Страница:
– Сюда! – заорал Шварев, и Костомыгин, опомнившись, вбежал в ворота. От ворот полетели щепки, Костомыгин схватился за лицо и замотал головой.
– Что? Что? – кричал Шварев, отрывая его руки от лица. – Что? – Он нагнулся и заглянул в его лицо. – А! Ерунда! Щепки!
Костомыгин протер глаза, проморгался и оглянулся.
– Что делать? – спросил он у Шварева.
– Бей очередями по тому дому! – Шварев ткнул пальцем в сторону соседнего дома и дал по его окнам очередь.
И Костомыгин, прячась за дувалом, начал выпускать длинные очереди по соседнему дому.
– Болван! – крикнул Шварев. – Береги патроны!
Было жарко. На зубах скрипела пыль. Хотелось сбросить горячую тяжелую каску и громоздкий бронежилет. Костомыгин выпускал короткую очередь, выжидал и снова высовывался из-за дувала и посылал несколько пуль в окна высокого и огромного дома, но никак не мог застичь врасплох пулеметчика. Пулеметчик давал очередь из окна и прятался, переходил к другому окну и бил оттуда.
В кишлаке шла стрельба. То и дело рвались гранаты. В воздухе висела пыль, и сильно пахло порохом. Взрыкивали скорострельные пушки БМП, глухо и крупно стучали пулеметы. Пороховая вонь смешалась с запахом цветущих деревьев, и Костомыгина тошнило. Чертовски надоело привставать и стрелять, и снова пригибаться, и снова вставать, нажимать на курок и опять прятаться за дувалом. И такая жара, и так воняет порохом и цветами, и в ушах звенит, в горле пересохло, пулеметчик все лупит и лупит, и нет и не будет этому конца, а Медведев, наверно, все еще скулит и выгибается в душной машине, и нет и не будет этому конца... Из какого окна он сейчас будет бить? А где Опарин?
Костомыгин обернулся и увидел слева от себя мокрую, красную рожу с выпученными глазами. Костомыгина затошнило еще сильнее. Он хотел заставить Опарина стрелять, а не стоять столбом перед дувалом с вобранной в плечи головой и опущенным автоматом, но вдруг сообразил, что пулеметчик уже не стреляет. Он осторожно выглянул и обшарил глазами пустые черные окна. Поднял голову еще выше и увидел, как из дверей дома во двор вышел широкоплечий мужчина с поднятыми руками, за ним сгорбившийся парень, а позади этих двоих шли Салихов и пехотинец.
– Они их взяли! – потрясенно закричал Костомыгин Швареву.
– Опарыш! Костыль! – крикнул Шварев на бегу, и Костомыгин с Опариным побежали за ним.
Они выбежали на улицу, достигли ворот соседнего дома и ворвались в тесный дворик.
Шварев молча подлетел к горбоносому, сухопарому, плечистому мужчине в разорванной длиннополой голубой рубахе и ударил его в подбородок прикладом. Горбоносый запрокинул голову, но устоял на ногах. Большеглазый парень, стоявший чуть позади мужчины, съежился и вскрикнул, как будто это его ударили с разбегу прикладом. Мужчина выпрямился. Изо рта у него плыла кровь.
– Какая ж сука Медведева подстрелила? – крикнул Шварев.
Мужчина смотрел на него исподлобья, и на его заросших черной щетиной щеках бугрились желваки. Парень стащил с головы грязную чалму и закрыл ею лицо.
– Ну что? – спросил Салихов.
– Они Медведя подстрелили, – сказал Шварев, оглядываясь.
Салихов кивнул.
– Так, – сказал Шварев, утирая потное лицо рукавом. – Все. Мурд, ребята, мурд. Все, хана, – сказал он пленным, и плечи парня задрожали, а у мужчины сузились глаза.
– Так, – пробормотал Шварев, – так... – Он оглянулся еще раз, встретился взглядом с глазами Опарина и повторил: – Так.
– Тогда давай быстрей, – пробасил пехотинец, – пока офицеры не видели их. – Он подошел к парню и направил дуло автомата в чалму, которой тот все еще прикрывал лицо.
– Погоди, – остановил его Шварев. Он опять обернулся и посмотрел на Костомыгина и Опарина. – Погоди... Костыль! Бьешь по мужику. Опарыш! Вот этого кончишь.
– Молодые? Ну-ну, – одобрительно проговорил пехотинец, отступая в сторону.
Костомыгин почувствовал, как у него замерзает затылок. Противно, когда в такую жару так сильно мерзнет что-нибудь. У него застучали зубы. Он сжал зубы и посмотрел на Шварева: что он говорит? кому это он?
– Ну! – крикнул Шварев.
Пыль лезла в глаза и глотки, но солдаты не спускались внутрь: наедет машина на мину, и находящиеся внутри просто размажутся по стенкам, а сидящие наверху всего лишь слетят на землю. Эту простую истину знали все, воевавшие в Афганистане. Знали об этом и пленные караванщики. Они потели внутри машин, вздрагивали, когда машина подлетала на ухабе или ударялась брюхом о камень, и молились аллаху, чтобы он убрал с пути все мины. А может, молились, чтобы всех: и ненавистных кафиров, и их самих – разорвал к чертовой матери мощный фугас. Да, если машина нарывалась на фугас, то редко кто оставался в живых: десятитонные машины опрокидывались, как пустые жестянки, и сидящие наверху превращались в лепешки.
Колонна везла в полк одиннадцать пленных и уйму трофеев: итальянские мины, крупнокалиберные пулеметы, гранатометы, ящики с патронами и гранатами, солидный груз медикаментов – американских и западногерманских.
Пехотные офицеры были довольны операцией и знали, что кэп тоже будет очень доволен. Командир разведроты был хмур и зол: по дороге в полк скончался Медведев – пуля порвала ему кишки, – а командир первого взвода, лейтенант, был серьезно ранен в голову. Не удалось на этот раз чисто сработать...
Костомыгин, один из всего экипажа, лежал внутри БМП на ящиках со снарядами. Он курил сигарету за сигаретой, и ему было наплевать, рванет мина под его машиной или не рванет.
«Мне все равно», – злобно думал он.
Ему на самом деле было это безразлично, подорвется или не подорвется машина. Он думал об Опарине, и о Салихове, и о том горбоносом мужчине с окровавленными губами. Он хотел не думать обо всем этом, хотел как-нибудь заснуть, заснуть таким сном, чтобы проснуться через тысячу лет и ничего не помнить. Но не думать и не помнить не получалось. И он думал и помнил.
Он отлично помнил все, хотя во время боя ему казалось, что это не он, и все было призрачным и смутным. Но теперь это было отчетливым и походило на замедленные кадры фильма.
