Страница:
Тебя еще не клюнул в задницу жареный петух, Славочка, чистый, пригожий ты мой мальчик. Художник – универсальная профессия. Он еще и интриган, и дипломат, и торговец. Даже Пушкин, мой милый, думал о суетном. Торговался с издателями. "Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать". Художник – белый и серый ангел сразу. А ты хочешь прожить в крахмальной рубашечке, не склонивши выи? Ты даже меня, своего учителя, не хочешь попросить ни о чем. Все сам. Ну так барабань. Нервничай, торопись на автобус, стрессуй, нянчись со своей душой, со своей мамочкой, идеальный сын, а когда ты будешь писать свои гениальные картины? Погоди, милок, мы тебе подвалим работки в музее, мы тебе подвалим забот.
– Я передала вашу просьбу Ростиславу Николаевичу, и он готов сейчас же к вам зайти, – слышится через селектор голос Юлии Борисовны.
А сколько с ней, с высокоценимой и высокоинтеллигентной Юлией Борисовной, мне нянчиться? Не пора ли почтенной даме избавляться от романтических иллюзий и старушечьей влюбленности? Не в кошки-мышки здесь играем. А уж роль мышки для меня и вовсе была бы нова. В мои-то пятьдесят с лишним лет мне как-то негоже менять амплуа. Будут, правда, валидолы, корвалолы, кордиамины, суета, а может быть, на недельку и гипертонический криз. Трус не играет в хоккей! Пора.
В моем голосе к свинцу начальственного гнева прибавляется – именно этого Юлия Борисовна и не любит – человеческое раздражение. Наддай, Семираев, наддай…
– Юлия Борисовна, я просил разыскать мне Ростислава Николаевича сорок минут назад. Время, которое я предполагал ему уделить, истекло. Теперь я смогу с ним переговорить только в конце рабочего дня.
Пусть понервничает мальчик, а заодно оставит надежду улизнуть пораньше. Господь завещал нам зарабатывать свой хлеб в поте лица своего.
Я не успеваю выключить селектор, голос Юлии Борисовны снова врывается ко мне в кабинет:
– Юрий Алексеевич, я убедительно прошу вас не откладывая принять Ростислава Николаевича. У него настоятельная личная просьба.
Меня всегда деморализует чужая настойчивость и неизвестность. Настойчивость подразумевает силу и уверенность. Неизвестность заставляет преувеличивать размер чужой силы и точки ее приложения. Может быть, что-то разнюхал мой гениальный ученик? Ляпнула что-то Маша? У него поменялись планы? Информация – основа действия. Чтобы управлять событиями, надо ею владеть.
Неверно, что существуют большие события и малые. Малые события – это большие усилия малых людей. А малые люди умеют ставить палки в колеса большим. И потом, пожар надо гасить в зародыше. Горло полоскать, когда начало першить. Так что нам приготовил решительный и настойчивый Славик? Я разве боюсь, просто чуть начинает сосать под сердцем. А собственную нервную систему надо беречь, настоящий марафон лишь начался. В искусстве побеждает не только талант, но и объем, масса. Что Пикассо со своей "Герникой" и без своих трех тысяч картин? А Микеланджело с одним "Давидом"? Лишь эпизоды истории…
Я поворачиваюсь к селектору:
– Хорошо. Пусть поднимается.
И тут же раздается телефонный звонок.
Я с детства тренирован на стрессах. В конце концов, у каждого их хоть отбавляй. Но разве смог бы я работать, если бы допускал до себя всех? Если бы бросался переделывать каждое полотно по совету любого доброхота? Если бы в рефлексии все время перемалывал свои поступки? У меня свой защитный аппарат, выработавшийся с годами. Любую ситуацию рассматриваю как не свою. И при плохом, трагическом известии первое, что я себе говорю: "Ну и что? Мир перевернулся? Жить можно?" И тут же быстро, мгновенно напрягаюсь: сделанного и прошедшего не вернешь – о нем жалеть нечего. Что делать дальше? Все усилия на будущее. Есть выход? Хорошо, будем точно и смело работать в этом направлении. Вперед, заре навстречу!
Когда умерла мать Маши, Мария-старшая, я сказал себе: ее не вернешь, цыц, не психовать. Цели две: объяснить "все" Маше и скрыть, "как она умерла". Пока главное – второе. Несчастный случай. На этой версии и держался до последнего. Четырем допросам подвергли несчастного вдовца, и каждый раз я говорил: "Нет. Нет. Нет. Нет". По отношению к знаменитому художнику следственным органам приходилось вести себя с особой деликатностью. Ничего прямо, все в изящных вуалях. А разве скинешь с чаши весов мою безупречную биографию? Происхождение, восхождение, жизнь. И разве в мастерской художника не может стоять кислота, если уже десять лет я занимаюсь ксилографией? "Нет". Правда, у Марии, если мне память не изменяет, брат умер от белой горячки. "Нет". Правда, у покойной были странности – иногда она на неделю-две пропадала из дома. "Нет". Правда, племянник моей жены осужден за ограбление. Деревенские они, неразвитая эмоциональная основа, тяжелое детство. Я сам родом из деревни, я знаю…
Сейчас бы я добавил и еще кое-что, это бы сократило процедуру до двух разговоров: "У моей дочери тоже обнаружены странности. Какие? Она закончила художественный институт, по специальности живопись, но уже три года не притрагивается к холсту, к карандашу, к кисти".
В любой ситуации главное – не растеряться. Принять ее как данность и действовать. Это снимет первый, глубинный стресс. Но потом случившееся все же просачивается до эмоциональных основ. О, как страх, неуверенность, злоба начинают трясти душу! Бессонная ночь разматывает перед тобою мерзкий кинофильм случившегося. И днем, что бы ты ни делал, как бы ни старался отвлечься, тревога и страх вползают в душу. Но и здесь я нашел противоядие. Боль от любой утраты стихает на третий день, выход из любого, самого безвыходного положения начинает брезжить в конце третьих суток. Да будут благословенны они, третьи сутки! Помни о третьих! С этой мыслью я готовлюсь принять любое известие.
Зазвонил телефон, по которому могло звонить только очень большое начальство. А большое начальство как кара небесная, здесь редко ждешь радости. И тем приятнее, когда у правила бывают исключения. Я, как всегда при таком звонке, подобрался, отринул сиюминутное, мобилизовал память, внимание, реакцию. Я – чиновник.
