Глава седьмая
Сорок дней будешь страдать, сынок, сорок дней

   В ее голосе было только то, что она хотела сказать, только чистота смысла и все. Не было ни обычного страха, хоть и очень глубоко запрятанного, не было желания уберечься, понравиться и защититься, которые всегда есть в голосах людей, ничего, кроме некоторой хрипотцы и маленького эхо, чуть-чуть запаздывающего, печально удлиняющего слова и их смысл, совсем маленького, говорящего, что там, где родились в этот раз слова, тихо и пустынно, и громкого эхо, и громкого звука не надо. Была в голосе матери и спокойная незаинтересованность в том, услышат ли ее, поймут ли, – услышат, поймут. Фома уже знал однажды такое спокойствие, знал и хорошо помнил: это было спокойствие ЧТО-ТО, которое жило вне его, шевелилось, а когда Фома стал частью его, стал той же породой, распорядилось, что быть Фоме человеком, мужчиной, раз так соединились в нем количества ЧТО-ТО, раз так пришлось, а не иначе, ни в камень, и ни в овцу.
   Фома притих в радости, что дождался, что вот спросит сейчас, что давно хотел, и услышит ответ. Да неужели ж случится это, да неужто возможно такое, и кто же, кто ему ответит и поможет, кто? Его мать, слабое существо, которое он давно не воспринимал всерьез, давно, когда еще был внутри ее, как же так, неужто надо было умереть матери, чтобы он смог спросить и услышать? А она смеялась, она радовалась, уже зная, что станет нужна Фоме, станет ОПЯТЬ нужна сыну, и приняла улыбчиво смерть, и спокойными и ласковыми в прохладе стали ее щеки, убитые им щеки.
   Фома взял в себя резкую, полную в зрелости боль.

Глава восьмая
Сорок дней, сынок, сорок дней

   Мы с тобой знакомы давно, сынок, даже раньше, чем об это знаешь ты. Ведь я знала тебя еще до того, как ты поселился внутри меня, стал прислушиваться ко мне, пить мои слезы, вначале жалеть мою слабость, а потом презирать ее, о, я знала тебя задолго-задолго до того; я знала, что ты будешь во мне, мой сын, сразу, как только узнала, что я выйду в мир женщиной, вот видишь, как долго ты был со мной, как хорошо я готовилась к тебе, видишь, как печально было узнать мне, что я не буду тебе нужна. Ты тихо-тихо слушал наши разговоры, думал, что никто не знает о тебе, хихикал своему знанию, слушал и мудрел, копил нежелание быть; а я знала обо всем этом, понимаешь, знала, не так, конечно, чтобы определить это вашим языком, вашими понятиями, нет, я просто знала, что ты уже настоящий человек, более настоящий, чем будешь потом. Я никогда не скрывала от тебя наших споров в жизни, не скрывала обид и уродства, не скрывала, что твой отец ходит к другим женщинам от нас с тобой, от моего большого живота и пятен на лице, я хотела, чтобы ты знал все и решал сам, как и что. Я понимала, что с этой моей открытостью, моей откровенностью, моей слабостью входит в тебя снисходительность ко мне, входит горечь и нежелание, и многое другое, от чего ты будешь потом, взрослея, страдать, за что будешь меня не любить, меня, понимаешь, меня, которая все знала, которая была твоей матерью, делала все для тебя, зная, что ты этого не простишь.
   Но я не могла иначе. Я не боялась никого, даже тебя, хотя ты всю нашу жизнь вдвоем твердо верил, что я боюсь тебя. Я тебя обманывала, сынок, так как видела, что тебе трудно в этом страшном мире, который ты увидел, надо понять власть, найти и принять, как ты думал себя потом, вот я и решила, что, почувствовав власть надо мной, приняв мой страх перед тобой, ты утвердишься, станешь сильным и гордым на время, а, значит, останешься жить на время, а там уж сама жизнь не отпустит тебя, не отпустит ЧТО-ТО. Я была рабой твоей, мой сын, добровольной рабой, потому иногда, совсем иногда, сынок, я не любила тебя.

