— Пятнадцать, — потупилась Люся.
   — Сколько? — переспросил чтец. Оркестр, наконец, сложился и ушел.
   — Вы прекрасно танцуете, — говорил раскрасневшийся чтец, угощая Люсю коньяком.
   — Это я умею, — соглашалась Люся и недоверчиво пила коньяк из фужера.
   — Из литературы, — говорила Люся, — я люблю Пушкина.
   — И я тоже — Пушкина, — говорил чтец.
   Цыплята были вкусные, хотя и не очень съедобные.
   — Люся, позвольте мне… У вас есть шея?
   — У меня много шеи, — сказала Люся смущенно. Что было дальше?
   Рассказ раскисал сообразно весенней распутице, и Люсино лицо дробилось и плавало в лужах, и чтец вылавливал его из луж, сомкнув ладони, но лицо проливалось сквозь пальцы… Холодные ветры реализма положили конец безобразию. Они подморозили рассказ. Взошла луна с профилем Конст. Леонтьева. Тогда Люся спросила:
   — Кого вы больше любите: собак или кошек?
   Рука чтеца гладила Люсино запястье. Люся принимала ласку с вялой покорностью.
   — Вообще-то, — сказал чтец, разочарованный этой покорностью, — мне нравятся жирафы. Да, пожалуй, жирафы…
   Какой-то незнакомый мужчина подошел к их столику и выразил желание поцеловать чтеца в губы. Незнакомец думал, что чтец согласится, но чтец отказался наотрез. Незнакомый мужчина размахнулся, дабы ударить обидчика, свет погас, что в знаковой системе общепита — разлука, дальняя дорога, бой часов, когда же — вспыхнул, незнакомый мужчина исчез. Чтец заглянул под скатерть, не там ли спрятался незнакомый мужчина, но под скатертью были черные кримпленовые ноги, да еще скомканная салфетка, а незнакомца не было.
   — Нет, жирафы не в счет, — сказала Люся. Она взглянула на чтеца — тот обомлел.
   — Видите ли, Люся… — сказал чтец, стыдясь за жирафов, — вы — прекрасны!
   Люся фыркнула в тарелку.
   — Не спорьте! — воскликнул чтец. — Что делать, если мне… Нет, собаки мне попадались: бульдоги, пудели, таксы, много такс. Но кошек я не видел, не довелось… так случилось.
   — Врете! — вырвалось у Люси. — Кошек в каждом городе навалом!
   Официанты стали выносить пьяных; пьяные немного бузили у них на руках.
   — Что из того, что навалом… — вздохнул чтец.
   Чтец спохватился, замахал руками, стал извиняться и сказал, что кошек видел, что соврал, что не видел, что ему неловко, что соврал, и кошек он — больше, да, больше, чем собак, хотя собаки тоже — ничего, в них тоже, знаете ли… ну, взять, к примеру, пасть…
   — Я так и знала! — с облегчением воскликнула Люся. — Так и знала, что кошек вы — больше, чем собак… Хотите, я вам открою секрет?
   — Хочу, — шепнул чтец черным бархатным шепотом.
   — Я собираю открытки с кошками.
   СКАЖИ, АРТИСТ, ТОЛЬКО ЧЕСТНО, СКОЛЬКО ТЫ ПОЛУЧИШЬ ЗА СВОЙ КОНЦЕРТ? — Чтец посмотрел в зал. Зал пахнул шоколадной конфетой. Его разглядывали в морской бинокль. Чтец этого не любил. Когда он развернул записку, задний ряд раскатисто хохотнул, и вслед за хохотом раздался пронзительный девичий визг, это был радостный визг освобожденного тела. Это Наташке лифчик расстегнули, — объяснила позднее Люся. — А Наташка у нас, знаешь, какая? В баскетбол играет!
   — И большая у тебя коллекция?
   Люся с ужасом посмотрела на чтеца — они стояли в очереди к гардеробщику, неловкому в своих телодвижениях.
   — Там хрыч… — упавшим голосом сказала Люся.
   — Какой еще хрыч? — оглянулся чтец.