Он прекрасно помнил всё, все звуки, голоса, движения. Помнил, как землю под ним пробрала дрожь, как хрустнуло дерево ворот и щепки ударили в лицо, как они бегали по сумеречным комнатам дома, как кто-то из пехоты предложил проверить женщин под чадрами, может, у них усатые морды? И то, как он устал стрелять по окнам соседнего дома, а потом увидел во дворе горбоносого мужчину с поднятыми руками, и парня, и Салихова, и пехотинца... Все-таки интересно, как им удалось провернуть это дело? Интересно?.. Какая теперь разница!.. Плевать.
Он влепил короткую очередь в широкую грудь горбоносого, и тот упал, повыгибался на земле, выдувая носом алые пузыри, и замер.
...Но Медведев же умер по дороге в полк! Ведь он умер? Так и нечего...
А Опарин? Кто бы мог подумать. Ну кто бы мог подумать?..
Костомыгин думал об Опарине. Он ненавидел Опарина. Вспоминал, как, оглянувшись, увидел его потное, красное, трусливое лицо с выпученными глазами, и стонал от отвращения и ненависти.
«Он это из трусости не сделал. Он трус. Он трус», – повторял Костомыгин, но легче от этого не становилось.
Опарин не выстрелил. Шварев грозил ему, кричал на него, но Опарин не выстрелил. Что ему стоило нажать на курок, ну что ему стоило? Он обливался слезами и просил отпустить его. Отпустить? Куда? Домой к мамаше? Он совсем чокнулся, он истекал слезами и просил, чтобы его отпустили... Боже, что с ним будет в полку!
«Какая мне разница, что будет с этим слизняком! К черту его. Он трус, обыкновенный трус, и нечего о нем думать. Вот Салихов...» – думал Костомыгин, затягиваясь сигаретой. Он накурился уже до тошноты и едва сдерживался, чтобы не стравить, но доставал из пачки новую сигарету и прикуривал. «Вот Салихов... Неужели там был еще и Салихов?» – спрашивал себя Костомыгин, морщась.
Но в тесном дворике был и Салихов. Это же он вместе с пехотинцем захватил мятежников, долбивших из пулемета.
Да, там был и Салихов. И когда Салихов понял, что Опарин не будет стрелять, что Опарин скорее сам застрелится, чем будет стрелять, когда он это понял, он подошел к парню, который все не отнимал от лица свою растрепанную грязную чалму, и убил его рукой. Он убил его пустой рукой, и это никого не удивило. Он это так быстро сделал, что можно было подумать, будто парень умер своей смертью, – вдруг остановилось сердце, и он замертво упал.
Костомыгина трясло на ящиках со снарядами, он затягивался сигаретой, и ему не хотелось умирать черт знает когда, через тысячу лет. Ему хотелось, чтобы сердце остановилось сейчас. Но оно не останавливалось.
ЖЕЛТАЯ ГОРА
АРМЕЙСКАЯ ОРАТОРИЯ
– Что? Что? – кричал Шварев, отрывая его руки от лица. – Что? – Он нагнулся и заглянул в его лицо. – А! Ерунда! Щепки!
Костомыгин протер глаза, проморгался и оглянулся.
– Что делать? – спросил он у Шварева.
– Бей очередями по тому дому! – Шварев ткнул пальцем в сторону соседнего дома и дал по его окнам очередь.
И Костомыгин, прячась за дувалом, начал выпускать длинные очереди по соседнему дому.
– Болван! – крикнул Шварев. – Береги патроны!
Было жарко. На зубах скрипела пыль. Хотелось сбросить горячую тяжелую каску и громоздкий бронежилет. Костомыгин выпускал короткую очередь, выжидал и снова высовывался из-за дувала и посылал несколько пуль в окна высокого и огромного дома, но никак не мог застичь врасплох пулеметчика. Пулеметчик давал очередь из окна и прятался, переходил к другому окну и бил оттуда.
В кишлаке шла стрельба. То и дело рвались гранаты. В воздухе висела пыль, и сильно пахло порохом. Взрыкивали скорострельные пушки БМП, глухо и крупно стучали пулеметы. Пороховая вонь смешалась с запахом цветущих деревьев, и Костомыгина тошнило. Чертовски надоело привставать и стрелять, и снова пригибаться, и снова вставать, нажимать на курок и опять прятаться за дувалом. И такая жара, и так воняет порохом и цветами, и в ушах звенит, в горле пересохло, пулеметчик все лупит и лупит, и нет и не будет этому конца, а Медведев, наверно, все еще скулит и выгибается в душной машине, и нет и не будет этому конца... Из какого окна он сейчас будет бить? А где Опарин?
Костомыгин обернулся и увидел слева от себя мокрую, красную рожу с выпученными глазами. Костомыгина затошнило еще сильнее. Он хотел заставить Опарина стрелять, а не стоять столбом перед дувалом с вобранной в плечи головой и опущенным автоматом, но вдруг сообразил, что пулеметчик уже не стреляет. Он осторожно выглянул и обшарил глазами пустые черные окна. Поднял голову еще выше и увидел, как из дверей дома во двор вышел широкоплечий мужчина с поднятыми руками, за ним сгорбившийся парень, а позади этих двоих шли Салихов и пехотинец.
– Они их взяли! – потрясенно закричал Костомыгин Швареву.
– Опарыш! Костыль! – крикнул Шварев на бегу, и Костомыгин с Опариным побежали за ним.
Они выбежали на улицу, достигли ворот соседнего дома и ворвались в тесный дворик.
Шварев молча подлетел к горбоносому, сухопарому, плечистому мужчине в разорванной длиннополой голубой рубахе и ударил его в подбородок прикладом. Горбоносый запрокинул голову, но устоял на ногах. Большеглазый парень, стоявший чуть позади мужчины, съежился и вскрикнул, как будто это его ударили с разбегу прикладом. Мужчина выпрямился. Изо рта у него плыла кровь.
– Какая ж сука Медведева подстрелила? – крикнул Шварев.
Мужчина смотрел на него исподлобья, и на его заросших черной щетиной щеках бугрились желваки. Парень стащил с головы грязную чалму и закрыл ею лицо.
– Ну что? – спросил Салихов.
– Они Медведя подстрелили, – сказал Шварев, оглядываясь.
Салихов кивнул.
– Так, – сказал Шварев, утирая потное лицо рукавом. – Все. Мурд, ребята, мурд. Все, хана, – сказал он пленным, и плечи парня задрожали, а у мужчины сузились глаза.
– Так, – пробормотал Шварев, – так... – Он оглянулся еще раз, встретился взглядом с глазами Опарина и повторил: – Так.
