Страница:
Я попытался поймать Гитлера в ловушку, которой научился от хорошо известного художника и гравера Луиджи Казимира, с которым я встретился в Вене, будучи студентом, а потом сопровождал его в поездке по Италии. Казимир всегда утверждал, что успех труда скульптора можно оценить, только обойдя вокруг статуи, осматривая ее под разными углами. Хотя сейчас я говорил на собственную тему, Гитлер не соглашался со мной. Он заявил, что наилучший эффект может быть получен, лишь если в твоем поле зрения – изображенная фигура, а когда я стал настаивать, сказал, что транспорт на Унтер-ден-Линден не позволяет совершить круговой обзор. Он повторил первый аргумент, когда мы подошли к памятнику Вильгельму I работы Бегаса, который с художественной точки зрения является одной из лучших конных статуй в мире. Сейчас я понимаю, что в этом, как и во многих других случаях, Гитлер признавал или интересовался лишь одним аспектом проблемы. Он никогда не признавал, что у вопроса есть две стороны – или у статуи.
Наша следующая остановка – Национальная галерея. Это, по крайней мере, был мой конек, и я только собрался показать ему дюжину самых лучших картин и поговорить о стиле их написания и месте в истории, как Гитлер опять взял инициативу в свои руки. Он просто не мог вынести, чтобы в какой-либо ситуации доминировал кто-то другой, а в этом случае существующая мания быть всегда правым просто ввела его в заблуждение. «Самое главное для юного Фрицля – получить общее представление», – заявил он. «Общее представление» – это было его любимое выражение, и оно являлось весьма показательным для его ментальных процессов. Гитлеру по душе создать в голове общее представление всей ситуации до того, как приступить к отдельным ее деталям. Мы прошли мимо голландских и итальянских старомодных вещей, как патруль берсальеров. Слегка замедлили шаг перед «Флорой» Леонардо да Винчи, но остановились только перед «Человеком в золотом шлеме» Рембрандта.
– Здесь нечто уникальное, – напыщенно произнес Гитлер. – Взгляните на это героическое, воинственное выражение. Оно доказывает, что Рембрандт, несмотря на многие картины, нарисованные им в еврейском квартале Амстердама, в душе был истинным арийцем и немцем!
Как раз именно так не следовало преподносить живопись юному Лаубеку, но худшее было впереди. Бросив мимолетный взгляд на великолепного берлинского Вермеера, мы стали искать еще одного художественного героя Гитлера – Микеланджело. В Берлинском музее не было подлинников этого мастера, одна лишь статуя молодого Иоанна Крестителя, которую ему приписывали, возможно, по ошибке. Гитлер остановился перед этой уравновешенной, почти женской фигурой и заявил, чтобы слышал Лаубек: «Микеланджело – это самая монументальная, самая вечная фигура в истории человеческого искусства, – при этом все время отчаянно ища вокруг себя что-нибудь из еще более лучших образцов его творений. Что же они сделали со слепками, которые обычно находились в этом зале? Постойте здесь минуту, я схожу и отыщу их».
С этими словами он ушел, предоставив мне возможность скорректировать знания Лаубека по поводу находящегося перед нами экспоната, рассказав ему, что по-настоящему Микеланджело можно изучить только во Флоренции и Риме. Гитлер не возвращался, так что мы пошли его искать. Мы нашли его, погруженного в раздумья перед «Ледой и лебедем» Корреджо. Когда мы подошли, он встряхнулся, и, хотя здесь было чувственное изображение двух центральных фигур, которые захватили его воображение, он стал читать нам скороспелую лекцию о чудесной игре света на купающихся нимфах на заднем плане. Со временем мне стало ясно, что сюжет этой картины был для него чуть ли не навязчивой идеей. В последующие годы она, почти самая вульгарная из классических тем, наверняка гарантировала бы золотую медаль любому современному германскому художнику, который использовал бы ее в качестве своего сюжета на одной из нацистских выставок.
Мы опять ускорили шаг и просто неслись через зал итальянского барокко в сторону выхода, когда Гитлер вдруг резко остановился перед картиной Караваджо «Апостол Матвей», вещь несколько напыщенная и особо не отличавшаяся удачной композицией. Меня это ошеломило, потому что это был первый христианский сюжет, на который Гитлер бросил взгляд. Но потом до меня дошло. При своей все еще неутоленной тоске по Микеланджело, Гитлер неверно прочел табличку. Да, имя художника начиналось с Микеланджело, но он не заметил еще два слова, а именно Америги – Караваджо. «Ну, что я тебе говорил, Фрицль, – торжествующе произнес Гитлер. – Его гению нет конца. У нас уже нет времени, но мы должны потом сюда вернуться и взглянуть на это снова». Я часто задумывался, возвращался ли он и понял ли, в конце концов, свою ошибку.
В тот день, так как казалось, что заняться больше нечем, я предложил Гитлеру поехать и провести пару часов на ярмарке с аттракционами в луна-парке. Мы посмотрели на разные интермедии и обнаружили, что одним из главных аттракционов является группа боксеров-женщин. Похоже, ему это нравилось, так что мы зашли и понаблюдали за несколькими схватками. Я полагаю, в тот день подобрался своеобразный состав, и женщины в укороченных трусах и рубашках молотили руками воздух вокруг себя и лишь иногда наносили случайные слабые удары. Все это было чистым цирком, но Гитлер смотрел с интересом. Ему удавалось при этом сохранять безучастное выражение лица. Он сделал несколько высокомерных замечаний насчет того, что бокс – вещь очень тонкая, и все здесь подстроено, и вообще не женское это дело. Но нам пришлось остаться до конца этого спектакля. «Ну, это, по крайней мере, лучше, чем эти дуэли на саблях, которые продолжаются в Германии», – заметил Гитлер, но мне было видно, что он изо всех сил сдерживал эмоции. В конце концов, женщины-боксеры – не лучшая форма эстетического наслаждения, и Гитлер всячески старался скрыть, как ему это нравится.
