Страх полета
"Если бы у летчика был хвост,
все бы видели, как он его поджимает".
Поговорка старых пилотов.
* * *
Авиакомпания рушилась. Созданная в период безвременья на обломках бывшего Аэрофлота, вовремя прихваченная ловким бизнесменом, она под шумок перестройки сначала быстро набирала силу, прытко лавируя между параграфами отстающих от жизни законов, удачно увиливала от вялых проверок бессильных контролирующих органов и, благодаря этому, щедро давала хозяину горячую, свежую копейку.
Когда свежая копейка превратилась в миллионы, а сеть параграфов стала слишком частой, чтобы сквозь нее можно было безболезненно проскальзывать, авиапредприятие почему-то стало жить в долг, а хозяин предусмотрительно обустроил себе уютный уголок за рубежом, перевел деньги, вывез семью и, сменив гражданство, умыл руки.
Теперь брошенная на произвол судьбы, увязшая в долгах компания погибала. Поставщики топлива и другие кредиторы предъявили претензии, начались процессы, пошли задержки рейсов, пассажиры неделями сидели в вокзалах, конкуренты оживились, - и, в конце концов, получилось так, что от некогда сильной, активной, казалось бы, надежной компании остался один призрак.
Генеральный ее директор, вдруг ставший мальчиком для битья, метался по службам, пытаясь продлить жизнь авиапредприятия, а значит, подольше получать свое жалованье. Но не только в жалованье было дело. Он попал в сети невыплат зарплаты сотрудникам и теперь, опасаясь ответственности, оговоренной законом, не мог просто так уйти, поэтому каждую неделю летал в Москву, пытаясь выбить, выпросить, вымолить деньги на зарплату.
Да только кто ж ему даст. Хозяин испарился. Москва потирала руки в предвкушении жирного куска. Готовилась процедура банкротства.
Менеджеры, почуяв близкий конец, побежали с тонущего корабля. Летный директор посоветовал пилотам искать другое место работы. Штурманам и бортмеханикам перспектив устроиться на летную работу почти не было, потому что в большинстве авиакомпаний уже практически прекратилась эксплуатация старых советских самолетов с большим экипажем, а вот пилоты, классной подготовкой которых авиапредприятие в свое время славилось, были востребованы везде.
Молодежь начала подавать заявления об уходе. Конкуренты с радостью приютили хорошо подготовленных пилотов; подсуетившись, разобрали и рейсы. Авиакомпания осталась без рынка.
Старым летчикам податься было некуда, они ожидали сокращения и, пока еще чувствовалась жизнь в судорогах компании, изредка подлетывали на таких же, как сами, старых, дорабатывающих свой ресурс лайнерах. Часть из этих машин уже вот-вот должна быть описана за долги, часть - заложена под кредиты; правда, зарплату не платили уже три месяца, и летчики работали просто потому, что была возможность еще раз, может, крайний, подняться в небо. Тлевшая в душе надежда, что все еще образуется, угасала.
Когда свежая копейка превратилась в миллионы, а сеть параграфов стала слишком частой, чтобы сквозь нее можно было безболезненно проскальзывать, авиапредприятие почему-то стало жить в долг, а хозяин предусмотрительно обустроил себе уютный уголок за рубежом, перевел деньги, вывез семью и, сменив гражданство, умыл руки.
Теперь брошенная на произвол судьбы, увязшая в долгах компания погибала. Поставщики топлива и другие кредиторы предъявили претензии, начались процессы, пошли задержки рейсов, пассажиры неделями сидели в вокзалах, конкуренты оживились, - и, в конце концов, получилось так, что от некогда сильной, активной, казалось бы, надежной компании остался один призрак.
Генеральный ее директор, вдруг ставший мальчиком для битья, метался по службам, пытаясь продлить жизнь авиапредприятия, а значит, подольше получать свое жалованье. Но не только в жалованье было дело. Он попал в сети невыплат зарплаты сотрудникам и теперь, опасаясь ответственности, оговоренной законом, не мог просто так уйти, поэтому каждую неделю летал в Москву, пытаясь выбить, выпросить, вымолить деньги на зарплату.
Да только кто ж ему даст. Хозяин испарился. Москва потирала руки в предвкушении жирного куска. Готовилась процедура банкротства.
Менеджеры, почуяв близкий конец, побежали с тонущего корабля. Летный директор посоветовал пилотам искать другое место работы. Штурманам и бортмеханикам перспектив устроиться на летную работу почти не было, потому что в большинстве авиакомпаний уже практически прекратилась эксплуатация старых советских самолетов с большим экипажем, а вот пилоты, классной подготовкой которых авиапредприятие в свое время славилось, были востребованы везде.
Молодежь начала подавать заявления об уходе. Конкуренты с радостью приютили хорошо подготовленных пилотов; подсуетившись, разобрали и рейсы. Авиакомпания осталась без рынка.
Старым летчикам податься было некуда, они ожидали сокращения и, пока еще чувствовалась жизнь в судорогах компании, изредка подлетывали на таких же, как сами, старых, дорабатывающих свой ресурс лайнерах. Часть из этих машин уже вот-вот должна быть описана за долги, часть - заложена под кредиты; правда, зарплату не платили уже три месяца, и летчики работали просто потому, что была возможность еще раз, может, крайний, подняться в небо. Тлевшая в душе надежда, что все еще образуется, угасала.
* * *
Климов ехал на вылет, плохо выспавшись. С того времени, как умерла жена, он вообще неважно спал. Какая-то черная полоса жизни подошла и никак не кончалась. Барахлило здоровье, он с трудом прошел годовую медкомиссию в Москве; на ЦВЛЭК ему ясно дали понять, что в следующий раз уже и деньги не помогут: изношенное сердце не позволит летать.
Действительно, ему было уже под шестьдесят, и выглядел он так, что за спиной говаривали: "конечно, старик еще держится, но... сдал, явно сдал".
Конечно, он сдал. Рухнул тыл летчика. Дети давно ушли на свои хлеба, разъехались, холодный дом был пуст, туда не хотелось возвращаться после вылета; он охотно летал в долгие командировки и привык к гостиничному невеликому уюту и минимуму потребностей. Рубашки и носки наловчился стирать в раковине, брюки гладить через газету на подстеленном одеяле; всю жизнь проходив в приросшей к коже форменной одежде, он не нуждался в гражданской.
