Там были книги, формировавшие мировоззрение Гитлера и расширявшие кругозор в последующие годы. Но возможно, самой интересной была нижняя полка, где среди изданий полупорнографического характера лежали тщательно укрытые триллеры Эдгара Уоллеса. Три из этих основательно замусоленных томов содержали забавные исследования Эдуарда Фуша – «Историю эротического искусства» и «Иллюстрированную историю морали».
   Фрау Райхерт считала Гитлера идеальным квартирантом. «Он такой приятный мужчина, – часто произносила она, – но у него часто бывает плохое настроение. Иногда проходят недели, а он все мрачный, сердитый и не произносит ни слова. Смотрит сквозь нас, как будто ничего не видит. Однако всегда платит за жилье заранее и является человеком богемного типа». Такого рода информацией она делилась с соседями, и в свою очередь недруги предположили, что Гитлер – выходец из Богемии и что город Браунау, где он родился, на самом деле расположен возле Садовой. В последующие годы, когда эта сплетня дошла до ушей Гиндебурга, она стала причиной того, что старый фельдмаршал изрек ставшую исторической фразу «этот богемский капрал». Он даже говорил на эту тему с Гитлером, который заявил: «Да нет же, я родился в Браунауам-Инн», и старик подумал, что его ввели в заблуждение недруги Гитлера, и в результате стал относиться к нему более доброжелательно.
   Никто не мог заставить Гитлера поделиться воспоминаниями о его ранних годах. Я не раз пытался подвести его к этому, рассказывая, что наслаждался Веной, что пил вино на холмах Гринцига и т. п., но он замыкался в себе. Однажды утром, когда я пришел к нему несколько неожиданно, какой-то большой, как глыба, молодой человек стоял в проеме дверей на кухню. Оказалось, это племянник Гитлера, сын сводной сестры, которая вышла замуж за человека по имени Раубаль и все еще живет в Вене. Он был весьма некрасив, и Гитлеру было как-то не по себе оттого, что я увидел его.
   Именно в квартире на Тьерштрассе я впервые сыграл на фортепиано для Гитлера. У меня дома на Генцштрассе места для инструмента не было, но в его зале стояло прислоненное к стене старенькое пианино. Это происходило в те времена, когда у Гитлера были некоторые проблемы с полицией, да и вообще когда их у него не было. В управлении полиции был сотрудник особого отдела, к тому же тайный нацист, который приходил и рассказывал ему, выданы ли какие-нибудь ордера в связи с его политической деятельностью, или какие уголовные дела всплыли на поверхность из тех, что могут его коснуться. В то время муссировались слухи, что партия получает средства от французских оккупационных властей, хотя в это было трудно поверить, учитывая яростную кампанию, которую нацисты вели против оккупации Рура в начале 1923 года.
   Так или иначе, Гитлеру приходилось время от времени появляться в качестве свидетеля на частых политических процессах, и он всегда волновался перед этими заседаниями. Он знал, что я пианист, и просил сыграть что-нибудь, чтобы успокоить нервы. Я несколько утратил навыки, да и пианино было ужасно расстроено, но я сыграл фугу Баха, которую он слушал, сидя в кресле, кивая без всякого интереса. Потом я начал прелюдию к «Мейстерзингерам». И тут началось. Это было усладой для Гитлера. Он досконально знал эту вещь и мог насвистеть любую ноту в необычном, пронзительном вибрато, но совершенно чисто. Он стал маршировать взад-вперед по залу, размахивая руками, как будто дирижируя оркестром. У него действительно было отличное чувство музыки, наверняка такое же, как и у многих дирижеров. Эта музыка воздействовала на него физически, и к моменту, когда я с грохотом отыграл финальную часть, он был в превосходном настроении, все его тревоги отступили, и он был готов к поединку с прокурором.
   Я очень неплохой пианист, и у меня были хорошие учителя, но, обладая каким-то страстным складом ума, я играю в такой манере, которую многие считают слишком усердным акцентом, проигрывая множество листовских фиоритур и великолепных романтических ритмов. Это было как раз то, что нравилось Гитлеру. Возможно, одна из главных причин, почему он держал меня возле себя столь долгие годы, даже тогда, когда мы радикально разошлись во взглядах по поводу политики, состояла в том, что у меня был особенный дар, которым я, видимо, обладал, играя ту музыку, которую он любил, именно в оркестровом стиле, который он предпочитал. Эффект, производимый этим маленьким пианино на полу, покрытом линолеумом, не должен был уступать звенящим нотам какого-нибудь «Стейнвея» в Карнеги-Холл.