Мы выпили по паре кружек пива и наслаждались закатом солнца с террасы, к которой вела лестница, собирались уже уходить, как вдруг кто-то с фотоаппаратом узнал Гитлера и попытался сфотографировать. До сего дня не знаю, кто это был, потому что нацисты практически вообще не имели организации в Берлине. Им мог оказаться человек, видевший фюрера в Мюнхене. Гитлер пришел в ужас. Он направился к нему и сказал, что тот должен вернуть ему пленку, что он, возможно, не разрешит публиковать свой снимок, сделанный в парке, что он будет разорен, что это вызовет грандиозный скандал и так далее. Выяснение отношений продолжалось примерно час. В конце концов, этот парень, который на самом деле не желал ничего худого, а просто хотел сделать хороший снимок на память, сдался и пообещал, что не будет проявлять пленку, и обещание сдержал, снимок действительно нигде не появлялся. Если бы стало известно, что Гитлер был в Берлине, то это могло иметь серьезные последствия, так как Карл Зеверинг, прусский министр внутренних дел, был злейшим врагом НСДАП и, полагаю, также отдал приказ на арест Гитлера.
Во второй или третий вечер пребывания в Берлине Гитлер взял меня с собой на ужин у Бехштайнов. Они жили в одном из огромных домов отвратительного вида постройки 1870-х годов где-то в центре города. Все там было очень претенциозно на манер берлинской высокой буржуазии, но, к счастью, их дочери Лотты не было, так что я был избавлен от участия в домашнем заговоре фрау Бехштайн. Мы поговорили о политике, о партии и будущем, но наши хозяева стали вести себя неопределенно, когда был поднят вопрос о деньгах. Нет, нет, времена тяжелые, так много долгов, и герр Гитлер должен понимать. Но это не мешало фрау Бехштайн восседать с огромными, как вишни, бриллиантами вокруг шеи и на запястьях, поэтому я намеренно рискнул нарушить правила приличия и предположил, что, если б она смогла заложить их, партия могла бы существовать несколько месяцев. Потом стало известно, что она так и сделала с некоторыми из своих драгоценностей, хотя Гитлер никогда об этом не упоминал. Все, что мы получили, когда покидали дом, была шляпа. Когда мы вошли в гардероб, он не смог отыскать свою, в которой обычно прогуливался. Вместо нее висела очень дорогая серо-желтая мягкая фетровая шляпа. «Это одна из шляп моего мужа, – объяснила фрау Бехштайн, – и он хотел бы, чтобы вы приняли ее как подарок». Гитлер взял ее и тепло отблагодарил хозяйку. Шляпа, по крайней мере, смотрелась лучше, чем прежняя, и не подчеркивала до такой степени бледность его лица.
Эта поездка была во многом безуспешной, и Гитлер был рад возвращению в Мюнхен на следующее утро. Чтобы не заезжать в Саксонию, мы сделали большой крюк и, наконец, провели ночь в «Пост-отеле» напротив вокзала в Байрейте, где Гитлер расписался как писатель. Он был знаком с Зигфридом и Винифред Вагнер, и, я думаю, его им представил Дитрих Экарт, но на этот раз их не было дома, поэтому на следующее утро я предложил поехать и посмотреть фестивальный театр, которого он никогда не видел.
На двери висел замок, но мне удалось найти какого-то уборщика, который провел нас внутрь, и там были смонтированы декорации для «Летучего голландца». Нам открылся тот же пейзаж, что был оставлен на сцене, когда в августе 1914 года вспыхнула война. С тех пор театр ни разу не открывался и ничто не было тронуто. Тут настал самый подходящий момент для маленькой семейной истории, потому что первоначальная инсценировка была устроена моим прадедом Фердинандом Гейне, который очень много поработал в Дрезденском оперном театре, где она впервые была поставлена. Он проектировал декорации для первой постановки Вебера «Вольный стрелок», а позднее стал другом и покровителем Вагнера. Есть целая коллекция писем Вагнера к нему, и они вместе поставили «Риенци», а также «Летучего голландца». Гитлер упивался всеми этими деталями, был под большим впечатлением от услышанного и тронут этим. Мы обошли весь театр, остановившись, наконец, в комнате, которую Вагнер использовал как рабочий кабинет, где до сих пор висели на стене его указания художникам и персоналу. Гитлер был в восторге, а я был рад, что произвел на него впечатление, потому что понимал, что это даст мне более широкую возможность повлиять на его политические идеи.
Мое ощущение тревоги усилилось со времени нашего первого серьезного разговора в квартире на Генцштрассе, и, хотя, казалось, он усвоил немало информации об Америке, в последующие недели он опять возвратился к своим старым идеям политической стратегии, касающейся Европы. На конечном отрезке пути к Мюнхену мы остановились на пикник. Я точно помню это место. Мы въехали в лес как раз перед переправой через Дунай и уселись, наблюдая, как мимо нас несутся величественные воды. У нас с собой были бутерброды с ветчиной и сыром и несколько бутылок пива. Он заговорил о поездке, а потом упомянул памятник под Лейпцигом, который мы видели по пути туда, посвященный Битве народов против Наполеона в 1813 году.
– Самое важное в будущей войне – добиться надежного контроля за снабжением зерном и продовольствием из Западной России, – сказал Гитлер.
Я ужаснулся. Снова над ним доминировали Розенберг и компания. Розенберг, говоривший по-русски лучше, чем по-немецки, имел на Гитлера и его единомышленников огромное влияние, когда дело доходило до пропаганды антибольшевистской, антирусской линии. Всякий, кто мог претендовать на роль эксперта по русским делам, мог петь эту песню бесконечно, а Розенберг был самым сведущим в этом вопросе. За их аргументами скрывалось стремление вернуть утраченные ими земли в странах Прибалтики.
Я пытался придать мыслям Гитлера менее фантастический характер.
– Это неразумно, – убеждал я его. – Даже если вы захватите Западную Россию, это не поможет в долгосрочной перспективе. Вы можете заполучить все зерно мира, но вам понадобится еще больше, чтобы вести войны. Америка – страна, с которой надо считаться, и у них не только зерна больше, чем вы сможете захватить, но у них также больше железа, стали, угля, больше населения. Если американцы окажутся на стороне противника, вы проиграете любую будущую войну еще до того, как начнете ее.
Он что-то пробурчал и резко оборвал разговор, но я чувствовал, что этот аргумент до него так и не дошел.