Дни бесконечной чередой улетали под крыло, между полетами была пустота, и Климов привык к постоянному, почти ежедневному ритуалу: гостиница, медпункт, штурманская комната, пилотская кабина, до блеска вытертый его жилистыми руками, облупленный штурвал.
Молодежь поглядывала на старика с почтением, переходящим в священный трепет, когда он за штурвалом показывал руками, как по-настоящему надо творить полет.
Он привык к всеобщему уважению, знал себе цену, и если иногда в общем разговоре вставлял свое веское слово, тема увядала: больше говорить было не о чем.
Климову на разборах нередко поручали выступить перед аудиторией по вопросам, требующим практического решения в полете. Он умел перевести сложное теоретическое обоснование с языка формул и графиков на язык простейших понятий. Летчики любили Климова за то, что он каким-то непостижимым образом, буквально на пальцах, раскрывал суть проблемы, а в полете руками показывал множество вариантов ее решения.
Климов был практик.
Он состарился в полетах и устал от них, но понимал, что, пока жив, надо держать планку так высоко, как только можно.
Как-то он заметил уголком глаза в зеркале кудряшки седых волос у себя на шее, устыдился, сбегал в парикмахерскую и с тех пор строго, придирчиво следил за своей внешностью: чисто брил лицо, седые редкие волосы стриг коротко, засаленный галстук сменил на новый; стрелочки на брюках были безукоризненны, неуклюжие стариковские ботинки сверкали, чистые обшлага выглядывали из рукавов отутюженного пиджака. Он по привычке носил фуражку с "дубами" на козырьке и пиджак с капитанскими шевронами на рукавах, хотя все уже давно перешли на более удобные черные форменные свитера с погончиками, а о фуражках вообще забыли.
Капитан Климов не хотел опускаться.
Злые языки судачили, что, мол, старик после смерти жены пытается найти себе женщину и поэтому так старомодно и тщательно следит за собой. Это была неправда: прожив век с законной женой, иной раз ругаясь с нею по мелочам, иногда даже греша в долгих отлучках, если это можно назвать грехом, он все-таки был семьянин и привык к тому, что после рейса его встречал теплый дом. Безвременная смерть жены была для него ударом: он только над гробом понял, что всегда любил ее спокойной, тихой любовью, так же, как, наверное, любил свой старый самолет, своих многочисленных, разлетевшихся по свету учеников. После тяжких похорон на сердце осталась рана, в душе - холод, в голове - пустота и тяжесть. Он ушел в себя и на людях все больше молчал.
Сейчас, когда жизненных сил осталось не так много, он понимал, что никакая женщина уже не согреет горюющего по безвременной утрате старика. Не согреют ни взрослые дети, ни подросшие и не нуждающиеся уже в нем внуки. Надо держаться и терпеть. Остались одни полеты.
Возвращаться домой после работы не хотелось. Климов подолгу засиживался в эскадрилье, копался в документах, вникал во все нюансы планирования, расстановки и подготовки летного состава, часто летал с проверками летчиков и всегда был готов подменить заболевшего капитана или второго пилота. Старый инструктор летал много, гораздо больше любого командира корабля. И кто бы в любое время ни заходил в эскадрилью, первое, что он видел, была сосредоточенная фигура старого капитана, корпевшего над бумагами.
Климов стал, что называется, жрецом авиации, ее символом.
С детьми у Климова были сложные отношения. Сын после армии не захотел заняться каким-либо серьезным делом, все попивал с дружками, потом уехал в другой город, кое-как выучился на гаишника, сшибал деньгу на дорогах - и остановился на этом. Был вполне доволен жизнью, быстро купил иномарку, женился на рыночной торговке; дом был полная чаша, телевизор гремел круглые сутки, внук кое-как учился на тройки и гонял в хоккей.
Сына Климов презирал. Винил себя: с этими вечными полетами следить за детьми было возможно только урывками; он откупался подарками ко дню рождения, возложив воспитательные функции на жену. И сын, хоть, правда, и не сбился с дорожки, но вырос без мужицкого хребта: так, вокруг да около, все больше на халяву. Любил мелкую, сержантскую власть, надувал щеки и покачивался с пяток на носки, выморщивая у шоферов взятку. Отец не любил к нему наведываться, приезжал редко, в основном, проведать внука, - но по всему видно было, что повлиять на воспитание пацана невозможно. Он перестал ездить к сыну.
Дочь окончила пединститут, неудачно вышла замуж, развелась, как водится, родила, оставила внучку бабке, а сама, набравшись ума, мотнула в Москву, сумела окрутить столичного парня и теперь жила с московской пропиской, в коммуналке; новый муж потерял работу и попивал. Удалось устроиться воспитательницей в детский садик. Бывая в Москве, Климов заезжал к ним, тихонько совал дочке пачку пятисоток, стараясь лишний раз не общаться с нахальным и высокомерным зятем. Дочку он жалел.
Внучка росла типичной москвичкой; вообще, от деда им всем нужны были только деньги.
Насчет детей он смирился с судьбой. Сыты, крыша над головой есть - и ладно. Пусть крутятся. А в предстоящей борьбе с пенсионной старостью оставалось надеяться только на себя.
Климов все ломал голову, чем он займется на пенсии. Кроме как крутить штурвал, он ничего не умел делать руками. Высшего образования, а главное, умения использовать это образование на земле, у него не было: он кончал среднее летное училище. Климов был пилот старой формации, наживший свой опыт в советской аэрофлотской школе летного мастерства. На остатках этого опыта он и долетывал свою двадцать вторую тысячу часов в воздухе. И во время долгих полетов невеселые думы вязко ворочались в голове.
Обычный путь летчика-пенсионера - место "начальника ворот" на какой-нибудь проходной, "сутки через трое". Десять суток работы в месяц, заработок... ну, считай, вторая пенсия, хотя вряд ли...
Дотянув до семидесяти, а частенько и не дотянув, старый летчик умирал. Деградировал, прежде всего, опустевший, обленившийся мозг: без творческой работы, без напряжения, в бесконечных тупых обсуждениях политики, футбола и печальных летных судеб, в похоронах ушедших товарищей, в "летании" за бутылкой в гараже, - мозг увядал, а за ним рассыпалось все тело. Быстрая, пикирующая дряхлость - и смерть, обычно от рака. Счастливчикам не давал дожить до рака инфаркт.
