К Патриаршим прудам Саня мысленно прилетел опять-таки не случайно. Как иногда сближаются явления и литература высовывает свое ухо из кочана капусты! Не так уж седа и немощна история. Это только нам кажется, что Николай Второй, Лев Толстой, Ленин, Троцкий, Сталин, монархизм, капитализм, социализм сверкают где-то на далеких полюсах времени. Всё на самом деле рядом, сцеплено, как вагоны состава, стоит только сделать шаг через гремящий шаткий переход, с опаской глядя на стремительно мелькающие внизу шпалы.
   Так вот, один из бывших ректоров - какой из трех упомянутых, догадайтесь сами - рассказывал на семинаре, что в детстве, уже после войны, катался, как на карусели, на том самом легендарном турникете, возле которого Аннушка жахнула бутылку с подсолнечным маслом. Каково! Но что же тогда получается? Есть непосредственный очевидец жизненной правды, превратившейся в литературную деталь. Нам дано воочию увидеть, как некий факт жизни, ее простенькая реалия превратилась, буквально на наших глазах, в миф.
   Сегодня этой реальности уже нет, давно разобрали турникет, а миф, пережив время, все укрупняется. А ходил ли тогда там трамвай, - спросил у бывшего ректора семинарский Фома-неверующий. И удивительно, что со всеми подробностями, будто это было вчера, ректор описал и мощенное светлым булыжником скругление на повороте рельсов и даже уверял, что помнил загорающееся на выходе с бульвара объявление, описанное Булгаковым. Хорошо. Для Сани вполне объясним волшебный переход жизненной правды, чуть подправленной писательской фантазией, в образы литературы. Но как, оказывается, быстро всё происходит и как все рядом. Академической дистанции просто не существует. Бывший ректор помнил не только турникет, но и объявление по радио о начале войны, потому что, услышав его, одна из родственниц уронила на кухне кастрюлю с борщом. Таких деталей не придумаешь, значит, говорит правду, решили семинаристы. Так же живо бывший ректор помнил похороны Сталина, не по кино, а в реальности: запечатлелись в глазах пухлые сталинские руки в гробу. Для Сани же Сталин так же далеко, как Иван Грозный, как Николай Второй. Для него социализм и царизм в эпоху империализма, как выражаются в учебниках, это другая эра, несосчитанные годы. Но если Сталина видел Санин современник-ректор, значит он жил уже в двух эпохах - при социализме и том капитализме. А его родственники, деды и бабки, рассказывали мальчику про жизнь при царе и кто-нибудь из них царя мог даже видеть. Следовательно, в одном человеке соединилось живое, чувственное восприятие полутора веков, а уж одного-то точно. Вот где роман! Вот про что написать бы книгу, думал Саня, стоя на перекрестке и побаиваясь пустить свое воображение дальше.
   Саня все время тетешкает мысль о романе, который он напишет. У него закончился уже четвертый курс, осталось чуть-чуть до защиты творческого диплома. Эти его будущие сто или двести страниц будут читать опытные профессора, все, как они сами утверждают, не малые писатели. Схалтурить, выставить на позор что-нибудь журналистское за писательское тут нельзя. Надо выдать на гора все свое умение, синтез собственной наблюдательности и фантазии. Все должно быть, как говорится, на чистом сливочном масле. А Саня уже знает, что настоящий роман - это не только сюжет, это - когда слово начинает спорить с жизнью, доказывая, что оно, как таковое, важнеежизни. Саня постоянно прикидывает все, что он узнал - свой опыт, свои наблюдения, - и так и эдак. Может быть, думает он в эту минуту, словно бы осененный каким-то прозрением, ему следует написать "роман места"? Своеобразную географию округи и ее обитателей. Все ж-таки самый яркий культурный "пятачок" Москвы, в центре которого институт. А окрестности! В трех минутах ходьбы - квартира Ермоловой, а еще в трех, если только идти не по бульвару, а в глубь переулков - квартира другого премьера Малого театра, Остужева. Или взять их институтскую профессуру, какие у каждого истории! Например, недавно умершего Юрия Давыдовича Левитанского в войну, солдатом, поставили часовым в Доме Герцена, где он после окончания грозных дней станет учиться на Высших литературных курсах.