Вскоре он сменил тему и стал жаловаться на дороги, по которым мы только что проехали. По совести говоря, они были и вправду плохи, большинство из них были не мощеные и с галечным покрытием, причем баварские шоссе были даже хуже, чем прусские. «Посмотрите на дорогу, которой нам пришлось только что ехать вокруг Чехословакии, чтобы добраться до Восточной Германии, – сказал он. – Это же просто абсурд! Половина народу по ту сторону границы – так или иначе, немцы, и совершенно несправедливо иметь это чуждое нам правительство, расположившееся вдоль наших коммуникаций. – Тут он понизил голос: – Более того, когда-нибудь нам потребуется взять под германский контроль эти заводы «Шкода» в Пльзене». И это, обратите внимание, было произнесено в начале 1923 года. Я всего лишь считал в те дни, что эта линия мышления доступна лечебной коррекции, но, тем не менее, отсюда видна чрезвычайная стойкость его идей. Возможно, я был не прав на 100 процентов, полагая, что на них можно было вообще повлиять, но во многих отношениях Гитлер был еще податлив и уступчив, и я смотрел на его ложные концепции как на нечто, с чем можно было успешно сражаться. «Имейте в виду, что тогда сможете заполучить и пльзеньское пиво тоже», – пошутил я. Он вышел из своей задумчивости и рассмеялся.
Мы поднялись и тронулись в путь, до дома оставалось несколько километров. Окружающая местность не привлекала его внимания. У него была плохая наблюдательность, и он находил мало удовольствия в красотах природы, как таковой. Деревья, ручьи и холмы не вызывали в нем положительного отклика. Он был в основном горожанином и чувствовал себя как дома лишь на рынке. Его мозг был полон проектов неудавшегося архитектора. Ему нравилось набрасывать планы новых зданий либо чертить просторные городские аллеи, но сельская местность не вызывала в нем эмоций. Он уже провел некоторое время в Берхтесгадене, который впоследствии превратил в свои ближайшие подступы к дому, но хоть он и сиживал, размышляя над горным пейзажем, фактически лишь одиночество питало его мысли. Одиночество и ощущение власти, исходящее от высоты, а также то обстоятельство, что он может не прерываясь обдумывать заговоры и планы политических действий со своими сообщниками.
И при всем этом он был занимательным дорожным попутчиком. Он мог сидеть насвистывая или воспроизводя гудением пассажи из опер Вагнера, которые веселили нас обоих в течение многих часов. Однако за все годы, что я его знал, я никогда не слышал, чтобы он насвистывал какую-нибудь популярную мелодию. Он также был одаренным мимом с острым чувством того, что вызывает смех. Он мог пародировать швабский акцент Гансера до тонкости, но его коронным номером было нечто вроде симпозиума некоего патриотического оратора, которые тогда были очень распространены в Германии, да и в нынешнее время никоим образом не вымерли – политически здравая, полупрофессорская личность с бородой, как у Одина. Национализм Гитлера был практичен и прям, а те создавали шумиху вокруг меча Зигфрида, вынутого из ножен, и молний, мелькающих вокруг германского орла, и тому подобного. Он был способен разнообразить эту шутку до бесконечности и быть очень смешным при этом. Он также знал наизусть большую часть какой-то жуткой поэмы, написанной в его честь одним из его поклонников. Этот рифмоплет отыскал в словаре рифм все немецкие слова, оканчивающиеся на «-итлер», которых там было несколько дюжин, и создал бесконечную вереницу неблагозвучных двустиший. Пребывая в хорошем настроении, Гитлер повторял их с собственными украшениями и доводил нас до слез – от смеха. Другие его художественные произведения для вечеринок включали пародирование Амана в приступе бешенства от какого-нибудь докучливого сборщика налогов или этот рыжеволосый ужас – Квирина Дистля, оскорбляющего какого-то политического оппонента. Он отлично имитировал женщин на рынке и детей. Кое-кто может сказать, что дар подражательства есть признак недоразвитой личности. В его случае это был образец экстраординарного контакта, который он мог установить с умами и эмоциями других. Эту особенность Гитлер сохранял все то время, пока я его знал.
Через день или два после нашего возвращения Гитлер отмечал свой день рождения, 20 апреля. Я отправился утром поздравить его и обнаружил в одиночестве, хотя эта неопрятная маленькая квартира уже была заставлена от пола до потолка цветами и тортами. И все-таки Гитлер находился в одном из своих состояний настороженности и не прикасался ни к одному из них. Тут были и со свастиками и орлами, целиком покрытые взбитыми сливками, и это походило на палатку булочника-кондитера на деревенской ярмарке. Это не очень-то соответствовало моему вкусу, так как сам я сторонник пива и сосисок, но даже у меня слюнки потекли.
– Да, господин Гитлер, – произнес я, – теперь вы можете попировать по-настоящему.
– Я совсем не уверен, что все это не отравлено, – ответил он.
– Но ведь все это – от ваших друзей и поклонников, – возразил я ему.
– Да, я знаю, – ответил он. – Но этот дом принадлежит еврею, а в наше время можно пускать по стене капли медленно действующего яда и убивать своих врагов. Я обычно никогда здесь не ем.
– Господин Гитлер, вы читаете слишком много триллеров Эдгара Уоллеса, – ответил я, но ничто не могло переубедить его, и мне пришлось буквально попробовать все самому, перед тем как он коснулся угощений.
И тут он начал раскрываться, когда я воспользовался возможностью поугодничать ему с еще одним из его суеверий – астрологией. Я просмотрел даты и обнаружил, что он не только поделился одним днем рождения с такими почтенными путчистами, как Поль и Альберт Корфанты, которые возглавили мятеж в Верхней Силезии в 1921 году, и Наполеоном III, но и что он родился в тот же день, в который Кромвель распустил парламент. У Гитлера всегда была какая-то романтическая тяга к Кромвелю, и этот факт привел его в восторг. «Ах, Кромвель! – воскликнул он. – Это мой парень! Он да еще Генрих VIII – вот две единственные положительные личности в английской истории».