   Потом мы вместе проводили бесчисленные музыкальные сессии. У него не оставалось времени на Баха, да и немногим больше было на Моцарта. В той музыке не хватало кульминаций, необходимых его турбулентной натуре. Он слушал Шумана и Шопена. Ему также нравились некоторые пьесы Рихарда Штрауса. Со временем я научил его ценить итальянскую оперу, но в финале всегда должен был быть Вагнер: «Мейстерзингеры», «Тристан и Изольда» и «Лоэнгрин». Я играл их, должно быть, сотни раз, и он никогда не уставал. Он обладал подлинным знанием и пониманием музыки Вагнера, он обрел это где-то, может быть, в венские дни, задолго до того, как я с ним познакомился. Это семя, может быть, было посеяно даже в Линце, где в начале века жил ученик Листа по имени Геллерих, являвшийся дирижером в местном оркестре и страстным поклонником Вагнера. Но где бы это ни случилось, оно стало частью гитлеровского существования. Я заметил, что есть прямая параллель между конструкцией прелюдии к «Мейстерзингерам» и структурой его выступлений. Целое переплетение лейтмотивов, декораций, контрапунктов и музыкальные контрасты, и спор – все это точно отражается в рисунке его речей, которые являлись симфоническими по конструкции и заканчивались гигантской кульминацией, как пронзительный звук вагнеровских тромбонов.
   Я был чуть ли не единственным, кто общался со всеми его знакомыми. Обычно он держал их всех совершенно изолированно друг от друга и никогда не рассказывал, где был и куда собирается, или брал кого-нибудь из них с собой. Иногда он просил меня сопроводить его к Лаубокам на чай и усаживал меня за пианино. Думаю, это тешило его самолюбие – он мог показать кого-то с такими достоинствами. Лаубок был глубоко ему предан, а так как националистический психоз в Баварии возрастал, хранил немало оружия и боеприпасов для нацистов на подведомственных железнодорожных станциях. Он всегда был предупредительно вежлив со мной, но относился к какой-то здравомыслящей группе в партии, которую возмущали манеры, с которыми Гитлер обращался с людьми отличенными. Лаубок считал такой стиль поведения крайне опасным для дела партии. Готфрид Федер даже опубликовал памфлет, в котором Гитлер обвинялся в предпочтении «компании прекрасных женщин» своим обязанностям руководителя партии рабочего класса. Это был прямой намек на мою сестру Эрну и особенно мою жену, к которой у Гитлера возникла одна из его многочисленных страстей.
   Был еще один случай, на этот раз в доме Генриха Гофмана, его друга-фотографа, где я стал играть некоторые футбольные марши, которым научился в Гарварде. Я объяснил Гитлеру все эти вещи о заводилах в группах поддержки и маршах, контрмаршах и хорошо обдуманном подстегивании истерического энтузиазма. Я рассказал ему о тысячах зрителей, которых эти уловки заставляют кричать в унисон «Гарвард, Гарвард, Гарвард, pa, pa, pa!», и о гипнотическом эффекте приемов такого рода. Я сыграл ему некоторые из маршей Соуза, а потом и свой собственный «Фаларах», чтобы продемонстрировать, как это можно сделать, приспособив немецкие мелодии, и придал им весь тот бодрый, жизнерадостный ритм, столь характерный для американской музыки и духового оркестра. И я, фигурально, заставил Гитлера кричать от энтузиазма. «Так это же, Ганфштенгль, как раз то, что надо для нашего движения, это же чудесно!» – и он стал ходить с напыщенным видом – ни дать ни взять участник военного парада! Потом он заставил оркестр CA разучить эту мелодию. Я даже сам написал десяток или около этого маршей, включая и тот, под который колонны коричневорубашечников шли через Бранденбургские ворота в тот день, когда он пришел к власти. «Ра-ра-ра!» превратилось в «Зиг хайль! Зиг хайль!».