– Тогда давай быстрей, – пробасил пехотинец, – пока офицеры не видели их. – Он подошел к парню и направил дуло автомата в чалму, которой тот все еще прикрывал лицо.
– Погоди, – остановил его Шварев. Он опять обернулся и посмотрел на Костомыгина и Опарина. – Погоди... Костыль! Бьешь по мужику. Опарыш! Вот этого кончишь.
– Молодые? Ну-ну, – одобрительно проговорил пехотинец, отступая в сторону.
Костомыгин почувствовал, как у него замерзает затылок. Противно, когда в такую жару так сильно мерзнет что-нибудь. У него застучали зубы. Он сжал зубы и посмотрел на Шварева: что он говорит? кому это он?
– Ну! – крикнул Шварев.
* * *
Солнце висело низко над степью, и край степи под солнцем, и узкая полоса неба над солнцем были рдяные. Раскаленный горький воздух медленно остывал. Длинная колонна змеилась по вечерней степи, и над нею качались серые флаги пыли. Колонна возвращалась в полк. На верху машин, устало опустив плечи, сидели солдаты. Пленные со связанными руками находились внутри машин.Пыль лезла в глаза и глотки, но солдаты не спускались внутрь: наедет машина на мину, и находящиеся внутри просто размажутся по стенкам, а сидящие наверху всего лишь слетят на землю. Эту простую истину знали все, воевавшие в Афганистане. Знали об этом и пленные караванщики. Они потели внутри машин, вздрагивали, когда машина подлетала на ухабе или ударялась брюхом о камень, и молились аллаху, чтобы он убрал с пути все мины. А может, молились, чтобы всех: и ненавистных кафиров, и их самих – разорвал к чертовой матери мощный фугас. Да, если машина нарывалась на фугас, то редко кто оставался в живых: десятитонные машины опрокидывались, как пустые жестянки, и сидящие наверху превращались в лепешки.
Колонна везла в полк одиннадцать пленных и уйму трофеев: итальянские мины, крупнокалиберные пулеметы, гранатометы, ящики с патронами и гранатами, солидный груз медикаментов – американских и западногерманских.
Пехотные офицеры были довольны операцией и знали, что кэп тоже будет очень доволен. Командир разведроты был хмур и зол: по дороге в полк скончался Медведев – пуля порвала ему кишки, – а командир первого взвода, лейтенант, был серьезно ранен в голову. Не удалось на этот раз чисто сработать...
Костомыгин, один из всего экипажа, лежал внутри БМП на ящиках со снарядами. Он курил сигарету за сигаретой, и ему было наплевать, рванет мина под его машиной или не рванет.
«Мне все равно», – злобно думал он.
Ему на самом деле было это безразлично, подорвется или не подорвется машина. Он думал об Опарине, и о Салихове, и о том горбоносом мужчине с окровавленными губами. Он хотел не думать обо всем этом, хотел как-нибудь заснуть, заснуть таким сном, чтобы проснуться через тысячу лет и ничего не помнить. Но не думать и не помнить не получалось. И он думал и помнил.
Он отлично помнил все, хотя во время боя ему казалось, что это не он, и все было призрачным и смутным. Но теперь это было отчетливым и походило на замедленные кадры фильма.
Он прекрасно помнил всё, все звуки, голоса, движения. Помнил, как землю под ним пробрала дрожь, как хрустнуло дерево ворот и щепки ударили в лицо, как они бегали по сумеречным комнатам дома, как кто-то из пехоты предложил проверить женщин под чадрами, может, у них усатые морды? И то, как он устал стрелять по окнам соседнего дома, а потом увидел во дворе горбоносого мужчину с поднятыми руками, и парня, и Салихова, и пехотинца... Все-таки интересно, как им удалось провернуть это дело? Интересно?.. Какая теперь разница!.. Плевать.
Он влепил короткую очередь в широкую грудь горбоносого, и тот упал, повыгибался на земле, выдувая носом алые пузыри, и замер.
...Но Медведев же умер по дороге в полк! Ведь он умер? Так и нечего...
А Опарин? Кто бы мог подумать. Ну кто бы мог подумать?..
Костомыгин думал об Опарине. Он ненавидел Опарина. Вспоминал, как, оглянувшись, увидел его потное, красное, трусливое лицо с выпученными глазами, и стонал от отвращения и ненависти.
«Он это из трусости не сделал. Он трус. Он трус», – повторял Костомыгин, но легче от этого не становилось.
Опарин не выстрелил. Шварев грозил ему, кричал на него, но Опарин не выстрелил. Что ему стоило нажать на курок, ну что ему стоило? Он обливался слезами и просил отпустить его. Отпустить? Куда? Домой к мамаше? Он совсем чокнулся, он истекал слезами и просил, чтобы его отпустили... Боже, что с ним будет в полку!
«Какая мне разница, что будет с этим слизняком! К черту его. Он трус, обыкновенный трус, и нечего о нем думать. Вот Салихов...» – думал Костомыгин, затягиваясь сигаретой. Он накурился уже до тошноты и едва сдерживался, чтобы не стравить, но доставал из пачки новую сигарету и прикуривал. «Вот Салихов... Неужели там был еще и Салихов?» – спрашивал себя Костомыгин, морщась.
Но в тесном дворике был и Салихов. Это же он вместе с пехотинцем захватил мятежников, долбивших из пулемета.
Да, там был и Салихов. И когда Салихов понял, что Опарин не будет стрелять, что Опарин скорее сам застрелится, чем будет стрелять, когда он это понял, он подошел к парню, который все не отнимал от лица свою растрепанную грязную чалму, и убил его рукой. Он убил его пустой рукой, и это никого не удивило. Он это так быстро сделал, что можно было подумать, будто парень умер своей смертью, – вдруг остановилось сердце, и он замертво упал.
Костомыгина трясло на ящиках со снарядами, он затягивался сигаретой, и ему не хотелось умирать черт знает когда, через тысячу лет. Ему хотелось, чтобы сердце остановилось сейчас. Но оно не останавливалось.
ЖЕЛТАЯ ГОРА
Было сухо, тепло и желто. Тело было легкое. Странная женщина, вросшая в землю, кормила его с рук красными ягодами. Белый пушистый ком прижимался к щеке, теплый, тяжелый ком.
И раздался взрыв.
Прядильников закричал и проснулся. Он сел в постели, протер глаза, огляделся и понял, что он спал в своей однокомнатной квартире и что его разбудил трезвон будильника. Он потянулся, опустил ноги на пол, прошел к столу, включил магнитофон. По утрам он слушал рок. И в это утро он слушал рок. Это бодрило, как крепкий индийский чай или густой бразильский кофе. Прядильников раздвинул шторы. На улице было солнечно. Стояла ранняя теплая русская осень.