Похоже, настал удобный момент, чтобы коснуться того, что беспокоило меня с самого момента нашей первой встречи, – это его дурацкие усики. Во время войны было время, когда он отращивал усы, но когда я увидел его в первый раз, они были обкромсаны до размеров какой-то маленькой кляксы, отчего все выглядело так, будто он не мыл свой нос. Я призвал в свидетели Ван Дейка, Гольбейна и Рембрандта, которые утверждали, что усы либо должны отращиваться целиком, либо их надо стричь до самой кромки губ. Я сказал, что чувствую, что было бы куда более достойно, если бы он последовал одному из этих стилей. Он выслушал это, внешне не проявляя эмоций. «Не волнуйтесь, – ответил он мне. – Я установлю моду. Со временем люди будут счастливы копировать это». И по прошествии времени эти усики стали таким же фирменным знаком нацистской партии, как и коричневая рубашка.
И на деле он не был полон самомнения о своей внешности. Он был всегда прилично, продуманно и скромно одет и не рассчитывал силу впечатления от одной лишь его внешности. Его привлекательность таилась в его мощи как оратора, и он это знал и играл на этом изо всех сил. Он был говоруном и верил, что власть произнесенного слова должна преодолеть все преграды. Он даже других оценивал по тем же самым стандартам и никогда по-настоящему не доверял способностям тех, кто не мог говорить энергично, решительно, оставляя свою высокую оценку тем, кто мог владеть вниманием большой аудитории. Такова одна из основных причин окончательного роста его доверия к Геббельсу, хотя дьявольски мелкий доктор в то время не появлялся на сцене. В 1923 году не было таких личностей среди нацистов. Весеннее издание энциклопедии Брокгауза расплывчато описывает Гитлера как Георга Гитлера, а в корреспонденции газеты The Times, где он упоминается в совокупности с Эрхардтом, его имя дается как «Гинтлер».
К тому времени я уже побывал на нескольких его публичных выступлениях и уже начал понимать принцип их привлекательности. Первый секрет таился в его выборе слов. Каждое поколение создает свой собственный лексикон словечек и фраз, и они датируют его мысли и произношение. Мой родной отец разговаривал как современник Бисмарка, люди моего возраста носили отпечаток времени Вильгельма II, но Гитлер застал невольное братство по окопам и, не унижаясь до сленга, кроме случаев специальных эффектов, сумел вести разговор как сосед о своей аудитории. В описании трудностей, которые переживает домохозяйка, не имея достаточно денег, чтобы купить необходимую еду для семьи на Виктуален-Маркт, он произносит как раз те фразы, которые она бы использовала сама для описания своих проблем. Там, где другие ораторы производили болезненное впечатление обращения к своей аудитории свысока, он обладал бесценным даром выражения собственных мыслей своих слушателей. Он также обладал хорошим чувством, или инстинктом, обращения к женщинам в своей аудитории, которые, прежде всего, были новым политическим фактором в 1920-х годах. Много раз я видел, как ему противостоял зал, полный противников, готовых прервать, забросать вопросами, и в поиске поддержки для себя он бросает фразу о нехватке продовольствия или домашних проблемах либо ссылается на здравый инстинкт своих женщин-слушательниц, отчего те первыми начинали кричать «браво». И раз за разом это шло от женщин. И это ломало лед.
К этому времени меня причисляли к его ближайшим сторонникам, сидящим позади него на платформе. Вновь и вновь я замечал, что во время первой части выступления он стоял суровый и неподвижный, пока ему не удавалось первое звучное, меткое замечание, вызывавшее отклик. Каждая его произносившаяся речь имела прошлое, настоящее и будущее. Каждая, казалось, была законченным историческим исследованием ситуации, и, хотя его дар фразы и аргумента был бесконечно разнообразен, одно предложение неизменно повторялось в начальной стадии выступления: «Когда мы сегодня зададим себе вопрос, что происходит в мире, мы должны мысленно вернуться назад к…» Это было признаком того, что он уже управлял своей аудиторией и, обращаясь к событиям, приведшим к краху кайзеровской Германии, он строил целую пирамиду текущей обстановки согласно своим собственным сведениям.
Жесты, которые произвели на меня такое впечатление в тот первый вечер, когда я его увидел, были такими же разнообразными и гибкими, как и его аргументы. Это не были шаблонные, как у других ораторов, движения с целью найти какое-то применение своим рукам, но являлись неотъемлемой частью его метода описания. Наиболее поразительным, в противоположность надоевшему хлопанью кулаком по ладони другой руки, используемому многими ораторами, у него был стремительный взмах рукой вперед, который, казалось, оставлял бесконечные возможности пронзить воздух. Это придавало ему какое-то сходство с действительно великим дирижером, который вместо того, чтобы просто долбить своей палочкой вверх-вниз, предполагает существование скрытых ритмов и значений резким мановением вверх своей дирижерской палочки.
В продолжение этой музыкальной метафоры, первые две трети речей Гитлера исполнялись в маршевом ритме с нарастающим темпом и вели к последней, третьей части, которая была преимущественно рапсодической (восторженной, напыщенной). Понимая, что долгое представление в исполнении одного оратора надоедает, он мастерски имитировал какого-нибудь воображаемого оппонента, часто прерывая самого себя контраргументами, а потом возвращаясь к первоначальной линии рассуждений после того, как его предполагаемый противник полностью уничтожен. Это придавало финалу забавный оттенок. Постепенно до меня дошло, что Гитлер – это тот же нарцисс, для которого толпа представляет собой нечто вроде заменителя женщины, которую он, видимо, не в состоянии найти. Разглагольствование для него было удовлетворением некоего изнурительного порыва, и тогда мне стал более понятен этот феномен его ораторского искусства. Последние восемь – десять минут его речи походили на оргазм слов.
Надеюсь, это не будет выглядеть богохульством, если скажу, что он многому научился у Библии. Ко времени, когда я его узнал, он во всех смыслах был атеистом, хотя все еще на словах признавал религиозные убеждения и определенно признавал их в качестве базиса для размышлений. Его система обращения в прошлое, а потом четырехкратного повторения базиса своих убеждений напрямую происходит из Нового Завета, и никто не может сказать, что это был не испытанный метод. Его политические аргументы были основаны на том, что я назвал бы системой горизонтального изображения цифры «восемь». Он начинал двигаться вправо, изливая свою критику, и загибал влево для подтверждения. Далее он продолжал этот процесс в противоположную сторону и возвращался в нулевую точку с тем, чтобы завершить все выкриком «Deutschland über alles!»[2] под грохот всеобщих аплодисментов. Он нападал на бывшие правящие классы за их капитуляцию, сдачу нации, их классовые предрассудки и феодально-экономическую систему, вызывая аплодисменты левых, а потом высмеивал тех, кто был готов недооценить истинные традиции германского величия, под аплодисменты правых. К тому времени, когда выступление завершалось, каждый был согласен с тем, что он говорил. Это было искусство, которым в Германии не обладал никто другой, и мое абсолютное убеждение, что это в свое время должно привести его к вершине политической власти, только утвердило меня в намерении оставаться возле него как можно ближе.