   Одна вещь, которая до меня очень рано дошла, – это отсутствие жизненно важного фактора в существовании Гитлера. У него не было нормальной сексуальной жизни. Я уже говорил, что у него развилась страстная влюбленность в мою жену, которая выражалась в цветах и целовании рук, в обожании во взгляде. Возможно, она оказалась первой симпатичной женщиной из хорошей семьи, которую он вообще встретил, но по нему никогда не ощущалось, что это влечение имеет физический характер. В этом была часть его исключительного дара самодраматизации, часть скрытых комплексов и органической импотенции, которая могла быть либо врожденной, либо приобретенной от заболевания сифилисом в молодые годы в Вене.
   В тот ранний период все эти детали были мне неизвестны, и можно было только чувствовать, что здесь что-то не так. Перед вами человек с вулканическим запасом энергии, не имеющей видимого выхода, кроме его почти спиритических представлений на трибуне в качестве оратора. Большинство его друзей среди женщин были материнского типа: фрау Брюкман и фрау Бехштайн. Правда, я встречал еще одну женщину, которой было за пятьдесят – Карола Гофман. Это была ушедшая на пенсию школьная учительница, у нее был небольшой домик в пригороде Мюнхена Шольн, который он и его друзья использовали в качестве одного из штабов, где эта добрая дама заботилась о Гитлере и угощала его пирожными.
   Одно время мы подумывали, что его подружкой является Дженни Хауг, его водитель. У нее была хорошая фигура, большие глаза, и она была похожа на продавщицу, каковой и являлась на самом деле. Она была племянницей или, по крайней мере, родственницей Оскара Кернера и работала в его магазине игрушек недалеко от Виктуален-Маркт. Фрау Анна Дрекслер, с которой я обычно беседовал на эту тему, сказала, что Дженни и Адольф встречаются в доме мелкого ювелира по имени Иозеф Фусс на Корнелиусштрассе и что та питает пылкую девичью страсть к Гитлеру, на которую тот не отвечает взаимностью. Она даже стала носить с собой маленький пистолет в кобуре под мышкой – как его добровольный телохранитель. Обедая с нами на Генцштрассе, он, когда наступал вечер, выходил на балкон и караулил приезд своей машины. Дженни часто сидела на заднем сиденье, дожидаясь его. Они уезжали вместе, но я знал, что он направляется только в какое-нибудь кафе, чтобы сидеть там и болтать полночи. Может быть, имели место ласка и нежность, но это было, как мне со временем стало ясно, все, на что был способен Гитлер. Моя жена быстро подвела тут итог: «Путци, – заявила она, – я говорю тебе, он кастрированный».
   Как-то вечером, когда мы возвращались пешком домой из кафе «Ноймайер», Гитлер дал знак остальным, что хочет пройти со мной вперед. Я подпитывал его идеями и новостями, отобранными из иностранной прессы, и бывал приятно удивлен, когда обнаруживал, что они использовались в его речах. Этот человек был открыт для влияния извне, и я, ободренный, продолжал прилагать все усилия. «Герр Ганфштенгль, – произнес он, – вы, должно быть, будете разочарованы, если я в этих вечерних беседах ограничусь сравнительно простыми темами. Политическая агитация должна быть примитивной. В этом проблема всех других партий. Они стали чересчур профессиональными, слишком академичными. Рядовой человек с улицы не может за этим уследить и рано или поздно становится жертвой опрометчивых методов коммунистической пропаганды».
   Я искренне согласился с ним и сказал, что одно на меня производит наибольшее впечатление и придает уверенность в конечном успехе – это его способность говорить простым, понятным языком, и при этом за словами скрывается настоящая энергия. Я сказал ему, что, учитывая совершенно различные условия в двух странах, мое сравнение будет не таким уж притянутым за уши, но он напоминает мне Теодора Рузвельта. Бывший президент имел мужество, жизненную силу и был знаком со многими манерами поведения людей, с образом их действий, а также обладал таким даром речи, который снискал любовь к нему простых людей. «Народ в Мюнхене говорит, что все, за что выступаете вы и ваша партия, – это беспорядки и крики, жестокость и насилие, – продолжал я. – Вы можете утешать себя тем, что все это говорилось и о Рузвельте, но он не обращал внимания и вел страну за собой». Я рассказал ему об эффективном использовании в американской политической жизни выразительных афоризмов и объяснил, как это усиливается колкими заголовками в газетах, наделяя идеи фонетическим, аллитерационным воздействием.
