Коротеев вернулся неожиданно рано - совещание перенесли. Лена сразу оборвала разговор о своих неприятностях. А посмотрев на Митю, удивилась: до чего он сегодня веселый! Я его давно таким не видала. Он дурачился, рассказывал смешные истории Шурочке, и они оба так смеялись, что Лена шутя заткнула уши.
   Его настроение передалось ей. Она больше не думала ни о завуче, ни о гороно, ни о письме Ивана Васильевича. Все как-то сразу стало радостным. Я несправедлива к Мите. Почему я решила, что не могу ему рассказать про педагогический совет? Глупо! Могу рассказать, и он со мной согласится. Но ей было слишком хорошо на душе, не хотелось вспоминать Екатерину Алексеевну.
   Разговор начал Леонид Борисович:
   - Мы до твоего прихода один вопрос обсуждали. Завуч у Лены своеобразная. Лена боится, что она пойдет в гороно, к Мерзляковой. По-моему, ничего из этого не выйдет. Придраться к Лене нельзя, поступила она совершенно правильно. А в гороно есть люди, кроме Мерзляковой. Мне, например, говорили про Степанова...
   Коротеев улыбнулся.
   - Это, наверно, детективный роман о покушении на парту? Ну, Лена, рассказывай, что еще придумала твоя Дмитриева!
   Лене пришлось рассказать про все, но теперь ей было весело, и она передразнивала Екатерину Алексеевну, показала в лицах педагогический совет, рассмешила Коротеева любимыми словечками Васи: "категорически не могу" и "абсолютно утверждаю".
   Дмитрий Сергеевич сказал, что Лена не должна ни в коем случае идти на попятную, нельзя дать мальчика в обиду. А насчет Степанова это правда, он с ним встречался в горсовете, человек живой, смелый.
   Глаза у Дмитрия Сергеевича по-прежнему были светлые, веселые. Только на минуту легкая тень прошла по лицу, когда он сказал, задумавшись:
   - Может быть, твоя Дмитриева не такая уж ведьма, просто ущербная...
   Шурочку уложили Леонид Борисович ушел в техникум на партсобрание.
   - Хочешь, пройдемся, - предложил Лене Коротеев. - Вечер чудесный.
   Они пошли в городской сад. Там было много народу. Дмитрий Сергеевич улыбался: до чего все хорошеет весной! Зимой люди кажутся мрачными - в тулупах, в шубах, в платках. А сейчас все женщины нарядные. Пестрые платья. Да и лица довольные Смеются. Влюбленные уходят в боковые аллеи - там меньше людей. Пахнет свежеразрытой землей, дождем, черемухой
   - Лена, ты посмотри!
   Внизу широкая река, в полусвете полуночи она медленно шевелится, пепельная, сизая, серебряная - это сквозь облака пробился месяц. На другом берегу огни. Где-то далеко женский голос аукает..
   Лана прижалась к нему.
   - Митя, вот и снова весна. Помнишь? .
   Он улыбнулся: лестница, темно, губы Лены... До чего они были глупыми! Сомневались, мучались, убегали друг от друга, а счастье стояло рядом, счастью не терпелось.
   Когда они возвращались домой, Коротеев рассказал, что утром у него был разговор с Трифоновым. Лена даже остановилась; радостная, но с каким-то смутным, ей самой непонятным недоверием, она переспросила:
   - И ты ему сказал, что выступишь против?
   - Да. Он, конечно, принял это мрачно, уверял, что партсобрание все равно утвердит. Не знаю, может быть, и не утвердит. Во всяком случае, я выскажусь против...
   - Митя, а почему ты теперь так решил?..
   Он не ответил. Она искоса посмотрела на него. Лицо его было сосредоточенным, как будто, глядя на клочья облаков, пронизанных голубоватым светом, он искал ответа на поставленный ею вопрос.
   И много позже - ночью - он заговорил о том, что подумал, когда они шли по высокому берегу к дому:
   - У меня бабушка была верующая, она мне рассказывала всяческие истории про ковчег, про египетские казни, про то, как вода стала вином. Наставляла: "А вот в писании сказано..." Про то, как бог вытащил у Адама ребро и создал женщину. Да это все знают... Почему я сейчас вспомнил? Чего-то у меня не хватало, скажем, ребра - вынули или таким родился, не знаю. Так вот ты мне вернула это ребро. - Он рассмеялся. - Не Ева, а Лена. А теперь я тебе скажу совсем всерьез: не просто люблю, а больше - жить могу - в полный голос, понимаешь? Тяжести нет, а я к ней так привык, что даже голова кружится... Я, кажется, говорю глупости. Спи, скоро уж вставать Ночи какие короткие!..