   Спокойно, Саня, спокойно! Но почему же родилась вдруг поразительная уверенность в том, что нашел?Это как во время карточной игры или драки возникает ощущение непобедимости, расчета и удачи. Роман места! Как же эта мысль не возникала у него раньше? Как любит он эти мелкие поиски истории и знание, кто где жил и творил. Помогали ли стены? Помогало ли место? Но затаимся пока, отложим точный характер будущего романа, счастливо найденный ранним утром, он есть, и он отсутствует, удачу не следует пугать натиском.
   Кто же у нас еще жил на Большой Бронной улице? - судорожно, уже напрягаясь, думает Саня. Кое-что из ранее прочитанного крепко засело в сознании. В студенческие годы - писатель-реалист Глеб Успенский, могила которого так и затерялась на Ваганьковском кладбище. Как внимательна родина к своим лучшим сыновьям! Кажется, в шестом году прошлого века на квартире у артиста Малого театра Падарина пробыл одну ночь Ленин. И эта комета времени не пролетела мимо. Здесь же жил этнограф Янчук, издававший "Этнографическое обозрение", в которое заглядывал Энгельс, когда писал свои работы.
   Саня может о многом порассуждать вокруг места. У него, оказывается, уже собран довольно разнообразный материал. Везде темы, везде сюжеты. Например, в интереснейших записках Екатерины Яковлевны Веселовской, стенографистки института, наткнулся на любопытный факт: при предыдущем режиме, когда преподаватели и студенты составляли списки избирателей, она обнаружила у окрестных жителей большое число еврейских фамилий. Район компактного проживания? И все же здесь жил и другой сорт людей. Гений места! Он святил здесь, и веяло благо другому сорту людей. Только по встречам Пушкина за девятнадцать его посещений Москвы можно составить внушительный список выдающихся личностей, проживающих неподалеку друг от друга - на Остоженке и Воздвиженке, Пречистенке и Рождественке, Мясницкой и Сивцевом Вражке, в Брюсовском, Петроверигском и Воротниковском переулках. Поэты Баратынский, Мицкевич, Языков, Денис Давыдов и Веневитинов, баснописец Дмитриев, писатели Хомяков, Аксаков, братья Киреевские, Погодин и Загоскин, на чье авторство романа "Юрий Милославский" покушался Хлестаков, художники Брюллов и Тропинин, написавший лучший пушкинский портрет, слава русского театра Щепкин и трагическая актриса Семенова, упомянутая в первой главе "Евгения Онегина", издатели Полевой и Надеждин, композитор Верстовский, держатель литературного салона Свербеев. Вот где - по отзывам - "болталось, смеялось, вралось и говорилось умно!" и где до хрипоты спорилось о читанной автором драме "Борис Годунов". И только душевнобольной Батюшков не узнал Пушкина, посетившего его в память о своем юношеском увлечении поэзией патриарха.
   Еще бы Саня с удовольствием ввернул в рукопись народившееся в округе понятие, каким пользуются в нашем отечестве большинство родителей, плохо воспитавшие детей. Известно, что архаровцами называют сорви-голов, началось же все с подчиненных московского обер-полицейместера Архарова, а хулиганов - по имени ирландского скандалиста и сквернослова Hоoligon (Вебстер). А вот откуда слово "лодырь", скажет не каждый. Во времена Пушкина в громадном ампирном доме, стоящем торцом к Хилкову переулку, находилось "Московское заведение искусственных минеральных вод", принадлежавшее акционерному обществу. В курс лечения устроителя заведения доктора Лодера входили ванны, питье вод и обязательная прогулка по обширному саду, спускавшемуся к Москва-реке. Ротозеи у решетки сада часами глазели на бар обоего пола, без дела слонявшихся по дорожкам, прозвав их по фамилии доктора "лодырями".
   О, это предвосхищение удачи и будущего - нетленного! - романа...
   Саня поворачивает направо. Два-три дома, в одном из которых, скучном, какое-то учреждение, связанное с городскими электрическими сетями. Об этом говорит не столько вывеска, сколько серия дорогих и престижных автомашин, выстаивающих у подъезда. Рядом служебный вход в Театр имени Пушкина, откуда таинственно, в мехах и лентах должны были выскальзывать под рокот толпы поклонников молодые гениальные актрисы. Но что-то помельчало с театром в России, как-то помельчало и с публикой. Молодые актрисы - летом, как все, в коротких юбках, а зимой в синтетических шубах - топают из театра к метро, на струящийся от Макдональдса запах жареной картошки и биг-маков, который сопровождает их потом до самого дома.