Прядильников прошел босиком в туалет, потом в ванную. Умывшись, он пошел в кухню, достал из холодильника три яйца, зажег газ под чайником и под сковородкой. Сковородка нагрелась, он опустил в нее кусок сливочного масла, масло быстро растопилось, и в желтую пенную лужицу выскользнули три яйца, выпуклых, бледно-желтых, подернутых прозрачной слизью.
Оставаясь в одних трусах, Прядильников сел за стол, съел яичницу, три бутерброда и выпил две чашки рубинового горького чая. Позавтракав, он вернулся в комнату, взял пепельницу, спички, сигареты и лег в постель, треснул спичкой, прикурил.
Над лицом вились сизые чубы и локоны.
Рок рокотал: эй, пойдем с нами, у нас все просто, черное – черное, белое – белое, лучше лежать на поляне с подругой и банкой пива, чем играть в игры взрослых идиотов, лучше быть нищим, но никому не врать, никому не подчиняться и никем не повелевать, мы советуем тебе любить себя, подругу и пиво и не мешать остальным делать то же, это лучше, чем рассуждать о любви ко всему человечеству, требовать, чтобы все друг друга любили, не любя себя, чтобы превыше всего ставили идею и долг, – это лучше, чем требовать, рассуждать, заставлять и время от времени устраивать резню ради торжества своих человеколюбивых идей, ты не верь, нет, не верь, никому, никогда, ничему, дружище, не верь.
Никотин и рок растворялись в крови, Прядильников балдел.
Ты не верь, нет, не верь...
Настроение было что надо. Оно редко бывало хорошим. Этакая вечно надутая цаца. Все ей не так. А сегодня все так. С чего бы?
Кажется, приснилось что-то?
Да, вроде бы.
Надо вспомнить. Но – потом, потом. Сейчас – рок.
Прядильников посмотрел на часы. Пора. Он встал, надел джинсы, черный свитер и замшевые легкие туфли. Погляделся в зеркало. Ничего. Посвежел. Прихрамывая, Прядильников вышел из квартиры.
У подъезда стоял его «броневик» – «Запорожец» песочного цвета. Прядильников протер тряпкой затуманенные стекла, сел, повернул ключ зажигания, прогрел мотор, включил первую скорость, тронулся. «Броневик» проплутал по каменным лабиринтам, выбрался на широкую улицу и заскользил мимо остановок и толп, магазинов и ресторанов. Прядильников включил приемник, покрутил колесико настройки и нарвался на рок. Рок рокотал все то же: если ты не успел свихнуться от речей и призывов пузачей в цилиндрах, иди к нам, мы никуда не идем, потому что некуда идти, и мы не врем, что куда-то идем и в конце концов придем, мы топчемся на месте, и нам наплевать, кто ты – красный или черный, левый или правый, христианин или буддист, безбожник или анархист, ты человек, и этого достаточно, и этим все сказано, ты пришел к нам, значит, ты устал от человеколюбивых басен, написанных твоей и моей кровью, пускай они проламывают друг другу цилиндры и головы, а мы будем смотреть на солнце, целовать подруг и слушать рок, нас объединяющий рок, нашу идеологию и религию – рок!
«Хорошо, – подумал Прядильников. – Только наивно, ребята. Дяди в цилиндрах вдруг поругаются, обзовут друг друга козлами и пришлют вам повестки. И никуда вы не денетесь, пойдете защищать честь цилиндров и выпускать кишки братьям во Роке».
В здание входили степенные мужчины в костюмах и при галстуках, они чинно кивали и подавали друг другу мягкие белые руки; входили и женщины, одетые на один лад – а-ля Железная Леди из Лондона.
В доме с колоннами, на четвертом этаже, под крылом и неусыпным оком областных властей находились редакции двух газет, партийной и молодежной.
Сотрудником последней и был хромоногий прокуренный худосочный молодой человек по фамилии Прядильников. Уже год он приходил в этот дом каждое утро. Пора бы привыкнуть. Но не привыкалось как-то. И в это утро, оказавшись в просторном вестибюле с зеркалами, автоматами для чистки штиблет и двумя милиционерами за столиком с черными и белыми телефонами, Прядильников почувствовал неловкость, как если бы он незваным гостем заявился на пир, к тому же на пир иностранцев. Он прошел мимо милиционеров, глядя в сторону. Так и не научился барски кивать им, а братски – не мог.
Здесь было два лифта, один отвозил тех, чьи кабинеты были в правом крыле, другой – левокрылых кабинетчиков. Ему нужно было налево, но среди левокрылых он увидел знакомое круглое лицо и повернул направо. Ну его, этого Завсепеча. Прилипала. Он заведующий сектором печати, под его контролем пресса всей области. Начинал партсекретарем в колхозе «Двадцать лет без урожая» или как там. Теперь – Завсепеч.
Однажды, накануне 23 февраля, Завсепеч предложил Прядильникову выступать на торжественном собрании. Прядильников отказался: не умею говорить, не знаю, что говорить, нет. Завсепеч начал подсказывать, что нужно и как нужно, и разошелся: наш народ столько лет живет под мирным небом, а тебе, твоим сверстникам выпала... э-э... выпало... выпала, то есть обстоятельства так сложились, что вам... вас позвал интернациональный долг с оружием в руках защищать весеннюю революцию братского южного соседа, и вот вы оказали эту помощь, не мог бы ты прийти с орденом, чтобы мы могли полюбоваться и удостовериться, что на смену нам идет достойная смена, традиции, интернационализм.
Испания, герои революции, южные рубежи, американцы не дремлют, что где плохо лежит, они тут как тут – цап! – но вы не дали этим коршунам и ястребам расклевать юную революцию, террор, бандиты, происки, отвага, честь, русское оружие, солнечному небу – да! да! да! – ядерному взрыву – нет! нет! нет!
– Я отдал орден в починку, – сказал Прядильников. Редактор из-за спины Завсепеча показал ему кулак. – Это как же? – удивился Завсепеч. Редакция весело молчала. Редактор корчил жуткие рожи позади Завсепеча. – Резьбу сорвал, – сказал Прядильников. – Часто надевал. – Выступишь без ордена, – отрезал редактор. – Он выступит, Демьян Васильевич.
Но Прядильников на следующий день выпросил у заведующей отделом, своей начальницы, задание и исчез на целый день. С тех пор Завсепеч останавливал при встречах Прядильникова, похлопывал его по плечу и говорил:
– Молодой человек, мне кажется, ты чего-то недопонимаешь, конечно, ты принимал непосредственное, как говорится, участие, но из окопа видишь только одно поле боя, и, даже если видишь все поля сражений, – этого недостаточно, потому что, кроме явных сражений, есть тайные, незаметные поверхностному взгляду, есть хитросплетения, недоступные поверхностному мышлению...