– Семираев слушает.
По первым звукам голоса я понял, что звонит Иван Матвеевич – и начальство, и друг, если только на горных вершинах административного успеха есть дружба. Но если ее нет, она удачно заменяется солидарностью сходного отношения к жизни, к ремеслу, к жизненным благам, к приемам профессиональной деятельности. Людям, одинаково понимающим эти проблемы, нет надобности расшифровывать их, подавать друг другу опознавательные знаки, какими-то особыми действиями выявлять свое отношение друг к другу. Мы, как птицы, узнаем друг друга по полету, по неуловимым признакам, не по словам. Слова – это лишь слова, жизнь соскучилась по поступкам. Важны не поздравления к празднику, а суть, отношение к человеческому делу. Иван Матвеевич не только мое художественное начальство, но и человек, верящий в меня, в мое искусство. Часто, когда я вижу, как глубоко и заинтересованно он разглядывает мои картины, я думаю: а может быть, я излишне строг к себе? Может быть…
О это сладостное "быть может"!
– Семираев слушает!..
Но начальство все же начальство. Любовь любовью, однако она возникает лишь тогда, когда есть исполнительность, рвение с твоей стороны и уверенность в тебе, а лучше твердое знание, что ты не подведешь, – с той. Здесь надо уметь слушать и горькие истины.
– Слушай, Семираев, – как всегда, Иван Матвеевич берет проблему за рога, – здесь мы подумали, посоветовались, и, в общем, есть мнение…
Я боялся об этом и подумать. Неужели мне?.. Ведь это неправда, что выживают во времени только шедевры. Иногда даже среднее произведение, случайно продравшись через века, прицепившись, как ракушка к кораблю, к старым развалинам или новым дворцам, выплывает в сегодняшний день. В конце концов, мозаики Помпеи – лишь остатки массовой художественной культуры римлян, а фаюмские портреты – лишь инвентарная "фотография" покойника. Все ругают Исаакиевский собор за тяжеловесность, но Монферан-то принадлежит будущему, и сколько еще веков экскурсоводы будут поминать его фамилию, а также тех живописцев и скульпторов, кто помогал украшать здание. Как важно примкнуть к большому делу… А дело сделано – пусть потом разбираются. Значит, Иван Матвеевич будет предлагать э т о мне.
– …В общем, – продолжает Иван Матвеевич, немножко потягивая новость, о которой я уже догадался, – есть мнение, чтобы фреску в Русском зале Института языка в Париже поручить тебе. Заказана тема "Русские реалисты"…
Друг другом, но с Иваном Матвеевичем я знаю, как говорить. Говорить надо выдержанно.
– Понятие "русские реалисты", – осторожно перебиваю я Ивана Матвеевича, – видимо, надо трактовать широко. Я бы включил сюда и Шевченко, и Абая, и Низами. Можно и еще подумать.
– Правильно рассуждаешь, Семираев. Подкованно. Не зря мы тебя сделали директором музея. Когда подготовишь списочек, подъезжай, потолкуем. У нас тоже будут предложения. Рад?
– Рад, Иван Матвеевич. Но у меня есть один вопрос.
Радость – вещь пустая. Мне некогда предаваться разнообразным эмоциям. Пока идет разговор – я считаю.
Что там счетная машина "Минск" в третьем поколении. В своем деле, свое, мною запрограммированное, я считаю быстрее. Я уже вижу эту фреску, вижу лица, вижу композицию. Выхожу на европейский класс! Вот он, мой корабль, который унесет меня и сотни моих картин в будущее. И я сделаю это. Я же мастер, и я об этом знаю, и все знают об этом. Я сделаю как мастер.
А надо как гений. И здесь одному мне не справиться. Здесь нужен Славка с его чертовщиной, преувеличениями. Мне нужно это Славкино «чуть-чуть». Две трети он всегда городит лишнего, но я его поправлю, перепишу. Поправлю так, что он и сам не узнает себя. Но все сразу станет живо. Такая площадка для меня великовата. А у него длинное дыхание. В свое время мотив карусели к моей знаменитой фреске «Рабочая окраина» дал он.
Я ведь не жадный, не мздоимец. Когда пять лет назад мне предложили расписать целую стену в новом московском клубе, я объявил тему у себя в институтской мастерской. Честно и искренне рассказал о трудностях этой своей новой работы студентам и предложил: в качестве курсовой контрольной работы каждый делает по эскизу. Все было скучно, традиционно. Только у Славика на переднем плане в воздухе плыли качели, и на них стояли во весь рост девушка в высоких башмаках (наверняка с Маши по памяти рисовал) и ухватистый лихой гармонист с цветком в петлице. А для профессионала от этих качелей до карусели, плывущей над рабочей слободкой, было совсем рядом. Когда уже готовую, на стене, работу смотрел весь курс, что-то шевельнулось в глазах у Славы и Маши, но тут все ахнули, потому что на фреске был вроде тот же самый парень с гармошкой, хороший, ладный, ухватистый, но парень этот был с лицом Славы. Прямое признание. Я так силен, что мне нечего скрывать. Ай да мастер, ай да молодец, ай да хитрец!
И в этой работе без Славы мне не обойтись. Значит, не зря, как чувствовал, законсервировал я его в реставрационной мастерской. Ревность? Интуиция?
– Ну что там у тебя за вопросик, Семираев?
– Ведь работа большая, ответственная. Мог бы я взять с собой за границу помощника?
– Ты только, Семираев, не размахивайся. Но одного-двух помощников себе подбери. Не больше. Командировка валютная. Пробьем.
Я повесил трубку и сразу посмотрел на музу, венчающую своего грека. Как, красавица, хватит ли в твоем магазине лаврушки? Придется быть порасторопнее. Пора, касаточка, выписывать на зелень наряд и требование. Особенно за количеством не гонись, но по всем правилам: венок, лента, овации, пресса, статья в энциклопедии. До основного издания дело пока не дойдет, я согласен и на статью в "Ежегоднике". И хватит шутковать. Отпущенное для вас, миледи, время истекло.
Сейчас – Славик. Режим наибольшего благоприятствия. Он мой ученик, жених моей дочери. А родственникам надо помогать.