   Сразу за зданием театра начинаются мистические помещения Литинститута. Саня будто впервые смотрит на все, возбужденный своей придумкой: роман об альма-матер. Романист во время охоты за сюжетом все видит другими глазами. Лит, как волшебный град Китеж, всплывает из озера повседневности перед охотником, если, конечно, тот любит эту землю, строения, историю. А как можно не любить их мальчику из нищей деревни?
   У Сани в голове уже давно собственная история и география усадьбы братьев Яковлевых. Совсем недавно на соседнем дворе, примыкающем к институту, разбирали флигель и нашли под какой-то бетонной плитой старинный, обнесенный еще дубовыми плахами, колодец. Вода в нем была чистая и живая. Рабочие, как дети, с интересом обсмотрели его, прежде чем снова закрыть и засыпать. Можно было представить, как дымилась зимой эта вода, когда ее наливали в осиновую колоду, чтобы поить лошадей. Почему-то образ этого колодца постоянно преследует Саню. И образ поварни. У Сани на выбор два местечка, где она могла находиться в усадьбе. Но сначала, признаемся, что пища - это не малое, если не основное, в жизни человека.
   Итак, два места. Или в том низеньком флигелечке во дворе, где находится читальный зал, или в длинном одноэтажном строении, мимо которого Саня сейчас проходит. Это тоже один из флигелей, обрамляющих усадьбу с боков основного корпуса. Саня любит заглядывать в окна. Здесь сейчас знаменитое на всю Москву кафе "Форте", где играет легендарный саксофонист Козлов. В этом кафе - в век всеобщей "фанеры" и имитации - только живая музыка. Еще там поет замечательный рок-певец Валера Каримов. Ну и что, что не выступает на телевидении, значит, не смог купить телевидение, не имеет знакомств и покровителей. Значит, не пробился, не хватило таланту? Но и Козлова, и Каримова приезжают слушать разные великие и очень непростые люди, от еще одного бывшего министра культуры - везет же Сане на неоднозначных глав этого богоугодного заведения! - Натальи Леонидовны Дементьевой, ныне сенатора от республики Мари Эл, до посла Соединенных Штатов Америки. Посол, как можно предположить, на всякую чухню не пойдет. И даже президент Грузии Саакашвили, у которого жена датчанка, когда приезжал в Москву еще до своей отчаянной фронды, тоже устраивал в этом кафе вечерок для своих.
   Окна флигеля выходят и на Бронную, и во двор. Утром шторы подняты, и можно видеть, как Тоня, работница кафе, вытирает в зале пол и обметает столы. Созреют на кухне котлы с супом и кашей - Тоня станет на раздачу порций. Она дружит со всеми охранниками и всегда готова положить лишнюю ложку каши любимцу. Альберта Дмитриевича, директора и почти владельца кафе, еще нет: он тоже человек по-своему знаменитый.
   Увлекательный рассказ о нем могла бы написать выпускница Лита Юлия Латынина. Она дочь известной критикессы Аллы Латыниной, отличающейся непреклонной, как у фельдфебеля, верностью либеральным идеям, и сама талантливая писательница, расследующая экономические преступления. Вот она-то и могла бы сообщить миру, как этот самый Альберт Дмитриевич, выпускник, между прочим, Гнесинского училища, лишь только вступив в арендные отношения с Литом, стал богатым человеком. Правда, в наше время богатый - это не обязательно тот, который украл, хотя, судя по расстановке сил в стране, украсть все же легче, чем заработать. Юлия Латынина не отказалась бы от описания сцен, как арендатор вместе со своими поварами и официантами, засучив рукава и подобрав животы, сами клали новые полы, красили стены, проводили электричество, строили современный дизайн и украшали помещение. Но это одна сторона вопроса. Другая - лет уже пятнадцать ресторатор Альберт Дмитриевич кормит бесплатными обедами весь институт: студентов очного и заочного отделений, аспирантов, преподавателей, методистов, рабочих, бухгалтерш, уборщиц и библиотекарш. Из этого же котла халявно питается институтская собака Муза. Конечно, какие-то преференции за эту всеобщую кормежку, какие-то скидки и снисхождения Альберт Дмитриевич получал. Но согласимся, в этом есть и что-то стратегическое. Ведь легче всего институтскому начальству было бы, размышлял Саня, получить деньги за аренду, а потом размотать их по зарубежным командировкам - и никаких тебе сложностей! А здесь гарантированно полный, хотя, может быть, и не особо сытый, желудок. Это неплохо было кем-то придумано, наверняка пришла бы к выводу бескомпромиссная Юлия Латынина, несмотря на неясную ей тайну происхождения альбертовского достатка. Но почему мы должны не допускать честности у каждого российского предпринимателя?