   12
   Телеграмму принесли рано утром. Надежда Егоровна ждала, когда Володя проснется, чтобы сообщить ему радостную новость. Она прислушалась: как будто ходит... Она тихонько окликнула. Володя открыл дверь.
   - Ты что уже вскочил? Всю ночь работаешь, хоть бы утром поспал.
   - Я обещал сегодня сдать рисунки. Вот полюбуйся: дыня "рекорд", а это "комсомолка"...
   - От Сони телеграмма - послезавтра приезжает.
   - Ты довольна?
   - А как ты думаешь? Володя, по-моему, насчет Суханова это не случайно... Три раза о нем писала. Может быть, у нее перемены в жизни? Нужно ее комнату прибрать. Занавесок нет, вот беда!..
   Надежда Егоровна занялась домашними делами. А Володя вложил листочки в конверт - всю ночь он писал письмо Соколовскому. Он сам его отнес и опустил в ящик на двери.
   Вот что было в том письме:
   "Дорогой Евгений Владимирович,
   я знаю, что у Вас теперь нет ни времени, ни охоты заниматься мной. Все же я Вас очень прошу дочитать до конца. После всего, что я наделал, я не осмеливаюсь прийти к Вам, а мне необходимо кому-нибудь рассказать о некоторых вещах. И, кроме Вас, у меня никого нет.
   Вам, наверно, рассказали о моем выступлении в клубе, оно должно было многих возмутить. Право же, не было никакой разницы между мной и Хитровым. Можно даже сказать, что Хитров менее виноват: наверно, он не взглянул на работы Сабурова, а если и поглядел, то ничего не понял. Что касается меня, то я хорошо знаю его вещи и в душе всегда ими восхищался.
   После обсуждения я пошел к Сабурову, хотел ему сказать то, что пишу сейчас Вам, но ничего не сказал,- может быть, растерялся, а может быть, помешало мальчишеское самолюбие. Я даже не помню, как я у него себя вел, очнулся только потом, а вернуться не мог. Но об этом не стоит рассказывать.
   Я много думал о том, что со мной случилось, и теперь, кажется, понял. Прежде всего виноват мой характер. В школе я дружил с Сабуровым, мы оба рисовали, мечтали стать художниками. Я любил читать, увлекался поэзией. Товарищи над нами посмеивались: их интересовали техника, спорт, путешествия. Сабуров со всеми дружил, а я презирал моих сверстников, думал: для них футбольный матч - всё. Я и потом не знал, чем живут другие, многое прозевал, и для меня было открытием, что Андрееву могли понравиться работы Сабурова.
   Многие из тех, кто был в клубе, знали моего отца, они, наверно, подумали: "Как мог у него вырасти такой сын?" Говорят, что яблоко падает недалеко от яблони, не всегда это так Я встречал замечательных людей, которые выросли наперекор тому, что видели у себя дома. А если уж говорить о яблонях, то, помнится, в школе нам объясняли, что из семечка самого чудесного яблока вырастает дичок, нужна прививка. Отца я не слушал. Он хотел, чтобы я стал учителем, или врачом, или инженером, а меня с детства тянуло к искусству.
   Вы часто со мной говорили о живописи, я удивлялся: ведь у вас другая специальность, вас интересует множество вещей, о которых я не имею никакого представления. Меня всегда привлекала только живопись. На беду, у меня оказались некоторые способности. Я занялся подделкой искусства - увидел, что на это есть спрос. Мне приходилось встречать художников, которые работали не лучше меня, но, на их счастье, у них не было ни глаза, ни чутья, они были убеждены, что их работы если и не совершенны, то, во всяком случае, представляют художественную и общественную ценность. Когда люди такого склада возмущались Сабуровым или другими настоящими художниками, они, пожалуй, не кривили душой. У меня этого оправдания нет: я знал, что халтурю, а для самоуспокоения говорил себе - иначе нельзя.