Наша следующая остановка – Национальная галерея. Это, по крайней мере, был мой конек, и я только собрался показать ему дюжину самых лучших картин и поговорить о стиле их написания и месте в истории, как Гитлер опять взял инициативу в свои руки. Он просто не мог вынести, чтобы в какой-либо ситуации доминировал кто-то другой, а в этом случае существующая мания быть всегда правым просто ввела его в заблуждение. «Самое главное для юного Фрицля – получить общее представление», – заявил он. «Общее представление» – это было его любимое выражение, и оно являлось весьма показательным для его ментальных процессов. Гитлеру по душе создать в голове общее представление всей ситуации до того, как приступить к отдельным ее деталям. Мы прошли мимо голландских и итальянских старомодных вещей, как патруль берсальеров. Слегка замедлили шаг перед «Флорой» Леонардо да Винчи, но остановились только перед «Человеком в золотом шлеме» Рембрандта.
– Здесь нечто уникальное, – напыщенно произнес Гитлер. – Взгляните на это героическое, воинственное выражение. Оно доказывает, что Рембрандт, несмотря на многие картины, нарисованные им в еврейском квартале Амстердама, в душе был истинным арийцем и немцем!
Как раз именно так не следовало преподносить живопись юному Лаубеку, но худшее было впереди. Бросив мимолетный взгляд на великолепного берлинского Вермеера, мы стали искать еще одного художественного героя Гитлера – Микеланджело. В Берлинском музее не было подлинников этого мастера, одна лишь статуя молодого Иоанна Крестителя, которую ему приписывали, возможно, по ошибке. Гитлер остановился перед этой уравновешенной, почти женской фигурой и заявил, чтобы слышал Лаубек: «Микеланджело – это самая монументальная, самая вечная фигура в истории человеческого искусства, – при этом все время отчаянно ища вокруг себя что-нибудь из еще более лучших образцов его творений. Что же они сделали со слепками, которые обычно находились в этом зале? Постойте здесь минуту, я схожу и отыщу их».
С этими словами он ушел, предоставив мне возможность скорректировать знания Лаубека по поводу находящегося перед нами экспоната, рассказав ему, что по-настоящему Микеланджело можно изучить только во Флоренции и Риме. Гитлер не возвращался, так что мы пошли его искать. Мы нашли его, погруженного в раздумья перед «Ледой и лебедем» Корреджо. Когда мы подошли, он встряхнулся, и, хотя здесь было чувственное изображение двух центральных фигур, которые захватили его воображение, он стал читать нам скороспелую лекцию о чудесной игре света на купающихся нимфах на заднем плане. Со временем мне стало ясно, что сюжет этой картины был для него чуть ли не навязчивой идеей. В последующие годы она, почти самая вульгарная из классических тем, наверняка гарантировала бы золотую медаль любому современному германскому художнику, который использовал бы ее в качестве своего сюжета на одной из нацистских выставок.
Мы опять ускорили шаг и просто неслись через зал итальянского барокко в сторону выхода, когда Гитлер вдруг резко остановился перед картиной Караваджо «Апостол Матвей», вещь несколько напыщенная и особо не отличавшаяся удачной композицией. Меня это ошеломило, потому что это был первый христианский сюжет, на который Гитлер бросил взгляд. Но потом до меня дошло. При своей все еще неутоленной тоске по Микеланджело, Гитлер неверно прочел табличку. Да, имя художника начиналось с Микеланджело, но он не заметил еще два слова, а именно Америги – Караваджо. «Ну, что я тебе говорил, Фрицль, – торжествующе произнес Гитлер. – Его гению нет конца. У нас уже нет времени, но мы должны потом сюда вернуться и взглянуть на это снова». Я часто задумывался, возвращался ли он и понял ли, в конце концов, свою ошибку.
В тот день, так как казалось, что заняться больше нечем, я предложил Гитлеру поехать и провести пару часов на ярмарке с аттракционами в луна-парке. Мы посмотрели на разные интермедии и обнаружили, что одним из главных аттракционов является группа боксеров-женщин. Похоже, ему это нравилось, так что мы зашли и понаблюдали за несколькими схватками. Я полагаю, в тот день подобрался своеобразный состав, и женщины в укороченных трусах и рубашках молотили руками воздух вокруг себя и лишь иногда наносили случайные слабые удары. Все это было чистым цирком, но Гитлер смотрел с интересом. Ему удавалось при этом сохранять безучастное выражение лица. Он сделал несколько высокомерных замечаний насчет того, что бокс – вещь очень тонкая, и все здесь подстроено, и вообще не женское это дело. Но нам пришлось остаться до конца этого спектакля. «Ну, это, по крайней мере, лучше, чем эти дуэли на саблях, которые продолжаются в Германии», – заметил Гитлер, но мне было видно, что он изо всех сил сдерживал эмоции. В конце концов, женщины-боксеры – не лучшая форма эстетического наслаждения, и Гитлер всячески старался скрыть, как ему это нравится.
Мы выпили по паре кружек пива и наслаждались закатом солнца с террасы, к которой вела лестница, собирались уже уходить, как вдруг кто-то с фотоаппаратом узнал Гитлера и попытался сфотографировать. До сего дня не знаю, кто это был, потому что нацисты практически вообще не имели организации в Берлине. Им мог оказаться человек, видевший фюрера в Мюнхене. Гитлер пришел в ужас. Он направился к нему и сказал, что тот должен вернуть ему пленку, что он, возможно, не разрешит публиковать свой снимок, сделанный в парке, что он будет разорен, что это вызовет грандиозный скандал и так далее. Выяснение отношений продолжалось примерно час. В конце концов, этот парень, который на самом деле не желал ничего худого, а просто хотел сделать хороший снимок на память, сдался и пообещал, что не будет проявлять пленку, и обещание сдержал, снимок действительно нигде не появлялся. Если бы стало известно, что Гитлер был в Берлине, то это могло иметь серьезные последствия, так как Карл Зеверинг, прусский министр внутренних дел, был злейшим врагом НСДАП и, полагаю, также отдал приказ на арест Гитлера.