Климову не хотелось такой судьбы. Но и другого пути он не видел. Поэтому всеми силами он уже тридцать седьмой год старался покрепче держаться за штурвал. Инструкторский допуск он заработал давно и, благодаря этому штампу в пилотском свидетельстве, еще был востребован. Климов считался одним из лучших пилотов-инструкторов компании, хорошим методистом, носителем драгоценного опыта полетов, и в полетах опирался, в основном, не на меняющиеся из года в год бестолковые и противоречивые министерские бумажки, а на здравый смысл и многолетнюю практику. Он осмысливал каждый свой полет.
Действительно, ему было уже под шестьдесят, и выглядел он так, что за спиной говаривали: "конечно, старик еще держится, но... сдал, явно сдал".
Конечно, он сдал. Рухнул тыл летчика. Дети давно ушли на свои хлеба, разъехались, холодный дом был пуст, туда не хотелось возвращаться после вылета; он охотно летал в долгие командировки и привык к гостиничному невеликому уюту и минимуму потребностей. Рубашки и носки наловчился стирать в раковине, брюки гладить через газету на подстеленном одеяле; всю жизнь проходив в приросшей к коже форменной одежде, он не нуждался в гражданской.
Дни бесконечной чередой улетали под крыло, между полетами была пустота, и Климов привык к постоянному, почти ежедневному ритуалу: гостиница, медпункт, штурманская комната, пилотская кабина, до блеска вытертый его жилистыми руками, облупленный штурвал.
Молодежь поглядывала на старика с почтением, переходящим в священный трепет, когда он за штурвалом показывал руками, как по-настоящему надо творить полет.
Он привык к всеобщему уважению, знал себе цену, и если иногда в общем разговоре вставлял свое веское слово, тема увядала: больше говорить было не о чем.
Климову на разборах нередко поручали выступить перед аудиторией по вопросам, требующим практического решения в полете. Он умел перевести сложное теоретическое обоснование с языка формул и графиков на язык простейших понятий. Летчики любили Климова за то, что он каким-то непостижимым образом, буквально на пальцах, раскрывал суть проблемы, а в полете руками показывал множество вариантов ее решения.
Климов был практик.
Он состарился в полетах и устал от них, но понимал, что, пока жив, надо держать планку так высоко, как только можно.
Как-то он заметил уголком глаза в зеркале кудряшки седых волос у себя на шее, устыдился, сбегал в парикмахерскую и с тех пор строго, придирчиво следил за своей внешностью: чисто брил лицо, седые редкие волосы стриг коротко, засаленный галстук сменил на новый; стрелочки на брюках были безукоризненны, неуклюжие стариковские ботинки сверкали, чистые обшлага выглядывали из рукавов отутюженного пиджака. Он по привычке носил фуражку с "дубами" на козырьке и пиджак с капитанскими шевронами на рукавах, хотя все уже давно перешли на более удобные черные форменные свитера с погончиками, а о фуражках вообще забыли.
Капитан Климов не хотел опускаться.
Злые языки судачили, что, мол, старик после смерти жены пытается найти себе женщину и поэтому так старомодно и тщательно следит за собой. Это была неправда: прожив век с законной женой, иной раз ругаясь с нею по мелочам, иногда даже греша в долгих отлучках, если это можно назвать грехом, он все-таки был семьянин и привык к тому, что после рейса его встречал теплый дом. Безвременная смерть жены была для него ударом: он только над гробом понял, что всегда любил ее спокойной, тихой любовью, так же, как, наверное, любил свой старый самолет, своих многочисленных, разлетевшихся по свету учеников. После тяжких похорон на сердце осталась рана, в душе - холод, в голове - пустота и тяжесть. Он ушел в себя и на людях все больше молчал.
Сейчас, когда жизненных сил осталось не так много, он понимал, что никакая женщина уже не согреет горюющего по безвременной утрате старика. Не согреют ни взрослые дети, ни подросшие и не нуждающиеся уже в нем внуки. Надо держаться и терпеть. Остались одни полеты.
Возвращаться домой после работы не хотелось. Климов подолгу засиживался в эскадрилье, копался в документах, вникал во все нюансы планирования, расстановки и подготовки летного состава, часто летал с проверками летчиков и всегда был готов подменить заболевшего капитана или второго пилота. Старый инструктор летал много, гораздо больше любого командира корабля. И кто бы в любое время ни заходил в эскадрилью, первое, что он видел, была сосредоточенная фигура старого капитана, корпевшего над бумагами.
Климов стал, что называется, жрецом авиации, ее символом.
С детьми у Климова были сложные отношения. Сын после армии не захотел заняться каким-либо серьезным делом, все попивал с дружками, потом уехал в другой город, кое-как выучился на гаишника, сшибал деньгу на дорогах - и остановился на этом. Был вполне доволен жизнью, быстро купил иномарку, женился на рыночной торговке; дом был полная чаша, телевизор гремел круглые сутки, внук кое-как учился на тройки и гонял в хоккей.
Сына Климов презирал. Винил себя: с этими вечными полетами следить за детьми было возможно только урывками; он откупался подарками ко дню рождения, возложив воспитательные функции на жену. И сын, хоть, правда, и не сбился с дорожки, но вырос без мужицкого хребта: так, вокруг да около, все больше на халяву. Любил мелкую, сержантскую власть, надувал щеки и покачивался с пяток на носки, выморщивая у шоферов взятку. Отец не любил к нему наведываться, приезжал редко, в основном, проведать внука, - но по всему видно было, что повлиять на воспитание пацана невозможно. Он перестал ездить к сыну.
Дочь окончила пединститут, неудачно вышла замуж, развелась, как водится, родила, оставила внучку бабке, а сама, набравшись ума, мотнула в Москву, сумела окрутить столичного парня и теперь жила с московской пропиской, в коммуналке; новый муж потерял работу и попивал. Удалось устроиться воспитательницей в детский садик. Бывая в Москве, Климов заезжал к ним, тихонько совал дочке пачку пятисоток, стараясь лишний раз не общаться с нахальным и высокомерным зятем. Дочку он жалел.
