- Да что вы, уважаемый Сан Саныч, я, как классик Горький, описываю свои университеты, которые и есть жизнь, свои хождения в люди. Характеры, значит, пишу, социальные мотивы проявляю, клеймлю современный капитализм и его безудержное потребительство, портреты новых людей рисую. Вполне в духе переделанной вами по указанию партии "Молодой гвардии"...
   - Не в люди она ходит, а по людям, особенно по мужикам! - перебил меня новый, и опять женский, голос. Бабы определенно в своей жизни недолюбили, завидущие глаза! - Пусть лучше признается, сколько у нее этих кобелей было и какие нынче в Москве расценки на приватные услуги.
   Я сразу же в крик - как с бабами разговаривать, знаю:
   - А ты кто такая? Кто такая, и что ты написала?
   - Это известная у нас правдолюбка и критик Зоя Кедрина! - угодливо подкинул мне другой, уже мужской замогильный голос.
   Нам вроде на лекциях о такой критической бабушке ничего не рассказывали. Но разве от писателей что-нибудь укроется! На то она и интеллигенция, чтобы безо всяких вопросов отвечать и друг на друга стучать.
   - Это та партийная сука, - раздался очень знакомый, несколько картавый голосок, каким отличались поэты-песенники, - которая выступала обвинителем на процессе Синявского и Даниэля. - Она опять за старые штучки принялась. Покажите ей кузькину мать!
   Но до мордобоя дело не дошло, потому что сложно вообразить драку не вполне материализовавшихся теней. Все было переведено снова в вербальную канитель. Тем более, вперекор пошли другие голоса. Стало шумно, все перебивали друг друга, как на партсобраниях, знакомых нам по кино. Либералы кричали, что во фривольностях нет ничего преступного; мол, любовные страсти во всякие времена существуют. Один даже вот как заковыристо выразился: "Вы что, женской письки никогда не видели, или дамы за мужской член хоть раз не держались?" Степенные патриотические тени утверждали, что подобной порнографии в русской литературе не потерпят. Да так ли хорошо знают они русскую литературу? - усомнились первые. - Будто главные ее страдальцы, Некрасов и Тургенев, по бардакам не ходили! А где, собственно, Лев Толстой, великий старец, подробности о публичном доме для "Воскресения" насобирал? Кукушка ему накуковала? Третьи, видно из архивных филологов, настаивали, что времена, дескать, поменялись, а литература всегда следует за эпохой. И разве проститутка не пребывала всегда в главных героинях? Одна с камелией, как у Дюма-сына; другая, как у Горького в пьесе "На дне", с книжкой про виконта Рауля. А бальзаковские куртизанки с их утраченными иллюзиями? Да и меня к этой профессии, если разобраться, тоже не любовь привела! Та же социальная причина. Ее вы, голубчики, из русской литературы не выбросите, это только полные козлы придумали красивую сказку о башне из слоновой кости. Будто в башне все зашитые и никто не мочится и не производит акта дефекации.
   Но в этой аудитории среди наэлектризованных покойников думать о чем-нибудь своем просто невозможно. Каждый - будто психоаналитик. Какой-то мощный медиатор думку мою про собственную молодость и начало пути уловил, и тут же, на чёрте откуда моментально возникшем большом настенном экране, эти мои, личные, видения проецируются во всей откровенной наглядности. Сознание просто как детектор лжи работает: чего хотела бы скрыть, все выбалтывается. И это активизируют писатели, так упорно бьющиеся за свою интеллектуальную собственность! За свою - бьются, а чужим сознанием, как контрафактными дисками, беззастенчиво пользуются. Это, что ли, у них называется "превращением интима в общечеловеческие ценности"?.. И - поплыла под гогот присутствующих вся моя подноготная.
   Вот я маленькой девочкой, первоклашкой, в косыночке и с совочком, когда обратила внимание, что мальчики писают совсем по-другому, чем девочки. И мой отчим, секретарь райкома, здоровый такой боровок; и моя мать, которая била меня нещадно; перед самым роддомом, чтобы я не выдавала отчима как причину моего вздувшегося брюха. Посадят, мол, как жить-то будем? А лет мне было, как Татьяниной няне из "Евгения Онегина", когда ее просватали за погодка Ваню, то есть тринадцать. Даже отчима крупным планом показали с его знаменитой репликой: "Жена в больнице была, я в горести сильно выпил, случайно к девке лег, вроде своя баба, не разобрал". А уж когда я приехала в Москву поступать в театральный институт, да не поступила, а мой несостоявшийся профессор меня по приятелям пустил, тут зрительской аудитории стало не очень интересно, потому что пошла одна механика, безо всякого чувства. Ну, естественно, кое-какие картинки на экране были инсценировками главок моей дипломной работы, потому что без этого в литературе не обойдешься - она теснейшим образом связана с жизнью. Недаром высшей оценкой при чтении у народа служит такая: "Как в жизни!"