Прядильников вошел в кабину с двумя женщинами и седовласым мужчиной. Лифт поплыл наверх. Мужчина неодобрительно смотрел на ветхие джинсы журналиста, наверное, он жалел, что только женщинам запрещено входить сюда в капиталистических штанах. Прядильников поглядывал на женщин в строгих костюмах. Сухая вода. Кривая прямая. Сладкий лимон. Впрочем, правильно, все правильно, подумал он, глядя на чиновниц. И еще правильнее будет выгнать к черту всех мужиков из этого дома. Мужики нет-нет да и дадут слабину. А эти уж – шиш.
Он вышел на своем этаже и заковылял по малиновым ковровым дорожкам в левое крыло. Проходя мимо двери, на которой было написано «Обллит», вспомнил, как однажды застопорили вторую полосу молодежной газеты. В литературоведческой статейке в одной строке оказались один известный писатель и Булгаков. Редактору позвонили и сказали, что известный советский писатель и Булгаков в одной хвалебной строке – нонсенс. Редактор – покладистый мужик. Но иногда стих на него накатывает, ходит он ходит, молчит и молчит, делая, что скажут, и вдруг увидит очередной кумачовый лозунг: «Топтать головные уборы строго воспрещается!» – сорвет шапчонку и – давай ее месить ногами. И в тот раз стих нашел. Редактор ответил, что он, весь коллектив редакции, автор статьи и умные люди планеты не видят в этом никакого нонсенса. Но тот, кого он таким образом зачислил в неумные люди, был выведен из себя и сказал следующее: воспевание белятины на руку врагам, враждебная ностальгия, упаднический тон, мировые ценности социалистического реализма, выпады и шпильки, растлевающее влияние на формирующиеся сердца и умы, искаженное изображение действительности, мы, советские люди, ощущая величие будней, мы заявляем решительное нет! – не стоять рядом с советским грандиозным литератором этому воспевателю, оплевывателю!
Но редактор – ни в какую: «Пускай газета вообще не выходит. Весь номер». – «Это как? Как понимать? Саботаж?» – «Да, саквояж», – ответил шеф и бросил трубку. Через пять минут его вызвал Главный Цензор Обллита. Он выслушал шефа и порекомендовал растянуть предложение так, чтобы один писатель стоял в одной строке, а другой – в другой, Соломон.
В отделе учащейся молодежи уже было дымно и пахло кофе. Заведующая отделом захлопала в ладоши:
– О! Федя и вчера не пил!
– Денег, видно, нет, – предположил бородатый корреспондент отдела, красивый и печальный, как Гаршин.
– Федя, иди ко мне, – позвала заведующая.
Прядильников приблизился к ее столу, она положила сигарету на край пепельницы, привстала, цепко обхватила рукой его шею, пригнула его голову и поцеловала в губы. Бородач сказал: бис.
Корреспондентка, недавняя выпускница МГУ, крошечная девочка с большими карими глазами и кудряшками, покраснела и отвернулась.
– Ладно, больше не буду, а то Марина нальет мне когда-нибудь яду в кофе, – сказала заведующая и отпустила Прядильникова.
– Хм! – сказала юная журналистка.
Прядильников сел за свой стол,
– Марина, дай же ему кофейку, – сказала заведующая, беря сигарету и затягиваясь.
– Хочешь? – спросила крошечная журналистка, тепло взглядывая на Прядильникова. Он кивнул.
Девушка встала, грациозно прошла к книжному шкафу – бесшумно и плавно, взяла кофейник, налила в большую чашку коричневой жижи и отнесла ее Прядильникову. Тот поблагодарил, взял чашку, коснувшись пальцами ее маленьких пальцев. Заведующая, тридцатилетняя женщина, уже начавшая борьбу со здравым смыслом и временем, осторожно улыбнулась, – она с недавних пор редко и осторожно улыбалась, чтобы было меньше морщин. Борода тоже улыбнулся, мечтательно: какие ножки.
– Федя, у тебя что, действительно нет денег? – спросила заведующая.
– Есть, – откликнулся Прядилышков, прихлебывая кофе. – Просто я решил стать ангелом.
– Я дам, ты не стесняйся, – сказала заведующая.
– Она даст, не сомневайся, – сказал вошедший в комнату фельетонист и карикатурист Гостев. – А мне дашь, Луиза?
Луиза, то есть Лиза, заведующая, ответила невозмутимо:
– А у тебя одно на уме.
– 3. Фрейд говорит, что это у всех всегда на уме.
– Интересно, что сегодня на уме у шефа? Ты его видел? С той ноги он изволил встать с койки?
Гостев хотел отчебучить по поводу редактора и койки, но не успел. Дверь отворилась и, чадя папиросой, в комнату вошел редактор, крупный ушастый мужик в очках.
– Егор Петрович! – воскликнул Гостев, вытягивая руки по швам и выпячивая грудь. – Ррота! Смирррна!
– Пшел вон, – сказал редактор, показывая в улыбке большие прокуренные зубы.
– Эсть! – Гостев вышел вон строевым шагом, но тут же вернулся. – Разрешите здесь покараулить! – воскликнул он, замирая у двери.
– Балбес, – сказал редактор.
– Рад стараться!
– Доброе утро, Егор, – сказала заведующая. Десять лет назад редактор вышел из комсомольского возраста, но считал себя молодым и поэтому настаивал, чтобы его звали просто Егором, если, разумеется, рядом не было посторонних.
– Доброе, – откликнулся редактор. – Кофе пьете?
– Кофе редактору! – рявкнул Гостев и бросился к шкафу наливать кофе в здоровенную глиняную редакторскую кружку.
Посмеиваясь, редактор сел на свободный стул.
– Ну, что ты, Федя, глядишь так печально своими синими брызгами? – спросил редактор, улыбаясь Прядильникову. Он всегда задавал этот вопрос, если вставал с той ноги. Синие брызги он одолжил у Есенина, своего любимого поэта.
– Федя и сегодня огурчик, – сказала заведующая.
– Дэ? – Редактор окинул его взглядом. – Что, нет денег? А я не дам, и не проси, ни! Бутылки пустые сдашь – на хлеб хватит. Просохни.
– Его женить надо, – сказала заведующая, поводя глазами в сторону Марины.
– Женим, – решительно сказал редактор.
– Скорее бы, – вздохнул Борода. У него жена убегала к матери, если он приходил пьяным и не мог убедить ее, что на то были веские причины.
Хорошенько размяв языки, журналисты взялись за перья.
Прядильников работал над статьей о военно-патриотическом воспитании в школах города. Прядильников писал. Сбоку на него поглядывала Марина. Борода ушел брать интервью. Заведующая искала какую-то книгу в шкафу.