   Я не ищу смягчающих обстоятельств, но для того, чтобы картина была полной, я должен сказать, что никто меня на дурном пути не остановил. Когда я говорю "никто", я, понятно, не думаю о Вас, но Вы, как и отец, были для меня человеком другого круга. Я говорил себе, что вы понимаете живопись, но не понимаете, да и не можете понять, в каких условиях работают люди моей профессии. Четыре года назад, в Москве, я вдруг разоткровенничался и публично рассказал все, что думал о работах некоторых довольно известных художников. Должен сразу оговорить, что сделал это не потому, что осознал свою вину, а из чувства мелкой обиды. После этого меня проработали, и я решил впредь вести себя осторожнее. Пожалуйста, не примите это за попытку свалить вину на других. Я знаю, что вина прежде всего на мне. Что касается остального, то я вспоминаю Ваши слова: Вы мне говорили, что многое изменилось, я надеюсь, что это относится также к замкнутой среде людей, занимающихся искусством. Ведь при всем моем невежестве я помню, что бактерии и грибки нуждаются в питательном бульоне.
   Я не собирался идти на обсуждение и за пять минут до того, как выступил, не думал, что возьму слово, а если бы мне показали заранее стенограмму моего выступления, я, наверно, ответил бы, что никогда в жизни не смогу такого выговорить. Все это так, но преступление следует квалифицировать как преднамеренное. Ведь не случайно я стал обвинять Сабурова - я защищал мое право на халтуру. Есть здесь своя логика: начинается с "чего изволите?" и с иронических улыбок, а кончается чудовищной пакостью.
   Налицо и наказание. Одна женщина мне сказала всю правду. Верьте мне - я наказан больше, чем если бы меня публично судили.
   Я долго думал, что же мне теперь делать. Самое простое было бы уехать куда-нибудь подальше - в Заполярье или на Сахалин, где никто меня не знает, где я мог бы устроиться чертежником и начать другое существование. Но, к сожалению, уехать я не магу из-за семейных обстоятельств. А здесь мне трудно переменить профессию: меня знают, на мне бирка "ведущий художник". Если бы я пошел на ваш завод и сказал, что хочу наняться чернорабочим, это поняли бы как глупую шутку или решили бы, что я сошел с ума. Таким образом, я оказался перед трудной задачей: изменить не обстановку, а самого себя. Для матери, для знакомых моя жизнь не изменилась, хотя я твердо решил живописью больше не заниматься. Делаю теперь рисунки для книги о бахчевых культурах, срисовываю арбузы и дыни. Но так как и прежде между двумя картинами я рисовал коров или кур, никто не догадывается о моем решении.
   Не знаю, выйдет ли у меня новая глава, о которой Вы говорили, или все кончится крахом, но я искренне стараюсь жить так, как живут люди, которым, как и мне, не отпущено таланта, но которые нужны и дороги другим. Если я смогу это сделать, то приду к Вам, а пока должен ограничиться сумбурным и чересчур длинным письмом.
   Разрешите мне, дорогой Евгений Владимирович, поблагодарить Вас за все и пожелать Вам здоровья!
   С глубоким уважением
   В. Пухов"
   Прочитав письмо, Соколовский насупился, долго барабанил пальцем по столу, а потом угрюмо сказал Фомке:
   - Ведь хороший человек. Пойми... А понять нельзя, в этом вся штука...
   Вечером позвонил Демин, сказал, что познакомился с проектом; если у Евгения Владимировича найдется завтра свободный час, то он просит его зайти в горком, если нет, то послезавтра он собирается приехать на завод.
   Соколовский взволновался. Значит, не все кончено... Демин производит хорошее впечатление, нет у него готовых ответов, внимательно слушает, хочет разобраться... Савченко сегодня сказал, что партсобрание ни в коем случае не утвердит выговора, даже Обухов сомневается... Кривить душой я не стал, прямо ответил: если не подтвердят, это будет для меня большим облегчением. Конечно, я дал им повод. Все же, по-моему, несправедливо. Сафонов меня не любит, это его право, но зачем сводить личные счеты? Обидно, что такие люди, как Брайнин, поддались. Голованова трудно винить: он здесь новый человек. Хорошо, что на заводе мало кто поверил... Все эти дни приходят ко мне, возмущаются. Даже работать трудно. Егоров говорил, что не согласен с решением. Да и другие... Конечно, если партсобрание откажется подтвердить, мне будет легче и работать и просто встречаться с людьми. Сафонов меня изображает как старого барсука в норе, а я дня не могу прожить без людей. Да, хорошо будет, если не утвердят выговора... Но я Савченко сказал правду: больше всего меня мучает, что отвергли проект. Если бы сказали: нужно еще прикинуть, запросить заказчиков, собрать дополнительные данные... А то начисто похоронили. Одобрили проект Сафонова. Но ведь это прежний токарный станок с крохотными изменениями... Счастье, что Демин заинтересовался, он может столкнуть дело с места...