   - Ну, что, уважаемые коллеги, - подытожил, как только экран погас, Фадеев, - мы с вами посмотрели исходные материалы. В отдельных случаях дипломная работа соответствует жизненным обстоятельствам, хотя и напичкана, да-да, с перебором, натуралистическими деталями. Например, у меня в "Молодой гвардии" в основном шестнадцати-семнадцатилетние юнцы действуют, но там нет и в помине детского интереса к вопросам пола, чем грешат сейчас романы для взрослых. Беда, нависшая над родиной, выявляла тогда в душах людей лучшее. Так что, милая сверстница моих героев, совсем не за фривольности шерстили меня товарищи по партии...
   - А за политическое недомыслие! - вякнул кто-то из кучи мусора в углу. - Роль партии слабо отразил.
   Вот-вот оно, что давно щекотало мое любопытство своей таинственностью - руководство партией литературным процессом и в целом духовной жизнью общества. В нашем институте партийное бюро, говорят, контролировало выведение, наподобие цыплят, писательских талантов, с коррекцией температуры в инкубаторе, качества интеллектуального питания и режима прогулок, то есть знакомства с жизнью вдали от родной клетки с насестом. Какая для нас, сегодняшних жителей, загадочная вещь! Как могла коммунистическая партия руководить селекцией фантазий или полетом воображения? Но верили, что можно, и ведь руководила. На основе догм, выстроенных по типу библейских заповедей. Шаг влево, шаг вправо - уже стреляют. И не всегда фигурально. По-моему, как раз об этом говорилось в предсмертной записке Фадеева, где он обвинил партийных бонз, ничего не понимающих в литературе, во всех ее бедах, да и в своей личной. Слава Богу, плюрализм избавил нас от тотального контроля. Свобода! С другой стороны, - вдруг зашевелился во мне червячок сомнения, - разве отсутствие всяческих тормозов в движущемся субъекте-объекте, каким являет себя миру литература, всенепременное благо? И доверчиво поглощающему ее обществу, и ей самой. Как же найти золотую середину?..
   Мои незрелые рассуждения, показавшиеся мне, впрочем, довольно масштабными, промелькнули за секунды, поскольку писательский генсек не прерывал своей речи:
   - Как будем решать? Поддержит ли наше сообщество мертвяков этот дипломный проект, о чем мы телепатическим образом должны будем проинформировать наших не совсем еще усопших коллег наверху? Кто, кстати, в институте одобрил тему диплома?
   Хотя вопрос был адресован мне, я молчала, как перезревший покойник, боясь навредить первому, кто приютил меня с работой над дипломом... Хороший пузатый дядька, с нескрываемым интересом поглядывающий на сочных девиц. Тут кто-то со стороны, где раньше сидел самозваный президиум, от которого меня оттеснили любвеобильные тени, оповестил собрание:
   - Александр Евсеевич Рекемчук.
   - Знаем, знаем, - сказал своим высоким голоском Фадеев. - Партийный писатель, придерживался нужной точки зрения. В свое время, если мне не изменяет память, отрицательно, как и все мы, относился к диссидентам. Был редактором "Мосфильма", такой не ошибется. Он всегда точно выбирает вектор движения. Политически выдержан, морально устойчив. Что думают на этот счет бывшие профессора Литинститута? Лева, ты написал "Гимн демократической молодежи", тебе и карты в руки.
   - Не могу молчать, но и говорить - тоже не могу, - проникновенно-ласковым голосом всенародно любимого лирика обрисовал свою позицию Лев Иваныч Ошанин. И, поблистав толстостёклыми очками в центре подвала столько секунд, сколько понадобилось для произнесения этой крылатой фразы, крупная вальяжная фигура знаменитого поэта-песенника исчезла.
   - Почему? - успел только грозно бросить ему вслед Фадеев.