   Оказалось, что в очереди стоит преподаватель медучилища имени Клары Цеткин, который однажды при всех назвал Люсю тупой. Зато Хрыча иначе, чем Хрычом, никто не звал, и Хрыч это знал — и ненавидел, и носил длиннющий галстук — почти до колен. Розовый, в голубой горошек.
   — Ерунда, — сказал чтец, смерив Хрыча глазом. — Он ничего не понимает и не видит.
   Но Люся как зачарованная глядела на Хрыча, и Хрыч сказал, мелко дрожа лицом:
   — Я все вижу, Петрищева! Я все вижу!
   Галстук укоризненно ходил, точно маятник.
   — Вы обознались! — подступил к нему чтец с угрозой. — Это моя жена — певица Галина Вишневская. Какая еще Петрищева! Извольте лучше смотреть!
   Хрыч — человек невысокий и, кажется, не борец — опасливо покосился на чтеца.
   — Беру слова обратно, — примирительно сказал он.
   — Вот это по-мужски, — похвалил его чтец, и они с Хрычом обменялись затянувшимся рукопожатием, после чего Хрыч предложил ему папиросу. Чтец сунул папиросу в рот, но от огня отказался.
   — Мне всюду мерещатся мои ученицы, — пожаловался Хрыч. — Даже дома, бывает, сижу, ем, а они пищат из-под холодильника. Или ложусь в постель — а они тут как тут и дергают за трусы, донимают. Я против них веник завел, отмахиваюсь, а они все за трусы, понимаете, даже обидно. Нехорошие такие девушки.
   На улице было ветрено и сыро. Чтец поднял воротник плаща; от ветра ныли уши. Большие грязные куски льда сочились грязью. Бился и ухал призыв.
   — Когда же наконец потеплеет? — рассвирепел чтец.
   Люся обожала чтеца за победу над Хрычом и шла задумчивая. Чтец совсем разленился и склонялся к тому, чтоб поспать. Его пугали дальние проводы…
   Вставал вопрос: куда ихдеть? Общежитие не годилось. Что до гостиницы, то там заправляли администраторы, коридорные — и ежели слукавить, волею автора преодолеть рутинную заповедь, рассказ получит фантастический оттенок, насторожит недоверчивого читателя, который, усомнившись раз, дальше не верит уже ничему. Так что пришлось — в угоду читателю — переселять чтеца на первый этаж, предоставлять одноместный номер, распахивать окно и рисовать пейзаж пустынного двора, и впихивать в окно грузную героиню, подсаживать ее — чтец закряхтел, налился кровью, — ну! — Люся заехала чтецу сапогом по щеке — и оказалась в комнате. И вот она в кресле; на столике разводы от стаканов, чтец споласкивает два стакана в ванной, которая придумана не зря, а тот командированный, что ближе к утру ломился в дверь, обнаружив полоску света под дверью, остался не у дел, в черновике. Места ему не нашлось — рассказ пошел другим путем, минуя командированного.
   — Да, — сказал чтец, разливая дагестанский коньячок, — можно сказать: приключение.
   Люся сбросила куртку. Опять две кучерявые женщины пели у нее над сердцем.
   — Как же ты здорово отшил Хрыча! — не могла успокоиться.
   Чтец занавесил окно, тяжело опустился в соседнее кресло.
   — Пьем?
   Выпили.
   — Да… — сказал чтец. — Медучилище… Ты трупы видела?
   — Видела, — сказала Люся.
   — Ну и как: страшно?
   — Не знаю, — сказала Люся.
   Чтец тоскливо посмотрел на кровать, не представляя себе продолжения.
   — А ты сам можешь сочинять стихи? — спросила Люся.
   — Мы с Наташей ходим парой, — сочинил чтец. — Мы с Наташей санитары.
   Люся догадалась, что чтец шутит, и радостно захихикала. Лицо у нее при этом стало толще. Чтец не знал, что еще сказать, и сказал:
   — Ну, ладно, пора спать.
   — Я пойду, — встрепенулась Люся.
   — Куда ты пойдешь? — Дежурную грубость фразы оценит сведущий читатель; над ней всплакнет иная читательница (из наиболее чувствительных).