   – Вы абсолютно правы, – ответил Гитлер. – Но как могу я вдолбить свои идеи в немецкий народ, не имея печати? Газеты совершенно игнорируют меня. Как я могу следить за своими успехами как оратор с нашей несчастной четырехстраничной «Фолькишер беобахтер», выходящей к тому же раз в неделю? Мы ничего не добьемся, пока она не будет выходить ежедневно.
   И он рассказал мне о грандиозных планах, какие у них есть на случай, если удастся найти деньги.
   Должно быть, именно в тот вечер я решил оказать более существенную помощь. Примерно в то же время я получил один из платежей, причитавшихся мне за отказ от моей доли в академическом магазине искусств в Нью-Йорке в пользу моего партнера. Сумма составляла примерно 1500 долларов, но представляла собой большое богатство, если ее перевести в девальвированные марки. Были выставлены на продажу две американские ротационные печатные машины, и если б можно было их оплатить, это бы значило, что «Беобахтер» могла бы выходить как полноформатная ежедневная газета. Я разузнал, что тысяча моих долларов как раз и составит требуемую сумму, как это ни кажется невероятным, и однажды утром я пришел и вручил Аману эту сумму в зеленых, дав понять, что это беспроцентный кредит. И он, и Гитлер были в восторге. «Такая щедрость! Ганфштенгль, мы никогда этого не забудем. Это великолепно!» Я был столь же доволен, как и они, потому что чувствовал, что с этой трансформацией назойливого буклета в ежедневник мое влияние сможет помочь повысить привлекательность газеты, улучшить содержательную часть, таким образом расширив круг читателей. Я привлек карикатуриста Шварцера из Simplicissimus для разработки нового броского заголовка – «шапки» – в верхней части первой страницы и сам предложил девиз «Работа и хлеб».
   «Беобахтер» стала ежедневной газетой малого формата в феврале 1923 года. Приобретение и установка ротапринтов и внутренняя перестройка потребовали некоторого времени, и первый выпуск в большом формате состоялся 29 августа 1923 года. А тем временем я впервые сам ощутил вкус тактики «разделяй и властвуй», с помощью которой Гитлер удерживал свои позиции в партии. Как продолжатель дела Дитриха Экарта, чье здоровье пошло на убыль, он назначил редактором Альфреда Розенберга.

Глава 3
Одна сторона статуи

   Партии постоянно не хватало денег. Фактически превращение «Беобахтер» в ежедневную газету, при всей пропагандистской ценности этого события, в других аспектах лишь ухудшило финансовую ситуацию, и Гитлер постоянно находился в напряжении, озабоченный тем, где бы еще достать денег. Видимо, он считал, что я с моими связями могу быть полезен, но как бы ни были мои друзья заинтересованы и воодушевлены, они не торопились расставаться с кровными деньгами. У меня просто не было четкого представления, откуда партия черпает доходы. Мало кто сомневался, что на ранних этапах ее существования германское армейское командование в Баварии субсидировало некоторую организацию, которая давала всяческие обещания бороться с коммунистами, но к 1923 году, как я подозреваю, этот источник иссяк, потому что нацисты становились уж слишком независимыми. Большинство пожертвований были частными. Была такая фрау фон Зейдлиц, которая помогла с ротапринтами, и еще две финки, жившие в Мюнхене, которые давали деньги, как они считали, на антибольшевистский крестовый поход, возможно находясь под влиянием Розенберга. Много счетов оплатил сам Дитрих Экарт. Он имел существенный доход от гонораров за книги. Некоторых из националистически мыслящих баварских промышленников, несомненно, время от времени вынуждали выписывать чеки, но это были скудные поступления, и всегда имелись долги, требовавшие оплаты, а средств для этого не было.