   - Любитель демократической молодежи - заинтересованное лицо, - ответил за Ошанина тайный доброхот, тот самый, что раньше заложил Рекемчука. - Перед самой кончиной пошел на связь со своей студенткой.
   Интересно, чего этот задохнувшийся от злобы сексот не знает! Кто же такой? Я, очевидно, пролепетала вопрос вслух, потому что тусклый силуэт ближней ко мне тени, поводя глазками, чтобы определить четко мое местопребывание, игриво бормотнул:
   - Кто, кто? Конь в пальто, как говаривал в телепередаче "Куклы" первый российский президент... Это, милое дитя, критик Ермилов. Хи-хи... Ему в Переделкине на калиточной табличке "Осторожно, злая собака" подписали: "...и беспринципная". Уж и тут-то его несколько раз били и приговаривали к окончательному распылению...
   - Ерунда, - раздраженно отмахнулся Фадеев от инвективы критика, - дело типичное. Пусть тогда выскажется профессор Долматовский.
   - У него рыльце в том же пушку, - опять влез в речь генсека бывший критик. - Давайте лучше я весь список оглашу, чтобы не затягивать прений. Юрий Трифонов третьим браком был женат на студентке...
   Тут кто-то уразумел, сколь многим грозят эти обличения, и с криком: "Ах ты, евнух старорежимный! Почему твой список такой избирательный, шовинист недобитый?" - набросился на всезнайку.
   Что здесь началось! Образно говоря, битва русских с кабардинцами. Какое витало озлобление! А уж когда рядом с замечательным новым словечком - "ксенофобия" запорхал древний термин обыденной русской философии - "антисемит", я поняла: ничего хорошего от теней ждать не придется. Рать пошла на рать. Все как бы даже смешалось и закрутилось в воронку торнадо, достигавшего своей широкой частью потолка и острием упирающегося в пол. Не участвовавшие в этой круговерти тени были разметаны по сторонам, некоторые забило в щели. Фоном, пронзительным, каким-то даже машинным гудом, шли типовые оскорбления: "жидовская морда", "русская свинья", "шинкарская харя", "лапоть деревенский", "иди в свою синагогу", "пошехонский валенок", "рыло в ермолке", даже "совок ты был, совком остался". Я все время ждала еще "татарскую рожу", но больше переиначиваний простого слова "лицо" не прозвучало. Стало ясно, что подобный горячий обмен мыслями писателям до сих пор не чужд.
   А суховей, между тем, энергично повращавшись, стал опадать. Движение не прекратилось, но успокоилось; из воронки выскальзывали уже тирады о распределении квартир, о дачах в Переделкино, путевках в Пицунду и Коктебель. Я вспомнила лихое двустишие Бориса Корнилова: "Напряженный, как кобель, приезжаю в Коктебель". Но это воспринималось уже как туманное и навсегда минувшее советское прошлое. Потом полетели слова покруче, короткими замыканиями затрещали однотипные понятия: "ворье", "не чист на руку", "кидалы", "мошенник на мошеннике"... Ну, здесь я уже все знала: тени, видно, припомнили, как их же товарищи сначала проворонили дома творчества в латвийской Юрмале, а также в Литве, Молдавии, даже в Узбекистане. А они были общим достоянием. Потом пошел разговор о воровстве первых лиц нового союза писателей, возникли фамилии никогда мною ранее не знаемых литераторов, которые так всю общественную собственность удачно пораспродали, что и им самим осталось на прожитье до скончания века. По мере приближения к нашим дням счеты становились все мелочнее по выражениям и крупнее по суммам. Произносились такие известные фамилии, что я даже заткнула уши ладошками, чтобы не слышать.
   А потом подумала: нечего с этих бедолаг больше взять, они все в прошлых обидах, мне же надо жизнь вести новую. Тут как раз и Саня подал условный знак по мобильнику: возвращайся, мол, есть осложнения с защитой, и не малые.
   Так-так-так, видно придется прибегнуть к иному варианту. Прежде всего, надо поговорить с Фадеевым, раз уж он обмолвился, что может надавить на старые связи.
 

Глава пятая. Утренний дозор.