Глава девятая
Сорок, сын, сорок дней будет печаль

   Как я кричала тебе, чтобы ты не рождался, как ты цеплялся за мое нутро, чтобы остаться, и как мы оба ничего не могли поделать со ЧТО-ТО, что равнодушно и покорно давило мой живот, не оставляя тебе там места, как мнем мы пальцами пасту, зубную пасту, когда моем зубы перед сном?
   А тебе казалось, что я кричала от испуга, от твоей большой шиш-кастой головы? Но ничего, не грусти, тебе тоже много раз удавалось обмануть меня, много раз, когда ты ел мою грудь, и сладкая сладь приходила в меня, туманила мне голову радостью, что нужна тебе буду всегда.
   Мы с тобой много думали обо всем, сынок, я всю свою жизнь и ты всю свою, потому у тебя в глазах холод и покорность, которые люди называют великой гордыней, отравляя тебя мелочами, тебя, моего малыша, отравленного и так ядом? Нет, нет, не жалей себя, сынок, не давай себе отдыха, СОРОК ДНЕЙ БЫЛ УГОВОР, СЫНОК, СОРОК ДНЕЙ.

Глава десятая
Мольба о полной мере

   1.
   Так дай мне полную меру, взял он себя за плечо, дай.
 
   2.
   Ударь меня болью, ударь.
 
   3.
   Такой, чтобы я забоялся стеклом, что вот меня разобьют.
 
   4.
   ДАЙ.
 
   5.
   Такой, чтобы я забоялся травой, что вот уж и мой серп.
 
   6.
   Нельзя же так, посуди сам, чтобы искать боль, когда всем ясно, что она должна быть, пора бы уж ей прийти, ведь умер тебя родивший, или тебя нашедший, или тебя согревший. А ты все еще ищешь ее, свою боль, и досада, что нет ее, портит дело.
 
   7.
   Или это тоже боль?
 
   8.
   Так дай тогда полную меру, меру, которая бьет лед солнцем.
 
   9.
   СОЛНЦЕМ?
 
   10.
   Дай тогда полную меру чтобы вместо боли пришла уж радость?
 
   11.
   Дай мне такую меру дай, и я забуду мольбы о сне, пусть буду проклят совсем, дай мне твою меру, меру радости приобретшего, а не потерявшего, дай, и не стану кричать тебе, и молчать тебе, об усталости, и о сне.
 
   12.
   ИЛИ РАДОСТЬ ТАКАЯ – СМЕРТЬ?
 
   13.
   Так дай мне смерть, я прошу тебя, дай, дай, я ведь не вру, когда зову о смерти, а сам хочу продолжать?
 
   14.
   Ведь нет?
 
   15.
   Ты же знаешь.
 
   16.
   Потом ведь я сам могу, понимаешь, вот где собака зарыта, я могу прекратить себя, но ведь я не хочу умереть, я хочу принять полную меру, принять радость и насладиться радостью, когда все живое в людях отвернется прочь от меня, раз я молю о таком.
 
   17.
   Вот, что я имею в виду, когда говорю, что моя радость – СМЕРТЬ?
 
   18.
   ПОНИМАЕШЬ?
 
   19.
   И дай мне такую меру, дай.
 
   20.
   Дай мне принять.