Внучка росла типичной москвичкой; вообще, от деда им всем нужны были только деньги.
Насчет детей он смирился с судьбой. Сыты, крыша над головой есть - и ладно. Пусть крутятся. А в предстоящей борьбе с пенсионной старостью оставалось надеяться только на себя.
Климов все ломал голову, чем он займется на пенсии. Кроме как крутить штурвал, он ничего не умел делать руками. Высшего образования, а главное, умения использовать это образование на земле, у него не было: он кончал среднее летное училище. Климов был пилот старой формации, наживший свой опыт в советской аэрофлотской школе летного мастерства. На остатках этого опыта он и долетывал свою двадцать вторую тысячу часов в воздухе. И во время долгих полетов невеселые думы вязко ворочались в голове.
Обычный путь летчика-пенсионера - место "начальника ворот" на какой-нибудь проходной, "сутки через трое". Десять суток работы в месяц, заработок... ну, считай, вторая пенсия, хотя вряд ли...
Дотянув до семидесяти, а частенько и не дотянув, старый летчик умирал. Деградировал, прежде всего, опустевший, обленившийся мозг: без творческой работы, без напряжения, в бесконечных тупых обсуждениях политики, футбола и печальных летных судеб, в похоронах ушедших товарищей, в "летании" за бутылкой в гараже, - мозг увядал, а за ним рассыпалось все тело. Быстрая, пикирующая дряхлость - и смерть, обычно от рака. Счастливчикам не давал дожить до рака инфаркт.
Климову не хотелось такой судьбы. Но и другого пути он не видел. Поэтому всеми силами он уже тридцать седьмой год старался покрепче держаться за штурвал. Инструкторский допуск он заработал давно и, благодаря этому штампу в пилотском свидетельстве, еще был востребован. Климов считался одним из лучших пилотов-инструкторов компании, хорошим методистом, носителем драгоценного опыта полетов, и в полетах опирался, в основном, не на меняющиеся из года в год бестолковые и противоречивые министерские бумажки, а на здравый смысл и многолетнюю практику. Он осмысливал каждый свой полет.
* * *
Ночью мело. Ветер шумел за окном, гнул деревья, в замочной скважине свистело, пришлось встать и наглухо закрыть форточку. К старости он стал чувствителен к перемене погоды, плохо спал при скачках атмосферного давления. Вот и нынче сквозь дрему донимали тревоги: не замерзнет ли на стоянке машина, не переметет ли дорогу, не закрылся ли Норильск. Потом снова навалились невеселые думы о предстоящем развале компании. Рухнет вся жизнь. Он боялся этого. Уснул только под утро, и звонок будильника, казалось, раздался через секунду.
Старенький ухоженный "Москвич", однако, запустился, дороги в городе к утру были подсыпаны песком, а на шоссе вообще был чистый асфальт. Ветер сдул весь снег, вылизал растасканный шипованными шинами снежный накат, сделал свое дело и ушел на восток. Перед рассветом вызвездило, крепкий мороз затрещал. Теперь наверно прижмет на неделю, а то и на две, будет давить под сорок.
Слабая печка плохо грела, стекла покрывались изморозью, но сидеть за рулем в предусмотрительно надетой старой аэрофлотской шубе было тепло, только ноги слегка мерзли. Асфальт споро набегал под колеса, и через четверть часа мутная котловина покрытого смогом города осталась позади.
Над деревнями вдоль дороги поднимались дымы, стелились тонким голубым слоем морозной инверсии. Розовая дымка окутывала восходящее, закостеневшее от мороза солнце, просматривавшееся в заднем окне через мечущиеся клубы пара из выхлопной трубы. На прямом участке дороги перед Климовым возникла впереди над горизонтом полная бледная луна. Два светила - одно строго впереди, другое сзади, - озаряли его путь.
Летный комплекс встретил старого инструктора гулкой пустотой. Большая часть кабинетов была заперта. По коридорам слонялись в безделье старики-пенсионеры, бывшие летчики, из милости работодателя исполняющие в летной службе разные наземные обязанности: помощников командиров эскадрилий, инженеров по расшифровкам, по сертификации, по планированию, по охране труда, по летно-методической работе... Теперь им нечего было делать. Сбросившись, потихоньку пили в крайней комнате, курили, заглядывали каждому новому человеку в глаза с немым вопросом: не принес ли чего новенького. Кряхтели, молчали, дакали, вздыхали, цыкали краем рта - и расходились по углам, чтобы снова встретиться в курилке через полчаса. Старик, начальник штаба, сидя в кабинете, составлял никому не нужный план работы летного комплекса на следующий месяц: лишь бы какое заделье, лишь бы не остаться наедине с думами. Какие-то шустрые мальчики выносили мебель, грузили на улице в машину. Имущество растаскивалось.
Летного комплекса, собственно, уже не было: осталось полторы эскадрильи. Молодой летный директор, втихомолку активно учивший в последние месяцы английский язык, уволился и уехал в Москву, вторым пилотом на "Боинг", на его должность быстренько назначили командира одной из эскадрилий. Штатное расписание, уменьшающееся с каждым днем, как шагреневая кожа, тасовалось, должности менялись; старикам прямо предложили написать по собственному желанию. Бывшие пилоты такого желания не имели и остались ждать мифического сокращения, с положенной по закону компенсацией, хотя уже всем ясно было, что и зарплаты-то за осенние месяцы, скорее всего, не дождаться, и судиться-то за невыплаченную компенсацию будет просто не с кем. Все цеплялись за работу, как за спасательный круг, хотя и с кругом этим течение несло всех к водопаду.
Входная дверь открылась, в облаке морозного пара шумно ввалилась группа молодых пилотов с обходными листками; громко обсуждали проблемы трудоустройства в другую компанию. Быстро подписали, развернулись и убежали. Пришел старый штурман, тоже сунул директору на подпись обходной. Новоиспеченный летный директор, отводя взгляд, молча расписался, пожал на прощанье руку и присоединился к группе курильщиков. Запаха алкоголя он старался не замечать.
Климов не спеша поздоровался за руку со всеми. Постоял узнать, нет ли чего новенького, убедился, что нет, зашел в пустую эскадрилью, глянул в план. Кроме него, никто не летает. Летать некуда, остался один Норильск, и то, летают туда только потому, что билеты проданы заранее, надо людей довезти. Через неделю у компании обещали вообще отозвать лицензию. Так что, возможно, этот полет...