   Как легко в тишине представить себя хозяином большой московской усадьбы в самом центре города. За оградой одышливо пыхтело, набирая дневную скорость, бульварное кольцо, а на четырехугольнике парадного двора было спокойно и величественно. Утренней махровой свежестью качались на длинных стеблях цветы. Деревья покрывали сквер и дорожки густой тенью. Включенные с вечера разбрызгиватели линовали низкую траву мельчайшей сеткой. Запутавшись в этих водяных струях, стояли, как миражи, радуги. Казалось, весь этот мир - и двор, и сад, и тень дерев, и небо над головой - существует лишь для тебя одного. Владей, пей густое вино счастья, каждый день для тебя - сокровище новизны.
   Барам, всегда в эти минуты об одном и том же думал Саня, жилось, конечно, неплохо. Написал бы такую громадину, как "Былое и думы", хозяйский бастард, если б он сам себе каждый день с вечера стирал носки, трусы и футболку, пропахшую тяжелым потом массажиста, уминающего чужое, налитое сладкой изобильной пищей тело! У бар, безусловно, были и крупные переживания: но не как заплатить за учебу или за снятую комнату, а - карточный долг; они не просто били рожу вчерашнему приятелю, а - стрелялись на дуэли. Они, наконец, сами никогда не открывали тяжелым ключом парадные двери собственного дома.
   Ключ в двери повернулся, как всегда, легко. Дверь открывалась наружу, прямо на крыльцо, выложенное белым известковым камнем. Одна ступенька безвозвратно, уже при Сане, ушла под асфальт. Кажется, мэр расчувствовался и несколько лет назад дал денег. Но каковы нынешние хозяева - после каждого ремонта такие потери.
   Первым входя утром в здание, Саня всегда испытывает непонятное волнение. Ему кажется, что за ночь весь этот дом, со своими тайнами и воспоминаниями, путешествовал в иных временах. И теперь, как пиратский корабль, возвращается в родную гавань. В его коридорах и комнатах, с остатками, будто лесные пни, колонн, еще не растворилось эхо звуков, почерпнутых в странствиях; со стен, как со снастей, с шелестом спадают кусочки былых разговоров. Если осторожно приблизиться, тихо закрыв за собою дверь, можно зацепить, поймать, услышать отзвуки. Кто там бранится? Кто признавался в любви? Кто составлял заговоры? Кто писал подметные письма? Кто выклеивал из газетного шрифта малявы в КГБ? Какая долгая и разнообразная была у дома жизнь!
   За распахнутой дверью сразу два марша лестницы. До первого этажа стены покрыты дешевым серым мрамором. Это избыточная роскошь советского времени, когда в конце года оставались бюджетные, на ремонт, деньги: если их не использовать, на следующий год дадут меньше, так что тратили на материал подороже. Раздолье для подрядчиков! Зато ступеньки настоящие, подлинные, из заматеревшего от времени подмосковного белого камня. Звуки чьих только шагов не хранят эти ступени! Своей невесомой походкой разведчика и самбиста пробежал здесь, легкий как перо, Владимир Путин, когда, еще премьер-министром, приезжал на встречу со студентами. Это излюбленный прием власти: в начале своего пути показать, как она любит и лелеет культуру. Отставленный ныне ректор ничего у него не попросил: ни денег на сложную реставрацию здания, ни даже на косметический ремонт, да премьер вряд ли тогда чего-нибудь и дал бы. Любовь проявлена, телевидение ее зафиксировало. Дело сделано!
   Один марш лестницы идет вниз, в полуподвал, в гардероб и библиотеку. Другой ход ведет вверх, в недра дома, к комнатам и бывшему театральному залу, который опростился и стал конференц-залом. Саня здесь на распутье, как Иван-царевич. Охота на прошлое так же сложна, как охота на птиц. Только приготовишься метнуть сеть, чтобы накрыть куртуазную беседу или предательство, как видение чужих грехов исчезает, будто у времени свой Особый отдел, берегущий секреты. Кто держит, не отпуская, былые тайны - прошлое или настоящее? Иногда Сане кажется, что именно настоящее, еще ожесточеннее, чем прошлое, охраняет былье. Для прошлого здесь только позор, для сегодняшнего это еще и существование, карьера, почет, уважение сограждан.
   На всякий случай Саня, хотя чувствует, что все здесь в полном порядке, раз замки и пломбы на месте, спускается на один марш вниз, в полуподвал. Дымом не пахнет: бич старых зданий с деревянными еще перекрытиями - пожары от плохой проводки или незатушенной сигареты.
