- Не спорьте, пожалуйста, мои милые друзья, - из своего кресла проворковал Островский, остановив могущий начаться скандал, - дайте девушке рассказать еще одну любопытную историю. Для драматурга история - это главное.
   По мере того, как я принялась рассказывать о том, как во второй половине десятых годов Кузмин влюбился в поэта гусара Всеволода Князева, который в свою очередь был влюблен в Ольгу Глебову-Судейкину, наверху, в так сказать реальном мире положение менялось. Комиссию опять стали беспокоить мои повести, моя пьеса и мой моральный облик. Их не волновал многозначительный факт, что к этой самой Ольге Глебовой за некоторое время перед этим ушел и другой лирический друг Кузмина, знаменитый художник Судейкин. Женщина-судьба! "Наверху", в комиссии даже возникала и запорхала фраза, что писателей нынче и так очень много и не следует расширять их круга, что диплом можно защищать на следующий год и повторно. Я также заметила, что те тени, которые только что смирно на манер придворных стояли вокруг кресла Островского, попривыкли к близости с классиками, что-то о себе возомнили, может быть даже решили, что они снова живые и, переместившись в реальное пространство, принялись что-то внушать пока бесспорно живым персонажам. Я рассказывала, как из Риги, где Князев служил и где его навещал Кузмин, гусар приезжает в Петербург для свидания с возлюбленной и наталкивается в "Бродячей собаке" на бывшего приятеля. Они встретились, как чужие. А тем временем покойные жужжальцы из подвала уже шепчут своим еще не умершим коллегам, что можно написать куда-нибудь письмо, например, в театр, где собираются пьесу ставить, можно написать письмо и в издательство, которое собирается печатать книжку молодой писательницы.
   - Как интересно! - "внизу", параллельно верхнему умствованию Островский анализировал мою пьесу. - Это, пожалуй, новый в драматургии конфликт: двое мужчин, связанные между собой сложными отношениями, и женщина. И чем же у вас должно все это, милочка, закончиться? - обратился классик уже ко мне.
   - А как в жизни, Александр Николаевич, - позволила я себе такое почтительное обращение. Бедный Всеволод Князев от любви застрелится.
   - У меня в пьесах все заканчивается безо всяких выстрелов, - сказал Гоголь. - Только госпожа Похлебкина сама себя высекла.
   - Иногда конфликт по-другому разрешиться и не может, - рассуждал Островский. - Куда, спрашивается, мне надо было Ларису в "Бесприданнице" девать, куда отправлять? Вот Карандышев, ее жених, вместо меня, ее и застрелил.
   - Друзья мои, - прервал начавшийся спор Фадеев, - по-моему, здесь все ясно. Коллеги из института перебдели. Их понять можно, они все прожили трудную эпоху. Нам пора разлетаться по своим табельным местам дислокации, у меня еще конь не кормлен.
   - Но вы слышите, позволю я себе заметить, - сказал элегантный Гоголь, - как наверху, в бельэтаже разнервничались? Шумим, братцы, шумим.
   - Пожалуйста, не пользуйтесь раскавыченными цитатами. Вы - Гоголь, а не Грибоевдов. Без плагиата! - Островский несколько повысил голос, ого-го старичок. - Мы с этим отсутствием авторского права в наше время натерпелись, все грабили. А теперь стало еще хуже: любую нашу фразу, как свою, газетчики в заголовок пихают, и никаких авторских отчислений. Вот тебе и интеллектуальная собственность. Куда смотрит, спрашивается, Российское авторское общество! Я предлагаю поступить так, - драматург был несколько раздражен происходящим наверху беспорядком. - Пусть Фадеев распорядится, что диплом хороший; если надо, подпишет документ.
   - А куда мы денем комиссию, как мы живому народу все объясним? - спросил Гоголь, уже расправляя свою бронзовую крылатку, чтоб не парусила в полете.
   - Объяснять ничего не надо, - сказал Фадеев. - Русский народ, к счастью, не памятливый. Членов Комиссии сразу отправляем закусывать, стол уже готов; писателей-покойников - в подвал до следующего случая. А все остальное - превращаем в осенние листья и - в окно.
   - А куда нас? Нам куда идти? - откуда-то из уголочка вдруг появилась сладкая парочка почти забытых преподавателей: Светлов и Паустовский.