Климову не хотелось думать об этом. Он никогда не мог представить свой последний... нет - крайний рейс; ему казалось, что летать он будет всегда, - кто же, как не он.
Он присел на стул, потом еще раз глянул, кто с ним летит. Ну, свой экипаж, старики. А кто там второй? А, этот, как его... молодой, недавно из училища.
Боже ж ты мой, кого приходится учить. Вчерашнего курсанта переучили на
Ту-154. Конечно, кто же, как не Климов, и научит. Ага: Климову только таких и подсовывают. Но когда ж его до ума доведешь. Это же, как минимум, год надо с человеком полетать - чтоб вжился в атмосферу, понял дух, понял систему, чтобы научился вести бумаги, связь, обрел уверенность, что он здесь свой, что он такой же, как и все, летчик, - и все это должно опираться на главное: практический налет, своими, нетвердыми еще руками, под опекой и руководством опытного инструктора. А когда налетает, ну, хоть часов пятьсот, тогда, может, чуть-чуть начнет чувствовать лайнер. Сразу после училища, не имея опыта полетов на небольшом самолете... Нет, полный развал. А, не дай бог, что-нибудь со стариком случится в полете? С пассажирами за спиной?
Мальчишку поставили-то к инструктору только на программу ввода в строй: всего на пятьдесят часов, а дальше - считается, что второй пилот готов, отдадут в любой экипаж...
Привычные усталость и досада потихоньку тлели в душе.
Тьфу ты, черт, экипажей-то осталось всего три. Или четыре? Все рушится. Нет, не налетает парень, выбросят его, будет ошиваться под забором авиации, потом, на полном безрыбье, может, кто снова рискнет и возьмет. Надо спросить, как у него с английским. С английским и на "Эрбас" возьмут... тьфу, прости господи. Что это за летчики будут? Тут хоть штурвал, а там... писюлька какая-то... компьютер...
Он снова плюнул, вскочил, опять сел, бросил сжатые кулаки на стол, невидящими глазами глядя в окно поверх плана полетов и думая только об одном: рушится авиация. Рушится! И его долгая летная жизнь рушится, и, возможно, уже сегодня будет не крайний полет, а последний. Он раньше все гадал, куда. Оказывается, в Норильск, вот куда.
Солнце взошло, яркие лучи его упали на дубленое лицо старика, осветили седину коротко стриженых волос, жесткие морщины вокруг рта, плотно сжатые тонкие губы. Пожилой капитан привычно, не мигая, смотрел вдаль, на светило, его серые глаза, в лучиках пилотских морщинок по углам, выдержали режущий свет, но, видимо от старости, блеснули слезой. Он крякнул, вытер глаза платком, оглянулся, не видит ли кто, надел шапку и, шмыгая носом, вышел на мороз.
Старенький ухоженный "Москвич", однако, запустился, дороги в городе к утру были подсыпаны песком, а на шоссе вообще был чистый асфальт. Ветер сдул весь снег, вылизал растасканный шипованными шинами снежный накат, сделал свое дело и ушел на восток. Перед рассветом вызвездило, крепкий мороз затрещал. Теперь наверно прижмет на неделю, а то и на две, будет давить под сорок.
Слабая печка плохо грела, стекла покрывались изморозью, но сидеть за рулем в предусмотрительно надетой старой аэрофлотской шубе было тепло, только ноги слегка мерзли. Асфальт споро набегал под колеса, и через четверть часа мутная котловина покрытого смогом города осталась позади.
Над деревнями вдоль дороги поднимались дымы, стелились тонким голубым слоем морозной инверсии. Розовая дымка окутывала восходящее, закостеневшее от мороза солнце, просматривавшееся в заднем окне через мечущиеся клубы пара из выхлопной трубы. На прямом участке дороги перед Климовым возникла впереди над горизонтом полная бледная луна. Два светила - одно строго впереди, другое сзади, - озаряли его путь.
Летный комплекс встретил старого инструктора гулкой пустотой. Большая часть кабинетов была заперта. По коридорам слонялись в безделье старики-пенсионеры, бывшие летчики, из милости работодателя исполняющие в летной службе разные наземные обязанности: помощников командиров эскадрилий, инженеров по расшифровкам, по сертификации, по планированию, по охране труда, по летно-методической работе... Теперь им нечего было делать. Сбросившись, потихоньку пили в крайней комнате, курили, заглядывали каждому новому человеку в глаза с немым вопросом: не принес ли чего новенького. Кряхтели, молчали, дакали, вздыхали, цыкали краем рта - и расходились по углам, чтобы снова встретиться в курилке через полчаса. Старик, начальник штаба, сидя в кабинете, составлял никому не нужный план работы летного комплекса на следующий месяц: лишь бы какое заделье, лишь бы не остаться наедине с думами. Какие-то шустрые мальчики выносили мебель, грузили на улице в машину. Имущество растаскивалось.
Летного комплекса, собственно, уже не было: осталось полторы эскадрильи. Молодой летный директор, втихомолку активно учивший в последние месяцы английский язык, уволился и уехал в Москву, вторым пилотом на "Боинг", на его должность быстренько назначили командира одной из эскадрилий. Штатное расписание, уменьшающееся с каждым днем, как шагреневая кожа, тасовалось, должности менялись; старикам прямо предложили написать по собственному желанию. Бывшие пилоты такого желания не имели и остались ждать мифического сокращения, с положенной по закону компенсацией, хотя уже всем ясно было, что и зарплаты-то за осенние месяцы, скорее всего, не дождаться, и судиться-то за невыплаченную компенсацию будет просто не с кем. Все цеплялись за работу, как за спасательный круг, хотя и с кругом этим течение несло всех к водопаду.
Входная дверь открылась, в облаке морозного пара шумно ввалилась группа молодых пилотов с обходными листками; громко обсуждали проблемы трудоустройства в другую компанию. Быстро подписали, развернулись и убежали. Пришел старый штурман, тоже сунул директору на подпись обходной. Новоиспеченный летный директор, отводя взгляд, молча расписался, пожал на прощанье руку и присоединился к группе курильщиков. Запаха алкоголя он старался не замечать.