   Похоже, Гитлер считал, что я придам налет респектабельности его нищенским экспедициям, и мы несколько раз устраивали поездки по Мюнхену и его окрестностям, посещая известных людей. Одна из них, как припоминаю, была в городок Бернрид на берегу озера Штарнберг, чтобы встретиться с отставным генеральным консулом, имевшим личное состояние, которого звали Шаррер, а женат он был на члене семьи Буш из Сент-Луи. У этих нуворишей было колоссальное имение с павлинами, борзыми собаками и ручными лебедями, но нам не удалось ничего добиться от них, по крайней мере в тот раз. Когда ситуация еще более ухудшилась, Гитлер решился попытать счастья в Берлине. Там был бизнесмен по имени Эмиль Гансер, из фирмы «Сименс унд Гальске». Он часто бывал в Мюнхене и являлся поклонником Гитлера и, я думаю, другом Дитриха Экарта. У него была внушительная фигура, несмотря на резкий швабский диалект; он носил стоячие воротники и накрахмаленные рубашки, был всегда одет в черный пиджак и полосатые брюки и считался вполне образованным человеком. Он пообещал постараться заинтересовать своих знакомых в Берлине, и Гитлер решил удостовериться, даст ли результаты личный контакт.
   К моему немалому удивлению, он попросил меня сопровождать его, и мы выехали в один из дней, должно быть, в начале апреля с Эмилем Морицем за рулем полуразвалившейся «сельвы». Нам составил компанию Фриц Лаубек, молодой человек примерно восемнадцати лет. В то время у Гитлера была идея сделать его своим секретарем. Мы поехали по дороге на Лейпциг, которая шла через Саксонию, где власть в то время находилась практически в руках коммунистов. Гитлер серьезно рисковал, выбрав для поездки эту дорогу, потому что там существовал приказ арестовать его как националистического агитатора, и даже была назначена цена за его голову. За несколько месяцев до этого там арестовали Эрхардта, главу организации «Консул», находившегося на озере Тегерн, чтобы встретиться со своим бывшим соратником по капповскому путчу – генералом Лютвицем, и который также вступал в контакты с Гитлером по поводу проведения кампании против французов в Рурской области.
   Мы как раз подъезжали к Делицшу, пройдя крутой поворот, когда заметили, что дорога блокирована отрядом коммунистической милиции. Не думаю, что кто-либо из нас произнес хотя бы слово – времени на это не было. Я увидел, как Гитлер напрягся, а когда мы остановились, в руке он сильно сжал ручку своего тяжелого хлыста. Я почувствовал в себе внезапное вдохновение. «Оставьте это на меня», – пробормотал я, когда милиция подошла и потребовала предъявить документы. Я вышел из машины и подал внушительный швейцарский паспорт, по которому возвращался из Соединенных Штатов. «Я – господин Ганфштенгль, – заявил я с невозможным немецко-американским акцентом, который только мог изобразить. – Я – производитель бумаги и печатник и еду на Лейпцигскую ярмарку. Это – мой лакей, – указывая на Гитлера. – Мой шофер, а другой господин – сын одного немецкого коллеги по бизнесу». И это сработало. Мои документы были на английском, и проверяющие даже не взглянули на них, а также на паспорта остальных, лишь сделали знак продолжать движение. Я вскочил в машину, и мы быстро поехали.
   Гитлер пробормотал слова благодарности: «О, Ганфштенгль, вы действительно все проделали отлично. Иначе не сносить мне головы. Вы спасли мне жизнь». Не знаю, насколько это соответствовало истине. Ему бы наверняка грозил суровый тюремный приговор, и, окажись он в камере, события 1923 года, которые увенчались путчем неподалеку от Фельдхернхалле, могли бы развиваться совсем по-другому. Он бы никогда не обрел столь дурную славу, на которой было основано его будущее восхождение к власти. Но он навсегда запомнил этот инцидент. В последующие годы, куда бы мы ни направлялись, через несколько километров он поворачивался ко мне и произносил: «А помните, Ганфштенгль? Да, вы вытащили меня из рискованной ситуации». И даже при этом, я думаю, он все же был обижен, что я назвал его своим лакеем, даже ради спасения, и когда в последующих нацистских биографиях была дана искаженная интерпретация этого случая, мое имя там никогда не упоминалось.
   Мы доехали до Берлина и через Бранденбургские ворота проехали мимо отеля «Адлон». И я вдруг подумал: о боже, что будет, если мои друзья увидят меня в этой компании, особенно Коммер или Палленберг. Я все еще держал в секрете свою поддержку нацистам и не мог себе позволить какой-либо шум по этому поводу. Я сказал, что проведу ночь в одном евангелистском приюте позади Национального театра на Унтер-ден-Линден, поэтому меня высадили после того, как мы договорились встретиться на следующий день. Я не имел ни малейшего представления, где остановился Гитлер, и не думал, что он вообще говорил об этом Морицу вплоть до последнего момента. Это было естественно для выполнения мер личной безопасности, которых он придерживался всю жизнь. Лишь потом я узнал, что постой для него организовал Онезорге, крупный почтовый чиновник, которого он знал и позже назначил министром почт в нацистском правительстве.