   Соколовский решил позвонить Вере, поделиться с нею радостью. Долго раздавались жалобные гудки, потом работница доктора Горохова ответила, что Веру Григорьевну вызвали к больному.
   Евгений Владимирович стал складывать в папку чертежи, листы бумаги, испещренные его крупным, неразборчивым почерком, похожим на клинопись, вырезки из журналов. Покажу Демину, может быть, кое-что его заинтересует. Все-таки это необычайная удача - я не рассчитывал, что кто-нибудь теперь займется моим проектом...
   Вдруг он увидел на столе письмо Володи и сразу переменился в лице. Бережно и грустно сложил он маленькие листочки в нижний ящик стола, где лежали старые фотографии дочери.
   Вот и Вера не понимает, почему я с ним вожусь. Да я сам этого не могу объяснить. Привязался... И потом нечего на него пальцем тыкать, никакое он не чудовище. Пишет, что у него нет таланта. Может быть... А вот что сердце у него есть, это я знаю...
   13
   Трифонов сидел на партсобрании молча и уныло думал: я ведь говорил Демину, что нельзя этого допустить, а он не учел Порядка нет!..
   Обухов коротко объяснил, почему партбюро решило вынести Соколовскому выговор: главный конструктор ушел с производственного совещания, на деловые вопросы отвечал обидными шутками, забыл о чувстве товарищества, вел себя не так, как подобает коммунисту, вина его усугубляется тем, что его знают и ценят, как опытного работника.
   Говорил Обухов тихо, скороговоркой; казалось, он сам не верит своим словам. Так оно и было, за несколько минут до начала собрания он печально шепнул Брайнину: "Придется защищать решение, назвался груздем - полезай в кузов..."
   Слово предоставили Соколовскому. Он коротко и сухо сказал, что не должен был уходить с совещания, потом сердито добавил:
   - А насчет того, что по-товарищески, а что нет, лучше я не буду говорить...
   Щеки Трифонова заходили: вот что значит распустить людей! На копейку покаялся, а на сто рублей надерзил. Где же самокритика?.. Я давно говорил: если вовремя не одернуть, такие, как Соколовский, на голову сядут..
   Все же он рассчитывал, что Соколовскому дадут отпор. Однако надежды его не оправдались. Выступил Андреев, и сразу стало ясно, что ни рабочие, ни инженеры не согласны с решением партбюро. Соколовского на заводе любили, несмотря на его колкости, а может быть, именно за них: ведь обычно он выходил из себя, видя плохую работу, подвох, попытку оговорить товарища, бездушие, несправедливость. Уважали его не только за большие знания, за трудолюбие, но и за горячее, отзывчивое сердце.
   Огромное впечатление произвели слова Коротеева, который сказал, что выговор следовало бы вынести ему: на партбюро он голосовал не так, как ему подсказывала совесть.
   Трифонов возмущенно отвернулся. Никогда я ничего подобного не слышал! Сечет себя при всех... Где же авторитет?.. Самое страшное, что Демину такие номера нравятся... Не знаю, как можно работать в подобных условиях?..
   Сафонов выступил за выговор, сказал, что, разумеется, его поддержат другие члены партбюро. Он поглядел при этом на Хитрова, но Хитров отвернулся и что-то шепнул соседу.
   Выступили Щаденко, Топоров, Шварц. Слушая их, можно было забыть, что обсуждается вопрос, вынести ли выговор Соколовскому, - напоминало это скорее чествование старого, всеми почитаемого товарища. Савченко улыбался, но слова не попросил.
   Что же Хитров молчит, сердито подумал Трифонов. Хитров, однако, твердо решил не выступать: позавчера Зоя ему рассказала, что Соколовский просидел два часа у Демина. Конечно, неизвестно, о чем они говорили, но Демин способен взять сторону Соколовского. Трифонов говорит, что плохо выглядит, потому что почки у него больные. А уж не потому ли, что Демин у него сидит в печенке? Нужно все учесть... И после долгих размышлений Хитров пришел к выводу, что самое правильное - воздержаться.
   Евгений Владимирович сидел задумавшись, как будто все происходившее его не касалось. Он вспоминал разговор с Деминым. Оказывается, он знает, в чем дело, был даже на заводе, где установлены электроискровые станки. Вообще отнесся к проекту серьезно. Но и он говорил о трудностях: необходимо еще посоветоваться, запросить мнение заказчиков. Все это справедливо. Страшно только, что могут замариновать...