   - Ах, ребята, как я вам рад! - оживился, увидев старых приятелей, писательский генсек Фадеев, который, по сути, был всегда добрым человеком. - Я уже забыл, у вас какая-нибудь в Москве дощечка мемориальная или памятничек есть? Вы бы там могли, как почетные люди, как вип-персоны передохнуть, свернуться в щели на недельку. Во всяком случае, я вам обоим пока даю отпуск. Паустовский может прогуляться в Старый Ботанический сад возле метро Проспект Мира, а Михаила Аркадьевича Светлова можно на пару деньков отправить отдохнуть в буфет Дома Литераторов на Большой Никитской. Теперь, - когда мы все уже почти сделали, выполнили свой долг, - как-то очень многозначительно сказал Фадеев, - я предлагаю нам всем немножко побаловаться.
   В этот момент классики Гоголь и Островский как-то недоуменно пожали плечами. А Фадеев, тем не менее, продолжал.
   - Вы же все знаете, мы культурные люди, у нас есть свои запросы. У меня жена была актрисой. Так что получается, что все мы люди тетра. Так вот, я предлагаю, пока мы еще не расстались, не разлетелись, давайте нашу прекрасную молодую писательницу попросим разыграть перед нами вместе со своим Возлюбленным несколько сцен из ее пьесы. Пусть это будет генеральной репетицией.
   - Замечательная идея, - сказал Островский, поплотнее запахнув халат, квалификацию надо повышать постоянно.
   - Чудненько, - сообщил присутствующим Гоголь и весьма грациозно присел на ручку кресла русского Мольера.
   Саша уже был тут как тут. Мне осталось только сказать: "Занавес!"
 

Глава восьмая, последняя. Прощанье

   Ну вот, я и опять лечу, на этот раз уже прощаясь с родным институтом. Что там у меня за спиной? Прощай, добрый Герцен с прогретой за целый день солнцепеком макушкой. Прощай, мой любимый желтый дом с музами на фронтоне и прохудившейся крышей. И музейная кованая решетка, выходящая на Твербуль, прощай! Горящие закатным солнцем окна посылают мне последний привет. Печальная комета, только что защитившая диплом, тянет за собой хвост воспоминаний. Внутри меня все кипит. Сжимая свои маленькие кулачки, я пытаюсь успокоиться.
   Кто-то, чтобы прийти в норму, ходит взад и вперед по комнате и курит сигарету, а я - лечу, ветерок вьет гнездо в моих волосах, теребит мою дамскую путеводную сумочку. Да, честно говоря, мне особенно некогда рефлектировать. Через сколько у нас с Саней спектакль! Может быть, мне еще удастся догнать ГАЗЕЛЬ, на которой вместе с шофером Пашей мой Саня везет реквизит и наши крошечные декорации.
   Вспомнить о том, что было - это тоже возможность собраться, и это мой профессионализм - писатель ничего не должен забывать из пережитого. Все когда-нибудь пойдет в переплавку. "Take it easy, keep smiling", как говорила Людмила Михайловна Царева, преподававшая у нас и английский язык, и политэкономию. И еще эта замечательная и дружелюбная тетка-профессор, улыбаясь, советовала, когда кто-то из студентов огорчался: "Надо расслабиться и получить удовольствие". Уже получаем.
   Что там у нас видится внизу? За пять лет, что я владею искусством полета, Москва так изменилась! Теперь даже во время кратких перелетов надо пользоваться не только обычным дорожным планом из тех, что продают автомобилистам: прямо, налево, вдоль проспекта, но еще и помнить об изменении московских высот. Полет - будто москвич-пенсионер "социальную карта москвича", получает каждый поступающий в Лит. Но как все в этой жизни усложняется. Знаменитый, напротив Кремля дом, со шпилем и террасой на крыше, который когда-то был самой высокой точкой Москвы и с которого так хорошо было обозревать грозовой горизонт, ныне лишь детский куличек в песочнице. Да и вообще это памятное здание со шпилем уже свыше пятнадцати лет на реставрации. Сейчас вовсе по фасаду все закрыто торговой рекламой. Так ли идут Москве эти сорока- и пятидесятиэтажные коробки, между которыми гудит и сносит тебя ветер? Говорят, что эти здания неустойчивы, потому что грунт в Москве совсем не такой, как на Манхеттене, где фундамент просто выдалбливают в скале. Строительные панели нынче тоже не в пример прежним временам стали делать тоньше. Разве это гарантирует прочность? Нам отсюда с высоты все видно, писателю вообще все виднее, чем обычному человеку. Заметно, как потихонечку, миллиметрами начинают сползать разрекламированные жилые комплексы по откосам Москвы-реки. Ах, как тихо и незаметно приходит зло. Но много видеть - это много печалиться. Я всегда думаю, пролетая над застроенным человечьим гнездовьем, какие катастрофы ожидают людей, если, не дай Бог, начнут рушиться эти такие красивые высотные дома и в пойме Москвы-реки, и расположенные ближе к центру.
