Страница:
Зоя Николаевна слабо вскрикнула и полетела с пожарной лестницы спиною вниз.
1983 год
Бессонница
Проезжая мимо станции
Враг
1983 год
Бессонница
Спать! Спать! Спать… Свернуться в калач эмбриона, покрепче прижаться к подушке — и спать. Спать присно! Спать, когда люди спят. Спать, когда люди не спят, а напротив: в ритме старой фильмы в метель мельтешат к остановке, спать, когда они точат детали, торгуют, гордятся собой, спать в день весеннего равноденствия и позже: в апреле и мае, спать в высокий июльский полдень, в гамаке, под запах смородины, крики детей, босоного бегущих по песку, спать в дождь, в предвкушении обеда и после обеда — спать, завалясь на бугристый дачный диван, схожий ландшафтом с Тульской губернией, и сон поманить, отстегнув тугую пуговицу брюк, ловя воздух всем животом своим — почивать. Спать сейчас; после пива законным мужеским сном. Жить. Жить регулярно, старанно с супругой, чтоб больше и сладостней спать. Чтоб беспробудно. Спать много — зимой, спать с румянцем, с морозца, с охотничьей на губах водкой, спать повсюду, где хочется спать — там и спать, и в чем хочется, вплоть до пижам, а также после бодрящей осенней трусцы по осеннему хвойному лесу, то — пролог к глубокому сну, укройся клетчатым пледом. И спать уж совсем беззаконно, без задних ног, замирая от высшей сладости беззаконного сна — спать, когда тебя ждут, заждались, понадеялись — не дождутся! — спать! — спать напропалую, просыпая свидания, банкеты, вокзалы и дебаркадеры, знакомства, ревизии, спать крепко, наотмашь, дрыхнуть взасос, когда коллеги коллегу выносят из морга с недобрым лицом — обойдут! обойдутся! — еще пуще спать, когда пахнет скандалом… Как спится под стражей! Мертвецким сном спать в русском суде, дожидаясь развода — семейный дезастр — и чутким сном не спать никогда, а только в лесу, опасаясь диких зверей, но безудержно, нестерпимо, самозабвенно спать, мажорно храпя, как хохол, торжествующим звуком, и пуская слюну, — спать под сенью самодержавия, в ограде православия, в духе полного братства — спать, в кровати о четырех ногах… Лечь — рано, с вечерней зарей, в половине девятого, с чистыми помыслами — и проспать безобразнейшим образом до двух, покемарить до трех, размышляя о том в междучасье, кто на великой войне всех народов первый прибегнул к газам: немец иль русский? — и думать так: небось, шельма-немец! — и, побираясь в заветных местах, шептать: «Благодетельница, не погуби… Облегчи участь стареющего никчемного человека!» — в день весеннего равноденствия, но можно и позже. Тогда же и встать, отекшие члены продвинуть к ванной, презирая позывы к физическим экзерсисам, без смутных угрызений; лежать в жаркой ванне и вопрошать: ужель шельма-немец? — ответа не требовать, в заговорах по каждому пустяку не состоять, но лежать, отдыхая, выковыривая запасы сладчайшего свойства, благодаря чему разрешите выйти к завтраку совершенным огурчиком, даже с пробором, увидеть в окно хмурость неба, шалман и кучки людей на снегу — это русские люди стоят, каждый в шапке, с налимом в руке, — и тогда, отпраздновав пробуждение под сенью французского равенства, в ударе, однако, своей самородной народности, в угаре того же опять православия чашкой дрязнящей ноздри арабики — продукт басурманский, — а, значит, отпраздновав пробуждение несколько по-басурмански, — провалиться на сей бугристый наемный диван, прикрывшись в природной стыдливости книгой; в ней кожаная закладка — она с бахромой и, разумеется, дареная — упереться в умные строки, задвигать глазами, пока, вдруг прозрев, не вздрогнет лицо, будто лед перед ледоходом, пока не разъедется, не расползется лицо во все стороны, а брови, напротив, слетятся, стервятники; и скрипнут уключиной челюсти, и полетит в глаза прибрежный песок, по коему с криком бегут босоногие дети, но крика не слышно, поскольку уши слышат одно лишь течение крови, и рябь неглубокой и пресной воды успокоит систему — и щедро засосется в грудь кислород — и мало-помалу воссоединится портретное сходство, неся благодать, — и выпадет — перекрестивши рот — толщиною в ладонь книга с дареной закладкой, повествуя о том, что жизнь есть сон, есть сон,
такнаписано в старой книге, так завещали нам ученые славяне, они же отчасти испанцы, а сон, со своей стороны, не что иное как
не жизнь, по-нашему: небытие, — да какое! — родное, зазнобное, будто ириска, и — осторожно: приступка; — стало быть, делаем резолюцию: если на сон грядущий связать воедино концы, то лицезрим ученых славян, при ближайшем рассмотрении: испанцев и бакалавров отчасти — такая уж, брат, невезуха! — и что же? А то, что жизнь, в резюме, есть
не жизнь, по-нашему: пшик! — о чем нам, стоеросовым межеумкам, недурственно было бы поразмыслить на сон грядущий, да разве успеешь, свернувшись в калач эмбриона, зубы повычистив, доверившись подушке… да и к чему? да и чем? Спать…
1981 год
1981 год
Проезжая мимо станции
В купе пассажирского поезда междугородного сообщения добродушный гражданин в вечнозеленой шляпе и коричневом пиджаке, застегнутом только на верхнюю пуговицу, выкладывал на стол из портфеля малосольные огурчики, помидоры, банку шпрот и нежные творожные сырки в приплюснутом состоянии.
— Берите, ешьте, — хлебосольно предложил он своим спутникам: молодому человеку с сочными малиновыми губами, миловидной девушке с толстыми ножками и симпатичной старушке в белых носочках. В ответ на его предложение старушка вынула три яйца вкрутую, молодой человек — бутылку портвейна, а девушка с толстыми ножками застенчиво угостила всех урюком.