Климов не спеша поздоровался за руку со всеми. Постоял узнать, нет ли чего новенького, убедился, что нет, зашел в пустую эскадрилью, глянул в план. Кроме него, никто не летает. Летать некуда, остался один Норильск, и то, летают туда только потому, что билеты проданы заранее, надо людей довезти. Через неделю у компании обещали вообще отозвать лицензию. Так что, возможно, этот полет...
Климову не хотелось думать об этом. Он никогда не мог представить свой последний... нет - крайний рейс; ему казалось, что летать он будет всегда, - кто же, как не он.
Он присел на стул, потом еще раз глянул, кто с ним летит. Ну, свой экипаж, старики. А кто там второй? А, этот, как его... молодой, недавно из училища.
Боже ж ты мой, кого приходится учить. Вчерашнего курсанта переучили на
Ту-154. Конечно, кто же, как не Климов, и научит. Ага: Климову только таких и подсовывают. Но когда ж его до ума доведешь. Это же, как минимум, год надо с человеком полетать - чтоб вжился в атмосферу, понял дух, понял систему, чтобы научился вести бумаги, связь, обрел уверенность, что он здесь свой, что он такой же, как и все, летчик, - и все это должно опираться на главное: практический налет, своими, нетвердыми еще руками, под опекой и руководством опытного инструктора. А когда налетает, ну, хоть часов пятьсот, тогда, может, чуть-чуть начнет чувствовать лайнер. Сразу после училища, не имея опыта полетов на небольшом самолете... Нет, полный развал. А, не дай бог, что-нибудь со стариком случится в полете? С пассажирами за спиной?
Мальчишку поставили-то к инструктору только на программу ввода в строй: всего на пятьдесят часов, а дальше - считается, что второй пилот готов, отдадут в любой экипаж...
Привычные усталость и досада потихоньку тлели в душе.
Тьфу ты, черт, экипажей-то осталось всего три. Или четыре? Все рушится. Нет, не налетает парень, выбросят его, будет ошиваться под забором авиации, потом, на полном безрыбье, может, кто снова рискнет и возьмет. Надо спросить, как у него с английским. С английским и на "Эрбас" возьмут... тьфу, прости господи. Что это за летчики будут? Тут хоть штурвал, а там... писюлька какая-то... компьютер...
Он снова плюнул, вскочил, опять сел, бросил сжатые кулаки на стол, невидящими глазами глядя в окно поверх плана полетов и думая только об одном: рушится авиация. Рушится! И его долгая летная жизнь рушится, и, возможно, уже сегодня будет не крайний полет, а последний. Он раньше все гадал, куда. Оказывается, в Норильск, вот куда.
Солнце взошло, яркие лучи его упали на дубленое лицо старика, осветили седину коротко стриженых волос, жесткие морщины вокруг рта, плотно сжатые тонкие губы. Пожилой капитан привычно, не мигая, смотрел вдаль, на светило, его серые глаза, в лучиках пилотских морщинок по углам, выдержали режущий свет, но, видимо от старости, блеснули слезой. Он крякнул, вытер глаза платком, оглянулся, не видит ли кто, надел шапку и, шмыгая носом, вышел на мороз.
* * *
В штурманской тоже было безлюдно. Бывшая в прежние времена вместилищем и средоточием пилотской энергии, вмещающая в своем невеликом пространстве и дух ритуала подготовки к полету, и гул постоянных приветствий, и веселье анекдотов, и легкую дрему в ожидании автобуса, и запах преодоленного пространства, и скрип кожаных курток, - нынче, в тишине, она особенно поражала ощущением разрухи. Сонный дежурный штурман молча пожал Климову руку и ушел додремывать в свою каморку.
Точно как осиротевшая пчела, вернувшаяся в разоренный, покинутый, холодный улей: нет и не будет уже веселого и напряженного гула жизни; остается тихо забиться в угол и угаснуть.
Климов огляделся. Облупленный штурманский стол, краса и гордость любой штурманской, расшатался. Стулья подгибались. Древний ламповый приемник, включенный круглые сутки, вещал о каких-то финансовых новостях. Кнопочные телефоны кто-то уже успел втихаря заменить на допотопные эбонитовые аппараты с истертыми дисками. Схемы выхода из зоны аэродрома, пришпиленные на ободранных стенах, выцвели. Микрофон на столе дежурного штурмана болтался на проволочке и обрывках скотча.
Никому ни до чего не было дела. Жизнь уходила, вялые полеты были бесцельны. Все разворовывалось по мелочам. Изредка забежавший залетный экипаж быстро производил в этой разрухе необходимые расчеты, наговаривал в микрофон обязательные фразы и исчезал в пространстве, долго еще потом испытывая ощущение прикосновения к тлену и чувство гадливой жалости.
Нет, этот, когда-то уютный общественный уголок, как и все вокруг в аэропорту, был явно не жилец.
Старый капитан вздохнул, запахнул летную меховую куртку из чертовой кожи, поднял воротник, уселся в уголке на протертое кресло, сдвинул шапку на лоб и, ощущая такой знакомый, привычный за долгие летные годы запах овчинного меха, попытался погрузиться в дрему. Надо было добрать за недоспанную ночь.
Но сон не шел. Вид разрухи вокруг вызывал все те же, лезущие и лезущие в голову невеселые думы.
Правильно. Улей опустел: матка улетела. За бугор. Как они, эти хозяева жизни, умудряются: из остатков, можно сказать, из отбросов бывшей советской авиации, быстренько собрать авиакомпанию, начать с пары потрепанных Ан-24, постепенно докупить всякого реактивного старья, - а через несколько лет удрать за границу с миллионами в кармане. Заработанными, кстати, на его, Климова, пилотском горбу. Да еще и с украденной за три месяца его зарплатой.
Конечно, шустрые эти ребята. Очень шустрые. И смелые. Там, где другой еще только растерянно озирается, они моментально ориентируются в ситуации, намечают пути и бросаются в бой, не заботясь о следующем шаге, который сам собой получится, вытекая из предыдущего; надо только приложить энергию и мысль, ну, само собой, деньги. Сунуть, кому надо, Найти лазейку и проскользнуть. Не спать ночами, думать, думать, трещать извилинами. Жить этим делом - своим делом, рискуя своей шкурой - для собственного благосостояния! - напрочь позабыв, что такое совесть. И успеть вовремя остановиться, увильнуть, уйти от ответственности, когда нагребешь.