   Чтец встал, нетвердыми шагами подошел к Люсе и потрогал ее за обветренную щеку.
   — Сколько тебе лет?
   — Пятнадцать.
   Чтец думал, что ее ответ несколько ободрит и утешит его, но утешения не наступало. Он признался, что заигрался, что зацепиться не за что, признался он себе.
   — Ну ладно, — сказал чтец и неудачно чмокнул Люсю в нос вместо рта. Нос был холодный и какой-то пластилиновый, что ли.
   — Ты — прелесть, — сказал чтец не слишком уверенным голосом.
   — Пусти меня, мне плохо! — взмолилась Люся, отпихивая чтеца. Чтец придавил ее, вжал в кресло, целуя.
   — А мне, — вдруг разозлился чтец, — хорошо? Хорошо, думаешь? Хорошо?
   — Пусти… — отбивалась Люся. — Пусти!
   — Не пущу, — мрачно отвечал чтец. — Да что это ты? — удивился он. — Что?
   Люся глотнула, дернулась — и сдалась. Горячий и сильный поток сразил чтеца, ударил ему в лицо, залепил нос, глаза. Чтец замер в ужасной догадке. Чтец с размаху сел на пол, продирая глаза. Низко перегнувшись через подлокотник кресла, Люся уперлась руками в пол и клокотала, как большая птица. Давясь, чтец опрометью кинулся в ванную, пустил воду, сунул голову под кран. Он долго фыркал, отплевывался, отмывался, чертыхался. Затем, насухо вытершись полотенцем, осторожно заглянул в зеркало. В зеркале изобразилось полнейшее смятение черт. Чтец с интересом рассмотрел застывшую маску смятения — и маску разорвал беззвучный чистый смех.
   — Осчастливил… — фыркал чтец, — осчастливил…
   Он вышел в комнату. Люся по-прежнему стояла на руках, боясь пошевелиться. Чтец распахнул окно и подошел к ней, светлый от радости.
   — Ну, все бывает, — сказал он, поглаживая Люсю по голове. Он помог ей подняться и повел в ванную. Она едва шла, бормоча невнятные слова, но в ванной сказала зло и отчетливо:
   — Не хочу в милицию!
   Чтец вытер ей лицо холодным мокрым полотенцем и сказал совсем по-человечески:
   — Вот что, Люся. Ты сейчас помоешься, а потом ляжешь спать. Мы с тобой оба сильно устали.
   Она посмотрела на него и заплакала.
   — Перестань, — скомандовал он. — Залезай в ванну. Раздевайся и залезай.
   — Ты меня очень ненавидишь?
   Тогда чтец наговорил ей много хороших, ласковых слов и ушел, прикрыв дверь. Из чемодана он достал старенькую застиранную ковбойку, покрутил в руках и метнул к Люсиному креслу. Он снова давился, и пот выступал на лбу, стекал к подбородку, но мужество не оставляло его. Он заходил в ванную споласкивать ковбойку, и Люся вымученно улыбалась ему из воды.
   — Не смотрю, не смотрю, — ворчал он и действительно не смотрел и не видел. Наконец, расстелив постель, он улегся с сигаретой, натянув на себя красивый бежевый свитер, пахнущий лосьоном; окна не закрыл. Внюхавшись в воздух, чтец нашел, что воздух вполне благоприятен и можно спать. Он докурил сигарету и задремал.
   Проснулся он от прикосновения Люсиной руки. Она сидела в темноте на краешке кровати и гладила чтеца по волосам.
   — Ложись, — улыбнулся ей сонный чтец, двигаясь к стенке, — холодно ведь — простудишься.
   — А командированный не придет?
   — Дурочка! — улыбнулся чтец. — Он остался в черновике. — Она легла, прижавшись к нему крупным телом.
   — Ты такой добрый, — сказала она, — такой добрый…
   Чтец смущенно потер пальцем переносицу, раздумывая над тем, способен ли он на еще один добрый подвиг. Нет, решил он, не очень веря в себя, так будет лучше, так будет правильнее — без грустной попытки…
   — А как же ты все-таки узнал, как меня зовут? — спросила Люся.