Славик вошел в кабинет со своим плоским чемоданчиком, который называют почему-то "дипломат". Значит, не заходил в реставрационную и не считает нужным скрывать, что сегодня опоздал. Пока он шел к столу, я заметил, что он бледнее обычного. И еще совсем уже дурацкая мысль пришла мне в голову. Как всегда, Славик весь был чистенький, вымытый, ботинки блестели, на брюках стрелки, рубашка отменной свежести. Когда же он успевает так утюжиться? Кто стирает ему рубашки и пришивает пуговицы?
Но расслабляться на этих легких бытовых соображениях я не стал. Крепкие широкие скулы на лице моего ученика каменели более обычного, а далеко поставленные глаза суховато блестели. Как трудно с этими непредсказуемыми личностями. Что задумал этот крепыш? Решил сдать мать в больницу для хроников и уезжает на Северный полюс? Сделал гениальные иллюстрации к "Мастеру и Маргарите" и бросает работу? Пришел меня убить? Просить денег? Мириться? Но при всех условиях – спокойствие. Выигрывает не тот, кто сбивает одну за другой пешки противника, а кто ставит мат королю. Как хорошо, что Иван Матвеевич вовремя позвонил: один ход в запасе у меня уже есть.
– Юрий Алексеевич, я пришел вам сказать… – начал Слава.
– Бог с тобой, Слава. А где здравствуйте?
Инициатива уже в моих руках.
– Здравствуйте, Юрий Алексеевич.
– Как мама, Слава?
Не наградил Бог меня большим умом, не дал то, что называется большим талантом. Я середняк. Но именно поэтому мне пришлось работать, защищаться. Мои сверстники были талантливы, но ленивы. Гениальны, но пили вино и без разбора любили женщин. Я люблю только свое будущее. Им не надо было доказывать, что они художники божьей милостью. А мне пришлось имитировать ум – и я взял начитанностью, талант я взял работоспособностью, точным расчетом, терпением. Их всегда любили окружающие потому, что они такие. А я заставлял себя уважать и любить. Я должен был знать людей. Высчитывать каждую их реплику и движение, аккуратно подыгрывать и, якобы споря, соглашаться. Они говорили, витийствовали, дискутировали во время наших студенческих застолий, а я молчал. Я открывал рот только в том случае, если за вечер собирал фразу, которая, будучи выкинута на стол, производила впечатление козырного туза. А теперь даже я говорю про себя: интуиция. А интуиция – это лишь опыт, знания, железное терпение и чугунный зад.
Интуиция меня не подвела.
– О маме я и пришел с вами поговорить.
Я замолчал. Не надо помогать человеку у тебя просить. Иначе наполовину ты сам становишься просителем.
– Врач сказал, что… – Боже мой, какой белый стал Слава!
Ты можешь не договаривать, мой мальчик. Ведь человеческое не чуждо и мне. Хотя, конечно, мама – это единственное в мире существо, которое поймет и простит. Только мать и могла простить меня. И сейчас тоже на том свете – если есть тот иной свет – она молит за меня. Ну, так что сказал врач?
– Врач сказал, что все з а к о н ч и т с я в течение одной-двух недель. Я бы хотел, Юрий Алексеевич, чтобы на работе…
– Все ясно, Слава. С сегодняшнего дня ты на работе находишься столько, сколько сочтешь нужным. Мы тебе будем отмечать табель. Если тебе нужны деньги, обращайся ко мне. У меня сейчас есть. Если не будет – найду. Не благодари. Экономь силы. Помни: я на тебя рассчитываю. Ты же давно хотел посмотреть Париж? Летом на два-три месяца мы с тобой туда поедем: мне предложили там работу. А кого же брать в помощники, как не собственного ученика? Иди, Слава, быстро. Каждую минуту ты должен быть с мамой. Закрой рот, не благодари. Быстро. Чтобы через минуту тебя в музее не было. Быстро! Быстро!
Здесь я на него почти кричал.
Он никогда не слышал, чтобы я кричал. Я не умею кричать. Это последнее оружие, и я знаю, что на окружающих, привыкших к моему тихому, выработанному многолетней привычкой сдерживаться, интеллигентному, мягкому голосу, это действует оглушительно. Здесь тоже есть свой механизм. Я начинаю т о к о в а т ь, внутри оставаясь совершенно холодным, развязываю одну за другой накрепко завязанные узелки на тайничках души и природной психики: глубоко дышу, сжимаю кулаки, физически напрягаюсь – и вдруг рождается крик. Я представляю, что у меня краснеет лицо, меняется выражение глаз. Но внутри я спокоен и могу остановить себя в любой момент. Где-то я читал, как Сальвини с семнадцатилетней Яблочкиной играл "Отелло" в Малом театре. В финальной сцене, когда в ужасе замер зал, этот ужас перед диким Мавром, с пеной на губах стискивающим ей горло, передался и актрисе. И уже неподдельный, неактерский, а животный, человеческий страх прочел Сальвини в глазах юной партнерши. Тогда великий трагик неслышно для зала по-французски шепнул ей: "Не бойтесь, дитя мое". Кажется, по современной актерской терминологии это называется школой представления. Как называется, бог с ним, важно, чтобы школа действовала.
Я смотрел на солдатски крепкую спину Славки, когда он покидал мой кабинет, и думал, а шейку-то ты, сынок, держишь уже не так прямо. Благодарность – это, милый, то, что тебе не дано перешагнуть. Слабачок ты в этом. Не дано. Теперь и будешь долго бежать за мною, вывозя меня к славе, к венцу жизни.
Мои последние слова – в приемной тихая паника, секретарша изо всех сил лупит по машинке, чтобы заглушить несущийся из кабинета крик, – мои последние слова еще не затихли под фривольной лепниной графской спальни, а глаза уже смеялись, я улыбался, я ликовал.
Слава закрыл дверь. И я мысленно увидел его, белого, сломленного, стоящего прямо под табличкой "Директор музея Ю.А.Семираев".
ГЛАВА II
– Я передала вашу просьбу Ростиславу Николаевичу, и он готов сейчас же к вам зайти, – слышится через селектор голос Юлии Борисовны.
А сколько с ней, с высокоценимой и высокоинтеллигентной Юлией Борисовной, мне нянчиться? Не пора ли почтенной даме избавляться от романтических иллюзий и старушечьей влюбленности? Не в кошки-мышки здесь играем. А уж роль мышки для меня и вовсе была бы нова. В мои-то пятьдесят с лишним лет мне как-то негоже менять амплуа. Будут, правда, валидолы, корвалолы, кордиамины, суета, а может быть, на недельку и гипертонический криз. Трус не играет в хоккей! Пора.