Так на берегу вздувшейся реки, с посиневшим зимним панцирем, покрытым трещинами, с разверзающимися полыньями, с шевельнувшимся уже и вновь на секунды остановившимся льдом, - стоят мужики, чешут головы: эх... часа два назад еще успели бы перейти, а теперь... за двадцать верст - единственный мост...
И пока в задумчивых, заторможенных, нерасторопных головах рождается обреченное осознание того, что - все, поздно, что пути нет, что надо таки разворачиваться и брести к тому далекому мосту, - вдруг один, самый отчаянный, решается - и прыгает на стронувшийся уже лед. Остальные таращат глаза, не веря, что разумный человек способен на такое безумство, - но глядь, смельчак уже на середине реки, прыгая через трещины, а где уже и с льдины на льдину, оскальзываясь и с трудом сохраняя равновесие, однако не теряя энергии бега, приближается к тому берегу; впереди осталась последняя полынья, он на остатках сил прыгает, край обламывается, по пояс в воду, шаг, другой, - и вот он, берег! Все, вылез, отряхнулся, сел, стащил сапоги, вылил воду, выкрутил портянки, отдышался - и, не оглядываясь, побежал вперед: на ходу обсохнет и согреется! Он - успел! У него впереди еще не одна такая река, надо торопиться. А до тех, сзади, ему уже нет дела.
И вот тогда из толпы, сначала неуклюже и запоздало, осторожненько, начинают выходить и щупать лед другие, трусившие до этого, а теперь вдохновленные наглядным примером. Потом срываются с места все... Да только льдины уже пошли, поплыли, и люди срываются, барахтаются в ледяной воде, потеряв надежду, возвращаются мокрые... а кого уже и накрыло...
"Вот она, перестройка", - подумал Климов. - "И за что, в принципе, винить хозяина? Ты ему попеняешь, а он скажет: "А где ж ты был? О чем думал? Почему не вертелся? Рисковать не хотел?" - и будет прав".
"Таковы нынешние лидеры", - подумал еще раз Климов, - "да и только ли нынешние - они во все времена были такими..."
Но тут мысли его прервались: в штурманскую вошел Витюха Ушаков, в течение десятка лет бессменный, родной штурман из его экипажа, а нынче, среди молодежи, - уже заработавший авторитет и отчество: Виктор Данилыч. Вместе летали долго, оборачивалось так, что, наверное, и последний рейс придется выполнить вдвоем.
Поздоровались. Поговорили о незначащих домашних делах, о погоде в Норильске. Привычное дело, все как всегда.
Но в глубине души у каждого ворочался тяжелый ком предчувствия близкого конца прежней привычной жизни. Говорить об этом перед полетом не было смысла.
Точно как осиротевшая пчела, вернувшаяся в разоренный, покинутый, холодный улей: нет и не будет уже веселого и напряженного гула жизни; остается тихо забиться в угол и угаснуть.
Климов огляделся. Облупленный штурманский стол, краса и гордость любой штурманской, расшатался. Стулья подгибались. Древний ламповый приемник, включенный круглые сутки, вещал о каких-то финансовых новостях. Кнопочные телефоны кто-то уже успел втихаря заменить на допотопные эбонитовые аппараты с истертыми дисками. Схемы выхода из зоны аэродрома, пришпиленные на ободранных стенах, выцвели. Микрофон на столе дежурного штурмана болтался на проволочке и обрывках скотча.
Никому ни до чего не было дела. Жизнь уходила, вялые полеты были бесцельны. Все разворовывалось по мелочам. Изредка забежавший залетный экипаж быстро производил в этой разрухе необходимые расчеты, наговаривал в микрофон обязательные фразы и исчезал в пространстве, долго еще потом испытывая ощущение прикосновения к тлену и чувство гадливой жалости.
Нет, этот, когда-то уютный общественный уголок, как и все вокруг в аэропорту, был явно не жилец.
Старый капитан вздохнул, запахнул летную меховую куртку из чертовой кожи, поднял воротник, уселся в уголке на протертое кресло, сдвинул шапку на лоб и, ощущая такой знакомый, привычный за долгие летные годы запах овчинного меха, попытался погрузиться в дрему. Надо было добрать за недоспанную ночь.
Но сон не шел. Вид разрухи вокруг вызывал все те же, лезущие и лезущие в голову невеселые думы.
Правильно. Улей опустел: матка улетела. За бугор. Как они, эти хозяева жизни, умудряются: из остатков, можно сказать, из отбросов бывшей советской авиации, быстренько собрать авиакомпанию, начать с пары потрепанных Ан-24, постепенно докупить всякого реактивного старья, - а через несколько лет удрать за границу с миллионами в кармане. Заработанными, кстати, на его, Климова, пилотском горбу. Да еще и с украденной за три месяца его зарплатой.
Конечно, шустрые эти ребята. Очень шустрые. И смелые. Там, где другой еще только растерянно озирается, они моментально ориентируются в ситуации, намечают пути и бросаются в бой, не заботясь о следующем шаге, который сам собой получится, вытекая из предыдущего; надо только приложить энергию и мысль, ну, само собой, деньги. Сунуть, кому надо, Найти лазейку и проскользнуть. Не спать ночами, думать, думать, трещать извилинами. Жить этим делом - своим делом, рискуя своей шкурой - для собственного благосостояния! - напрочь позабыв, что такое совесть. И успеть вовремя остановиться, увильнуть, уйти от ответственности, когда нагребешь.
Так на берегу вздувшейся реки, с посиневшим зимним панцирем, покрытым трещинами, с разверзающимися полыньями, с шевельнувшимся уже и вновь на секунды остановившимся льдом, - стоят мужики, чешут головы: эх... часа два назад еще успели бы перейти, а теперь... за двадцать верст - единственный мост...