Глава одиннадцатая
Я слышу тебя, сынок

   В ее голосе было только то, что она хотела сказать, только чистота смысла и все, только прохлада сути, легкий-легкий озноб смысла, прохладная хладь сути, – вот и все, что было в ее голосе. Отпусти свое плечо, сынок, левой рукой отпусти правое плечо, где у тебя тепло сейчас, отпусти скрюченные пальцы левой руки на правом плече, отпусти пальцы, они устали, да и правому плечу больно, сынок, так отпусти плечо, пусть его, пусть отдохнет. Правая рука пишет тебе слова, правая рука держит тебе ложку с супом, отпусти ее начало, сынок, отпусти плечо, пусть рука будет крепкой, как надо, пусть себе, причем здесь она. Вот ты хочешь снять скрюченные пальцы прямо так, вверх, не разжимая их, хочешь вырвать крик из правого плеча, хочешь вырвать боль, хочешь узнать ее, но разве такую звал ты, разве такую простую-простую-людскую искал ты, так не сердись, и отпусти плечо, ну, разожми белые усталые пальцы левой руки, опусти их вниз, чтобы кровь принесла свои живые уколы, и пошевели несколько раз туда и сюда пальцами, и сожми их несколько раз в мягкий и ватный кулак, а теперь еще и еще, пока кулак не станет прежним, а тогда пусть левая рука возьмет тихо усталую правую и положит ее между твоих колен, сынок, пусть они полежат, сынок, немного отдельно, пусть сами вздремнут, а ты посиди, сядь, сядь, устрой их поудобнее, вот так, и посиди, посиди, посиди, прикрой глаза, посиди, посиди, посиди. Вздремни тоже.

Глава двенадцатая
В ее голосе было только то, что она хотела сказать, и она повторила: Я слышу тебя, сынок