В моем голосе к свинцу начальственного гнева прибавляется – именно этого Юлия Борисовна и не любит – человеческое раздражение. Наддай, Семираев, наддай…
– Юлия Борисовна, я просил разыскать мне Ростислава Николаевича сорок минут назад. Время, которое я предполагал ему уделить, истекло. Теперь я смогу с ним переговорить только в конце рабочего дня.
Пусть понервничает мальчик, а заодно оставит надежду улизнуть пораньше. Господь завещал нам зарабатывать свой хлеб в поте лица своего.
Я не успеваю выключить селектор, голос Юлии Борисовны снова врывается ко мне в кабинет:
– Юрий Алексеевич, я убедительно прошу вас не откладывая принять Ростислава Николаевича. У него настоятельная личная просьба.
Меня всегда деморализует чужая настойчивость и неизвестность. Настойчивость подразумевает силу и уверенность. Неизвестность заставляет преувеличивать размер чужой силы и точки ее приложения. Может быть, что-то разнюхал мой гениальный ученик? Ляпнула что-то Маша? У него поменялись планы? Информация – основа действия. Чтобы управлять событиями, надо ею владеть.
Неверно, что существуют большие события и малые. Малые события – это большие усилия малых людей. А малые люди умеют ставить палки в колеса большим. И потом, пожар надо гасить в зародыше. Горло полоскать, когда начало першить. Так что нам приготовил решительный и настойчивый Славик? Я разве боюсь, просто чуть начинает сосать под сердцем. А собственную нервную систему надо беречь, настоящий марафон лишь начался. В искусстве побеждает не только талант, но и объем, масса. Что Пикассо со своей "Герникой" и без своих трех тысяч картин? А Микеланджело с одним "Давидом"? Лишь эпизоды истории…
Я поворачиваюсь к селектору:
– Хорошо. Пусть поднимается.
И тут же раздается телефонный звонок.
Я с детства тренирован на стрессах. В конце концов, у каждого их хоть отбавляй. Но разве смог бы я работать, если бы допускал до себя всех? Если бы бросался переделывать каждое полотно по совету любого доброхота? Если бы в рефлексии все время перемалывал свои поступки? У меня свой защитный аппарат, выработавшийся с годами. Любую ситуацию рассматриваю как не свою. И при плохом, трагическом известии первое, что я себе говорю: "Ну и что? Мир перевернулся? Жить можно?" И тут же быстро, мгновенно напрягаюсь: сделанного и прошедшего не вернешь – о нем жалеть нечего. Что делать дальше? Все усилия на будущее. Есть выход? Хорошо, будем точно и смело работать в этом направлении. Вперед, заре навстречу!
Когда умерла мать Маши, Мария-старшая, я сказал себе: ее не вернешь, цыц, не психовать. Цели две: объяснить "все" Маше и скрыть, "как она умерла". Пока главное – второе. Несчастный случай. На этой версии и держался до последнего. Четырем допросам подвергли несчастного вдовца, и каждый раз я говорил: "Нет. Нет. Нет. Нет". По отношению к знаменитому художнику следственным органам приходилось вести себя с особой деликатностью. Ничего прямо, все в изящных вуалях. А разве скинешь с чаши весов мою безупречную биографию? Происхождение, восхождение, жизнь. И разве в мастерской художника не может стоять кислота, если уже десять лет я занимаюсь ксилографией? "Нет". Правда, у Марии, если мне память не изменяет, брат умер от белой горячки. "Нет". Правда, у покойной были странности – иногда она на неделю-две пропадала из дома. "Нет". Правда, племянник моей жены осужден за ограбление. Деревенские они, неразвитая эмоциональная основа, тяжелое детство. Я сам родом из деревни, я знаю…
Сейчас бы я добавил и еще кое-что, это бы сократило процедуру до двух разговоров: "У моей дочери тоже обнаружены странности. Какие? Она закончила художественный институт, по специальности живопись, но уже три года не притрагивается к холсту, к карандашу, к кисти".
В любой ситуации главное – не растеряться. Принять ее как данность и действовать. Это снимет первый, глубинный стресс. Но потом случившееся все же просачивается до эмоциональных основ. О, как страх, неуверенность, злоба начинают трясти душу! Бессонная ночь разматывает перед тобою мерзкий кинофильм случившегося. И днем, что бы ты ни делал, как бы ни старался отвлечься, тревога и страх вползают в душу. Но и здесь я нашел противоядие. Боль от любой утраты стихает на третий день, выход из любого, самого безвыходного положения начинает брезжить в конце третьих суток. Да будут благословенны они, третьи сутки! Помни о третьих! С этой мыслью я готовлюсь принять любое известие.
Зазвонил телефон, по которому могло звонить только очень большое начальство. А большое начальство как кара небесная, здесь редко ждешь радости. И тем приятнее, когда у правила бывают исключения. Я, как всегда при таком звонке, подобрался, отринул сиюминутное, мобилизовал память, внимание, реакцию. Я – чиновник.
– Семираев слушает.
По первым звукам голоса я понял, что звонит Иван Матвеевич – и начальство, и друг, если только на горных вершинах административного успеха есть дружба. Но если ее нет, она удачно заменяется солидарностью сходного отношения к жизни, к ремеслу, к жизненным благам, к приемам профессиональной деятельности. Людям, одинаково понимающим эти проблемы, нет надобности расшифровывать их, подавать друг другу опознавательные знаки, какими-то особыми действиями выявлять свое отношение друг к другу. Мы, как птицы, узнаем друг друга по полету, по неуловимым признакам, не по словам. Слова – это лишь слова, жизнь соскучилась по поступкам. Важны не поздравления к празднику, а суть, отношение к человеческому делу. Иван Матвеевич не только мое художественное начальство, но и человек, верящий в меня, в мое искусство. Часто, когда я вижу, как глубоко и заинтересованно он разглядывает мои картины, я думаю: а может быть, я излишне строг к себе? Может быть…
О это сладостное "быть может"!
– Семираев слушает!..
Но начальство все же начальство. Любовь любовью, однако она возникает лишь тогда, когда есть исполнительность, рвение с твоей стороны и уверенность в тебе, а лучше твердое знание, что ты не подведешь, – с той. Здесь надо уметь слушать и горькие истины.