   — Да ведь твое приглашение на почту было подписано: ЛЮСЯ.
   — Это Наташка послала записку, даже мне ничего не сказала, — сказала Люся.
   — Я думал, что меня побьют на почте, — признался чтец. Он рассказал про другие записки. Люся приняла сторону чтеца и возмущалась.
   — Это наши мальчишки с ума сходили от нечего делать. Нас в обязательном порядке заставили тебя слушать…
   — Я так и подумал, — сказал чтец.
   — А Наташка все-таки — гадина… — Она помолчала. — Знаешь, мы связаны с ней одной тайной.
   — Любовная тайна? — участливо спросил чтец.
   — Нет, — другое совсем… Только ты никому, никому. Обещаешь?
   — Хорошо, — хмыкнул чтец.
   — Поклянись! — сказала Люся, приподнимаясь на локте. Чтец искоса и безучастно посмотрел на ее маленькие груди, не вяжущиеся с крупным туловищем, и поклялся.
   Тут она стала шептать ему на ухо какую-то сбивчивую историю, в которой сначала было кино, а потом много толпившихся за чем-то людей, они все толпились, шумели, и вдруг от них отделилась какая-то тетка — не тетка; в общем, она была очень хорошо одета, по-модному, и куда-то эта тетка пошла, и две тени крались за ней вдоль, конечно, забора, забора, потом начался овраг, по оврагу; короче, за ней побежали, и тетка, не местная, точно не местная тетка быстро пошла, вот она шла уже очень быстро, потом побежала, оглядываясь и прижимая сумочку с губной помадой — но не успела… — тогда они стали драться, хватать тетку за волосы и вниз ее, вниз, а тетка как закричит…
   Воровки, горевал во сне чтец, бедняжки, воровки, подружки, девчонки…
   Сон оборвался.
   — Что? — встрепенулся чтец. — Как ты сказала? — Люся молчала, притаившись у самого уха. — Чулком? — переспросил чтец.
   Она кивнула ему в плечо.
   — Она расцарапала Наташке все лицо своими когтями, — сказала Люся, — а меня вот сюда укусила и сюда тоже.
   — И куда же вы ее потом?..
   — Мы убежали, — сказала Люся. Чтец прочистил горло.
   — Когда это было?
   — Перед самым моим днем рождения… в октябре… шестнадцатого октября.
   Чтец сел на кровать и посмотрел обалдело на Люсю. Ее лицо ожило и теперь жило тревогой, погоней, признанием. Чтец с уважением видел скулы и нос, и овраг… Все было покрыто смыслом.
   — Как же вас не поймали? — робко изумился он. Люся молчала.
   — Только ты никому, — сказала она наконец.
   — Ты что! — испугался чтец. Он поднял руку и, поколебавшись, аккуратно дотронулся до медных жестких волос. Тревога уходила с ее лица. Чтец снял свой красивый бежевый свитер, пахнущий лосьоном, и обнял ее… Они вдруг задышали нетерпеливо, сбивчиво — друг другу в лицо.
   — Это будет не очень больно? — дышала, румянилась Люся. — Не очень? Только совсем чуть-чуть, да?
   — Ты — ноги, ноги, подожди!., вот так, ноги!.. — нервничал чтец, уже не помня себя.
   — Кровь, — сказала Люся, глядя на пальцы.
   — Ну, разве это кровь? — блаженно лепетал чтец. — Милая, все будет хорошо, все… только ноги, Люсенька, ноги, прошу тебя: выше ноги!
 
    1979 год

Третий лишний

   «Королева, ей-богу, королева». — Борис искоса посмотрел на гордый профиль и шею спутницы, и у него даже что-то неслышно шевельнулось в паху.
   — Пойдемте к утесу, — предложил Борис. — Там возле церкви могила юной княжны.
   Быстрыми, решительными шагами шли к утесу. Солнечные зайчики прыгали по мокрому асфальту. Был поздний апрель. Было жарко. Глеб распахнул пальто. Высокий, худенький, длинноногий, с узкой грудью, он был весь — порыв, весь — движение.