— Должен признаться, — словоохотливо начал гражданин в шляпе, сдирая скорлупу со старушкиного яйца, — я всегда с удовольствием расстаюсь со столицей. Этот город не для моих нервов. Я брата хоронить ездил, а жена говорит: купи мне заодно комбинацию цвета тела и трусы кружевные. Я даже возмутился. Знаешь, говорю, милая, чтобы я за трусами по очередям бегал!..
— Да, Москва — это, можно сказать, опасный город! — воскликнул молодой человек и разлил вино по стаканам. — Моя жена, честно говоря, поехала раз в столицу по своей женской болезни, а вернулась с мужской.
— А вот у меня муж умер от заворота кишок, — улыбнулась старушка, пригубив стакан портвейна. — Пельмешками облопался. Тысячу двести штучек съел, не сходя с места.
— Что касается меня, — призналась девушка с толстыми ножками, — то я незамужняя. Я еще непорочна, как голубь, — вздохнула она.
— Неужели вы не влюблялись? — задушевно полюбопытствовал гражданин в шляпе.
— Нет, почему же? Однажды меня Коля даже ласкал в подъезде, — сообщила девушка с толстыми ножками и отвернулась к окну в легком смущении.
— Ах ты, милая! — растрогалась старушка. — Со мною подобный случай произошел в 1922 году. Тогда же я стала женщиной, — добавила она с гордостью.
Гражданин в шляпе посолил яйцо и отправил его в рот целиком.
— Я однажды, в припадке меланхолии, — сказал он жуя, — свою жену Веру огрел по голове табуретом. И ничего, осталась жива.
— Нет, это было в 23-м году, — сказала старушка задумчиво.
— На нашем курсе я только одна осталась девушкой, — заметила девушка с толстыми ножками.
— Честно говоря, — сказал молодой человек, быстро поглощая пищу, — я люблю вообще иной раздать кому-нибудь в морду.
— Я своего покойничка не раз мокрым полотенцем лупила, — вспоминала старушка. — Очень уж он был беззащитным.
— Нет, я бы, конечно, могла! — воскликнула девушка и с вызовом пошевелила толстыми ножками. — Но боюсь забеременеть и случайно родить.
— Моя жена Вера тринадцать раз искусственным образом прерывала беременность, — с достоинством сказал гражданин в шляпе, выпил залпом портвейна и крякнул, — но два раза не прервала, в результате чего у меня родились дети.
— Честно говоря, моя жена тоже сделала выкидыш. Очень был драматический момент. Я когда вспоминаю об том, у меня появляются красные пятна на коже. Могу показать. — Молодой человек расстегнул рубашку и показал свежие красные пятна на фуди, животе и под мышками. Все были приятно потрясены.
— У меня четыре внука и ни одной внучки, хоть шаром покати, — продолжила разговор старушка. — Я совершенно уверена, что Мишка не от Василия.
Она достала из сумочки фотографии. Сравнили. Мишка действительно не был похож на Василия. Василий — круглолицый, а у Мишки лицо скорее лошадиной конфигурации.
— От кого же он тогда? — спросил молодой человек.
— От Николая Митрофановича Зозули, — сокровенным шепотом произнесла старушка.
— А у вас есть фото Зозули? — спросила девушка с толстыми ножками.
— Нет, — строго сказала старушка. — Зозуля никому свое фото не дает.
— Жаль, — сказал гражданин в шляпе, выбрасывая объедки в окно, — а то бы сравнили.
С молодым человеком они вышли в коридор покурить.
— Честно говоря, я никогда не ворую, — сказал молодой человек, затягиваясь «Дымком», — но когда выхожу с работы, всегда что-нибудь с собой прихвачу. Это сильнее меня.
— Нет, если меня очень разозлить, — доверительно сообщил ему гражданин в шляпе, тыча в грудь молодому человеку толстую папиросу, — то я могу запросто убить человека ударом кулака промеж глаз.
— Честно говоря, я вас понимаю, — радостно закивал головой молодой человек. — Против лома нет приема.
Когда они вернулись в купе, женщины уже спали. Не расстилая постели, молодой человек вытянулся на верхней полке и быстро заснул. А гражданин в шляпе еще долго ворочался и бормотал: «Табуретом!.. Уйди, зашибу!» — но потом угомонился и захрапел, не сняв шляпы.
За утренним чаем молодой человек сказал:
— Я знаю одного парня, который кладет муху в рот, а она вылетает у него из уха.
— Из правого или левого? — спросил гражданин в шляпе.
— А я однажды в пионерском лагере, — сказала девушка с толстыми ножками, — нечаянно откусила пионервожатой ухо.
— Левое или правое? — спросил гражданин в шляпе.
— Точно не помню.
— Ну и что тебе за это сделали? — встревожилась не на шутку старушка.
— Ничего. Я ведь не нарочно.
— Должен вам сказать, — объявил гражданин в шляпе, — что я несколько лет назад был лично знаком с одним бывшим замминистра.
— А я видела Кагановича вблизи, — сказала старушка, и ее лицо озарилось приятным воспоминанием.
Гражданин в шляпе с аппетитом доел остатки вчерашних шпрот, слегка позеленевших за ночь от скуки дальней дороги, и стал складываться: приближалась его станция.
— Возьмите полотенце, — предложил молодой человек, — а мы скажем проводнику, что вам его не давали.
— Это идея, — сказал гражданин в шляпе и запихнул вафельное полотенце в портфель.
Замелькали домики, врассыпную бросились пути. По пустынной платформе с озабоченным видом бегала маленькая женщина в шляпке.
— Вера! — заорал ей гражданин в шляпе, высовываясь в окно и отчаянно махая руками. — Я — тут! Я — сейчас!.. Вот моя мегера, — растроганно обернулся он в купе.