   Полеты всегда вызывают раздумья. А надо ли было так бурно строиться, вколачивая в новостройки огромные городские деньги? Может быть, вместо этого лучше было бы заниматься строительством дорог и прокладывать инфраструктуры? Сверху, как на рентгене: "кишечник" города забит, и того и гляди случится заворот кишок. Можно только представить себе эту непереваренную массу из российских и импортных машин. Но, может быть, именно это называется политикой? Но тогда, да и надо ли было так строить эту ничтожную политику, чтобы вся страна и все деньги страны стекались в один город?
   Я парю, грустная и печальная после треволнений сегодняшнего дня, парю, как голубка в алых отблесках пурпурного заката. А может быть, я сегодня просто разводящий в карауле? Словно сержант-разводящий в карауле Генштаба, находящегося, кстати, неподалеку от моего бывшего Института? Все видно, словно на макете: большой штабной дом на Воздвиженке, огромное штабное здание на Арбатской площади. Здесь же возле этого дома - комплимент первому президенту России - новодел, церковь Бориса. Но не каждый Борис свят и не каждый хорош! Тут же рядом, на Гоголевском бульваре - опять целый комплекс армейских зданий. Военный стан в центре Москвы. Я уже не говорю о дальних границах где-нибудь в конце проспекта Вернадского? Но там нет никаких памятников писателям! Мне сверху видно все, ты так и знай!
   Сегодня я присматриваюсь к двум точкам - к милитаризированному Гоголевскому бульвару и к Театральной площади, утонувшей в многолетних ремонтах. И еще я "перетираю" в своем сознании свою совсем недавно закончившуюся защиту.
   ...Как бодрит успех! Разве нужен мне теперь какой-нибудь диплом, чье-нибудь мнение, какие-нибудь советы! Я лечу над Москвой, так же весело и непринужденно, как летела утром, в начале этого рассказа. Какая сложная и трагическая внизу расстилается жизнь. Всегда, когда заканчивается один ее этап и еще не пришел на смену другой, есть, как на пересадке в транзитный рейс, некоторое минутное ощущение полной свободы. Уже улетел, но еще не прилетел.
   Некоторых приглашенных мною персонажей после защиты диплома пришлось разводить по местам, показывать дорогу. Вот почему в начале главы я так подробно описывала район Гоголевского бульвара. Сюда прилетели классики самостоятельно, по наитию, на запах литературы, а перед тем, как лететь обратно, забеспокоились. Да кто же теперь из прежних жителей отыщет дорогу к своему месту в теперь автомобильном аду?
   Мы так все дружно и вылетели через окна, когда лидер президиума, заключая все рассуждения, сказала, что дипломная работа, конечно, может быть зачтена. Сначала вывалился из окна, чуть ли не выбив оконную раму, Александр Николаевич Островский. И что их всех так тянет на кресла? Небось, монархисты, кресло - это им некий эквивалент трона! При этом драматург особым образом сжался, бронза волшебным образом уплотнилась почти до сверхматерии, и все же в узкое окно не поместился, ручкой кресла задел оконную раму. Я при этом подумала, что любой ремонт в наше время - это "откат". Пузырь, наверное, порадуется, а может быть, уже принялся составлять смету на ремонт.
   Драматург вывалился из окна, при этом полы халата распахнулись до некоторого бесстыдства. Классик заерзал и завис над крыльцом на уровне второго этажа. Одергивал халат, мостился в кресле, приводил в порядок лицо, несколько растрепавшееся во время событий. Теперь ему надо было лететь дальше.
   Потом ракетой и ногами вперед вылетел юбилейный, бронзовый Гоголь. Тот, гранитный, который в каменном кресле сидит возле дома, где в камине сжег рукопись второго тома "Мертвых душ", не полетел, отправил ревизором бронзового двойника: "Я, - говорит, - здесь посижу: камин пропал уже после войны. Кто-то снял с него облицовку и перевез к себе на дачу. Мода такая была - все по дачам разносить. Не везет мне - сокрушался классик - после смерти все время грабят. Я лучше посижу на своем месте и покараулю, а вы, ребята, наводите справедливость". Отлитый при советской власти памятник Гоголю, вместо "мрачного, не соответствующего социалистической действительности", конечно, ориентировался в сегодняшнем дне лучше. Жжжикнул! Только в складках бронзовой крылатки ветер засвистел. Этого провожать было не надо: недаром стоит на бульваре возле Генштаба, научился ориентироваться на местности.