И пока в задумчивых, заторможенных, нерасторопных головах рождается обреченное осознание того, что - все, поздно, что пути нет, что надо таки разворачиваться и брести к тому далекому мосту, - вдруг один, самый отчаянный, решается - и прыгает на стронувшийся уже лед. Остальные таращат глаза, не веря, что разумный человек способен на такое безумство, - но глядь, смельчак уже на середине реки, прыгая через трещины, а где уже и с льдины на льдину, оскальзываясь и с трудом сохраняя равновесие, однако не теряя энергии бега, приближается к тому берегу; впереди осталась последняя полынья, он на остатках сил прыгает, край обламывается, по пояс в воду, шаг, другой, - и вот он, берег! Все, вылез, отряхнулся, сел, стащил сапоги, вылил воду, выкрутил портянки, отдышался - и, не оглядываясь, побежал вперед: на ходу обсохнет и согреется! Он - успел! У него впереди еще не одна такая река, надо торопиться. А до тех, сзади, ему уже нет дела.
И вот тогда из толпы, сначала неуклюже и запоздало, осторожненько, начинают выходить и щупать лед другие, трусившие до этого, а теперь вдохновленные наглядным примером. Потом срываются с места все... Да только льдины уже пошли, поплыли, и люди срываются, барахтаются в ледяной воде, потеряв надежду, возвращаются мокрые... а кого уже и накрыло...
"Вот она, перестройка", - подумал Климов. - "И за что, в принципе, винить хозяина? Ты ему попеняешь, а он скажет: "А где ж ты был? О чем думал? Почему не вертелся? Рисковать не хотел?" - и будет прав".
"Таковы нынешние лидеры", - подумал еще раз Климов, - "да и только ли нынешние - они во все времена были такими..."
Но тут мысли его прервались: в штурманскую вошел Витюха Ушаков, в течение десятка лет бессменный, родной штурман из его экипажа, а нынче, среди молодежи, - уже заработавший авторитет и отчество: Виктор Данилыч. Вместе летали долго, оборачивалось так, что, наверное, и последний рейс придется выполнить вдвоем.
Поздоровались. Поговорили о незначащих домашних делах, о погоде в Норильске. Привычное дело, все как всегда.
Но в глубине души у каждого ворочался тяжелый ком предчувствия близкого конца прежней привычной жизни. Говорить об этом перед полетом не было смысла.
* * *
Месяц назад, перед эскадрильным разбором, комэска подозвал Климова и, кивая в сторону стоявшего особняком высокого парня, сказал:
- Петрович, вот пришел молодой второй пилот, Кузнецов, только что переучился; между прочим, сын того самого... - он назвал имя известного летного начальника. - Династия, значит. Просил посадить сынка к тебе в экипаж: лучше Климова, мол... ну, понимаешь...
Комэска знал, что Климов не очень любил возиться с "сынками", мучившимися комплексом собственной непопулярности под косыми взглядами своих менее породистых товарищей. Как-то так получалось, что "сынки" потом быстро обходили всех в карьере: и в классе повышались быстрее, и в строй командирами вводились, и переучивались на новую технику в числе первых, - и потом, набравшись опыта, став уже зрелыми мастерами, относились к отставшим на карьерном вираже коллегам с покровительственным сочувствием. Правда, работали над собой такие ребята, в основном, очень усердно: положение и самолюбие обязывали. Но шепоток за их спиной всегда был: "блатной..."
Блатной второй пилот, долговязый, румяный, с тонкой шеей и равнодушными глазами, спокойно поглядывал на старого инструктора, который должен будет научить его летать на этой старой железяке. Парню не понравился брошенный на него мимолетный взгляд старого капитана, взгляд - как на пустое место: "видали мы вас всяких"; он отвернулся.
Отец много рассказывал ему про Климова, с которым они вместе летали еще вторыми пилотами "на поршнях", особо отметил сложный характер инструктора. Что ж, придется стерпеть деда: это только очередной этап, еще одна трудность на пути. Лишь бы руля давал.
После разбора Климов вышел в коридор, увидев среди толпы курящих своего будущего стажера, пальцем поманил к себе:
- Ну-ка, пойдем, побеседуем. Звать-то тебя как?
- Дмитрий.
- Ага, Дмитрий Алексеевич, значит. Летали мы вместе с твоим папашей, но... ты пока об этом забудь. Отчество получишь, когда в командиры введешься, вместе с "дубами" на фуражку, - так у нас принято. Пока ты у нас будешь просто Дима. А меня зовут Николай Петрович Климов. Ну, пошли в методический класс, Дима, расскажешь о себе.
- Петрович, вот пришел молодой второй пилот, Кузнецов, только что переучился; между прочим, сын того самого... - он назвал имя известного летного начальника. - Династия, значит. Просил посадить сынка к тебе в экипаж: лучше Климова, мол... ну, понимаешь...
Комэска знал, что Климов не очень любил возиться с "сынками", мучившимися комплексом собственной непопулярности под косыми взглядами своих менее породистых товарищей. Как-то так получалось, что "сынки" потом быстро обходили всех в карьере: и в классе повышались быстрее, и в строй командирами вводились, и переучивались на новую технику в числе первых, - и потом, набравшись опыта, став уже зрелыми мастерами, относились к отставшим на карьерном вираже коллегам с покровительственным сочувствием. Правда, работали над собой такие ребята, в основном, очень усердно: положение и самолюбие обязывали. Но шепоток за их спиной всегда был: "блатной..."
Блатной второй пилот, долговязый, румяный, с тонкой шеей и равнодушными глазами, спокойно поглядывал на старого инструктора, который должен будет научить его летать на этой старой железяке. Парню не понравился брошенный на него мимолетный взгляд старого капитана, взгляд - как на пустое место: "видали мы вас всяких"; он отвернулся.
Отец много рассказывал ему про Климова, с которым они вместе летали еще вторыми пилотами "на поршнях", особо отметил сложный характер инструктора. Что ж, придется стерпеть деда: это только очередной этап, еще одна трудность на пути. Лишь бы руля давал.
После разбора Климов вышел в коридор, увидев среди толпы курящих своего будущего стажера, пальцем поманил к себе:
- Ну-ка, пойдем, побеседуем. Звать-то тебя как?
- Дмитрий.
- Ага, Дмитрий Алексеевич, значит. Летали мы вместе с твоим папашей, но... ты пока об этом забудь. Отчество получишь, когда в командиры введешься, вместе с "дубами" на фуражку, - так у нас принято. Пока ты у нас будешь просто Дима. А меня зовут Николай Петрович Климов. Ну, пошли в методический класс, Дима, расскажешь о себе.