– Слушай, Семираев, – как всегда, Иван Матвеевич берет проблему за рога, – здесь мы подумали, посоветовались, и, в общем, есть мнение…
Я боялся об этом и подумать. Неужели мне?.. Ведь это неправда, что выживают во времени только шедевры. Иногда даже среднее произведение, случайно продравшись через века, прицепившись, как ракушка к кораблю, к старым развалинам или новым дворцам, выплывает в сегодняшний день. В конце концов, мозаики Помпеи – лишь остатки массовой художественной культуры римлян, а фаюмские портреты – лишь инвентарная "фотография" покойника. Все ругают Исаакиевский собор за тяжеловесность, но Монферан-то принадлежит будущему, и сколько еще веков экскурсоводы будут поминать его фамилию, а также тех живописцев и скульпторов, кто помогал украшать здание. Как важно примкнуть к большому делу… А дело сделано – пусть потом разбираются. Значит, Иван Матвеевич будет предлагать э т о мне.
– …В общем, – продолжает Иван Матвеевич, немножко потягивая новость, о которой я уже догадался, – есть мнение, чтобы фреску в Русском зале Института языка в Париже поручить тебе. Заказана тема "Русские реалисты"…
Друг другом, но с Иваном Матвеевичем я знаю, как говорить. Говорить надо выдержанно.
– Понятие "русские реалисты", – осторожно перебиваю я Ивана Матвеевича, – видимо, надо трактовать широко. Я бы включил сюда и Шевченко, и Абая, и Низами. Можно и еще подумать.
– Правильно рассуждаешь, Семираев. Подкованно. Не зря мы тебя сделали директором музея. Когда подготовишь списочек, подъезжай, потолкуем. У нас тоже будут предложения. Рад?
– Рад, Иван Матвеевич. Но у меня есть один вопрос.
Радость – вещь пустая. Мне некогда предаваться разнообразным эмоциям. Пока идет разговор – я считаю.
Что там счетная машина "Минск" в третьем поколении. В своем деле, свое, мною запрограммированное, я считаю быстрее. Я уже вижу эту фреску, вижу лица, вижу композицию. Выхожу на европейский класс! Вот он, мой корабль, который унесет меня и сотни моих картин в будущее. И я сделаю это. Я же мастер, и я об этом знаю, и все знают об этом. Я сделаю как мастер.
А надо как гений. И здесь одному мне не справиться. Здесь нужен Славка с его чертовщиной, преувеличениями. Мне нужно это Славкино «чуть-чуть». Две трети он всегда городит лишнего, но я его поправлю, перепишу. Поправлю так, что он и сам не узнает себя. Но все сразу станет живо. Такая площадка для меня великовата. А у него длинное дыхание. В свое время мотив карусели к моей знаменитой фреске «Рабочая окраина» дал он.
Я ведь не жадный, не мздоимец. Когда пять лет назад мне предложили расписать целую стену в новом московском клубе, я объявил тему у себя в институтской мастерской. Честно и искренне рассказал о трудностях этой своей новой работы студентам и предложил: в качестве курсовой контрольной работы каждый делает по эскизу. Все было скучно, традиционно. Только у Славика на переднем плане в воздухе плыли качели, и на них стояли во весь рост девушка в высоких башмаках (наверняка с Маши по памяти рисовал) и ухватистый лихой гармонист с цветком в петлице. А для профессионала от этих качелей до карусели, плывущей над рабочей слободкой, было совсем рядом. Когда уже готовую, на стене, работу смотрел весь курс, что-то шевельнулось в глазах у Славы и Маши, но тут все ахнули, потому что на фреске был вроде тот же самый парень с гармошкой, хороший, ладный, ухватистый, но парень этот был с лицом Славы. Прямое признание. Я так силен, что мне нечего скрывать. Ай да мастер, ай да молодец, ай да хитрец!
И в этой работе без Славы мне не обойтись. Значит, не зря, как чувствовал, законсервировал я его в реставрационной мастерской. Ревность? Интуиция?
– Ну что там у тебя за вопросик, Семираев?
– Ведь работа большая, ответственная. Мог бы я взять с собой за границу помощника?
– Ты только, Семираев, не размахивайся. Но одного-двух помощников себе подбери. Не больше. Командировка валютная. Пробьем.
Я повесил трубку и сразу посмотрел на музу, венчающую своего грека. Как, красавица, хватит ли в твоем магазине лаврушки? Придется быть порасторопнее. Пора, касаточка, выписывать на зелень наряд и требование. Особенно за количеством не гонись, но по всем правилам: венок, лента, овации, пресса, статья в энциклопедии. До основного издания дело пока не дойдет, я согласен и на статью в "Ежегоднике". И хватит шутковать. Отпущенное для вас, миледи, время истекло.
Сейчас – Славик. Режим наибольшего благоприятствия. Он мой ученик, жених моей дочери. А родственникам надо помогать.
Славик вошел в кабинет со своим плоским чемоданчиком, который называют почему-то "дипломат". Значит, не заходил в реставрационную и не считает нужным скрывать, что сегодня опоздал. Пока он шел к столу, я заметил, что он бледнее обычного. И еще совсем уже дурацкая мысль пришла мне в голову. Как всегда, Славик весь был чистенький, вымытый, ботинки блестели, на брюках стрелки, рубашка отменной свежести. Когда же он успевает так утюжиться? Кто стирает ему рубашки и пришивает пуговицы?
Но расслабляться на этих легких бытовых соображениях я не стал. Крепкие широкие скулы на лице моего ученика каменели более обычного, а далеко поставленные глаза суховато блестели. Как трудно с этими непредсказуемыми личностями. Что задумал этот крепыш? Решил сдать мать в больницу для хроников и уезжает на Северный полюс? Сделал гениальные иллюстрации к "Мастеру и Маргарите" и бросает работу? Пришел меня убить? Просить денег? Мириться? Но при всех условиях – спокойствие. Выигрывает не тот, кто сбивает одну за другой пешки противника, а кто ставит мат королю. Как хорошо, что Иван Матвеевич вовремя позвонил: один ход в запасе у меня уже есть.
– Юрий Алексеевич, я пришел вам сказать… – начал Слава.
– Бог с тобой, Слава. А где здравствуйте?
Инициатива уже в моих руках.
– Здравствуйте, Юрий Алексеевич.
– Как мама, Слава?