   «Кажется, влюбляюсь», — подумал Борис. У могилы княжны он сказал:
   — Глядите, какая внизу здесь излучина. Словно натянутый лук. А там дальше заливные луга, луга, луга. Так и хочется оттолкнуться и полететь.
   Марина посмотрела на него своими серыми глазами с пониманием.
   — Ну, так чего мы стоим? — вскричал Борис. — Полетели?
   — Да, — тихо прошептала Марина. Он схватил ее за руку. Они полетели.
   — То, что вы красивая — это полбеды, — закурил Борис, сидя на бревне у самой воды. — Но то, что при этом у вас есть ум, воображение, несомненный талант…
   — Зябко, — передернул плечами Глеб, вставая. — Я сзади не грязный?
   — Вы чистый со всех сторон и изнутри тоже, — с жаром заверил его Борис.
   — Какой же вы все-таки дурак! — весело сказала Марина и быстро пошла вперед по тропинке. Борис сломя голову пустился за ней.
   — Марина, можно я вас поцелую?
   — Нет, — строго ответила девушка.
   — Ну, пожалуйста, в щечку…
   — Нет. — Была неумолима.
   — Ну, тогда, — с угрозой сказал Борис, — я брошусь к вашим ногам.
   — Это ваше право, — усмехнулся Глеб. Борис упал на колени в весеннюю жижу и обхватил руками неновые женские сапоги. Она посмотрела на него сверху, хотела что-то сказать, но ветер вдруг растрепал ее черные волосы, и они залепили ей глаза, рот, все лицо.
   Борис встал с земли совершенно новым человеком.
   — Ну, теперь пошли в ресторан, — сказал он.
   Они вошли в пустой зал пиццерии с таким шиком, что метрдотель тут же специально для них включил видеомагнитофон с розоволосыми эстрадными монстрами.
   — Две пиццы с грибами! — объявил Борис свой выбор официанту. — И бутылку шампанского.
   — Кажется, нет с грибами, — заколебался официант.
   — Должна быть! — убежденно сказал Борис и посмотрел официанту в глаза. Тот выпорхнул в кухню. Через минуту вернулся с радостной вестью.
   — Теоретически, — сказал Борис, обращаясь к Марине, — эти розоволосые крикуны могли бы быть нашими детьми.
   — Мне тридцать четыре года, — потупилась Марина.
   — Нет, пожалуй, не получается, — прикинул и засмеялся Борис. — Как сладко пить шампанское и сидеть в полумраке с красивой женщиной, когда вся страна трудится в поте лица.
   — Ну уж в поте лица! — смеясь, усомнился Глеб.
   — Метафора! — покатываясь со смеху, объяснил Борис.
   — Скажите, — посерьезнел Глеб, — я давно хотел вас спросить: как по-вашему, люди равны или нет?
   — Конечно же, нет, — воодушевился Борис. — Как же они могут быть равны? Но вот в чем дело. Я вам открою тайну: надо делать вид, что они равны. В этом сущность цивилизации.
   — Здорово… — восхитилась Марина. — Я бы хотела написать об этом эссе. Вы не боитесь пить шампанское за рулем?
   — Я ничего не боюсь, — серьезно ответил ей Борис, разрывая пиццу тупым ножом. Глеб тоже занялся пиццей. Молодые англичане и англичанки лихо отплясывали на малом экране.
   — Хорошо у них получается. Качественно, — одобрил Борис — Вы никогда не были замужем?
   — Мы не расписывались, но вместе жили с одним человеком…
   — И что?
   — Он вышел в булочную и не вернулся. Его зарезали в нашем подъезде.
   — Кто? — вытаращил глаза Борис.
   — Так и не нашли. До сих пор неизвестно: кто и почему. Пятнадцать ножевых ран. Следователь даже меня подозревал, бесился, что я не теряю самообладания. Что вы корчите из себя испанскую королеву! — возмущался он. Но у меня слишком слабые руки. Разве этими руками можно нанести пятнадцать ножевых ран?
   — Нет! — воскликнул Борис.
   — Кончилось тем, что он стал мне подсовывать какие-то следственные дела об изнасиловании маленьких девочек, а потом открылся в любви.