   Справа - распашные двери в библиотеку. Там на узких деревянных стеллажах в жуткой тесноте хранятся сокровища человеческого духа. Потолки подперты металлическими балками, потому что над библиотекой - конференц-зал. Площади по нормативам здесь должно быть раза в два больше, но что поделаешь - власть культуры малосильна. Здесь, как и положено в подземелье, почти всегда одинаковая влажность и температура - зимой холодновато, а летом слишком прохладно. Считается, что это самая богатая или одна из самых богатых библиотек вузов культуры в стране. Где-то в тайниках хранятся редкие издания с автографами великих писателей. Писатели умирали, вдовы часто передавали накопленное мужья-ми в институт. Интеллектуальных богатств набролось, как золота в кремлевских кладовых при царях. Правда, время поменялось, кто нынче хвастается библиотекой? Русский писатель уже давно, как говорил американец Стейнбек, располагается между собакой и пингвином. И Саня без иллюзий по поводу того, кто и как пользуется библиотекой. Все в институте интеллектуалы: подающие надежду студенты, знаменитые эрудиты-профессора! Он как-то попросил на выдаче годичной давности журнал "Октябрь" с романом русского автора, отмеченным Букеровской премией, думая, что получит замусоленный непрерывным чтением экземпляр. Отнюдь. За прошедший год любопытный Саня оказался первым читателем "толстяка".
   Напротив двери в библиотеку - туалет, мужской и женский, с общим перед ними курительным холлом. Облокотившись на широкий подоконник, поскольку стоявшую когда-то у стенки деревянную скамью, борясь с курением, убрали, обнажив взору скрывавшуюся под нею чугунную канализационную трубу, здесь хорошо пить пиво на переменах или вместо лекций. Иногда в курилке происходят ссоры, некоторые с печальным исходом. Однажды молодой преподаватель, посетив сей уголок после окончания учебного дня, по-свойски костыльнул по шее юного студента-заочника, подрабатывавшего, как Саня, в институтской охране. Двинул за непочтительность: тот непристойно-равнодушно сосал пиво, не отвлекшись на приветствие. Ведь писатели, даже начинающие, особые существа, у них свои мерки и таланта, и возраста. Товарищ жертвы экзекуции, смазал препа - так меж собой кличут преподавателей студенты - по физиономии. Оба агрессора были не так чтобы сверх кондиции набравшись, но теплые. Если бы сюда не вмешались со своей демагогией старшие! Если бы не крики с любимыми словечками "мерзавец" и "негодяй". Саня очень хорошо помнит: тогдашний ректор пытался все замазать, ибо чувствовал, что невиновных тут нет, да и охранника найти так же трудно, как хорошего профессора. Но ведь против демагогии не попрешь. История, получившая гласность, закончилась тем, что хороший преподаватель ушел в другой вуз, а хороший студент-охранник, которого можно было доучить, нашел приработок на ипподроме, в конюшне. Там он покончил, говорят, жизнь самоубийством, но был упорный слух, что убили, потому что узнал кое-какие "лошадиные" секреты. Бедный Сережа Королев, мученик нашего времени.
   Рядом с туалетом, после небольшого тамбурочка, гардероб. Здесь две комнаты, куда под надзором пришлых старух студенты с осени начинают вешать свои пальто и куртки. Никаких номерков: институт маленький, зоркий взгляд стерегущей Парки безошибочно определит, где свое и где чужое. За гардеробом еще одна низенькая дверь, ведущая в книгохранилище. Тут дремлют раритеты и книги не первой степени востребованности. В книгохранилище есть еще один ход, ведущий с другой, внутренней лестницы, но ходом через гардероб иногда пользуются библиотекарши. Когда открывается внутренняя дверь, предстает сводчатый туннель, частично облицованный белой плиткой, что сразу наводит на мысль, что когда-то здесь была точка общепита.
   Так оно и было. Таинственный ресторан с террасой, который поместил в "Грибоедов", то бишь в Дом Герцена, Михаил Афанасьевич Булгаков, специалисты-литературоведы аккуратно передвигают по всему пространству первого этажа. На самом деле ресторан находился под подвальными сводами, ну а знаменитая терраса, наверное, выходила на Бронную. В ту сторону ведет узкий наклонный ход из подвала, где размещалась и кухня, на волю, в просторы жизни. Собственно говоря, только студенты Литинститута и его преподаватели могут реально представить, как все здесь выглядело раньше. Но между временем ресторанного разгула, где отплясывали герои Булгакова, а потом все пропало в мистическом пожаре, и книгохранилищем, напичканным книгами, как тесная поленница дровами, был еще период, когда библиотека, не такая еще полная, располагалась в огромном отсеке под сценой. Тогда на месте нынешнего книгохранилища было студенческое общежитие и, может быть, тут же помещалась небольшая столовая. Это еще до строительства семиэтажного общежития в районе Останкино, законченного полвека назад. Наверное, тогда институт напоминал Царскосельский лицей: студенты учились и жили в одном месте.