Не наградил Бог меня большим умом, не дал то, что называется большим талантом. Я середняк. Но именно поэтому мне пришлось работать, защищаться. Мои сверстники были талантливы, но ленивы. Гениальны, но пили вино и без разбора любили женщин. Я люблю только свое будущее. Им не надо было доказывать, что они художники божьей милостью. А мне пришлось имитировать ум – и я взял начитанностью, талант я взял работоспособностью, точным расчетом, терпением. Их всегда любили окружающие потому, что они такие. А я заставлял себя уважать и любить. Я должен был знать людей. Высчитывать каждую их реплику и движение, аккуратно подыгрывать и, якобы споря, соглашаться. Они говорили, витийствовали, дискутировали во время наших студенческих застолий, а я молчал. Я открывал рот только в том случае, если за вечер собирал фразу, которая, будучи выкинута на стол, производила впечатление козырного туза. А теперь даже я говорю про себя: интуиция. А интуиция – это лишь опыт, знания, железное терпение и чугунный зад.
Интуиция меня не подвела.
– О маме я и пришел с вами поговорить.
Я замолчал. Не надо помогать человеку у тебя просить. Иначе наполовину ты сам становишься просителем.
– Врач сказал, что… – Боже мой, какой белый стал Слава!
Ты можешь не договаривать, мой мальчик. Ведь человеческое не чуждо и мне. Хотя, конечно, мама – это единственное в мире существо, которое поймет и простит. Только мать и могла простить меня. И сейчас тоже на том свете – если есть тот иной свет – она молит за меня. Ну, так что сказал врач?
– Врач сказал, что все з а к о н ч и т с я в течение одной-двух недель. Я бы хотел, Юрий Алексеевич, чтобы на работе…
– Все ясно, Слава. С сегодняшнего дня ты на работе находишься столько, сколько сочтешь нужным. Мы тебе будем отмечать табель. Если тебе нужны деньги, обращайся ко мне. У меня сейчас есть. Если не будет – найду. Не благодари. Экономь силы. Помни: я на тебя рассчитываю. Ты же давно хотел посмотреть Париж? Летом на два-три месяца мы с тобой туда поедем: мне предложили там работу. А кого же брать в помощники, как не собственного ученика? Иди, Слава, быстро. Каждую минуту ты должен быть с мамой. Закрой рот, не благодари. Быстро. Чтобы через минуту тебя в музее не было. Быстро! Быстро!
Здесь я на него почти кричал.
Он никогда не слышал, чтобы я кричал. Я не умею кричать. Это последнее оружие, и я знаю, что на окружающих, привыкших к моему тихому, выработанному многолетней привычкой сдерживаться, интеллигентному, мягкому голосу, это действует оглушительно. Здесь тоже есть свой механизм. Я начинаю т о к о в а т ь, внутри оставаясь совершенно холодным, развязываю одну за другой накрепко завязанные узелки на тайничках души и природной психики: глубоко дышу, сжимаю кулаки, физически напрягаюсь – и вдруг рождается крик. Я представляю, что у меня краснеет лицо, меняется выражение глаз. Но внутри я спокоен и могу остановить себя в любой момент. Где-то я читал, как Сальвини с семнадцатилетней Яблочкиной играл "Отелло" в Малом театре. В финальной сцене, когда в ужасе замер зал, этот ужас перед диким Мавром, с пеной на губах стискивающим ей горло, передался и актрисе. И уже неподдельный, неактерский, а животный, человеческий страх прочел Сальвини в глазах юной партнерши. Тогда великий трагик неслышно для зала по-французски шепнул ей: "Не бойтесь, дитя мое". Кажется, по современной актерской терминологии это называется школой представления. Как называется, бог с ним, важно, чтобы школа действовала.
Я смотрел на солдатски крепкую спину Славки, когда он покидал мой кабинет, и думал, а шейку-то ты, сынок, держишь уже не так прямо. Благодарность – это, милый, то, что тебе не дано перешагнуть. Слабачок ты в этом. Не дано. Теперь и будешь долго бежать за мною, вывозя меня к славе, к венцу жизни.
Мои последние слова – в приемной тихая паника, секретарша изо всех сил лупит по машинке, чтобы заглушить несущийся из кабинета крик, – мои последние слова еще не затихли под фривольной лепниной графской спальни, а глаза уже смеялись, я улыбался, я ликовал.
Слава закрыл дверь. И я мысленно увидел его, белого, сломленного, стоящего прямо под табличкой "Директор музея Ю.А.Семираев".
ГЛАВА II
Жизнь всегда вяжет крепкие узлы. Полного счастья нет. Пока доберешься до сладкого ядрышка, обломаешь зубы о каменную скорлупу. И главное: все через полосочку, одно к одному. Да это кто же позволит Сусанне, когда я того гляди махну в Париж, лихим виражом выходя на пик своей жизни, кто же позволит ей выкидывать фокусы, подрывать мой авторитет, наводить сиюминутную тень на личность профессора Семираева? Это что у профессорской жены за подозрительные родственники в Канаде? Что за престарелая тетка? Она что, раньше не могла возникнуть или Сусанна не может еще годик потерпеть? Нет, и канадской дуре приспичило наконец-то объявиться, и московской приспичило в гости. Подозрительно. Хорошо, живем в либеральное время, и все же…
Какого ей, Сусанне, надо рожна в Канаде? Барахлом и здесь вся осыпана, не знает, что надеть, а что и продавать пора. Почти у каждой армянки какая-нибудь тетка сидит за рубежом уже сто лет и помирает от ностальгии. А если все начнут разъезжать, то в век энергетических трудностей горючего не напасешься. Может, ей, Сусанне, тоже мировой славы захотелось? Да там, за рубежом, этих телепаток и волховательниц, этих сомнительных лекариц навалом, хоть бочками грузи.
Реализоваться надо здесь, на родине! Не баклуши бить, не бегать по премьерам, приемчикам и примеркам, а из-за письменного стола задницы не поднимать. Счастье и фортуна в науке, да и в жизни тоже, даются лишь тому, у кого пьедестал чугунный.
Нет, Сусаннушка, хоть и в один день нам с тобой подфартило, хоть чуть ли не в один и тот же час известия пришли тебе от ветхозаветной тетушки, а мне из инстанций от будущей славы, но тебе придется погодить. С зарубежной теткой, голубушка, тебе рано, для общего сведения, открываться. Вот вернется домой в блеске и триумфах, в лаврах на челе и с зарубежными чемоданами муж, поклонившись Елисейским полям, наглядевшись на ненавистные сокровища Лувра, вот тогда и твоя очередь вояжировать. Лети в любую точку света. Но только мы тебя, ласточка наша, слишком хорошо знаем, изучили досконально твой неукротимый норов – "Я близ Кавказа рождена!", – поэтому торопиться не будем, мнения своего пока не обнародуем, полсловечка упрека не промолвим, мы изобретем что-нибудь эдакое инфернальное, что тебе самой не захочется из Москвы, из теплой квартиры куда-то за тридевять земель, к черту на кулички.