   Самостоятельно ускакал из института и бывший писательский генсек Александр Фадеев. На том же бронзовом коне, который пасся возле памятника. "Дорогу найду, - сказал бывший генсек. - Я еще хотел заскочить на минутку в свою бывшую квартиру возле Триумфальной площади. Мы там с моей женой Ангелиной Степановой, народной артисткой, проживали. До моего места в сквере возле здания РГГУ там раньше существовала академия Общественных наук при ЦК КПСС, рассадник свободомыслия. По подземному переходу - рукой подать. Я знаю, что Ангелина Осиповна тоже умерла, но все же память о минувшей совместной жизни, дети были, фотографии остались. Хоть понюхаю, чем там воздух пахнет. А чего вы, потомки, - обратился генсек уже непосредственно ко мне, - улицу Горького в Тверскую переименовали? Писатели обижаются. - На челе мертвого писательского лидера обозначились скорбные думы.
   - Это точно, - со вздохом подтвердил Горький. Тоже вылетел через окно - провожать гостей. В зале он был для устрашения государственной комиссии сразу в двух ипостасях. Одна ипостась в виде буревестника с портрета Корина пожаловала с заочного отделения, а вторая в виде металлического бюста, стоящего при входе в институт. Причем бюст так и выступал в виде обрубка тела, не маскируясь под живого человека. - Это даже неприлично переименовывать улицы, - сказали обе ипостаси дружно на манер Добчинского и Бобчинского, - сначала клялись в любви, издавали сочинения, говорили о социалистическом реализме, который сами же и придумали, сочинения в школе писали, а теперь...
   - Предатели. Они даже Литературный институт моим именем пытались назвать, и - не назвали, - снизу, от земли раздался голос. Бронзовые классики, вившиеся на уровне открытого окна второго этажа, наподобие пчелиного роя, посмотрели свысока вниз: Платонов, бедолага! Ему-то есть чем быть недовольным. Мировой классик, так способствовавший своими сочинениями утвердиться новой власти! В начале перестройки, когда срочно издавались его романы "Чевенгур" и "Котлован", в которых находили критику социализма, Платонов рассчитывал хотя бы на музей. Музея нет, читатели убывают, что за порядок!
   - Ты чем недоволен, товарищ? - начальственно крикнул, как отвечающий за советский период литературы, Фадеев.
   - Да доволен, доволен я, - задрал вверх подбородок Платонов. - Диссертации обо мне сейчас пишут. - В голосе постоянного жителя институтского двора, обращенном к литературному генсеку, чувствовалась некоторая дерзость. По Фадееву, по его сочинениям никто никаких диссертаций уже давно не писал.
   - Попишут, попишут и перестанут, - подбодрил товарища Фадеев. - Ордерок-то тебе на жительство в этом доме кто выдал? Вот, то-то, Союз писателей. Союза бы и держался, а не колебался вместе с ренегатами. У нас с тобой при любых режимах место в энциклопедии обеспечено.
   К этому моменту Колумб Замоскворечья наконец-то справился с плохо управляемым креслом. Халат был запахнут, взгляд канонически устремлен вдаль навстречу новому зрителю. Из-под кресла шел парок, схожий с тем, что обычно сочится из-под космической ракеты. Но классик что-то нервничал. Долгие проводы - лишние слезы, надо было брать инициативу в собственные руки.
   - Что, Александр Николаевич, прощаемся? Спасибо за поддержку. Я понимаю, что вам надо торопиться, время к шести часам, сейчас пойдет в Малый театр зритель, а вас на месте не окажется. - Вот так я громко сказала, краем глаза, тем не менее, наблюдая, как другие бронзовые статуи исчезали на бреющим полете за домами. Сейчас и я буду свободной и помчусь, будто устанавливая рекорд скорости.