Прядильников водил кончиком ручки по бумаге, а стая медленно опускалась в степь перед голыми мягкими горами; он и другие часовые молча смотрели, как большие черные птицы с маленькими головами садятся в траву и цветы; было раннее утро, было тихо, рота спала в бронетранспортерах, птицы приземлялись, складывали свои огромные крылья, чистили клювами перья и, озираясь, ходили в цветах, у них были белые полоски от клюва до груди и красные шапочки, они то и дело замирали, повернув лица в сторону колонны, и приглядывались; часовые не шевелились, и, наверное, птицы принимали их за столбы, а бронетранспортеры им казались спящими зелеными черепахами; птицы с белыми шеями расхаживали по степи, птицы были черны, степь зелена, спали голые горы и стадо зеленых черепах, небо на востоке уже светилось ало, было тихо, тепло... Отворилась дверь.
– Это я даже не буду передавать в Обллит, Федор, – сказал редактор, входя и протягивая рукопись Прядильникову. – Разорвут.
– Я так и думал, – ответил Прядильников.
– Понимаешь...
– Понимаю, что я, не советский, что ли.
– Ну, ты не обобщай. И не расстраивайся. Вот. И знаешь, пиши-ка в стол пока. Когда-нибудь, быть может... гм. А сейчас – увы.
– Понятно.
– И еще. Знаешь, как-то однобоко все у тебя выходит. Неужели все так мрачно было? Один негатив, мм?
– Нет, почему. Сигареты бесплатные давали. На операциях можно было не бриться. Вернее, бриться-то нужно было, но офицеры смотрели на щетину сквозь пальцы. Что еще? Водку в бензобаках из Союза привозили.
– Ха-ха, – невесело хохотнул редактор.
– Тридцать чеков бутылка. Но можно было сбагрить дехканам старые сапоги, бензин, солярку, чтобы на бутылку набрать.
– Негатив, сплошной негатив. Журналист должен быть объективным. В одной статье должен быть и негатив и позитив. Вот что такое объективность.
– Не умею. Туп, однополушарен.
– Чего?
– Одно полушарие работает, то, которое пессимистическое, а оптимистическое от обжорства лопнуло.
– Не пори чушь. И учись быть объективным. Учись, Федор, – сказал редактор и вышел.
– Мемуары? – спросила холодно заведующая. Ей не понравилось, что Прядильников отдал рукопись редактору, а не ей.
– Мемуары. И ничего общего с темой нашего отдела, – сказал Прядильников.
Заведующая промолчала.
– Федя, – позвала Марина. – Дай мне, пожалуйста, почитать.
– Это ерунда.
– Ну, Федя.
Он пожал плечами и протянул ей рукопись.
И раздался взрыв.
Прядильников закричал и проснулся. Он сел в постели, протер глаза, огляделся и понял, что он спал в своей однокомнатной квартире и что его разбудил трезвон будильника. Он потянулся, опустил ноги на пол, прошел к столу, включил магнитофон. По утрам он слушал рок. И в это утро он слушал рок. Это бодрило, как крепкий индийский чай или густой бразильский кофе. Прядильников раздвинул шторы. На улице было солнечно. Стояла ранняя теплая русская осень.
Прядильников прошел босиком в туалет, потом в ванную. Умывшись, он пошел в кухню, достал из холодильника три яйца, зажег газ под чайником и под сковородкой. Сковородка нагрелась, он опустил в нее кусок сливочного масла, масло быстро растопилось, и в желтую пенную лужицу выскользнули три яйца, выпуклых, бледно-желтых, подернутых прозрачной слизью.
Оставаясь в одних трусах, Прядильников сел за стол, съел яичницу, три бутерброда и выпил две чашки рубинового горького чая. Позавтракав, он вернулся в комнату, взял пепельницу, спички, сигареты и лег в постель, треснул спичкой, прикурил.
Над лицом вились сизые чубы и локоны.
Рок рокотал: эй, пойдем с нами, у нас все просто, черное – черное, белое – белое, лучше лежать на поляне с подругой и банкой пива, чем играть в игры взрослых идиотов, лучше быть нищим, но никому не врать, никому не подчиняться и никем не повелевать, мы советуем тебе любить себя, подругу и пиво и не мешать остальным делать то же, это лучше, чем рассуждать о любви ко всему человечеству, требовать, чтобы все друг друга любили, не любя себя, чтобы превыше всего ставили идею и долг, – это лучше, чем требовать, рассуждать, заставлять и время от времени устраивать резню ради торжества своих человеколюбивых идей, ты не верь, нет, не верь, никому, никогда, ничему, дружище, не верь.
Никотин и рок растворялись в крови, Прядильников балдел.
Ты не верь, нет, не верь...
Настроение было что надо. Оно редко бывало хорошим. Этакая вечно надутая цаца. Все ей не так. А сегодня все так. С чего бы?
Кажется, приснилось что-то?
Да, вроде бы.
Надо вспомнить. Но – потом, потом. Сейчас – рок.
Прядильников посмотрел на часы. Пора. Он встал, надел джинсы, черный свитер и замшевые легкие туфли. Погляделся в зеркало. Ничего. Посвежел. Прихрамывая, Прядильников вышел из квартиры.
У подъезда стоял его «броневик» – «Запорожец» песочного цвета. Прядильников протер тряпкой затуманенные стекла, сел, повернул ключ зажигания, прогрел мотор, включил первую скорость, тронулся. «Броневик» проплутал по каменным лабиринтам, выбрался на широкую улицу и заскользил мимо остановок и толп, магазинов и ресторанов. Прядильников включил приемник, покрутил колесико настройки и нарвался на рок. Рок рокотал все то же: если ты не успел свихнуться от речей и призывов пузачей в цилиндрах, иди к нам, мы никуда не идем, потому что некуда идти, и мы не врем, что куда-то идем и в конце концов придем, мы топчемся на месте, и нам наплевать, кто ты – красный или черный, левый или правый, христианин или буддист, безбожник или анархист, ты человек, и этого достаточно, и этим все сказано, ты пришел к нам, значит, ты устал от человеколюбивых басен, написанных твоей и моей кровью, пускай они проламывают друг другу цилиндры и головы, а мы будем смотреть на солнце, целовать подруг и слушать рок, нас объединяющий рок, нашу идеологию и религию – рок!
«Хорошо, – подумал Прядильников. – Только наивно, ребята. Дяди в цилиндрах вдруг поругаются, обзовут друг друга козлами и пришлют вам повестки. И никуда вы не денетесь, пойдете защищать честь цилиндров и выпускать кишки братьям во Роке».