   На минуту Соколовский оживился: это было во время выступления Андреева, который долго говорил о принципах партийной демократии, а потом как-то очень просто, по-домашнему сказал: "С чего началось-то?.. Соколовский говорил о новых станках, а взяли и перевернули - начали обсуждать, какой у человека характер. Это, товарищи, не дело..." Евгений Владимирович грустно усмехнулся.
   За выговор проголосовали только Обухов и Сафонов. Четверо воздержались. Все остальные подняли руки против.
   В коридоре Евгения Владимировича окружили товарищи, жали руку, говорили простые, обычные слова, но так задушевно, что он, растерянный, бормотал: "Ну с чего вы..." Подошел и Брайнин, моргал близорукими, добрыми глазами:
   - Должен сознаться, Евгений Владимирович, что мы на партбюро, так сказать, поторопились. Я очань рад, что теперь все ликвидировано.
   Он крепко пожал руку Соколовскому.
   - Спасибо... Наум Борисович, по-моему, вы все же не учли, что при электроэрозионной обработке, если применять мягкий режим, точность чрезвычайно высокая...
   Трифонов старался себя сдержать, сказал Обухову:
   - Во всяком случае, хорошо, что с этим покончили, - есть вещи поважнее. Я все думаю о сборочном...
   На самом деле он думал о другом - о жизни. Впервые он вдруг почувствовал смертельную усталость. Хорошо бы уснуть и не проснуться! С такими мыслями он пришел домой, прикрикнул на Петю, а жене сказал, что должен еще поработать.
   Он долго сидел над бумагами, не различая букв. Потом вздрогнул. Кажется, и я поддаюсь... Нужно подтянуть себя! Если я раскисну, что же получится? Я всегда говорил, что развалить ничего не стоит... И он стал внимательно читать записку директора стекольного завода.
   Савченко шел домой и все время улыбался.
   Вышло очень хорошо, я даже не смел об этом мечтать... Потом он вдруг помрачнел: как я мог подумать, что Коротеев трус? С моей стороны это отвратительно! Он был в отпуске, не знал, что произошло, осветили ему неправильно. Когда я с ним заговорил, он не счел нужным мне давать объяснения. Действительно, почему он станет мне исповедоваться? Достаточно он слышал от меня глупостей. Мне самому смешно, когда я вспоминаю, как спрашивал его, следует ли добиваться личного счастья. Ясно, что в его глазах я желторотый птенец.
   Кроме того, он должен меня считать бестактным: приставал к нему с дурацкими вопросами, почему Елена Борисовна не уходит от Журавлева. Конечно, я не мог знать... Но выглядело это бесцеремонно и глупо.
   Думая о своем недавнем прошлом, Савченко удивлялся. В двадцать пять лет я вел себя как школьник. Ему казалось, что прошло очень много времени с того дня, когда на вокзале, провожая Соню, он все еще мечтал услышать от нее признание. А с того дня прошло немногим больше года.
   Соня приезжала на похороны отца и сразу уехала Вначале она писала Савченко; письма были сдержанными, она рассказывала о работе, о Пензе, о том, что была в театре; на страстные объяснения Савченко не отвечала. Он понял, что настаивать смешно, стал писать реже и спокойнее. Последнее письмо от нее он получил с поздравлением к Новому году; после этого он два раза написал, но Соня молчала.
   Он часто вспоминал их встречи, ссоры, сопротивление Сони, которое он прежде объяснял ее рассудительностью. Теперь он говорил себе: никогда она меня не любила, в этом все дело. Иногда она поддавалась силе моего чувства. Может быть, в лесу, когда она сама начала целовать, ей показалось, что она способна полюбить, но это было от сердечной неопытности. Наверно, и Соня изменилась за год. Надежда Егоровна прочла мне кусочек ее письма - она пишет про какого-то Суханова. Может быть, это тот, кого она полюбила? Что же, нужно уметь смотреть правде в глаза. Для нее это было детским увлечением - и только. А я ее люблю еще сильнее прежнего. Говорят, что первая любовь быстро проходит, у меня не так. Я все время себя ловлю на том, что разговариваю с Соней, думаю: сейчас она бы рассердилась, а сейчас, может быть, улыбнулась..
   Часто он вынимал из бумажника маленькую фотографию. Соня снималась для удостоверения, лицо было напряженное, глядела прямо в объектив. Такой Савченко часто видел ее в жизни. У Сони были черты лица, как будто очерченные острым карандашом, глаза большие, ясные; она глядела пристально, даже строго, а в минуты большого волнения глаза начинали тускнеть, тогда она бледнела и отворачивалась. Такой он тоже помнил ее и печально повторял иногда вслух: "Соня!.."