   Гансер жил где-то в пригороде Штеглица, и нам было довольно трудно отыскать его дом. Он появился и сам открыл дверь. К своему удивлению, я обнаружил, что за положительной, степенной внешностью скрывается какой-то сумасшедший изобретатель. Повсюду были трубы, реторты, прессы, а ванная комната походила на сцену из «Фауста». Видимо, он готовил какую-то новую модель бомбы. Величиной не больше теннисного мяча, которая могла бы взорвать дом. У него был притягательный и, вообще-то, безобидный характер, а также он испытывал ко мне большую симпатию. Позднее я выяснил, что он всегда говорил Гитлеру, какое хорошее влияние я оказываю. На какое-то время он исчез вместе с фюрером, а потом мы пересели в другую автомашину, которую организовал наш хозяин, хотя сам нас сопровождать не стал. Это был закрытый фургон – проявление гитлеровской мании секретности. Мы ехали через весь Берлин, и мне пришлось при таком росте скрючиться, как кузнечику. Что за польза ему была от меня, я не знаю, потому что он так и не объяснил, кого видел и чего добился. Возможно, я был нужен просто для поддержания духа.
   У меня не возникло впечатления, что агитация шла успешно, и у Гитлера оставалась масса свободного времени. В воскресное утро по приезде мы договорились встретиться у Военного музея. Гитлер пообещал юному Лаубеку показать Берлин, и тут, похоже, он чувствовал себя уверенней всего. Мы собрались, но не у входа, а где-то на втором этаже, возле стеклянного шкафа, в котором находился последний мундир Фридриха Великого, который в то время был вместе с маршалом Блюхером кумиром Гитлера.
   Гитлер, должно быть, посещал этот музей и раньше, потому что знал все факты из путеводителя наизусть, и это убедительное свидетельство прошлой прусской военной славы явно проливало бальзам на тоску по прошлому. Он беспрерывно, как фонтан, выдавал факты и детали об оружии, мундирах, картах и войсковом имуществе, которыми было заполнено это здание, но мне, главным образом, запомнилось его психически ненормальное восхищение этими скульптурными украшениями на карнизах и замковых камнях во дворе. Там был целый ряд голов умирающих воинов в исполнении Шлютера. «Я могу вам сказать, Ганфштенгль, если б вы видели войну из окопов столько же, сколько и я, вы бы потеряли голову от восхищения гением Шлютера. Он, безусловно, величайший художник своего времени. Даже Микеланджело не сотворил ничего лучше или более реалистически». Я не мог не оказаться под впечатлением от того, что сказал Гитлер. Во мне жило ощущение неполноценности из-за того, что не смог принять участия в войне. В нацистской партии все еще существовал сильный привкус ассоциации бывших солдат, и в этом я находил некоторое утешение.
   Осмысливая этот визит сейчас, некоторые из реакций Гитлера позволяют создать интересную картину его внутреннего мира. Здесь и идеализация смерти в масках Шлютера, культ Фридриха Великого и Блюхера и то удовлетворение, которое он находил в статуях воинов выше человеческого роста – элиты, которой, как и гигантским гренадерам Фридриха Вильгельма I, было суждено пожертвовать собой на поле сражения. Двигаясь по Унтер-ден-Линден, мы прошли мимо двух памятников Рауха – Фридриху Великому на коне и Блюхеру в полный рост. Я обратил внимание, как странно то, что старый маршал не был изображен в своем привычном виде – верхом на коне во главе кавалерийской атаки. Это никак не соответствовало пехотному образу мыслей Гитлера. «Ах, Ганфштенгль, – произнес он, – да какая разница – на коне или нет? Все они выглядят одинаково и только отвлекают внимание от фигуры всадника». У Гитлера была аллергия на лошадей, и когда он пришел к власти, то распустил все кавалерийские дивизии в германской армии – о чем его генералы в русскую кампанию горько сожалели.