Гражданин в шляпе схватил чемодан и портфель и не попрощавшись выскочил в коридор. Но у самого выхода спохватился и бросился назад в купе.
— Я совсем забыл вам сказать, — тяжело дыша, сообщил гражданин в шляпе своим спутникам, — что этой весной у меня был роман со здешней начальницей станции, Ниной Ивановной Зверевой. Но я дал ей отставку. — И исчез.
Его спутники жадно смотрели в окно на трогательную встречу супругов: с поцелуями и объятьями. Начальница станции Зверева также наблюдала за ней из своего окна, обиженно оттопыря нижнюю губу. Потом она вышла, прищурилась и сделанным равнодушием зазвонила в колокольчик.
— Я тоже изменила своему покойничку, — ласково сказала старушка. — В 1936 году.
— А я вот все непорочна, как голубь, — взгрустнула девушка с толстыми ножками.
— Честно говоря, я люблю такого рода девушек, как вы, — сказал молодой человек и облизал свои сочные губы.
Вагоны дернулись в железной конвульсии. Поезд тронулся.
— Нет, это было в тридцать седьмом, после Конституции, — сказала старушка. — Мы тогда жили в Конотопе. Я тогда еще себе эти белые носочки связала.
1972 год
— Берите, ешьте, — хлебосольно предложил он своим спутникам: молодому человеку с сочными малиновыми губами, миловидной девушке с толстыми ножками и симпатичной старушке в белых носочках. В ответ на его предложение старушка вынула три яйца вкрутую, молодой человек — бутылку портвейна, а девушка с толстыми ножками застенчиво угостила всех урюком.
— Должен признаться, — словоохотливо начал гражданин в шляпе, сдирая скорлупу со старушкиного яйца, — я всегда с удовольствием расстаюсь со столицей. Этот город не для моих нервов. Я брата хоронить ездил, а жена говорит: купи мне заодно комбинацию цвета тела и трусы кружевные. Я даже возмутился. Знаешь, говорю, милая, чтобы я за трусами по очередям бегал!..
— Да, Москва — это, можно сказать, опасный город! — воскликнул молодой человек и разлил вино по стаканам. — Моя жена, честно говоря, поехала раз в столицу по своей женской болезни, а вернулась с мужской.
— А вот у меня муж умер от заворота кишок, — улыбнулась старушка, пригубив стакан портвейна. — Пельмешками облопался. Тысячу двести штучек съел, не сходя с места.
— Что касается меня, — призналась девушка с толстыми ножками, — то я незамужняя. Я еще непорочна, как голубь, — вздохнула она.
— Неужели вы не влюблялись? — задушевно полюбопытствовал гражданин в шляпе.
— Нет, почему же? Однажды меня Коля даже ласкал в подъезде, — сообщила девушка с толстыми ножками и отвернулась к окну в легком смущении.
— Ах ты, милая! — растрогалась старушка. — Со мною подобный случай произошел в 1922 году. Тогда же я стала женщиной, — добавила она с гордостью.
Гражданин в шляпе посолил яйцо и отправил его в рот целиком.
— Я однажды, в припадке меланхолии, — сказал он жуя, — свою жену Веру огрел по голове табуретом. И ничего, осталась жива.
— Нет, это было в 23-м году, — сказала старушка задумчиво.
— На нашем курсе я только одна осталась девушкой, — заметила девушка с толстыми ножками.
— Честно говоря, — сказал молодой человек, быстро поглощая пищу, — я люблю вообще иной раздать кому-нибудь в морду.
— Я своего покойничка не раз мокрым полотенцем лупила, — вспоминала старушка. — Очень уж он был беззащитным.
— Нет, я бы, конечно, могла! — воскликнула девушка и с вызовом пошевелила толстыми ножками. — Но боюсь забеременеть и случайно родить.
— Моя жена Вера тринадцать раз искусственным образом прерывала беременность, — с достоинством сказал гражданин в шляпе, выпил залпом портвейна и крякнул, — но два раза не прервала, в результате чего у меня родились дети.
— Честно говоря, моя жена тоже сделала выкидыш. Очень был драматический момент. Я когда вспоминаю об том, у меня появляются красные пятна на коже. Могу показать. — Молодой человек расстегнул рубашку и показал свежие красные пятна на фуди, животе и под мышками. Все были приятно потрясены.
— У меня четыре внука и ни одной внучки, хоть шаром покати, — продолжила разговор старушка. — Я совершенно уверена, что Мишка не от Василия.
Она достала из сумочки фотографии. Сравнили. Мишка действительно не был похож на Василия. Василий — круглолицый, а у Мишки лицо скорее лошадиной конфигурации.
— От кого же он тогда? — спросил молодой человек.
— От Николая Митрофановича Зозули, — сокровенным шепотом произнесла старушка.
— А у вас есть фото Зозули? — спросила девушка с толстыми ножками.
— Нет, — строго сказала старушка. — Зозуля никому свое фото не дает.
— Жаль, — сказал гражданин в шляпе, выбрасывая объедки в окно, — а то бы сравнили.
С молодым человеком они вышли в коридор покурить.
— Честно говоря, я никогда не ворую, — сказал молодой человек, затягиваясь «Дымком», — но когда выхожу с работы, всегда что-нибудь с собой прихвачу. Это сильнее меня.
— Нет, если меня очень разозлить, — доверительно сообщил ему гражданин в шляпе, тыча в грудь молодому человеку толстую папиросу, — то я могу запросто убить человека ударом кулака промеж глаз.
— Честно говоря, я вас понимаю, — радостно закивал головой молодой человек. — Против лома нет приема.
Когда они вернулись в купе, женщины уже спали. Не расстилая постели, молодой человек вытянулся на верхней полке и быстро заснул. А гражданин в шляпе еще долго ворочался и бормотал: «Табуретом!.. Уйди, зашибу!» — но потом угомонился и захрапел, не сняв шляпы.
За утренним чаем молодой человек сказал:
— Я знаю одного парня, который кладет муху в рот, а она вылетает у него из уха.