   Человеческой памяти хочется все растащить по знакомым и привычным местам. Саня, проходя мимо флигеля, всегда размышляет над историческим вопросом: для барской поварни, чтобы кормить и гостей, и даже всю господскую дворню, этот флигель, выходящий на Бронную, великоват. Значит, поварня была там, где сейчас читальный зал, а может быть, еще какое-нибудь строение существовало. Сане очень не хочется прощаться со своей лирической идеей. Ему всегда думалось, что в читальном зале, в этом флигельке во дворе, находилась девичья. Румяные и смешливые девицы вышивали здесь полотенца и скатерти, и их пение, как в опере "Евгений Онегин", слышалось через открытые окна в саду, во дворе.
   Этой идиллической картине мешало то, что столовая в большом флигеле существует давно, об этом говорят все старожилы. Сначала помещение было перегорожено почти на равные две части прилавком. С одной стороны столы без скатертей и стулья, а с другой - огромная кухня, котлы, в которых варилось что-то жиденькое, и там же расхаживали толстые и ленивые тетки-матрешки в крахмальных кокошниках. Полы испокон были везде мощены мелкой метлахской плиткой, гуляющей волнами, как Средне-Русская равнина.
   Рассказывали, что в самом начале "перестройки" здесь состоялся легендарный концерт-пьянка, который устроили так называемые куртуазные маньеристы, поэты. Саня переводит эту мудренку очень просто: вежливые бабники. Знаменитые в то время были ребята, но почти все канули в Лету или поменяли амплуа. Один из маньеристов, гладкий как кот, но очень талантливый паренек, Вадик Степанцов, руководил еще музыкальным ансамблем с поэтическим названием "Бахыт компот". Под этот "компот" гулянка, с танцами для поклонников и всех желающих, тянулась чуть ли не до утра. Сколько надо было выпить паленой водки, чтобы произошедшее так запомнилось и отложилось. Все поместились в этой самой столовой, и всем тогда хватило места. Могла ли быть поварня при отце Герцена в таком большом помещении? Слишком жирно, слишком много окон, продолжает размышлять Саня. Это скорее людская, склад, амбар, в котором копилось барское богатство, разошедшееся потом по музеям. И девки, может быть, именно здесь пели, и их пение слышалось и на улице, и через другие окна - на дворе.
   Заглянув с улицы в окна, Саня встретился взглядом с уборщицей Тоней и сделал ей ручкой. Как, дескать, дела? Потом через эти самые окна, не пропускавшие никакого звука, иначе жители дома напротив, расположенного рядом со зданием Главного управления исполнением наказаний, давно бы оглохли от пения Валеры Кирамова, Саня проартикулировал Тоне важный вопрос: "Что сегодня в обед будет на второе?" Тоня точно таким же образом, тщательно выговаривая слова, словно имела дело с глухонемым, ответила: "Тушеное телячье сердце с гречневой кашей". Опять сердце! - посокрушался Саша и двинул дальше, потому что не хотел расплескивать на ерунду свое творческое состояние.
   Всего на Бронную выходит десятьокон флигеля, превращенного в кафе. Как часто шли позиционные бои за каждый промежуток между окнами. Этих полноценных промежутков шесть,и на каждый имеется претендент - да не один! - со своей мемориальной доской. Если разрешить ставить эти доски бесконтрольно, то все вообще литинститутские помещения снаружи никогда не придется ремонтировать: стены до крыш будут надежно защищены мрамором и гранитом, усеянными золочеными буквами. А какие волнующие предложения делались по поводу этих самых простенков на Бронной. Но все знают, только начни... Сколько бездарных, мелких, но чиновных писателей претендуют на эти простенки. Однако у Сани свои соображения на этот счет. Он представляет здесь лишь портреты знаменитых русских поэтов, растерзанных временем.