   — Представляю себе, что вы вытерпели! — понурился Борис.
   — Мне вообще не везло, — продолжала Марина. — Через какое-то время после убийства в подъезде я стала жить с другим человеком. Он разбился на самолете.
   — Крыло отломилось в воздухе, — вставил Глеб.
   — Тогда я нашла себе совсем тихого алкоголика. Мы прожили с ним год спокойной жизни. Через год он умирает от рака.
   — Рак печени, — подмигнул Глеб. Тонкими пальцами он обхватил ножку бокала и отхлебнул шампанское. Борис молча разглядывал родинку под его левой ноздрей. Даже англичане перестали петь и кружиться, потому что кончилась пленка.
   — Просто несчастье, — вздохнула Марина. — Меня буквально окружают могилы мужчин. Причем именно молодых. В общей сложности, я как-то подсчитала, двенадцать смертей.
   — Двенадцать? — переспросил Борис.
   — Да, до прошлого месяца было двенадцать.
   — А что случилось в прошлом месяце?
   — Я не хотела вам этого говорить, но раз сама начала… Видите ли, мне всегда казалось, что это касается только посторонних мужчин, но в прошлом месяце… Я всегда гордилась младшим братом: красавец, умница и — спелеолог: ну, эти, кто в пещеры спускаются. В марте он с друзьями уехал на Памир, и вот вся группа пропала. Искали-искали, а теперь уже нет надежды: видно, их раздавила лавина. В мае там сойдет снег, и их отыщут.
   — Вернее, то, что от них осталось, — добавил Глеб и посмотрел на Бориса добрыми верными глазами.
   — Я сейчас приду, — сказал Борис и, аккуратно отодвинув стул, мягкой поступью вышел из зала. В туалетной комнате он старательно, с мылом, вымыл руки и остановился перед зеркалом.
   — На хуй, на хуй, на хуй, — быстро пробормотал он и неумело, мелко перекрестился. Из туалета он пробрался в раздевалку, сунул гардеробщику рубль и, схватив плащ в охапку, побежал к машине. До Москвы было ехать двадцать шесть километров.
   Борис выжил тогда, хотя все-таки едва не погиб, чудовищно отравившись грибами.
 
    1985 год

Русский календарь

   В январе у нас ласковый Ленин.
   В феврале любовь неожиданно постучалась мне в дверь.
   Март — розы! Март — Сталин! Март — Танюшка ты моядоколготочная!!!
   В апреле приснился Илюшенька с хлыстом. Возник вдруг передо мной. Обжигающе больно по лицу, промеж глаз… От души.
   В мае русские дрочатся на луну. Мелькают их розовенькие залупы.
   В июне расстреляно 60.000.000 душ, включая ребеночка-принца.
   В июле мы вместе ходили, бродили. Мы дружили. Я мучил их песика.
   В августе я мучил их песика и ждал сентября.
   В сентябре, 19-го, Циолковский-ракетчик родился. На радость России. Рогоносцу-завистнику-другу назло.
   Октябрь: банты, реформы, банкеты и — этот Танюшенькин теплый, жиденький кал на залупе.
   В ноябре, Танюш, коммунизм неизбежен. Как всегда, плохая погода способствовала. Увидев меня, песик трепетно встал на задние лапы и от страха нервно и спазматично описался. Мы все в полном недоумении переглянулись.
   В декабре, под западное Рождество, я спросил: за что? Выдал себя с головой интонацией. Кошка знает, чье мясо съела. Илюшечка вздрогнул несчастным лицом. Обморок. Странно еще, что не помер.
   Наступил Новый год.
 
    1989 год

Женькин тезаурус

   Тацит прав, — живо вспомнился Женька. — Вместо детства, брате,обмен жизни на смерть. Они в самом деле человеконенавистники. Не терпят никакой самодеятельности, только грамотно умирай. Любила рвать уши. Рвала за все. Потому и торчат. В назидание. — Ну разве можно их всех — по девотке? — Она простая — все выболтала. Подчинение, смирение, преклонение и рваные уши.