— Из правого или левого? — спросил гражданин в шляпе.
— А я однажды в пионерском лагере, — сказала девушка с толстыми ножками, — нечаянно откусила пионервожатой ухо.
— Левое или правое? — спросил гражданин в шляпе.
— Точно не помню.
— Ну и что тебе за это сделали? — встревожилась не на шутку старушка.
— Ничего. Я ведь не нарочно.
— Должен вам сказать, — объявил гражданин в шляпе, — что я несколько лет назад был лично знаком с одним бывшим замминистра.
— А я видела Кагановича вблизи, — сказала старушка, и ее лицо озарилось приятным воспоминанием.
Гражданин в шляпе с аппетитом доел остатки вчерашних шпрот, слегка позеленевших за ночь от скуки дальней дороги, и стал складываться: приближалась его станция.
— Возьмите полотенце, — предложил молодой человек, — а мы скажем проводнику, что вам его не давали.
— Это идея, — сказал гражданин в шляпе и запихнул вафельное полотенце в портфель.
Замелькали домики, врассыпную бросились пути. По пустынной платформе с озабоченным видом бегала маленькая женщина в шляпке.
— Вера! — заорал ей гражданин в шляпе, высовываясь в окно и отчаянно махая руками. — Я — тут! Я — сейчас!.. Вот моя мегера, — растроганно обернулся он в купе.
Гражданин в шляпе схватил чемодан и портфель и не попрощавшись выскочил в коридор. Но у самого выхода спохватился и бросился назад в купе.
— Я совсем забыл вам сказать, — тяжело дыша, сообщил гражданин в шляпе своим спутникам, — что этой весной у меня был роман со здешней начальницей станции, Ниной Ивановной Зверевой. Но я дал ей отставку. — И исчез.
Его спутники жадно смотрели в окно на трогательную встречу супругов: с поцелуями и объятьями. Начальница станции Зверева также наблюдала за ней из своего окна, обиженно оттопыря нижнюю губу. Потом она вышла, прищурилась и сделанным равнодушием зазвонила в колокольчик.
— Я тоже изменила своему покойничку, — ласково сказала старушка. — В 1936 году.
— А я вот все непорочна, как голубь, — взгрустнула девушка с толстыми ножками.
— Честно говоря, я люблю такого рода девушек, как вы, — сказал молодой человек и облизал свои сочные губы.
Вагоны дернулись в железной конвульсии. Поезд тронулся.
— Нет, это было в тридцать седьмом, после Конституции, — сказала старушка. — Мы тогда жили в Конотопе. Я тогда еще себе эти белые носочки связала.
1972 год
Враг
Поэт со странной для еврея фамилией
Трясиназадумал теракт. Я знал француза с фамилией
Хрущ —меня мало чем удивишь. Теракт обещал быть художественным. Если художник занимает место своего произведения, если он
вместо,то с ним нужно рядом. И когда Трясина спросил: «Ты пойдешь со мной?», я ответил «нет». «Ты пойдешь со мной!» — сказал Трясина, и я сказал «да». Я, может быть, слабовольный, но отнюдь не слабохарактерный.
Трясина выбрал меня, человека из светской хроники, потому что он стал ньюс-мейкером, написав сильное для своего времени двустишие:
Просто время пришло другое, время действия.
— Вот вам тапки, — сказал Иван Григорьевич. — Здравствуйте.
Он присмотрелся к нам, а мы присмотрелись к нему.
Трясина перекрасился в блондина и стал похож на жирного хохла. У меня тоже были причины маскироваться. Я наклеил мерзкие усики и надел черные, рейбановские, очки. Иван Григорьевич недавно публично назвал меня мелкой гнидой на службе разврата.
Трясина держал в руках лампу и штатив. А я держал допотопную любительскую видеокамеру, которая отдаленно смахивала на профессиональную.
Я пожал руку своему давнишнему врагу. Он был для меня легендой. Меня колотило от его книг, когда я был еще школьником. И моя покойная мама, учительница черчения, никогда не рвавшая книг, читала и рвала страницу за страницей, рвала и бросала, со слезами оппозиционного бессилия. При ближайшем рассмотрении образ врага оказался:
анально устойчивый,
с красными раздавленными глазами,
в бабушах,которые годами бережно хранят запах вони,
вяло летающий в морозном поднебесье, оставляя за собой струйку пара,
курлык-курлык,
пантера мочегонная,
с остывшей, отслоившейся кожей.
Видно, ночами он сильно потел холодным потом. Лежал на дуршлаке давно отброшенными макаронами.
— А я как раз подумал, Иван Григорьевич, нужно ли нам разуваться, — сказал Трясина слащавым голосом телередактора.
— С некоторых пор, — признался Иван Григорьевич, — я читаю чужие мысли. Даже на расстоянии.
— Боже! — воскликнул шустрый Трясина. — Неужели вы сразу догадались, что мы пришли вас убить и ограбить?
— Ну, ограбить — не ограбить, — внес ясность Иван Григорьевич, — а телевизионщикам я не шибко доверяю.
Мы вошли в главную комнату врага. Враг жил с розовыми обоями. На серванте стоял танк.
— Дело моей жизни, — по-простому, по-доброму сказал Иван Григорьевич, показывая на авторские экземпляры, выставленные в честь нашей встречи. Подняв ногу, поодаль от танка кружилась балеринка. Одна книга — самая знаменитая — лежала крошечной фотокопией.
— В самиздате издавались, — игриво отметил Трясина.
— Читатели делали. А что оставалось, когда роман изъяли из библиотек?
— Так вы диссидент! — подобострастно глумился Трясина.
— Возможно, — потупился хозяин. — Но с обратным знаком.
Бюст самого Ивана Григорьевича с молодцеватым лицом черного металлического цвета расположился на подоконнике. Мы стали расставлять аппаратуру.