Думай, профессор, думай!
Почему из дорогой столицы не захочется уезжать нашей подруге? Что произойдет? Что случится? А может быть, проще? Ничего не случится, а так, общая слабость, женщине под сорок, неможется…
Ах, Сусанна, дни наши с тобой золотые… Что я без тебя, что без меня ты? Но я ведь хитроумный и так все совершу, что даже Ивану Матвеевичу, давнему твоему дружку, пожаловаться на меня не сможешь. А ведь он все поймет. Наш с тобою сват, наш Гименей. Соединитель рук и душ. К обоюдной пользе и радости.
Кем я был до этой женитьбы? Всего лишь м о д н ы й художник. Начинающий модный художник. Ну, зарабатывал прилично. Но уже тогда хотел большего. Ни музея, ни звания еще не светило. Квартира, правда, уже имелась.
Я люблю свой дом в центре города, свою квартиру. Я строил ее долго и упорно, как муравей, потому что понимал: это не только моя крепость, не только спасательный плот на случай непредвиденных крушений – картины, мебель, иконы, – но это и моя визитная карточка, броская реклама для иностранцев, для заказчиков, для сильных мира сего, это как бы овеществленная вывеска моих художественных привязанностей, широты культуры, терпимости в искусстве. Здесь все имеет свой смысл и свой подтекст, рассчитанный на постороннее восприятие.
Я долго бился за эту квартиру. Пришлось написать не одну начальственную даму и не одну даму, муж которой имел хоть касательное отношение к живительному роднику распределения жилищных площадей. И я таки вырвал верхний этаж старого московского особняка – и уже дело техники, смазанной некими суммами, было перестроить чердак под огромную светлую мастерскую.
О молодость, пора дерзаний! Разве смог бы я сейчас с тем же стоизмом выдержать наглых шабашников, казуистику добывания стройматериалов и саноборудования через чиновников з о д ч е с т в а б л а г о п о л у ч и я всех рангов! Склоку с ГлавАПУ – Главным архитектурно-планировочным управлением? Последнее пало жертвой шабашников, рожденных предприимчивостью. Целая бригада мастеров в пятницу вечером сняла с дома все чердачные перекрытия, а в понедельник вместо ржавой крыши уже стояли стеклянные, на металлических рамах, изготовленных заранее, фонари, дающие свет в мастерскую, и новенькая, вздыбленная на полтора метра выше, чем раньше, кровля, отливающая дефицитным цинком. Сколько здесь было скандалов, нервов, крика, писем в газеты. "Вы что, разве не видели: на доме мемориальная доска?" Так хотелось, но тогда я не мог сказать крикунам, что рано или поздно на доме будет и вторая мраморная доска. Подумаешь, третьестепенный поэт XVIII века! Если бережно дышать на старину, то ведь и живым прохода не будет. В конце концов, каждая пядь земли выстлана костями. И что же – шагу не ступи? Пусть покойники заботятся о своих мертвецах. Мы живые, мы хотим крепко стоять на ногах, расширяться.
И опять знаменитый и модный Семираев написал пару портретов, и все скандалы постепенно ушли, потонули, забылись. И вот уже прагматический жэк требует заплатить излишки за мастерскую – я безропотно, за год вперед. А потом в свою очередь потребовал у жэка, чтобы мастерскую приняли на баланс, внесли в инвентарный план, – и принимают, и вносят. А еще через год я принес в контору справку, что как член Союза художников на основании постановления Совета Народных Комиссаров имею право на пользование дополнительной площадью, и за излишки платить перестал.
Все текло к лучшему в этом лучшем из миров. И все плохое забывалось. Сейчас профессор Семираев просто занимает два верхних, на собственные средства переоборудованных этажа в старом, переполненном жильцами особняке. Профессора не волнует неухоженный, с вонючими мусорными баками двор, куда приходит по утрам его служебная "Волга", грязь на лестницах, пахнущих дореволюционными старухами и кошками, слесаря, на троих распивающие в подъезде, в который когда-то, придерживая стальную шпагу, вбегал третьестепенный поэт XVIII века. Профессор так любит эту часть города, нетронутость ее старинной культуры, что ни за что не переедет ни в одну современную художественную мастерскую. (Хотел бы он, правда, знать, где это сейчас строят для живописцев такие мастерские.) Да Семираев и сам – культура, и вряд ли справедливо лишать ее столицу.
Пусть в его квартире и беспорядок, даже не совсем живописный. Беспорядок, но не безответственность! Слишком много слесарей клубится в подъезде? Но профессор не такой уж неприспособленный к жизни дурачок, поэтому, естественно, его квартира подключена к электронной охране, к пульту. И если кто-нибудь прислонится только к скромной входной двери в квартиру, обитой стареньким ветшающим дерматином, либо тронет стекло в высоких, как башни, фонарях мастерской, на пульте в ближайшем отделении милиции сразу раздастся тревожный сигнал, и уже через пять минут желтая милицейская "канареечка" подлетит к дому, и лихой наряд начнет шуровать на лестничной клетке и крыше. Дороговаты эти услуги, но мы за ценой, как говорится, не постоим!
А что квартира без настоящей, разворотливой хозяйки? Улей без пчел. И соты есть, и цветов вокруг благоухание, а не жужжит ничего окрест, значит, и меда нет.
Какого ей, Сусанне, надо рожна в Канаде? Барахлом и здесь вся осыпана, не знает, что надеть, а что и продавать пора. Почти у каждой армянки какая-нибудь тетка сидит за рубежом уже сто лет и помирает от ностальгии. А если все начнут разъезжать, то в век энергетических трудностей горючего не напасешься. Может, ей, Сусанне, тоже мировой славы захотелось? Да там, за рубежом, этих телепаток и волховательниц, этих сомнительных лекариц навалом, хоть бочками грузи.