   И я слышала тебя всегда, вот ответить так, как хотел ты, не могла, это правда, не умела, но слышала всегда, и знала всегда, что все же когда-нибудь смогу ответить так, как ты хочешь услышать, знала и ждала, когда сумею, когда умру, чтобы суметь. Каждый из нас слышит только себя, это старая банальная истина, настолько банальная, что похожа на правду. Каждый из нас слышит только то, что хочет услышать, и ты знаешь, сынок, в этом есть свой охранный смысл. Чтобы услышать и принять ответ до конца, надо спросить мертвого, и тогда его ответ будет твоими и только твоими мыслями, и он удовлетворит тебя.
   Любой ответ живого, даже если он тебя устроит, то есть будет услышан тобой, то есть ты захочешь его услышать, потому что он подходит тебе, любой ответ живого все же не будет принят до конца, однозначно, будет мешать голос живого, голос другого, а каждый из нас в конечном счете верит только себе, если вообще умеет веру. И вот сейчас ты слышишь мой голос, ты даже определил, успел, как всегда найти точное определение, сын, определил, что в нем нет ничего, кроме смысла, чистого смысла, и хотя ты кокетничаешь мною, умершей твоей матерью, ощущаешь тепло на правом плече, прикрываешь меня левой рукой, унося из комнаты, все же ты просишь, что это только твои мысли, твои страхи, твоя совесть, ты твердо веришь в это, мой сын, потому позволяешь себе и мольбы в молчании о сне и о полной мере, ты все же, как все, сынок, веришь в свое особое людское назначение на земле, просишь полной меры, чтобы потягаться со ЧТО-ТО, потягаться, потому что смеешь по-людски искать спора, смеешь искать муку победы в споре, потому что ничем, все же совсем ничем не отличаешься ты от людей, сынок, от того, что сделало из тебя ЧТО-ТО, соединившись в три+две свои части, да еще тепло, да еще звуки и солнце, а что бы было с тобой, сынок-человек, если б ЧТО-ТО соединилось, ну, скажем, в четыре и одну свою часть, что бы было с твоим людским самолюбием и чванством, сынок, если б ты получился пчелой?
   Ты искал полную меру, сынок, вот она, твоя полная мера: нету ЧТО-ТО, ты и есть ЧТО-ТО, нету людей, нету муравьев, нету камней, нету любви, нету морей и нету солнца, есть только части ЧТО-ТО, так или иначе соединившиеся в разное, в глупое у одних, покорное у других, нету иного ЧТО-ТО, с которым ты мог поспорить, кроме самого себя, так ищи же себя, сынок, кричи свою муку в мире, рви свое сердце, сынок, если сумеешь теперь, если сумеешь, сынок, если захочешь, сынок, твердо зная, сынок, что нету, ой, нет людей, что нету, ой, нет любви и дома, что все это, все, ой, все, сынок, охранная грамота ЧТО-ТО, которую она кинула в мир вместе с тем, что соединилось в людей, чтобы дать им жизнь, и взять у них смерть, которая другая жизнь ЧТО-ТО, другая, иная, сынок, такая же нужная ЧТО-ТО, как и трава, и лес, и запах детей, сынок.
   Вот, что я сумела сказать тебе, сын, сумела умереть, чтобы проверить такую правду, чтобы ты услышал ответ, раз тебе никто никогда еще не отвечал, а ты всегда знал, что надо как-то суметь спросить и тогда услышишь ответ, как-то суметь, и ты сумел, – ты принял мою смерть и взял ответ. Теперь уж я не твоя мать, сынок, теперь я другая часть ЧТО-ТО, и могла бы взять тебя сейчас же сюда, но не пришла пора, хорони скорее мертвецов, человек, а то они заговорят тебя твоими мыслями до смерти.
   Всего лишь сорок дней наш срок, сорок дней, а может, сорок сороков, это ведь как посмотреть, какой мерой смерить, а, сынок? Теперь уж я не твоя мать, сынок, видишь, я даже уже разок назвала тебя просто человеком, сынок, это все потому, что я освобождаюсь от тебя, и ты знаешь, ты знаешь, это большая радость, я даже больше не сетую, что кривилась в боли тобой, если бы не было боли, разве было бы от чего отдыхать?
   Ну, поднимайся с паркета, сынок, поднимайся с четверенек, сынок, ты просил узнать, ты узнал, и ты знаешь, что самое смешное, сынок, а?
   Ты узнал это, узнал вот такое, и теперь, что бы ты ни говорил себе, как бы ни искал забытья, или отказа, найдя много доводов против, все же, поверь мне и не трать силы, ты никогда уже не сможешь избавиться от этого, от этой своей правды, потому что это твоя правда, ты ее сам нашел, она твоя и только твоя, понимаешь, и ты избавишься от нее, от такой формы ее, только когда найдешь свою смерть.
   Но и там ты будешь искать все сначала, потому что я забуду тебя, как забыл меня мой отец здесь. Ты будешь один искать все сначала, искать, то есть быть частью ЧТО-ТО, которая ищет свою другую часть.

Глава тринадцатая
Фома взял молоток и сказал: Дайте-ка мне гвоздь

   Зимой на кладбище хорошо. Зимой здесь все равны, все присыпаны снегом; гранитные памятники и деревянные кресты, – все одинаково мерзнут. Живые продолжают выяснять отношения, сортируют мертвых по чину, достатку, вере или безверию, еврейству или нет.
   Но зимой, зимой, зимой на кладбище хорошо, не видно жирных цветов у одних и чахлой печали у других, ограды все одного морозистого тона, и люди, которые все одинаково дышат на холоде, одинаково седеют инеем, тоже становятся похожими друг на друга, похожими на самих себя, на людей, без яркой защитной окраски. Зимой на кладбище хорошо, тихо. Люди больше молчат зимой, боятся застудить горло, да и сами звуки их слов много тише, проще, осмысленнее в тихом скрипе валенок на снегу, потому что бродят обычно зимой по кладбищу старухи и дети, которым не в стыд, а в тепло, валенки и калоши на них. А тем, кто пришел хоронить, холодно и неуютно, они стыдятся, что думают о холоде и о скорости всех этих дел, казнят себя, делаются строгими и подтянутыми, без шапок у них мерзнут лбы, и они испытывают незнакомый шорох благости и предчувствия, а когда слышат в тишине снега скрип и вдруг звонкий всплеск детской нелепости, то уж и готовы заплакать от одиночества, да и оттого, что завидно и в удивление спокойствие мертвого на морозе, его прежняя красивая бледность, когда уж все посинели и помокрели носами, да и видно четко на морозе, что он один не дышит, бездыханный лежит, бездыханный. Фома взял у служителя молоток и сказал: Дайте-ка мне гвоздь.