— Теперь мы вас подгримируем, — сказал Трясина и достал коробку с гримом.
— Да чего меня реставрировать! — возмутился, нос некоторым кокетством, Иван Григорьевич.
— Не скажите, — покачал своей перекрашенной головой Трясина и принялся румянить старика. Он вынул губную помаду и сделал ему большие красные губы. Ивана Григорьевича можно было немедленно выставлять в гробу напоказ такой же сволочи, как и он сам.
— Зачем помада? — заволновался Иван Григорьевич. — Я же мужчина.
— Иначе дыра будет вместо рта, — строго пояснил Трясина.
— А вы, собственно, из какой телекомпании? — вдруг с подозрением спросил загримированный враг. — Ведь вы все вырежете!
— Не вырежем! — Я улыбнулся ему и сел в кресло, а он сидел на стуле и волновался, сложив на стол некрасивые руки.
— Мотор! — крикнул Трясина самому себе.
Поскольку камера была без кассет и без батареи, Трясине нечего было делать. Он только смотрел в слепой глазок, оттопырив зад.
— Иван Григорьевич! — сказал я приподнятым голосом. — Вы…
— День добрый, уважаемые зрители! — перебил меня Иван Григорьевич.
— Да-да, — сказал я. — Вот только насколько он добрый, этот день?
Иван Григорьевич нахмурился.
— В трудное время мы живем, это верно.
— И вот мой первый вопрос: расскажите о вашем детстве.
— Я ветеран, — заговорил Иван Григорьевич. — С первого дня войны бил фашистов. Под Варшавой меня контузило. После войны под руководством маршала Рокоссовского наводил в Польше порядок. Там было много всякой нечисти.
Я непроизвольно кивнул головой.
— Победа далась нам нелегко. — Он резко встал со стула и вышел из комнаты.
— Чего это он? — спросил Трясина.
В ответ раздался жуткий пердеж из уборной.
— Испражняется, — оживился Трясина. — Со страшной силой срет. Пора!
— Постой, — сказал я. — Интересно.
— Ну, смотри, — неодобрительно сказал Трясина.
Примерно через четверть часа после своего внезапного ухода Иван Григорьевич вошел с извинениями.
— Приспичило, — пояснил он.
— Иван Григорьевич! — сказал я, по-телевизионному улыбаясь. — Кто главный враг России?
— Очень зоркий вопрос, — одобрил Иван Григорьевич. — Да, чуть было не забыл. Ко мне поступил страшный документ.
Иван Григорьевич извлек из письменного стола рукописные листки, надел очки. Он стал похож на пенсионера, решившего разобраться со счетами за электричество.
— «Посеяв в России хаос, — взволнованно прочитал он, — мы незаметно подменим их ценности на фальшивые и заставим их в фальшивые ценности верить…» Планы разрушения нашего государства изложены в послевоенной доктрине Алена Даллеса. Вот как рекомендует действовать шеф ЦРУ: «Эпизод за эпизодом будет разыгрываться грандиозная по своему масштабу трагедия гибели самого непокорного на Земле народа».
— Гибели самого непокорного народа? — переспросил я.
— Директива точно осуществилась, — безжалостно кивнул писатель. — Как? Вот послушайте: «Из литературы и искусства мы, например, вытравим их социальную сущность, отобьем у художников охоту заниматься изображением процессов, которые происходят в глубинах народных масс».
— Это им удалось, — легко согласился Трясина.
— Все началось еще при Никите, — объяснил нам Иван Григорьевич. — Но и в брежневские годы ЦРУ не сидело сложа руки. Каждый второй член Политбюро был масон.
— Кто же конкретно виновен в развале великой державы? — воскликнул я.
— Суслов! — раздался слабый голос.
Мы оглянулись и вздрогнули. С распущенными волосами за нами стояла тощая отвратительная старуха с простым русским лицом и кровавыми тампонами в ноздрях. Трясина с присущей ему элегантностью поцеловал хозяйке руку.
— Она глухая, — сказал Иван Григорьевич. — Кроме того, по вечерам у нее из носа течет кровь. Это неопасно для жизни.
— Иван! — промолвила Наталья Михеевна. — Где мы? Я тебя потеряла!
— Все в порядке, Наташа! — шевеля красными губами, заорал на нее Иван Григорьевич.
— Суслов заставил нас жить по указке из-за океана, — мягко вступила в разговор Наталья Михеевна. — Поддерживал подонков, награждал их лауреатскими медалями и Звездами Героев. Хрущевский зять Аджубей получил Ленинскую премию; журналист Юрий Жуков — Героя Соцтруда. А за что, за какие шедевры?
Закусив губу, Иван Григорьевич устремил на Наталью Михеевну взгляд беспомощной растерянности и священного негодования. Потом заговорил негромко, даже как будто спокойно, но мы видели, какой ценой дается ему спокойствие:
— Документ напомнил мне «Протоколы сионских мудрецов». Сбылось все, как запланировано. Теперь, — кивнул он на камеру, — этот документ услышит весь народ.
— Не ты ли мне говорил, родной, что народа нет, а есть толпа, масса? — спросила Наталья Михеевна.
— Надеюсь, сегодняшняя обманутая толпа завтра превратится в народ. Но народу русскому очень тяжело будет поднять страну. Внутри него за последние годы появилось много врагов России. И главные среди них — молодежь. Эти жестокие уроды запросто насилуют и убивают своих подруг за джинсы, за «видик». А теперь, родная, — заорал Иван Григорьевич, — налей-ка нам горячего чайку! Да покрепче!
Наталья Михеевна и Трясина гуськом потянулись на кухню.
— Он выключил камеру?
Я кивнул. Иван Григорьевич хитро покосился на меня.
— Ты думаешь, я старый гриб?
Он подскочил к двери кабинета. Щелкнул замок.
— Смотри!