Реализоваться надо здесь, на родине! Не баклуши бить, не бегать по премьерам, приемчикам и примеркам, а из-за письменного стола задницы не поднимать. Счастье и фортуна в науке, да и в жизни тоже, даются лишь тому, у кого пьедестал чугунный.
Нет, Сусаннушка, хоть и в один день нам с тобой подфартило, хоть чуть ли не в один и тот же час известия пришли тебе от ветхозаветной тетушки, а мне из инстанций от будущей славы, но тебе придется погодить. С зарубежной теткой, голубушка, тебе рано, для общего сведения, открываться. Вот вернется домой в блеске и триумфах, в лаврах на челе и с зарубежными чемоданами муж, поклонившись Елисейским полям, наглядевшись на ненавистные сокровища Лувра, вот тогда и твоя очередь вояжировать. Лети в любую точку света. Но только мы тебя, ласточка наша, слишком хорошо знаем, изучили досконально твой неукротимый норов – "Я близ Кавказа рождена!", – поэтому торопиться не будем, мнения своего пока не обнародуем, полсловечка упрека не промолвим, мы изобретем что-нибудь эдакое инфернальное, что тебе самой не захочется из Москвы, из теплой квартиры куда-то за тридевять земель, к черту на кулички.
Думай, профессор, думай!
Почему из дорогой столицы не захочется уезжать нашей подруге? Что произойдет? Что случится? А может быть, проще? Ничего не случится, а так, общая слабость, женщине под сорок, неможется…
Ах, Сусанна, дни наши с тобой золотые… Что я без тебя, что без меня ты? Но я ведь хитроумный и так все совершу, что даже Ивану Матвеевичу, давнему твоему дружку, пожаловаться на меня не сможешь. А ведь он все поймет. Наш с тобою сват, наш Гименей. Соединитель рук и душ. К обоюдной пользе и радости.
Кем я был до этой женитьбы? Всего лишь м о д н ы й художник. Начинающий модный художник. Ну, зарабатывал прилично. Но уже тогда хотел большего. Ни музея, ни звания еще не светило. Квартира, правда, уже имелась.
Я люблю свой дом в центре города, свою квартиру. Я строил ее долго и упорно, как муравей, потому что понимал: это не только моя крепость, не только спасательный плот на случай непредвиденных крушений – картины, мебель, иконы, – но это и моя визитная карточка, броская реклама для иностранцев, для заказчиков, для сильных мира сего, это как бы овеществленная вывеска моих художественных привязанностей, широты культуры, терпимости в искусстве. Здесь все имеет свой смысл и свой подтекст, рассчитанный на постороннее восприятие.
Я долго бился за эту квартиру. Пришлось написать не одну начальственную даму и не одну даму, муж которой имел хоть касательное отношение к живительному роднику распределения жилищных площадей. И я таки вырвал верхний этаж старого московского особняка – и уже дело техники, смазанной некими суммами, было перестроить чердак под огромную светлую мастерскую.
О молодость, пора дерзаний! Разве смог бы я сейчас с тем же стоизмом выдержать наглых шабашников, казуистику добывания стройматериалов и саноборудования через чиновников з о д ч е с т в а б л а г о п о л у ч и я всех рангов! Склоку с ГлавАПУ – Главным архитектурно-планировочным управлением? Последнее пало жертвой шабашников, рожденных предприимчивостью. Целая бригада мастеров в пятницу вечером сняла с дома все чердачные перекрытия, а в понедельник вместо ржавой крыши уже стояли стеклянные, на металлических рамах, изготовленных заранее, фонари, дающие свет в мастерскую, и новенькая, вздыбленная на полтора метра выше, чем раньше, кровля, отливающая дефицитным цинком. Сколько здесь было скандалов, нервов, крика, писем в газеты. "Вы что, разве не видели: на доме мемориальная доска?" Так хотелось, но тогда я не мог сказать крикунам, что рано или поздно на доме будет и вторая мраморная доска. Подумаешь, третьестепенный поэт XVIII века! Если бережно дышать на старину, то ведь и живым прохода не будет. В конце концов, каждая пядь земли выстлана костями. И что же – шагу не ступи? Пусть покойники заботятся о своих мертвецах. Мы живые, мы хотим крепко стоять на ногах, расширяться.
И опять знаменитый и модный Семираев написал пару портретов, и все скандалы постепенно ушли, потонули, забылись. И вот уже прагматический жэк требует заплатить излишки за мастерскую – я безропотно, за год вперед. А потом в свою очередь потребовал у жэка, чтобы мастерскую приняли на баланс, внесли в инвентарный план, – и принимают, и вносят. А еще через год я принес в контору справку, что как член Союза художников на основании постановления Совета Народных Комиссаров имею право на пользование дополнительной площадью, и за излишки платить перестал.
Все текло к лучшему в этом лучшем из миров. И все плохое забывалось. Сейчас профессор Семираев просто занимает два верхних, на собственные средства переоборудованных этажа в старом, переполненном жильцами особняке. Профессора не волнует неухоженный, с вонючими мусорными баками двор, куда приходит по утрам его служебная "Волга", грязь на лестницах, пахнущих дореволюционными старухами и кошками, слесаря, на троих распивающие в подъезде, в который когда-то, придерживая стальную шпагу, вбегал третьестепенный поэт XVIII века. Профессор так любит эту часть города, нетронутость ее старинной культуры, что ни за что не переедет ни в одну современную художественную мастерскую. (Хотел бы он, правда, знать, где это сейчас строят для живописцев такие мастерские.) Да Семираев и сам – культура, и вряд ли справедливо лишать ее столицу.
Пусть в его квартире и беспорядок, даже не совсем живописный. Беспорядок, но не безответственность! Слишком много слесарей клубится в подъезде? Но профессор не такой уж неприспособленный к жизни дурачок, поэтому, естественно, его квартира подключена к электронной охране, к пульту. И если кто-нибудь прислонится только к скромной входной двери в квартиру, обитой стареньким ветшающим дерматином, либо тронет стекло в высоких, как башни, фонарях мастерской, на пульте в ближайшем отделении милиции сразу раздастся тревожный сигнал, и уже через пять минут желтая милицейская "канареечка" подлетит к дому, и лихой наряд начнет шуровать на лестничной клетке и крыше. Дороговаты эти услуги, но мы за ценой, как говорится, не постоим!
А что квартира без настоящей, разворотливой хозяйки? Улей без пчел. И соты есть, и цветов вокруг благоухание, а не жужжит ничего окрест, значит, и меда нет.