   Савченко был веселым, общительным; всегда у него было много друзей, он охотно ходил в гости, бывал в клубе, участвовал в драмкружке и на чеховском вечере играл в "Предложении". Он нравился женщинам - черный, курчавый, и по внешности и по живости характера настоящий южанин. Наташа Дурылина, которую считали самой красивой девушкой поселка, с другими неприступная, кидала Савченко такие взгляды, что он, стесненный, вздыхал. Сердце его было занято Соней, и он не представлял себе, как может его увлечь другая женщина. "Неужели тебе не нравится Наташа?" - спросил его как-то молодой инженер Голиков. Савченко рассмеялся: "Да разве она может не нравиться?" Он любовался ею, как можно любоваться статуэткой или цветком. А ночью перед ним стояла Соня, такая, какой он видел ее однажды в лесу, - раскрасневшаяся, с растрепанными волосами, с глазами, будто освещенными изнутри, которые она тщетно пыталась от него спрятать.
   Товарищи считали, что у Савченко душа нараспашку, - ведь он говорил все, что думал, охотно спорил о книгах, о спектаклях, на собраниях выступал с горячими речами, не пытаясь смягчить свою мысль, если что-либо его восхищало или, напротив, возмущало. Никто так болезненно не переживал несправедливых обвинений против Соколовского, да и никто столько не сделал, чтобы добиться отмены выговора. Демин, у которого Савченко дважды был по этому делу, подумал: настоящий человек, все его увлекает, ни штампа в нем нет, ни успокоенности горит, таких бы побольше, легче будет работать.
   Увлекаясь чем-либо, Савченко старался заразить своей страстью других и недавно два вечера подряд доказывал Голикову преимущества электроискровой обработки деталей. Проект Соколовского, по его словам, означал для завода-заказчика новую эру.
   Однако душа Савченко бывала порой наглухо закрыта: он научился не выдавать своих сокровенных чувств. Как мог он признаться, что недавно заподозрил Дмитрия Сергеевича в трусости? Впервые Савчанко увидал, до чего трудно понять человека, и это было для него не только огорчением, а и событием в жизни.
   Ревниво он скрывал от товарищей свою несчастную любовь; когда кто-либо заговаривал о Соне, спокойно слушал, говорил, что они встречались, дружили. Пожалуй, только при Надежде Егоровне он иногда терялся, выдавал себя: ласковой своей заботливостью она как бы отбрасывала его в прошлое. Но и Надежде Егоровне он ни разу не признался в своих чувствах, а когда она его спросила в упор, помрачнел и все же спокойно ответил, что время берет свое и что он желает Соне счастья с другим человеком.
   Он нашел в себе силы и теперь, когда Надежда Егоровна в дверях ему сказала: "Хорошо, что пришли, - вчера Соня приехала..." Он дружески поздоровался с Соней, не был ни смущен, ни печален, сказал, что она хорошо выглядит, загорела. Она ответила, что купалась каждый день в речке. Потом они оживленно заговорили о сотне пустяков, которые, казалось, были для них необычайно интересны и важны.
   Надежда Егоровна пошла на кухню. Нужно приготовить ужин, да и пускай они немного останутся вдвоем, поговорят. Разве Соню поймешь? Вчера два раза спросила, где Савченко, почему нет его, а когда я хотела позвонить, не дала: зачем звонить, успеется, сам придет... Сегодня я на нее посмотрела, когда он вошел, - ни чуточки не изменилась в лице. Нет, ничего она к нему не чувствует. Может быть, в Пензе у нее кто-то есть?.. Вот кто умеет скрыть - это Соня... Савченко хочет показать, что ему все равно, а я вижу, что не так, он к ней не изменился...
   Оставшись вдвоем, Соня и Савченко продолжали разговаривать о том, о сем: в Пензе поставили "Нору", но Соколова плохо сыграла; Яша Брайнин уехал в Караганду; говорят, что американцы хотят договариваться, как будто здравый смысл там побеждает, будут ездить наши туда, американцы к нам, Суханов считает, что дело идет именно к этому, а старик Брайнин сомневается; в романе "Искатели" много правдивого, но конец приклеен; Голиков безнадежно влюблен в Наташу Дурылину, она поедет осенью в Москву, в Консерваторию; в Пензе чудесный парк...