Глава четырнадцатая
Дайте еще, я этот уронил в снег

   Зимой пришедшие хоронить наглядно видят, что тот, с кем они прощаются, действительно отбывает куда-то в другое, иное, коричневое и теплое, открывшееся земляной норой на белом покое. Они забрасывают их вместе, дыру и человека, чтобы увидеть, как все же задышит укрытый паром земли, увидеть и обрадоваться, что вот сравнялись, сравнялись все же и с тобой, задышавшим. Фома уронил гвоздь в снег, он юркнул иглой от Фомы далеко, и Фома сказал: Дайте еще, я этот уронил в снег.
   Ему дали.
   Фома сказал, что давайте уж.
   Мать прикрыли крышкой, и Фома присел на колени, чтобы забить гвоздь. Руки у Фомы застыли еще когда несли, потому он никак не мог верно пристукнуть, резко и определенно, чтобы не гнуть гвоздя, а вогнать его сразу по шляпку Фома нервничал от своего неумения, старался, вспотел, промочил коленку на снегу, и забыл, ой, совсем забыл, кого он, Фома, заколачивает и зачем трудится здесь. А когда вспомнил все же, то отметил про себя ОХРАННОСТЬ всей этой человечьей суеты по мертвому, когда многие мелочи спасают оставшегося живого от разговоров с собой, от себя и тоски, спасают на малую малость, чтобы опять жизнь сумела взять свое, сохранить, не уменьшить количество. Фома кинул клок земли вниз, испачкал руки, но вытирать их не стал, отметил про себя, правда, что не стал, и опять на секунду забыл, где он и куда бросил горсть, а только ощущал, как приятно схватывает мороз влажную и теплую землю, скручивая пальцы, потом устыдился, что знает и все же не вытирает пальцы, нагнулся в снег, потер руки, разогнулся, увидел перед собой дорогу, и пошел по ней, обратил внимание, что идет к выходу, но не подумал, что вот он идет скорбно, бросив всех у могилы, и они печально смотрят ему вслед, а он идет, забыв обо всем в печали, нет, Фома не открыл этого в себе, он шел, снег скрипел у него под ногами, стыли чистым холодом снежные руки, Фома понял, что идет к выходу, нашел выход, сел в машину и уехал.