   - Ой, милочка, - обратился ко мне старейший русский драматург, - вы бы проводили меня до театра, я боюсь, что дорогу не найду, да и кресло мое немножко расшаталось. Я Москву другой знал, мне бы сейчас рысачка какого-нибудь, а тут ездят эти таратайки на четырех колесах, воняют какой-то гадостью. Я к такому транспорту и приблизиться боюсь. - Классик немножко брюзжал. - Фонтан на Театральной площади снесли, вместо него поставили бородатого мужика из камня, какого-то немца, а возле Большого театра целый день шум и гам, железом стучат. Воруют, небось, поэтому такой большой ремонт затеяли. При царе воровали, при Временном правительстве. Сталин от воровства отучал, а умер - опять начали воровать. Говорят, и министры сейчас воруют?
   Предложение знаменитого драматурга проводить его до Малого театра было очень некстати и даже опасно. Мне надо было беречь полетные силы, а тут непредвиденный маршрут. На сколько часов еще отпущено лётной возможности? Хватит ли, чтобы долететь до клуба, где мы сегодня с Саней даем спектакль?
   Часто, именно в день защиты диплома, выпускники Лита утрачивают волшебную возможность летать. Не все оказываются, даже подававшие надежду, подлинными поэтами и писателями. Сколько девушек, когда-то якобы желавших стать переводчицами художественной литературы с английского, французского или испанского языков, становились переводчицами в зарубежных фирмах или оказываются замужем за иностранцами, потому что втайне хотели именно этого. А может быть, Литературный институт готовит именно переводчиц для зарубежных фирм и жен для богатых иностранных мужей? Сколько "выдающихся" по институтским меркам поэтов оказывается редакторами на телевидении или помощниками депутатов Госдумы, оттого что знали: там платят больше. Как-то очень быстро голуби и голубки превращаются в сонных сов и домашних кочетов. Эти-то сразу лишаются дара полетов.
   Но делать было нечего, пришлось лететь парой и, главное, не торопясь, учитывая престарелый возраст и наличие кресла, с которым драматург никак не хотел расстаться. Как я волновалась, не покинет ли меня мое воздушное умение! Словно летчик Чкалов во время рекордного перелета через полюс: хватит бензина или нет?
   С большим интересом драматург рассматривал проносящийся внизу совсем новый для него город. Вот что значит опытный наблюдатель! Он заметил все: и электрические огни, заливавшие улицы - летели мы по прямой, наискосок, как бы от памятника Герцена к месту, где стоит памятник Островскому - и очень расширившуюся Тверскую, и памятник Юрию Долгорукому, который поставили после войны, напротив него дом генерал-губернатора. Сейчас дом превратился в мэрию. Тут классик опять запыхтел:
   - Зачем эти новые слова, мэр, мэр! Третьяков был городским головой, а с городом управлялся. Никаких транспортных пробок у него не случалось, москвичам галерею подарил. - Дальше классик, обнаружив, что дом генерал-губернатора приподнят на два этажа, спросил: куда дели прежний советский герб, который он видел во время прежних вылетов. Кажется, его Виктор Розов на свою премьеру приглашал. Я хотела, было, спросить, как он там, в своем бессмертии, Виктор Сергеевич, но постеснялась. Во время полета старый драматург был также очень говорлив. Видимо, наскучался в своем бронзовом молчании. Сокрушался по поводу реставрации Большого театра: "Ой, какое воровство! Какой откат!" - "А вы откуда, дедушка, - сфамильярничала тут я, - знаете это новое русское слово?" - "Да пока на холодном кресле сидишь, столько услышишь. Я ведь на бойком месте сижу. То в театр входит какой-нибудь бандюк с подружкой и слышишь, как он ей талдычит: откат, откат. То идет министр с женой в соболях или с женой, которую специально для маскировки в затрапезу одели, и тоже слышишь: откат, откат. Это ведь было всегда, только вы сейчас слово такое нейтральное придумали. А у нас с лексикой было определеннее - 'взятка'". Действительно, подумала я, этому глазастому деду с его парадного места напротив Большого театра очень все хорошо видно, а при жизни драматург был, как уже сказано, человеком наблюдательным и кое-что соображал в экономике, недаром и "Банкрот" написал, и "Бешеные деньги", и в "Женитьбе Белугина" экономические вопросы ставились довольно резко. Если бы он ожил, подумала я, и пошел бы, наверное, к Степашину на прием, рассказал, многое бы для бюджета стало более определенным.
   Попрощались мы очень тепло.