Во второй или третий вечер пребывания в Берлине Гитлер взял меня с собой на ужин у Бехштайнов. Они жили в одном из огромных домов отвратительного вида постройки 1870-х годов где-то в центре города. Все там было очень претенциозно на манер берлинской высокой буржуазии, но, к счастью, их дочери Лотты не было, так что я был избавлен от участия в домашнем заговоре фрау Бехштайн. Мы поговорили о политике, о партии и будущем, но наши хозяева стали вести себя неопределенно, когда был поднят вопрос о деньгах. Нет, нет, времена тяжелые, так много долгов, и герр Гитлер должен понимать. Но это не мешало фрау Бехштайн восседать с огромными, как вишни, бриллиантами вокруг шеи и на запястьях, поэтому я намеренно рискнул нарушить правила приличия и предположил, что, если б она смогла заложить их, партия могла бы существовать несколько месяцев. Потом стало известно, что она так и сделала с некоторыми из своих драгоценностей, хотя Гитлер никогда об этом не упоминал. Все, что мы получили, когда покидали дом, была шляпа. Когда мы вошли в гардероб, он не смог отыскать свою, в которой обычно прогуливался. Вместо нее висела очень дорогая серо-желтая мягкая фетровая шляпа. «Это одна из шляп моего мужа, – объяснила фрау Бехштайн, – и он хотел бы, чтобы вы приняли ее как подарок». Гитлер взял ее и тепло отблагодарил хозяйку. Шляпа, по крайней мере, смотрелась лучше, чем прежняя, и не подчеркивала до такой степени бледность его лица.
Эта поездка была во многом безуспешной, и Гитлер был рад возвращению в Мюнхен на следующее утро. Чтобы не заезжать в Саксонию, мы сделали большой крюк и, наконец, провели ночь в «Пост-отеле» напротив вокзала в Байрейте, где Гитлер расписался как писатель. Он был знаком с Зигфридом и Винифред Вагнер, и, я думаю, его им представил Дитрих Экарт, но на этот раз их не было дома, поэтому на следующее утро я предложил поехать и посмотреть фестивальный театр, которого он никогда не видел.
На двери висел замок, но мне удалось найти какого-то уборщика, который провел нас внутрь, и там были смонтированы декорации для «Летучего голландца». Нам открылся тот же пейзаж, что был оставлен на сцене, когда в августе 1914 года вспыхнула война. С тех пор театр ни разу не открывался и ничто не было тронуто. Тут настал самый подходящий момент для маленькой семейной истории, потому что первоначальная инсценировка была устроена моим прадедом Фердинандом Гейне, который очень много поработал в Дрезденском оперном театре, где она впервые была поставлена. Он проектировал декорации для первой постановки Вебера «Вольный стрелок», а позднее стал другом и покровителем Вагнера. Есть целая коллекция писем Вагнера к нему, и они вместе поставили «Риенци», а также «Летучего голландца». Гитлер упивался всеми этими деталями, был под большим впечатлением от услышанного и тронут этим. Мы обошли весь театр, остановившись, наконец, в комнате, которую Вагнер использовал как рабочий кабинет, где до сих пор висели на стене его указания художникам и персоналу. Гитлер был в восторге, а я был рад, что произвел на него впечатление, потому что понимал, что это даст мне более широкую возможность повлиять на его политические идеи.
Мое ощущение тревоги усилилось со времени нашего первого серьезного разговора в квартире на Генцштрассе, и, хотя, казалось, он усвоил немало информации об Америке, в последующие недели он опять возвратился к своим старым идеям политической стратегии, касающейся Европы. На конечном отрезке пути к Мюнхену мы остановились на пикник. Я точно помню это место. Мы въехали в лес как раз перед переправой через Дунай и уселись, наблюдая, как мимо нас несутся величественные воды. У нас с собой были бутерброды с ветчиной и сыром и несколько бутылок пива. Он заговорил о поездке, а потом упомянул памятник под Лейпцигом, который мы видели по пути туда, посвященный Битве народов против Наполеона в 1813 году.
– Самое важное в будущей войне – добиться надежного контроля за снабжением зерном и продовольствием из Западной России, – сказал Гитлер.
Я ужаснулся. Снова над ним доминировали Розенберг и компания. Розенберг, говоривший по-русски лучше, чем по-немецки, имел на Гитлера и его единомышленников огромное влияние, когда дело доходило до пропаганды антибольшевистской, антирусской линии. Всякий, кто мог претендовать на роль эксперта по русским делам, мог петь эту песню бесконечно, а Розенберг был самым сведущим в этом вопросе. За их аргументами скрывалось стремление вернуть утраченные ими земли в странах Прибалтики.
Я пытался придать мыслям Гитлера менее фантастический характер.
– Это неразумно, – убеждал я его. – Даже если вы захватите Западную Россию, это не поможет в долгосрочной перспективе. Вы можете заполучить все зерно мира, но вам понадобится еще больше, чтобы вести войны. Америка – страна, с которой надо считаться, и у них не только зерна больше, чем вы сможете захватить, но у них также больше железа, стали, угля, больше населения. Если американцы окажутся на стороне противника, вы проиграете любую будущую войну еще до того, как начнете ее.
Он что-то пробурчал и резко оборвал разговор, но я чувствовал, что этот аргумент до него так и не дошел.