   Как бы Сане хотелось хоть одним глазком взглянуть на их жизнь. Что ели, в какую ходили баню, сколько в общежитии стояло коек, как проводили вечера? Какую с ними вели культурно-воспитательную работу, а такой работе в те времена уделялось большое внимание. Ну, что ели, понятно: в округе, в отличие от нынешних дней, была тьма продуктовых магазинов. Это сейчас поблизости лишь один огромный и по ценам неприступный, как Бастилия, Елисеевский гастроном. А возле института, на Тверском бульваре - в то заповедное время, когда еще на прежнем месте, ликом в сторону Страстного монастыря, стоял грустно-бронзовый кудрявый Пушкин, - располагались два поразительных, памятных по многочисленным мемуарам, "культурных центра". Знаменитая шашлычная и маленький кинотеатр. Это, кстати, совсем рядом от знаменитого кинотеатра "Центральный", на том самом месте, где новое здание газеты "Известия". А на углу Большой Бронной и Тверской, где сейчас начинается сквер с фонтанами и молодежь гложет пиво "из горла", стояло еще огромное молочное кафе. Жили, в общем, студенты в эпицентре культуры и общения.
   Поднимаясь обратно к входной двери, Саня думал о странном устройстве человеческого сознания. Почему некоторые места, с их примысленной обстановкой, почти всегда вызывают в человеке подобные же ассоциации из другого времени? Сколько бы раз ни подходил Саня к двери хранилища, каждый раз перед глазами все тот же уютный дортуар с железными кроватями, застеленными солдатскими одеялами; прикроватные тумбочки, крашенные коричневой краско; стол посередине, заваленный книгами и заставленный стаканами с недопитым чаем, над ним электрическая лампочка на плетеном шнуре. И вдруг оживает мирная ночная картина студенческого быта. Открывается дверь, загорается нестерпимым светом лампочка. Заспанные парни, кутаясь в одеяла, усаживаются на постелях. Человек в штатском, сытый и спокойный, трясет, как родной брат, одного, все еще спящего, закрывшись с головой. Это арест студента Наума Коржавина прямо в стенах Лита. Наваждение. А может быть, в сознании Сани встает сцена его будущего романа? Романист постоянно находится в фокусе творческих поисков и мечтаний; это особенно действенно, когда занимаешься доблестным делом охраны государственной собственности. Кое-что из сегодняшних своих фантазий Саня обязательно запомнит. Впрочем, сцена могла происходить и в помещении нынешнего архива - там тоже когда-то было студенческое общежитие.
   От входной двери, теперь уже вверх, один марш лестницы. Здесь, на лестничной площадке, крытой метлахской плиткой, две двери, направо и налево, и парящий на уровне человеческого роста бюст усатого Буревестника революции. Буревестников в институте несколько. Самый ценный - на огромном полотне кисти великого Корина. Начальство не любит об этом распространяться, чтобы не возбуждать нездоровых поползновений. Слава Богу, что в свое время передали в институт это авторское повторение портрета, хранящегося в Третьяковской галерее. Вот что значит воспользоваться политическим моментом! В другое время прежние владельцы зубами держались бы за портрет официального кумира. Висит он сейчас над лестницей на второй этаж заочного отделения. Горький в полный рост, на фоне моря с реющим то ли буревестником, то ли мирной чайкой. Пройдет писатель-модернист и либерал - плюнет; пройдет мальчик из крестьянской семьи, собирающийся стать писателем, - задумается.
   Здесь Сане припоминается Эрмитаж и некие предметы искусства, к которым были приделаны звонкие коммерческие крылья. Но то золото, серебро, эмали. Картине крыльев не приделаешь, хотя она может оказаться ковром-самолетом и приземлиться за тридевятью земель, где кочуют сиреневые туманы. Впрочем, что далеко ходить, взять хотя бы слышанную от кого-то историю о живописном шедевре, которым прежний ректор хотел прикрыть разъедающую здание грибковую плесень.