   ...Как захватывающе хороши и познавательны полеты над Москвой! Сколько сверху замечаешь, что не видно простому, не вооруженному крыльями, взгляду. Как увлекательно, заглядывая в окна, знать, что делается в омуте офисов и горячих недрах квартир. Раскаленные лбы компьютеров и фасолевый треск пересчитываемых банкнот, стоны любви подлинной и вскрики любви продажной. Писатель видит воровство, коррупцию, труд, ответственность, честность, бандитизм милиции и бандитизм министров; писатель может спросить своего "героя" то, что до поры до времени не спросит никакой суд и никакая налоговая инспекция. Мне видно, что варится в кастрюлях на кухнях и что хранится в тайных сейфах. Сверху, как бы с высоты спирали времени, очевидна ненужность некоторых реформ и заинтересованность в них только тех лиц, которые наживут на этих реформах деньги.
   Какие разные и неожиданные лица живут в нашем городе! Сколько замечательных артистов, еще недавно прославлявших прошлый строй, а теперь беззаботно развлекающих этот. Сколько депутатов Госдумы и сенаторов, членов Совета федерации, которые из-за криминальных проделок лишились своих мест! А сколько еще не лишилось! Сколько в городе наркоманов, мздоимцев, обманщиков, но много и людей честно работающих, полагающих, что без обмана они купят квартиры, выучат и воспитают детей. Но мне видно, их дети уже сейчас пьют пиво в подворотнях и твердо знают, что никем не станут. Сколько в этом городе живет плохих писателей, мнящих себя писателями хорошими, и продажных журналистов, выдающих себя за честных людей. Сколько почтенных судей уходят в этот предвечерний час с работы с ощущением выполненного долга и с некоторым страхом. А вдруг в этот же самый момент некто облеченный и неподкупный попросит открыть сумочку или портфель, в котором таится сегодняшний, летучий, как у трудолюбивой пчелы, медовый взяток. Мне сверху виден даже президент, разговаривающий с каким-то начальником при свидетельстве телевизионной камеры и при этом делающий вид, что никакой камеры здесь нет. Я все время размышляю, идеалист ли этот пятидесятилетний жилистый мужчина, или его достали из той же коробочки, из которой извлек он своих министров?
   Сверху я вижу оловянный взгляд министра образования и науки Фурсенко, ведомство которого я навсегда покидаю сегодня.
   Если бы этот министр знал, что думаю я о нем, рабе "Болонского процесса", лишающего Россию и ее граждан образования, он бы, конечно, лишил меня и моего заслуженного диплома, и всего, чего только можно меня было бы лишить. Но зачем мне этот самый диплом, думаю я, простившаяся со своими бронзовыми друзьями, которым поклонялась всю жизнь? Они-то прославились и без диплома Лита.
   Ни министр Фурсенко, ни его надсмотрщики над высшим образованием не смогли, оказывается, лишить меня искусства полета. Я лечу и не чувствую никаких признаков, предвещающих потерю высоты и скорости. Рассказывают, это может произойти внезапно. Так иногда отказывает мотор над горами или над морем, когда заканчивается горючее.
   Испокон было известно, что многие студенты, оканчивая институт, лишались искусства летать. У некоторых и раньше, на третьем или четвертом курсе пропадал дар к полету. Они только тщательно, как дурную болезнь, это скрывали, и прятались за отличными общеобразовательными оценками. Разве диплом создает писателя? Я твердо знаю, что еще летают и некоторые наши старики-преподаватели, а другие так, просто машут крыльями. Кто распределяет этот дар, и сколько еще и кому достанется летать? В министерствах и в редакциях газет и журналов, в Думе и Администрации президента сидят бывшие выпускники, уже сникшие, обленившиеся, растерявшие свои драгоценные способности. Боюсь, что многие и поступали в Лит, чтобы обменять бренд выпускника на сытую и спокойную жизнь.
   Но я-то лечу! Во мне по-прежнему крепок дух и неутомима сила с воздуха. И мне хочется кричать: я лечу, лечу, лечу, и всю свою жизнь буду летать.
   Я пролетаю над Москвой и думаю, как хорошо, что судьба не снабдила всех граждан нашей родины таким же, как у меня, пронзительным и все обнимающим взглядом. Какими баррикадами ознаменовалась бы тогда жизнь, как быстро перегородили бы Москву перевернутые "Мерседесы" и "Ленд Роверы". Палатки с шаурмой и копчеными курами - вот лучший строительный материал для баррикад. Не булыжник оружие пролетариата, а фонарный столб и перевернутый троллейбус. Все неминуемо кончилось бы новой революцией. И разве хоть камень сохранился бы от нынешнего хлева? Сколько детских садов смогло бы выехать летом за город на дачи, в бывшие загородные особняки Березовских и Ваксельбергов?