Вскоре он сменил тему и стал жаловаться на дороги, по которым мы только что проехали. По совести говоря, они были и вправду плохи, большинство из них были не мощеные и с галечным покрытием, причем баварские шоссе были даже хуже, чем прусские. «Посмотрите на дорогу, которой нам пришлось только что ехать вокруг Чехословакии, чтобы добраться до Восточной Германии, – сказал он. – Это же просто абсурд! Половина народу по ту сторону границы – так или иначе, немцы, и совершенно несправедливо иметь это чуждое нам правительство, расположившееся вдоль наших коммуникаций. – Тут он понизил голос: – Более того, когда-нибудь нам потребуется взять под германский контроль эти заводы «Шкода» в Пльзене». И это, обратите внимание, было произнесено в начале 1923 года. Я всего лишь считал в те дни, что эта линия мышления доступна лечебной коррекции, но, тем не менее, отсюда видна чрезвычайная стойкость его идей. Возможно, я был не прав на 100 процентов, полагая, что на них можно было вообще повлиять, но во многих отношениях Гитлер был еще податлив и уступчив, и я смотрел на его ложные концепции как на нечто, с чем можно было успешно сражаться. «Имейте в виду, что тогда сможете заполучить и пльзеньское пиво тоже», – пошутил я. Он вышел из своей задумчивости и рассмеялся.
Мы поднялись и тронулись в путь, до дома оставалось несколько километров. Окружающая местность не привлекала его внимания. У него была плохая наблюдательность, и он находил мало удовольствия в красотах природы, как таковой. Деревья, ручьи и холмы не вызывали в нем положительного отклика. Он был в основном горожанином и чувствовал себя как дома лишь на рынке. Его мозг был полон проектов неудавшегося архитектора. Ему нравилось набрасывать планы новых зданий либо чертить просторные городские аллеи, но сельская местность не вызывала в нем эмоций. Он уже провел некоторое время в Берхтесгадене, который впоследствии превратил в свои ближайшие подступы к дому, но хоть он и сиживал, размышляя над горным пейзажем, фактически лишь одиночество питало его мысли. Одиночество и ощущение власти, исходящее от высоты, а также то обстоятельство, что он может не прерываясь обдумывать заговоры и планы политических действий со своими сообщниками.
И при всем этом он был занимательным дорожным попутчиком. Он мог сидеть насвистывая или воспроизводя гудением пассажи из опер Вагнера, которые веселили нас обоих в течение многих часов. Однако за все годы, что я его знал, я никогда не слышал, чтобы он насвистывал какую-нибудь популярную мелодию. Он также был одаренным мимом с острым чувством того, что вызывает смех. Он мог пародировать швабский акцент Гансера до тонкости, но его коронным номером было нечто вроде симпозиума некоего патриотического оратора, которые тогда были очень распространены в Германии, да и в нынешнее время никоим образом не вымерли – политически здравая, полупрофессорская личность с бородой, как у Одина. Национализм Гитлера был практичен и прям, а те создавали шумиху вокруг меча Зигфрида, вынутого из ножен, и молний, мелькающих вокруг германского орла, и тому подобного. Он был способен разнообразить эту шутку до бесконечности и быть очень смешным при этом. Он также знал наизусть большую часть какой-то жуткой поэмы, написанной в его честь одним из его поклонников. Этот рифмоплет отыскал в словаре рифм все немецкие слова, оканчивающиеся на «-итлер», которых там было несколько дюжин, и создал бесконечную вереницу неблагозвучных двустиший. Пребывая в хорошем настроении, Гитлер повторял их с собственными украшениями и доводил нас до слез – от смеха. Другие его художественные произведения для вечеринок включали пародирование Амана в приступе бешенства от какого-нибудь докучливого сборщика налогов или этот рыжеволосый ужас – Квирина Дистля, оскорбляющего какого-то политического оппонента. Он отлично имитировал женщин на рынке и детей. Кое-кто может сказать, что дар подражательства есть признак недоразвитой личности. В его случае это был образец экстраординарного контакта, который он мог установить с умами и эмоциями других. Эту особенность Гитлер сохранял все то время, пока я его знал.
Через день или два после нашего возвращения Гитлер отмечал свой день рождения, 20 апреля. Я отправился утром поздравить его и обнаружил в одиночестве, хотя эта неопрятная маленькая квартира уже была заставлена от пола до потолка цветами и тортами. И все-таки Гитлер находился в одном из своих состояний настороженности и не прикасался ни к одному из них. Тут были и со свастиками и орлами, целиком покрытые взбитыми сливками, и это походило на палатку булочника-кондитера на деревенской ярмарке. Это не очень-то соответствовало моему вкусу, так как сам я сторонник пива и сосисок, но даже у меня слюнки потекли.
– Да, господин Гитлер, – произнес я, – теперь вы можете попировать по-настоящему.
– Я совсем не уверен, что все это не отравлено, – ответил он.
– Но ведь все это – от ваших друзей и поклонников, – возразил я ему.
– Да, я знаю, – ответил он. – Но этот дом принадлежит еврею, а в наше время можно пускать по стене капли медленно действующего яда и убивать своих врагов. Я обычно никогда здесь не ем.
– Господин Гитлер, вы читаете слишком много триллеров Эдгара Уоллеса, – ответил я, но ничто не могло переубедить его, и мне пришлось буквально попробовать все самому, перед тем как он коснулся угощений.
И тут он начал раскрываться, когда я воспользовался возможностью поугодничать ему с еще одним из его суеверий – астрологией. Я просмотрел даты и обнаружил, что он не только поделился одним днем рождения с такими почтенными путчистами, как Поль и Альберт Корфанты, которые возглавили мятеж в Верхней Силезии в 1921 году, и Наполеоном III, но и что он родился в тот же день, в который Кромвель распустил парламент. У Гитлера всегда была какая-то романтическая тяга к Кромвелю, и этот факт привел его в восторг. «Ах, Кромвель! – воскликнул он. – Это мой парень! Он да еще Генрих VIII – вот две единственные положительные личности в английской истории».
Похоже, настал удобный момент, чтобы коснуться того, что беспокоило меня с самого момента нашей первой встречи, – это его дурацкие усики. Во время войны было время, когда он отращивал усы, но когда я увидел его в первый раз, они были обкромсаны до размеров какой-то маленькой кляксы, отчего все выглядело так, будто он не мыл свой нос. Я призвал в свидетели Ван Дейка, Гольбейна и Рембрандта, которые утверждали, что усы либо должны отращиваться целиком, либо их надо стричь до самой кромки губ. Я сказал, что чувствую, что было бы куда более достойно, если бы он последовал одному из этих стилей. Он выслушал это, внешне не проявляя эмоций. «Не волнуйтесь, – ответил он мне. – Я установлю моду. Со временем люди будут счастливы копировать это». И по прошествии времени эти усики стали таким же фирменным знаком нацистской партии, как и коричневая рубашка.