Он приоткрыл тот самый ящик письменного стола, из которого вынимал документ ЦРУ, и протянул мне чуть дрогнувшей рукой фотографию. Лебедь с полураскрытыми крыльями, стоящий позади девушки, нежно касался ее обнаженных плеч. Голова девушки с развевающимися волосами была слегка запрокинута в сладкой истоме. Изящная шея лебедя покоилась на светлом, приятно припухшем лобке.
— Журналистка, — зажмурился Иван Григорьевич. — Единомышленница.
— Согрей меня, любимый.
Иван Григорьевич перенес электронагреватель в спальню, куда уже упорхнула Алена. И снова послышалось воркование возлюбленных в теплой постельке:
— Ванечка, тебе хорошо со мной, ты не жалеешь?
— Зоряночка, зачем спрашиваешь? Мне хочется кричать: «Люди! Я счастлив».
— А вы говорите, что для вас секс не существует, — сказал я, тронутый его доверительностью, возвращая фотографию голой журналистки.
— Любовниц я не признаю, не для меня, — посуровел Иван Григорьевич. — У меня может быть только возлюбленная.
— Разве это не одно и то же? — сделанным удивлением спросил я.
— Далеко не одно. Любовница — это нечто проходящее, вроде простуды. Возлюбленная — предмет неугасимого обожания.
— Ну, коль вы так считаете — я к вашим услугам, — кротко сказала Алена, залезая под одеяло. И за ней запахнулось.
Помолчав немного, Иван Григорьевич принялся рассуждать вслух:
— Почему я не встретил вас ну хотя бы лет десять назад?
Как умная девушка она, конечно, понимала, чтоего гложет, и старалась развеять его сомнения.
— Вы все о возрасте своем! — легкомысленно сказала Алена. — Забудьте о нем — у вас прекрасный возраст. Вспомните Мазепу и Марию. Или семидесятилетнего Гёте и его шестнадцатилетнюю У…
— Все это аномалии из «Книги Гиннесса», — с грустью отрезал Иван Григорьевич.
И Алена решилась первой сделать шаг.
— Разве я не гожусь? — устремила она на него знойный взгляд.
Лицо ее пылало. Духовная близость непременно рождает и плотскую. И наоборот. В дверь кабинета несмело поскреблись.
— Иван! — раздался голосок Натальи Михеевны. — Ты чего, Иван? Заперся, что ли?
— А все-таки я ее не брошу! — категорически сказал Иван Григорьевич, сверкнув глазами на замок. — Старуха без меня пропадет.
— Иду! — крикнул он и, распахнув дверь с чувством душевного подъема, неожиданно для всех запел:
— Так, какие еще вопросы? — с некоторым раздражением спросил он.
— Давайте уточним наши разногласия, — услышал Иван Григорьевич собственный голос. Не так давно в его сновидениях появилось нечто необыкновенное. Он слышал как бы самого себя, читающего себе же трактат на злобу дня. Некоторые положения изумляли его своей новизной.
— Мы, то есть наша газета, называем это октябрьским переворотом, — уколол его кто-то вполне дружелюбно.
Да. Это была Алена. В трапециевидном пальто золотистого цвета, с точеными ногами и в черной норковой шапке-ушанке, она остановилась у порога, вся в снежинках, и, преодолевая смущение, сказала певучим голосом:
— Я собрала интереснейший материал: имена и фамилии пассажиров, ехавших в пломбированном вагоне вместе с Лениным. Всего сто восемьдесят девять человек. Из них русских толькодевять.
— Вы, несомненно, правы, Алена, в том, что во главе нашей революции стояли главным образом евреи, — соглашательски вымолвил Иван Григорьевич. — Коммунисты пообещали народу земной рай, и за ними пошла беднота. Я сам носил в детстве лапти.
— Родной, единственный вы мой лапоть! — с неподдельным чувством произнесла журналистка.
Невольно она вспомнила своего моряка из Кронштадта — Игоря. Сопоставила. Ничего похожего. То был надрывный зов плоти, нездоровое любопытство, граничащее с эротизмом. Но не было пожара души, безумства чувств, нахлынувших внезапно, как ураган. К Игорю даже нежности не было такой, какую она испытывала к Ивану Григорьевичу. Необыкновенный самородок!
А необыкновенный самородок метался по квартире в вихре самых приятных мыслей. Огромное чувство овладело им безраздельно и властно.
Трясина выбрал меня, человека из светской хроники, потому что он стал ньюс-мейкером, написав сильное для своего времени двустишие:
Но не успел Трясина окунуться в голубизну,как васильки отцвели, теперь не котируются. Мода прошла, особенно на «очень грязные» попы, ибо сколько можно жить бунтом? Чернуха обрыдла. Но я все равно люблю эти стихи, и все их любят, или завидуют.
П’опы бывают самые разные:
Очень большие и очень грязные.
Просто время пришло другое, время действия.
— Вот вам тапки, — сказал Иван Григорьевич. — Здравствуйте.
Он присмотрелся к нам, а мы присмотрелись к нему.
Трясина перекрасился в блондина и стал похож на жирного хохла. У меня тоже были причины маскироваться. Я наклеил мерзкие усики и надел черные, рейбановские, очки. Иван Григорьевич недавно публично назвал меня мелкой гнидой на службе разврата.
Трясина держал в руках лампу и штатив. А я держал допотопную любительскую видеокамеру, которая отдаленно смахивала на профессиональную.
Я пожал руку своему давнишнему врагу. Он был для меня легендой. Меня колотило от его книг, когда я был еще школьником. И моя покойная мама, учительница черчения, никогда не рвавшая книг, читала и рвала страницу за страницей, рвала и бросала, со слезами оппозиционного бессилия. При ближайшем рассмотрении образ врага оказался:
анально устойчивый,
с красными раздавленными глазами,
в бабушах,которые годами бережно хранят запах вони,
вяло летающий в морозном поднебесье, оставляя за собой струйку пара,
курлык-курлык,
пантера мочегонная,
с остывшей, отслоившейся кожей.