* * *
Он въехал на стоянку, подумав, что сегодня нужно было не сюда приехать, поставил свой броневик рядом с черными и серыми «Волгами» и захромал к парадному входу дома с колоннами. «Не туда приехал», – опять подумалось.В здание входили степенные мужчины в костюмах и при галстуках, они чинно кивали и подавали друг другу мягкие белые руки; входили и женщины, одетые на один лад – а-ля Железная Леди из Лондона.
В доме с колоннами, на четвертом этаже, под крылом и неусыпным оком областных властей находились редакции двух газет, партийной и молодежной.
Сотрудником последней и был хромоногий прокуренный худосочный молодой человек по фамилии Прядильников. Уже год он приходил в этот дом каждое утро. Пора бы привыкнуть. Но не привыкалось как-то. И в это утро, оказавшись в просторном вестибюле с зеркалами, автоматами для чистки штиблет и двумя милиционерами за столиком с черными и белыми телефонами, Прядильников почувствовал неловкость, как если бы он незваным гостем заявился на пир, к тому же на пир иностранцев. Он прошел мимо милиционеров, глядя в сторону. Так и не научился барски кивать им, а братски – не мог.
Здесь было два лифта, один отвозил тех, чьи кабинеты были в правом крыле, другой – левокрылых кабинетчиков. Ему нужно было налево, но среди левокрылых он увидел знакомое круглое лицо и повернул направо. Ну его, этого Завсепеча. Прилипала. Он заведующий сектором печати, под его контролем пресса всей области. Начинал партсекретарем в колхозе «Двадцать лет без урожая» или как там. Теперь – Завсепеч.
Однажды, накануне 23 февраля, Завсепеч предложил Прядильникову выступать на торжественном собрании. Прядильников отказался: не умею говорить, не знаю, что говорить, нет. Завсепеч начал подсказывать, что нужно и как нужно, и разошелся: наш народ столько лет живет под мирным небом, а тебе, твоим сверстникам выпала... э-э... выпало... выпала, то есть обстоятельства так сложились, что вам... вас позвал интернациональный долг с оружием в руках защищать весеннюю революцию братского южного соседа, и вот вы оказали эту помощь, не мог бы ты прийти с орденом, чтобы мы могли полюбоваться и удостовериться, что на смену нам идет достойная смена, традиции, интернационализм.
Испания, герои революции, южные рубежи, американцы не дремлют, что где плохо лежит, они тут как тут – цап! – но вы не дали этим коршунам и ястребам расклевать юную революцию, террор, бандиты, происки, отвага, честь, русское оружие, солнечному небу – да! да! да! – ядерному взрыву – нет! нет! нет!
– Я отдал орден в починку, – сказал Прядильников. Редактор из-за спины Завсепеча показал ему кулак. – Это как же? – удивился Завсепеч. Редакция весело молчала. Редактор корчил жуткие рожи позади Завсепеча. – Резьбу сорвал, – сказал Прядильников. – Часто надевал. – Выступишь без ордена, – отрезал редактор. – Он выступит, Демьян Васильевич.
Но Прядильников на следующий день выпросил у заведующей отделом, своей начальницы, задание и исчез на целый день. С тех пор Завсепеч останавливал при встречах Прядильникова, похлопывал его по плечу и говорил:
– Молодой человек, мне кажется, ты чего-то недопонимаешь, конечно, ты принимал непосредственное, как говорится, участие, но из окопа видишь только одно поле боя, и, даже если видишь все поля сражений, – этого недостаточно, потому что, кроме явных сражений, есть тайные, незаметные поверхностному взгляду, есть хитросплетения, недоступные поверхностному мышлению...
Прядильников вошел в кабину с двумя женщинами и седовласым мужчиной. Лифт поплыл наверх. Мужчина неодобрительно смотрел на ветхие джинсы журналиста, наверное, он жалел, что только женщинам запрещено входить сюда в капиталистических штанах. Прядильников поглядывал на женщин в строгих костюмах. Сухая вода. Кривая прямая. Сладкий лимон. Впрочем, правильно, все правильно, подумал он, глядя на чиновниц. И еще правильнее будет выгнать к черту всех мужиков из этого дома. Мужики нет-нет да и дадут слабину. А эти уж – шиш.
Он вышел на своем этаже и заковылял по малиновым ковровым дорожкам в левое крыло. Проходя мимо двери, на которой было написано «Обллит», вспомнил, как однажды застопорили вторую полосу молодежной газеты. В литературоведческой статейке в одной строке оказались один известный писатель и Булгаков. Редактору позвонили и сказали, что известный советский писатель и Булгаков в одной хвалебной строке – нонсенс. Редактор – покладистый мужик. Но иногда стих на него накатывает, ходит он ходит, молчит и молчит, делая, что скажут, и вдруг увидит очередной кумачовый лозунг: «Топтать головные уборы строго воспрещается!» – сорвет шапчонку и – давай ее месить ногами. И в тот раз стих нашел. Редактор ответил, что он, весь коллектив редакции, автор статьи и умные люди планеты не видят в этом никакого нонсенса. Но тот, кого он таким образом зачислил в неумные люди, был выведен из себя и сказал следующее: воспевание белятины на руку врагам, враждебная ностальгия, упаднический тон, мировые ценности социалистического реализма, выпады и шпильки, растлевающее влияние на формирующиеся сердца и умы, искаженное изображение действительности, мы, советские люди, ощущая величие будней, мы заявляем решительное нет! – не стоять рядом с советским грандиозным литератором этому воспевателю, оплевывателю!
Но редактор – ни в какую: «Пускай газета вообще не выходит. Весь номер». – «Это как? Как понимать? Саботаж?» – «Да, саквояж», – ответил шеф и бросил трубку. Через пять минут его вызвал Главный Цензор Обллита. Он выслушал шефа и порекомендовал растянуть предложение так, чтобы один писатель стоял в одной строке, а другой – в другой, Соломон.
В отделе учащейся молодежи уже было дымно и пахло кофе. Заведующая отделом захлопала в ладоши:
– О! Федя и вчера не пил!
– Денег, видно, нет, – предположил бородатый корреспондент отдела, красивый и печальный, как Гаршин.
– Федя, иди ко мне, – позвала заведующая.
Прядильников приблизился к ее столу, она положила сигарету на край пепельницы, привстала, цепко обхватила рукой его шею, пригнула его голову и поцеловала в губы. Бородач сказал: бис.
Корреспондентка, недавняя выпускница МГУ, крошечная девочка с большими карими глазами и кудряшками, покраснела и отвернулась.
– Ладно, больше не буду, а то Марина нальет мне когда-нибудь яду в кофе, – сказала заведующая и отпустила Прядильникова.
– Хм! – сказала юная журналистка.