   В этот час летучего вдохновения Саня мысленно опять, как бывало на лекциях, составлял список. Первым, конечно, должен быть Николай Рубцов. Он учился в Лите, и с него следует начинать. Легенды об этом странноватом выпускнике живут по углам коридоров институтского общежития в Останкино и в курилках учебных корпусов. Еще в студенчестве он спорил с другим великим поэтом, Юрием Кузнецовым, на общежитской кухне, ожидая, когда вскипит чайник, кто из них будет более знаменит. Не только чай пили однокашники: не раз Рубцова изгоняли за неуспеваемость и безудержные пьянки. Вот так ковался гений. А потом скитания у себя на родине. В прошлом - детдом, койка в заводском общежитии, кубрик на морском тральщике, солдатская казарма. Теперь же - без квартиры и работы. Можно представить, как мешал он своей неприкаянностью местному писательскому начальству. А уж кто убил, какие там были обстоятельства, этому Бог судья.
 
    Я умру в крещенские морозы.
    Я умру, когда трещат березы.
    А весною ужас будет полный:
    На погост речные хлынут волны!
    Из моей затопленной могилы
    Гроб всплывет, забытый и унылый,
    Разобьется с треском, и в потемки
    Уплывут ужасные обломки.
    Сам не знаю, что это такое...
    Я не верю вечности покоя!
 
   Возле Рубцова Саня поместил бы другого горемыку - Павла Васильева. Благо учился он в Доме Герцена на Высших гослиткурсах вместе с Даниилом Андреевым, доска которого висит на другой стороне усадьбы. Большим был жизнелюбом Павлуша, сибиряк казацкой удали, матрос, старатель на прииске, поэт Божьей милостью.
 
    Я люблю телесный твой избыток,
    От бровей широких и сердитых
    До ступни, до ноготков; люблю
    За ночь обескрылевшие плечи,
    Взор и рассудительные речи,
    И походку важную твою.
    А улыбка - ведь какая малость! -
    Но хочу, чтоб вечно улыбалась -
    До чего тогда ты хороша!
    До чего доступна, недотрога,
    Губ углы приподняты немного:
    Вот где помещается душа.
 
   У Сани давно уже возникла своя немудреная идея в ответ на либеральную и модную мысль, что советское государство убивало талантливых поэтов. С этой мыслью тоже можно, конечно, согласиться, потому что какому сатрапу и какому государству люб поэт? Вон даже Овидия услали в холодный зимами и ветреный Крым, чтобы не болтал лишнего, не сеял вредное. Преторианцы разных мастей и разных времен, они всегда шустры. Но главный враг поэта и писателя - его завистливый современник, коварный его товарищ. Кто писал наветы, кто сочинял анонимные письма и доносы, кто голосовал на собраниях, кто рукою цезаря хотел избавиться от конкурентов? Они, писучие коллеги, это их стиль и стило. Не гнушался, как выяснилось, наводить порядок и недавно приехавший из солнечной Италии и теперь задающий тон новой литературе пролетарский классик. По раздумчивым докладам и статьям старших товарищей, с трудом принимающих чужую литературную практику, по именам, ими же самими названным, можно составить список их талантливых жертв. В то время надо было внимательно следить, что могло последовать за твоими "добрыми" советами. Не маленькие! "Павла Васильева я не знаю, стихи его читаю с трудом. Истоки его поэзии - неонародническое настроение". Или: "...течение, созданное Клычковым - Клюевым - Есениным, оно становится все заметнее, кое у кого уже принимает русофильскую окраску и - в конце концов - ведет к фашизму". Определенно, они, старшие товарищи, всех сдадут и всегда оправдают свои действия высшими соображениями. Поэт - это же пришелец из другого мира. Бей его, чтобы не высовывался и не отбивал чужой хлеб. А уж о "русофильском окрасе" Саня и говорить не хочет, это специфические горьковские пристрастья.