Глава пятнадцатая
Фома читает вслух

   Ну, что? Почитать тебе вслух пьесу, которую я не так давно сочинил, – спросил Фома у женщины, к которой приехал с кладбища, с которой ел и спал эти дни, пугая ее криком о помощи и спасении. Женщине было немного лет, да и знала она Фому мало, всего несколько дней до того, как у него стала умирать мать.
   Когда ж ты успел написать, – спросила женщина, когда увидела, как Фома достает какие-то клочки из карманов, долго сортируя их, разглаживая и укладывая. Да и вообще, – добавила она, – ты что, писатель?
   Ирина, – сказал Фома, – мы все писатели. А сочинил я это, чтобы не умереть, пока сидел в ожидании у матери, это ОХРАННАЯ грамота, понимаешь?
   Ирина кивнула головой, она решила, что лучше Фоме не перечить, да и жила в ней мудрость всех женщин, пусть себе мужик чудит, был бы покоен и ласков с ней. А Фома был ласков с Ириной, и его определенную неподвижность и нешумность запросто можно было принять за покой.
   Он сказал: Пьеса называется «КРУГИ», слушай, когда надоест, скажи. И начал.
   Человек пришел домой около часа ночи. На его дверях была приколота записка. Он прочел ее и сразу же побежал искать такси, хрипло дышал и бежал от одной пустой стоянки к другой. Как хорошо, что он не пошел на этот раз к женщине, что он вернулся и успел прочесть записку, а то бы, не заходя домой, прямо на работу, а записка бы так и висела, и соседи бы ее выучили наизусть, а потом сообразили бы позвонить на работу, и он стоял бы с непонятным лицом, пока слушал бы, что его мать при смерти и хочет его повидать, а потом прибавили бы, что записка висит уже около суток. Идиотское было бы положение.
   Бедный наш мальчик, сказали тетя Лида, тетя Галя и отчим, когда ОН прибежал, наконец, к своей маме. Мама была без сознания. Он сел на стул и стал ждать. Первым, кто пришел посидеть с ним вместе, был он сам – худой мальчишка, очень неловкий, в штанах, которые застегиваются на пуговку чуть ниже колена, в шелковых маминых чулках. И хотя ОН безусловно узнал себя, хотя стыд и боль заставили ЕГО опять опустить руки вдоль колен, закрывая шелковые чулки от всей школы, улицы, сослуживцев и друзей, ОН спросил почти без выражения.
   ОН Что ты?
   МАЛЬЧИК Хочу посидеть.
   ОН Не сутулься.
   МАЛЬЧИК Ага.
   ОН Здесь же никого нет, да и темно, не видно, что ты одел мамины чулки.
   МАЛЬЧИК Ага.
   ОН А я тебе говорю, что наплюй и перестань озираться.
   МАЛЬЧИК Слушай, ты не волнуйся, я ведь давно привык к их смеху. Чулки – это что. Ты вспомни, как они все веселились, когда физрук заставил нас бегать сто метров в трусах, помнишь, что поднялось, когда я снял брюки, а под ними мамин пояс с чулками. Нет, точно, я привык, это ведь ты вечно переживал, ревел, когда надо было смеяться вместе с ними и все.
   ОН Так чего ж ты все время озираешься?
   МАЛЬЧИК Я маму ищу.
   ОН Мама вон там.
   МАЛЬЧИК Ага.
   ОН Погоди, давай вместе посмотрим, а то я один боюсь.
 
   И ОНИ ПОШЛИ И ПОСМОТРЕЛИ.
 