Видно, ночами он сильно потел холодным потом. Лежал на дуршлаке давно отброшенными макаронами.
— А я как раз подумал, Иван Григорьевич, нужно ли нам разуваться, — сказал Трясина слащавым голосом телередактора.
— С некоторых пор, — признался Иван Григорьевич, — я читаю чужие мысли. Даже на расстоянии.
— Боже! — воскликнул шустрый Трясина. — Неужели вы сразу догадались, что мы пришли вас убить и ограбить?
— Ну, ограбить — не ограбить, — внес ясность Иван Григорьевич, — а телевизионщикам я не шибко доверяю.
Мы вошли в главную комнату врага. Враг жил с розовыми обоями. На серванте стоял танк.
— Дело моей жизни, — по-простому, по-доброму сказал Иван Григорьевич, показывая на авторские экземпляры, выставленные в честь нашей встречи. Подняв ногу, поодаль от танка кружилась балеринка. Одна книга — самая знаменитая — лежала крошечной фотокопией.
— В самиздате издавались, — игриво отметил Трясина.
— Читатели делали. А что оставалось, когда роман изъяли из библиотек?
— Так вы диссидент! — подобострастно глумился Трясина.
— Возможно, — потупился хозяин. — Но с обратным знаком.
Бюст самого Ивана Григорьевича с молодцеватым лицом черного металлического цвета расположился на подоконнике. Мы стали расставлять аппаратуру.
— Теперь мы вас подгримируем, — сказал Трясина и достал коробку с гримом.
— Да чего меня реставрировать! — возмутился, нос некоторым кокетством, Иван Григорьевич.
— Не скажите, — покачал своей перекрашенной головой Трясина и принялся румянить старика. Он вынул губную помаду и сделал ему большие красные губы. Ивана Григорьевича можно было немедленно выставлять в гробу напоказ такой же сволочи, как и он сам.
— Зачем помада? — заволновался Иван Григорьевич. — Я же мужчина.
— Иначе дыра будет вместо рта, — строго пояснил Трясина.
— А вы, собственно, из какой телекомпании? — вдруг с подозрением спросил загримированный враг. — Ведь вы все вырежете!
— Не вырежем! — Я улыбнулся ему и сел в кресло, а он сидел на стуле и волновался, сложив на стол некрасивые руки.
— Мотор! — крикнул Трясина самому себе.
Поскольку камера была без кассет и без батареи, Трясине нечего было делать. Он только смотрел в слепой глазок, оттопырив зад.
— Иван Григорьевич! — сказал я приподнятым голосом. — Вы…
— День добрый, уважаемые зрители! — перебил меня Иван Григорьевич.
— Да-да, — сказал я. — Вот только насколько он добрый, этот день?
Иван Григорьевич нахмурился.
— В трудное время мы живем, это верно.
— И вот мой первый вопрос: расскажите о вашем детстве.
— Я ветеран, — заговорил Иван Григорьевич. — С первого дня войны бил фашистов. Под Варшавой меня контузило. После войны под руководством маршала Рокоссовского наводил в Польше порядок. Там было много всякой нечисти.
Я непроизвольно кивнул головой.
— Победа далась нам нелегко. — Он резко встал со стула и вышел из комнаты.
— Чего это он? — спросил Трясина.
В ответ раздался жуткий пердеж из уборной.
— Испражняется, — оживился Трясина. — Со страшной силой срет. Пора!
— Постой, — сказал я. — Интересно.
— Ну, смотри, — неодобрительно сказал Трясина.
Примерно через четверть часа после своего внезапного ухода Иван Григорьевич вошел с извинениями.
— Приспичило, — пояснил он.
— Иван Григорьевич! — сказал я, по-телевизионному улыбаясь. — Кто главный враг России?
— Очень зоркий вопрос, — одобрил Иван Григорьевич. — Да, чуть было не забыл. Ко мне поступил страшный документ.
Иван Григорьевич извлек из письменного стола рукописные листки, надел очки. Он стал похож на пенсионера, решившего разобраться со счетами за электричество.
— «Посеяв в России хаос, — взволнованно прочитал он, — мы незаметно подменим их ценности на фальшивые и заставим их в фальшивые ценности верить…» Планы разрушения нашего государства изложены в послевоенной доктрине Алена Даллеса. Вот как рекомендует действовать шеф ЦРУ: «Эпизод за эпизодом будет разыгрываться грандиозная по своему масштабу трагедия гибели самого непокорного на Земле народа».
— Гибели самого непокорного народа? — переспросил я.
— Директива точно осуществилась, — безжалостно кивнул писатель. — Как? Вот послушайте: «Из литературы и искусства мы, например, вытравим их социальную сущность, отобьем у художников охоту заниматься изображением процессов, которые происходят в глубинах народных масс».
— Это им удалось, — легко согласился Трясина.
— Все началось еще при Никите, — объяснил нам Иван Григорьевич. — Но и в брежневские годы ЦРУ не сидело сложа руки. Каждый второй член Политбюро был масон.
— Кто же конкретно виновен в развале великой державы? — воскликнул я.
— Суслов! — раздался слабый голос.
Мы оглянулись и вздрогнули. С распущенными волосами за нами стояла тощая отвратительная старуха с простым русским лицом и кровавыми тампонами в ноздрях. Трясина с присущей ему элегантностью поцеловал хозяйке руку.
— Она глухая, — сказал Иван Григорьевич. — Кроме того, по вечерам у нее из носа течет кровь. Это неопасно для жизни.
— Иван! — промолвила Наталья Михеевна. — Где мы? Я тебя потеряла!
— Все в порядке, Наташа! — шевеля красными губами, заорал на нее Иван Григорьевич.
— Суслов заставил нас жить по указке из-за океана, — мягко вступила в разговор Наталья Михеевна. — Поддерживал подонков, награждал их лауреатскими медалями и Звездами Героев. Хрущевский зять Аджубей получил Ленинскую премию; журналист Юрий Жуков — Героя Соцтруда. А за что, за какие шедевры?