   Ну, молодые были, бесшабашные, веселые. Павел Васильев, увидев как-то в ресторане "Прага" поэта Сергея Васильева, заказал себе яичницу из десяти желтков, чтобы вылить ее на голову своему не очень, по его мнению, одаренному однофамильцу: не позорь фамилию, возьми псевдоним! Так тот, весьма обычный советский рифмоплет, хотя и выпускник Лита, всю жизнь и прожил с яичницей на голове.
   Пролетарский классик умел формулировать. Это только называлась его статья игриво: "Литературные забавы". А выводы были такие, что не поздоровится: "...от хулиганства до фашизма 'короче воробьиного носа'". Почему же как-то особенно жестоко, с гаком, с оттяжкой, доставалось не городским, а сельским даровитым ребятам? Саня сам из деревни, поэтому так много думал об этом на лекциях. По его мнению, просто геноцид какой-то открыли эти городские против деревенских. Вся страна, например, читала Есенина, а им он был не мил. Они так просто и задушевно писать не умели. Комсомольский любимчик Джек Алтаузен тоже мальчик был взрывной. За словами "хам" и "сволочь" в карман не лез. Мог старого писателя в клубе и "охамить", и "осволочить", но как поэтично излагал, как подлизывал!
 
    Притворяться мне не пристало,
    Как я рад,
    Что увидел ту,
    У которой должны кристаллы
    Занимать свою чистоту!
   
    С этим трудно не согласиться,
    Это в каждой пряди волос,
    Это в каждой крупинке ситца
    Кофты, трогательной до слез,
   
    Почему, - он, наверное, спросит,
    Этот парень
    Со стороны, -
    Пробивается рано проседь
    У чекисток нашей страны!
 
   Как же сразу, разрозненные в своих РАППах и ВАППах, подобного рода городские писатели дружно сбились в новую стаю! Тогда в клубе на проезде Художественного театра два поэта - комсомольский Алтаузен и "неонароднический" Васильев просто подрались. Двадцать писателей вступились за комсомольского мальчика. В "Правду" письмо написали! О, родная партия и родное ГПУ, оградите! (Это напоминает Сане еще не отправленную в забытье историю, когда после путча 91-го года группа писателей, из так называемых демократов и либералов, кланялась в ноги Ельцину, чтобы он других писателей, по-иному мыслящих, лишил хлеба - выгнал с работы, запретил им преподавательскую деятельность.) Оградили. Определенно история ходит параллельными шагами.
   Уже из Исправительной трудовой колонии при строительстве завода "Большая Электросталь" Васильев пишет письмо Горькому. Оно дошло до классика, на письме есть пометы его исторической руки. И вот вам - воюют в русской литературе два высказывания: "Если враг не сдается, его уничтожают" и... что там другой русский классик говорил о слезе ребенка? Если вдуматься, вряд ли когда-нибудь какой-нибудь интеллигентный доносчик так интеллигентно получал наотмашь по физиономии. Сначала скромный описательный момент: "Я работаю в ночной смене... Мы по двое таскаем восьмипудовые бетонные плахи на леса. Это длится в течение девяти часов каждый день. После работы валишься спать, спишь до "баланды" и - снова на стройку..." Но скрытая соль письма, о которой наивный автор, возможно по русской привычке фаталиста, и не предполагал, в несколько плаксивом самооправдании: "Выпил несколько раз. Из-за ерунды поскандалил с Эфросом. Этот, по существу, ничтожный... случай не привлек бы ничьего внимания, если бы за несколько месяцев назад Вы своим письмом не вытащили меня на 'самый свет'". Ключевые слова здесь "ничтожный случай". В конечном итоге случайстоил жизни двадцатисемилетнему поэту. И чего тогда жаловаться на Лубянку? Лубянка была права: интеллигенция сама сдает "своих". Любимое время сдачи, естественно, 1937 год.
   Решено - рядом с Рубцовым Саня в соседнем простенке ставит бронзовую доску Павлу Васильеву. На такого рода памятных досках положены даты. Они имеются: 1909 - 1937. Молодой, раскосый, с вьющимся чубом над гладким и высоким лбом.
   Саня мысленно уже обозревает весь ряд. Бронзовые плиты стоят, как знаки мощной гвардии исконного русского слова. Следующим мог быть Борис Корнилов, автор бессмертной "Песни о встречном", ставшей эмблемой эпохи; положенная на музыку Шостаковичем, она звучала по радио и после того, как имя поэта было вычеркнуто из советской литературы.