   Спасибо. Из Варшавы явились американцы с горячим приветом от Женьки. Спасибо прозвучало слабосильно. Чего так? — удивились янки (впрочем, польского происхождения). Неразделенная любовь Польши к Америке.
   Поскольку история (с большой буквы) для меня вроде кончилась, как бы дальше она ни продолжалась, и на другую (с большой буквы) я уже не подпишусь, горючее иссякло, постольку я скушно сидел.
   Из их слов выходило, что он процвел и размножился. Четыре девочки. Ни одного мальчика. Отчего это американцы такие утомительно бодрые? Общая идея — залог бодрости. Скоро сломается ваш пропеллер.
   Когда-то мы вместе боролись. Я, видимо, даже был чем-то красив в безнадежной борьбе, поскольку она, несмотря на великий брачный успех, всегда по-особому прижималась ко мне, вся отдаваясь ненаказуемому минимализму наших встречно-прощальных поцелуев. Потом они навсегда уезжали; мы плакали — значит, жили.
   Между тем, незаметно принаряженная, угадав признаки моей скуки, она стала плести мне, что я на Олимпе, а они — имя им легион, но меня этим нынче не купишь; купаясь в прохладной и горькой воде Биарицы, я последние бои, свой последний исторический шанс пропустил, лежа в мирных песках полуголого пляжа, никак не откликнувшегося, только флаги напряглись над головами мороженщиц, но зато я взбодрился, вновь обретая общую идею, и тут все свернулось. История скомкалась.
   Скука обманчиво выглядела высокомерием, и, совестясь, я сказал про свой Олимп, что он, дескать, сраный. Чем всех, включая себя, озадачил. Мы замерли, как маленькие ящерицы.
   Ну, и что Женька? Как он? Говорят, из актеров писателем сделался, да он и раньше покушался, делился идеями.
   Какая же я тихая сволочь, с некоторым восхищением думал я о себе, какая же ты редкая мягкая сволочь.
   В неряшливом варшавском журнальчике я наткнулся на его, как было заявлено, сенсацийнуюповесть. То есть, значит, роман о варшавских роскошных курвах. Засор дикий сленга, канализационная катастрофа, ублюдочный декамерон. Курвы тоскуют в Сильвестр по клиентам, понося новогодний карнавал, поскольку простаивают, и делятся опытом. Нищета достоверности, объявил я испуганным американцам. Да и вообще. Не люблю торговлю мытыми половыми органами.
   Что-то много развелось поляков на белом свете. Я даже не понял, зачем позвонил. Не для того я в Париже, чтобы общаться с поляками. Я на удивление глух к польской культуре. Не знаю азов, хотя делаю вид. Не читал ничего, истории их не знаю, король Баторы,не знаю, как пишется, чем знаменит, не интересно. Я ездил в Варшаву, когда никуда не пускали, копаться в отбросах Европы, казалось: там залежи.
   Теперь смешно смотреть на их судороги. А тогда Женька, выкатив грудь, ходил в джинсовой куртке на голое тело со значком Мао Цзедуна. Я даже не думал, что так можно. Через Женьку-проводника до меня кое-что доперло. Конечно, в слабом масштабе, едва-едва, но доперло. Через эту большую дуру значка.
   Он снова был в джинсовой куртке, но грудь не голая, размер другой. Тогда он был худенький — со значком. С воспоминанием о детской рахитичности. А тут стал похож на отца. Мне даже стало не по себе. Тогда его лицо было нервным, дерганным — он пробивался. На варварском французском языке он заказал два пива, еще два и слазил в карман за смятыми франками. Я тоже с тех пор раздобрел. При свете, простите, гласности. Кафе было шумным и тесным. Он прокричал через столик, что живет в пригороде, семья — одни девки, Эвка не работает, но не бедствуют, возвращаться в Варшаву не хочет, потому что Польша — говно, как была говном, так и осталась, даже хуже, делать там нечего. Я сдержанно согласился и в ответ проорал, что в Париже проездом, лечу в Нью-Йорк, а оттуда на месяц в Лос-Анджелес, по всяким разным делам, вот такой я, получается,