Закусив губу, Иван Григорьевич устремил на Наталью Михеевну взгляд беспомощной растерянности и священного негодования. Потом заговорил негромко, даже как будто спокойно, но мы видели, какой ценой дается ему спокойствие:
— Документ напомнил мне «Протоколы сионских мудрецов». Сбылось все, как запланировано. Теперь, — кивнул он на камеру, — этот документ услышит весь народ.
— Не ты ли мне говорил, родной, что народа нет, а есть толпа, масса? — спросила Наталья Михеевна.
— Надеюсь, сегодняшняя обманутая толпа завтра превратится в народ. Но народу русскому очень тяжело будет поднять страну. Внутри него за последние годы появилось много врагов России. И главные среди них — молодежь. Эти жестокие уроды запросто насилуют и убивают своих подруг за джинсы, за «видик». А теперь, родная, — заорал Иван Григорьевич, — налей-ка нам горячего чайку! Да покрепче!
Наталья Михеевна и Трясина гуськом потянулись на кухню.
— Он выключил камеру?
Я кивнул. Иван Григорьевич хитро покосился на меня.
— Ты думаешь, я старый гриб?
Он подскочил к двери кабинета. Щелкнул замок.
— Смотри!
Он приоткрыл тот самый ящик письменного стола, из которого вынимал документ ЦРУ, и протянул мне чуть дрогнувшей рукой фотографию. Лебедь с полураскрытыми крыльями, стоящий позади девушки, нежно касался ее обнаженных плеч. Голова девушки с развевающимися волосами была слегка запрокинута в сладкой истоме. Изящная шея лебедя покоилась на светлом, приятно припухшем лобке.
— Журналистка, — зажмурился Иван Григорьевич. — Единомышленница.
— Согрей меня, любимый.
Иван Григорьевич перенес электронагреватель в спальню, куда уже упорхнула Алена. И снова послышалось воркование возлюбленных в теплой постельке:
— Ванечка, тебе хорошо со мной, ты не жалеешь?
— Зоряночка, зачем спрашиваешь? Мне хочется кричать: «Люди! Я счастлив».
— А вы говорите, что для вас секс не существует, — сказал я, тронутый его доверительностью, возвращая фотографию голой журналистки.
— Любовниц я не признаю, не для меня, — посуровел Иван Григорьевич. — У меня может быть только возлюбленная.
— Разве это не одно и то же? — сделанным удивлением спросил я.
— Далеко не одно. Любовница — это нечто проходящее, вроде простуды. Возлюбленная — предмет неугасимого обожания.
— Ну, коль вы так считаете — я к вашим услугам, — кротко сказала Алена, залезая под одеяло. И за ней запахнулось.
Помолчав немного, Иван Григорьевич принялся рассуждать вслух:
— Почему я не встретил вас ну хотя бы лет десять назад?
Как умная девушка она, конечно, понимала, чтоего гложет, и старалась развеять его сомнения.
— Вы все о возрасте своем! — легкомысленно сказала Алена. — Забудьте о нем — у вас прекрасный возраст. Вспомните Мазепу и Марию. Или семидесятилетнего Гёте и его шестнадцатилетнюю У…
— Все это аномалии из «Книги Гиннесса», — с грустью отрезал Иван Григорьевич.
И Алена решилась первой сделать шаг.
— Разве я не гожусь? — устремила она на него знойный взгляд.
Лицо ее пылало. Духовная близость непременно рождает и плотскую. И наоборот. В дверь кабинета несмело поскреблись.
— Иван! — раздался голосок Натальи Михеевны. — Ты чего, Иван? Заперся, что ли?
— А все-таки я ее не брошу! — категорически сказал Иван Григорьевич, сверкнув глазами на замок. — Старуха без меня пропадет.
— Иду! — крикнул он и, распахнув дверь с чувством душевного подъема, неожиданно для всех запел:
Иван Григорьевич подошел к окну, минуя ярко горящую лампу, посмотрел на улицу и вдруг ощутил, что это даже не Москва, а просто — город. Лишенный души и совести.
Ты для меня одна заветная,
Другой не будет никогда…
— Так, какие еще вопросы? — с некоторым раздражением спросил он.
— Давайте уточним наши разногласия, — услышал Иван Григорьевич собственный голос. Не так давно в его сновидениях появилось нечто необыкновенное. Он слышал как бы самого себя, читающего себе же трактат на злобу дня. Некоторые положения изумляли его своей новизной.
— Мы, то есть наша газета, называем это октябрьским переворотом, — уколол его кто-то вполне дружелюбно.
Да. Это была Алена. В трапециевидном пальто золотистого цвета, с точеными ногами и в черной норковой шапке-ушанке, она остановилась у порога, вся в снежинках, и, преодолевая смущение, сказала певучим голосом:
— Я собрала интереснейший материал: имена и фамилии пассажиров, ехавших в пломбированном вагоне вместе с Лениным. Всего сто восемьдесят девять человек. Из них русских толькодевять.
— Вы, несомненно, правы, Алена, в том, что во главе нашей революции стояли главным образом евреи, — соглашательски вымолвил Иван Григорьевич. — Коммунисты пообещали народу земной рай, и за ними пошла беднота. Я сам носил в детстве лапти.
— Родной, единственный вы мой лапоть! — с неподдельным чувством произнесла журналистка.
Невольно она вспомнила своего моряка из Кронштадта — Игоря. Сопоставила. Ничего похожего. То был надрывный зов плоти, нездоровое любопытство, граничащее с эротизмом. Но не было пожара души, безумства чувств, нахлынувших внезапно, как ураган. К Игорю даже нежности не было такой, какую она испытывала к Ивану Григорьевичу. Необыкновенный самородок!
А необыкновенный самородок метался по квартире в вихре самых приятных мыслей. Огромное чувство овладело им безраздельно и властно.