаем, и кончено! — сказал режиссер.
   — Микрофон фонит, — сообщил оператор. Пришлось настраивать микрофон.
   — Так, снимаем, — скомандовал режиссер. — Пожалуйста, тише!
   — А мы попадем в кадр? — неожиданно забеспокоился один из сидевших и зале. — Всех в кино покажут?
   — Этого я гарантировать не могу, — раздраженно ответил режиссер. — Поймите, вы всего лишь фон.
   — Но все-таки не исключено? Может, я и попаду в кадр, да? — Он дрожащей рукой взял стакан и осушил его одним махом. — Этого я не могу допустить. — Он поднялся. — Простите. Наверное, мне надо было раньше сообразить. Но, — в голосе его появились агрессивные нотки, — я привык пить именно в этом баре. И имею на это такое же право, как и все остальные.
   — Не двигайтесь, — приказал режиссер. — Я не хочу, чтобы там было пустое место. В чем дело? У вас что, недруги есть какие-то в Англии?
   Смягчив тон, он добавил:
   — Не волнуйтесь. Будете читать газету, она скроет ваше лицо. К тому же неплохая деталь.
   Режиссер достал из кармана пальто сложенную «Таймс», вчерашнюю или даже позавчерашнюю. Сам он ее не читал: следить за новостями не было времени.
   — Ладно, — согласился человек. — Спасибо. Он развернул газету и стал изучать первую страницу. Седой электрик поднес к камере покрытый белесой пылью нумератор с «хлопушкой».
   — Поехали! — скомандовал режиссер.
   — Сцена десятая, дубль первый, — провозгласил ассистент.
   — Давай! — сказал звукооператор. «Хлопушка» щелкнула.
   — Мотор!
   — В барах, похожих на этот, он любил коротать свой досуг[198], — начал похмельный Джон, уставившись честными и смертельно усталыми глазами прямо в камеру. — Он раскладывал свои желтоватые листочки, брал огрызок карандаша и записывал все что слышал: непристойный стишок, скабрезный анекдот или какое-нибудь соленое словцо. Вообще-то у него никогда не было досуга, он постоянно работал. Подобно Автолику[199], он умел захватить врасплох зазевавшихся рыбешек банальности. Возможно, его приверженность к местным словесным отбросам и обветшалой велеречивости объяснялась тем, что этот город ему не был родным, не был ему родным и ни один другой город этой убогой, злобной, но волшебной страны. Он был чужаком, скитальцем, пришедшим сюда позже всех, тайно обжившим перед тем всю Европу — от Гибралтара до Черного моря. Здешняя атмосфера оказалась для него внове. Подмечая острым глазом…
   — Таким же, в который ты сейчас получишь, — буркнул подвыпивший бородатый парень, местный певец. — Убогой и злобной, говоришь? И после этого смеешь называть ее волшебной?
   — Вырежьте, — сказал режиссер.
   — Вот как морду тебе сейчас расквасят! — крикнул парень, отбиваясь от вцепившихся в него рук. — И камеру твою идиотскую, и весь этот хлам! Ишь, заявляются тут иностранцы всякие и страну нашу поносят!
   Не обращая на него никакого внимания, техники принялись хладнокровно перенастраивать аппаратуру: свет, тень, угол, уровень. Бородач же, которого уже поволокли к дверям, продолжал сыпать проклятьями. Режиссер обратился к человеку по имени Джон:
   — Надо этот убогий и злобный эпизод вырезать, но сохранить. Может, сумеем продать его ирландскому телевидению.
   — А мне понравилось. К тому же он прав.
   — Меня не интересует, прав он или нет. Меня интересует наш образовательный фильм, будь он трижды неладен! Так, все готовы?!
   Имея уже опыт трехдневного пребывания в стране, он добавил:
   — И, пожалуйста, прошу не перебивать, пока оператор не закончит.
   Но второй дубль был испорчен человеком (на вид — выпускником Тринити-колледжа), сказавшим:
   — А что, разве она не убогая и злобная? Как он сказал, так и есть.
   — Вырежьте.
   Человека, читавшего «Тайме», вдруг так затрясло, что и третий дубль оказался испорченным. Звукооператор воскликнул:
   — Шуршание газеты все забивает! Словно солдаты маршируют.
   — Вырежьте. — Режиссер подошел к человеку с газетой. — Наверное, приятель, тебе лучше выйти. Ты уж не обижайся. Когда вернешься, тебя будет ждать кружка пива.
   Человек вышел. Дьюк-стрит золотилась в лучах осеннего солнца. Он повернул на Доусон-стрит и зашагал на юг, к Стивенз Грин. Итак, они узнали. Или кто-то другой. Недаром везде мерещатся снайперы, недаром все время снятся эти двое — учтивые джентльмены в плащах. Газета была по-прежнему зажата в левой руке. Он снова взглянул на почтовый номер автора объявления. Если бы не сегодняшний случай он бы ничего и не знал. Страх так и оставался бы во сне. Выбора нет — придется отвечать, дальше скрываться не имеет смысла. Но до того как ответить, следует сделать кое-что важное. Он нервно свернул в сторону Беггот-стрит, недалеко от которой оставил свой невзрачный автомобильчик. Сев в него, он вместе со сверкающим автомобильным потоком двинулся на север, по набережной. Кейпел-стрит, Дорсет-стрит, Гардинер-стрит.