Прядильников сел за свой стол,
– Марина, дай же ему кофейку, – сказала заведующая, беря сигарету и затягиваясь.
– Хочешь? – спросила крошечная журналистка, тепло взглядывая на Прядильникова. Он кивнул.
Девушка встала, грациозно прошла к книжному шкафу – бесшумно и плавно, взяла кофейник, налила в большую чашку коричневой жижи и отнесла ее Прядильникову. Тот поблагодарил, взял чашку, коснувшись пальцами ее маленьких пальцев. Заведующая, тридцатилетняя женщина, уже начавшая борьбу со здравым смыслом и временем, осторожно улыбнулась, – она с недавних пор редко и осторожно улыбалась, чтобы было меньше морщин. Борода тоже улыбнулся, мечтательно: какие ножки.
– Федя, у тебя что, действительно нет денег? – спросила заведующая.
– Есть, – откликнулся Прядилышков, прихлебывая кофе. – Просто я решил стать ангелом.
– Я дам, ты не стесняйся, – сказала заведующая.
– Она даст, не сомневайся, – сказал вошедший в комнату фельетонист и карикатурист Гостев. – А мне дашь, Луиза?
Луиза, то есть Лиза, заведующая, ответила невозмутимо:
– А у тебя одно на уме.
– 3. Фрейд говорит, что это у всех всегда на уме.
– Интересно, что сегодня на уме у шефа? Ты его видел? С той ноги он изволил встать с койки?
Гостев хотел отчебучить по поводу редактора и койки, но не успел. Дверь отворилась и, чадя папиросой, в комнату вошел редактор, крупный ушастый мужик в очках.
– Егор Петрович! – воскликнул Гостев, вытягивая руки по швам и выпячивая грудь. – Ррота! Смирррна!
– Пшел вон, – сказал редактор, показывая в улыбке большие прокуренные зубы.
– Эсть! – Гостев вышел вон строевым шагом, но тут же вернулся. – Разрешите здесь покараулить! – воскликнул он, замирая у двери.
– Балбес, – сказал редактор.
– Рад стараться!
– Доброе утро, Егор, – сказала заведующая. Десять лет назад редактор вышел из комсомольского возраста, но считал себя молодым и поэтому настаивал, чтобы его звали просто Егором, если, разумеется, рядом не было посторонних.
– Доброе, – откликнулся редактор. – Кофе пьете?
– Кофе редактору! – рявкнул Гостев и бросился к шкафу наливать кофе в здоровенную глиняную редакторскую кружку.
Посмеиваясь, редактор сел на свободный стул.
– Ну, что ты, Федя, глядишь так печально своими синими брызгами? – спросил редактор, улыбаясь Прядильникову. Он всегда задавал этот вопрос, если вставал с той ноги. Синие брызги он одолжил у Есенина, своего любимого поэта.
– Федя и сегодня огурчик, – сказала заведующая.
– Дэ? – Редактор окинул его взглядом. – Что, нет денег? А я не дам, и не проси, ни! Бутылки пустые сдашь – на хлеб хватит. Просохни.
– Его женить надо, – сказала заведующая, поводя глазами в сторону Марины.
– Женим, – решительно сказал редактор.
– Скорее бы, – вздохнул Борода. У него жена убегала к матери, если он приходил пьяным и не мог убедить ее, что на то были веские причины.
Хорошенько размяв языки, журналисты взялись за перья.
Прядильников работал над статьей о военно-патриотическом воспитании в школах города. Прядильников писал. Сбоку на него поглядывала Марина. Борода ушел брать интервью. Заведующая искала какую-то книгу в шкафу.
Прядильников водил кончиком ручки по бумаге, а стая медленно опускалась в степь перед голыми мягкими горами; он и другие часовые молча смотрели, как большие черные птицы с маленькими головами садятся в траву и цветы; было раннее утро, было тихо, рота спала в бронетранспортерах, птицы приземлялись, складывали свои огромные крылья, чистили клювами перья и, озираясь, ходили в цветах, у них были белые полоски от клюва до груди и красные шапочки, они то и дело замирали, повернув лица в сторону колонны, и приглядывались; часовые не шевелились, и, наверное, птицы принимали их за столбы, а бронетранспортеры им казались спящими зелеными черепахами; птицы с белыми шеями расхаживали по степи, птицы были черны, степь зелена, спали голые горы и стадо зеленых черепах, небо на востоке уже светилось ало, было тихо, тепло... Отворилась дверь.
– Это я даже не буду передавать в Обллит, Федор, – сказал редактор, входя и протягивая рукопись Прядильникову. – Разорвут.
– Я так и думал, – ответил Прядильников.
– Понимаешь...
– Понимаю, что я, не советский, что ли.
– Ну, ты не обобщай. И не расстраивайся. Вот. И знаешь, пиши-ка в стол пока. Когда-нибудь, быть может... гм. А сейчас – увы.
– Понятно.
– И еще. Знаешь, как-то однобоко все у тебя выходит. Неужели все так мрачно было? Один негатив, мм?
– Нет, почему. Сигареты бесплатные давали. На операциях можно было не бриться. Вернее, бриться-то нужно было, но офицеры смотрели на щетину сквозь пальцы. Что еще? Водку в бензобаках из Союза привозили.
– Ха-ха, – невесело хохотнул редактор.
– Тридцать чеков бутылка. Но можно было сбагрить дехканам старые сапоги, бензин, солярку, чтобы на бутылку набрать.
– Негатив, сплошной негатив. Журналист должен быть объективным. В одной статье должен быть и негатив и позитив. Вот что такое объективность.
– Не умею. Туп, однополушарен.
– Чего?
– Одно полушарие работает, то, которое пессимистическое, а оптимистическое от обжорства лопнуло.
– Не пори чушь. И учись быть объективным. Учись, Федор, – сказал редактор и вышел.
– Мемуары? – спросила холодно заведующая. Ей не понравилось, что Прядильников отдал рукопись редактору, а не ей.
– Мемуары. И ничего общего с темой нашего отдела, – сказал Прядильников.
Заведующая промолчала.
– Федя, – позвала Марина. – Дай мне, пожалуйста, почитать.
– Это ерунда.
– Ну, Федя.
Он пожал плечами и протянул ей рукопись.
АРМЕЙСКАЯ ОРАТОРИЯ
Его зовут Акимов. В то время, о котором речь, он был майором, начальником штаба полка. Коренастый, невысокий майор с твердым взглядом, маленькими руками и вечно сияющими сапогами. Выбрит. Ни пылинки на форме, хотя место было пыльное, – вокруг полка летом по степи всегда танцевали пыльные джинны, время от времени они сговаривались и кагалом валили на полк, и небо меркло, солнце гасло, и новозаветная тьма покрывала наш палаточный городок.