И на деле он не был полон самомнения о своей внешности. Он был всегда прилично, продуманно и скромно одет и не рассчитывал силу впечатления от одной лишь его внешности. Его привлекательность таилась в его мощи как оратора, и он это знал и играл на этом изо всех сил. Он был говоруном и верил, что власть произнесенного слова должна преодолеть все преграды. Он даже других оценивал по тем же самым стандартам и никогда по-настоящему не доверял способностям тех, кто не мог говорить энергично, решительно, оставляя свою высокую оценку тем, кто мог владеть вниманием большой аудитории. Такова одна из основных причин окончательного роста его доверия к Геббельсу, хотя дьявольски мелкий доктор в то время не появлялся на сцене. В 1923 году не было таких личностей среди нацистов. Весеннее издание энциклопедии Брокгауза расплывчато описывает Гитлера как Георга Гитлера, а в корреспонденции газеты The Times, где он упоминается в совокупности с Эрхардтом, его имя дается как «Гинтлер».
К тому времени я уже побывал на нескольких его публичных выступлениях и уже начал понимать принцип их привлекательности. Первый секрет таился в его выборе слов. Каждое поколение создает свой собственный лексикон словечек и фраз, и они датируют его мысли и произношение. Мой родной отец разговаривал как современник Бисмарка, люди моего возраста носили отпечаток времени Вильгельма II, но Гитлер застал невольное братство по окопам и, не унижаясь до сленга, кроме случаев специальных эффектов, сумел вести разговор как сосед о своей аудитории. В описании трудностей, которые переживает домохозяйка, не имея достаточно денег, чтобы купить необходимую еду для семьи на Виктуален-Маркт, он произносит как раз те фразы, которые она бы использовала сама для описания своих проблем. Там, где другие ораторы производили болезненное впечатление обращения к своей аудитории свысока, он обладал бесценным даром выражения собственных мыслей своих слушателей. Он также обладал хорошим чувством, или инстинктом, обращения к женщинам в своей аудитории, которые, прежде всего, были новым политическим фактором в 1920-х годах. Много раз я видел, как ему противостоял зал, полный противников, готовых прервать, забросать вопросами, и в поиске поддержки для себя он бросает фразу о нехватке продовольствия или домашних проблемах либо ссылается на здравый инстинкт своих женщин-слушательниц, отчего те первыми начинали кричать «браво». И раз за разом это шло от женщин. И это ломало лед.
К этому времени меня причисляли к его ближайшим сторонникам, сидящим позади него на платформе. Вновь и вновь я замечал, что во время первой части выступления он стоял суровый и неподвижный, пока ему не удавалось первое звучное, меткое замечание, вызывавшее отклик. Каждая его произносившаяся речь имела прошлое, настоящее и будущее. Каждая, казалось, была законченным историческим исследованием ситуации, и, хотя его дар фразы и аргумента был бесконечно разнообразен, одно предложение неизменно повторялось в начальной стадии выступления: «Когда мы сегодня зададим себе вопрос, что происходит в мире, мы должны мысленно вернуться назад к…» Это было признаком того, что он уже управлял своей аудиторией и, обращаясь к событиям, приведшим к краху кайзеровской Германии, он строил целую пирамиду текущей обстановки согласно своим собственным сведениям.
Жесты, которые произвели на меня такое впечатление в тот первый вечер, когда я его увидел, были такими же разнообразными и гибкими, как и его аргументы. Это не были шаблонные, как у других ораторов, движения с целью найти какое-то применение своим рукам, но являлись неотъемлемой частью его метода описания. Наиболее поразительным, в противоположность надоевшему хлопанью кулаком по ладони другой руки, используемому многими ораторами, у него был стремительный взмах рукой вперед, который, казалось, оставлял бесконечные возможности пронзить воздух. Это придавало ему какое-то сходство с действительно великим дирижером, который вместо того, чтобы просто долбить своей палочкой вверх-вниз, предполагает существование скрытых ритмов и значений резким мановением вверх своей дирижерской палочки.
В продолжение этой музыкальной метафоры, первые две трети речей Гитлера исполнялись в маршевом ритме с нарастающим темпом и вели к последней, третьей части, которая была преимущественно рапсодической (восторженной, напыщенной). Понимая, что долгое представление в исполнении одного оратора надоедает, он мастерски имитировал какого-нибудь воображаемого оппонента, часто прерывая самого себя контраргументами, а потом возвращаясь к первоначальной линии рассуждений после того, как его предполагаемый противник полностью уничтожен. Это придавало финалу забавный оттенок. Постепенно до меня дошло, что Гитлер – это тот же нарцисс, для которого толпа представляет собой нечто вроде заменителя женщины, которую он, видимо, не в состоянии найти. Разглагольствование для него было удовлетворением некоего изнурительного порыва, и тогда мне стал более понятен этот феномен его ораторского искусства. Последние восемь – десять минут его речи походили на оргазм слов.
Надеюсь, это не будет выглядеть богохульством, если скажу, что он многому научился у Библии. Ко времени, когда я его узнал, он во всех смыслах был атеистом, хотя все еще на словах признавал религиозные убеждения и определенно признавал их в качестве базиса для размышлений. Его система обращения в прошлое, а потом четырехкратного повторения базиса своих убеждений напрямую происходит из Нового Завета, и никто не может сказать, что это был не испытанный метод. Его политические аргументы были основаны на том, что я назвал бы системой горизонтального изображения цифры «восемь». Он начинал двигаться вправо, изливая свою критику, и загибал влево для подтверждения. Далее он продолжал этот процесс в противоположную сторону и возвращался в нулевую точку с тем, чтобы завершить все выкриком «Deutschland über alles!»[2] под грохот всеобщих аплодисментов. Он нападал на бывшие правящие классы за их капитуляцию, сдачу нации, их классовые предрассудки и феодально-экономическую систему, вызывая аплодисменты левых, а потом высмеивал тех, кто был готов недооценить истинные традиции германского величия, под аплодисменты правых. К тому времени, когда выступление завершалось, каждый был согласен с тем, что он говорил. Это было искусство, которым в Германии не обладал никто другой, и мое абсолютное убеждение, что это в свое время должно привести его к вершине политической власти, только утвердило меня в намерении оставаться возле него как можно ближе.