   МАЛЬЧИК Я, знаешь, часто представлял, как мама будет болеть и как будет умирать, а я буду ее целовать и плакать.
   ОН Что?
   МАЛЬЧИК А ты разве забыл об этом?
   ОН Нет, но…
   МАЛЬЧИК Ты что-нибудь чувствуешь?
   ОН Да, я очень хочу спать. И еще – какая-то неловкость.
   МАЛЬЧИК А плакать не хочется?
   ОН К сожалению, нет.
   МАЛЬЧИК Ага.
   ОН Ты не мог бы перестать «агакать»?
   МАЛЬЧИК Хорошо, не сердись, ведь я не виноват, что ты не можешь заплакать, как ни стараешься.
   ОН Еще рано плакать.
   МАЛЬЧИК Не ври.
   ОН…
   МАЛЬЧИК Ты же знаешь, что мама умирает. Ребята ею восхищались, когда она дала физруку по морде за то, что он ржал больше всех, помнишь, как она это лихо сделала?
   ОН Помню.
   МАЛЬЧИК И как тебе было хорошо, когда ребята сказали: Вот это да!
   ОН Помню.
   МАЛЬЧИК Ну и…
   ОН Нет, не приставай, не плачется. Хотелось бы, знаешь, чтобы к утру все кончилось. Тогда можно будет позвонить на работу, сказать спокойно, что я сегодня не могу прийти, а когда там заорут «почему», так же спокойно сказать, что у меня мама умерла и не надо, мол, кричать. И повесить трубку. Очень бы это получилось забавно.
   МАЛЬЧИК Я в подобных случаях просто плакал.
   ОН Мне ведь тридцать лет.
   МАЛЬЧИК Мы с тобой давно всерьез не виделись.
   ОН Да, если бы моя жена не сделала десять лет назад
   аборт, у меня вполне мог быть такой сын.
   МАЛЬЧИК Аборт?
   ОН Ах, извините, я совсем забыл, что ты еще маленький.
   МАЛЬЧИК Да нет, я знаю это слово, я просто подумал, что было бы здорово мне сейчас познакомиться с собственным сыном.
   ОН Да, я об этом как-то не подумал.
   МАЛЬЧИК Скажи мне, а кто ты?
   ОН То есть?
   МАЛЬЧИК Кем ты стал, кем работаешь?
   ОН Кем я стал, я, откровенно говоря, сам не очень чет
   ко представляю, скорее всего – никем. А работаю я в НИИ.
   МАЛЬЧИК А я хотел стать продавцом хлеба.
   ОН Да, у меня иногда и сейчас голова кругом идет, когда
   я вовремя не поем.
   МАЛЬЧИК «Блохи кусают моего сына, моего бедного глупого сына, кушать хочет мой глупый сын».
   ОН Да нет, мама, нет, я не хочу. Ешь ты.
   МАЛЬЧИК Если бы так…
   ОН Что?
   МАЛЬЧИК Я говорю, что сам был бы очень рад, если бы было так. Было совсем наоборот, была злоба и зависть к ребятам, у которых были нормальные родители, у которых отец на войне, а не сидит дома, потому что у него больное сердце, сидит без работы, а участковый каждый день спрашивает, ну, а как твой папа, что он делает, кто к вам приходит, а сам щиплет и крутит кожу, я боялся его, и он это знал, а поэтому ему нравилось беседовать со мной, люблю поболтать с мальчишкой, говорил он маме. Я стыдился родителей.
   ОН Брось ты на себя наговаривать.
   МАЛЬЧИК Да ты не трусь.
   ОН Почему я?
   МАЛЬЧИК Да потому, что я – это ты. Но ты не трусь, я ведь потому и пришел, чтобы посидеть с мамой, и, если удастся, шепнуть ей, что я ее очень люблю, пусть она простит меня. Я знаю, она очень обрадуется, она очень любила отца, а все-таки ушла от него, потому что ты устраивал ей истерики, ты помнишь, как подслушал у дверей: Ты прости меня, ой, прости, Глеб, я так тебя люблю, но мальчик просто больной из-за всех этих дел. Я ухожу.
   ОН Не может этого быть.
   МАЛЬЧИК Забыл, захотел забыть и забыл, а сейчас, наверное, придумал какую-нибудь красивую историю, чтоб эдак сдержанно ее рассказывать, как трудно жилось сыну врага народа, да и про смерть отца ты всем врешь. Да, да, я все про тебя знаю, ведь я в тебе остался жить, это ты на меня глаза пялишь, потому что захотел забыть, и забыл, или просто не захотел вспоминать, много раз вспоминать, вот и не узнаешь самого себя, потому что придуманный удобнее и лучше. Но ты сегодня не трусь особенно, сегодня я пришел не к тебе, сегодня я пришел к маме. Чего ты смеешься?
   ОН Представил себе небольшое собрание: и – в разных возрастах, шумное бы было собраньице, наверняка не обошлось бы без мордобоя, я ведь был здорово принципиальным временами, иногда удивительно принципиальным по принципиально разным вопросам, твой возраст наверняка бы выгнал меня из пионеров, возраст постарше – из комсомола и т. д. и т. п. Согласись, что это смешно.
   МАЛЬЧИК Да, это смешно.
   ОН Почему же ты не смеешься?
   МАЛЬЧИК Нет, почему, я смеюсь.
 
   Где-то там очень далеко застонала на кровати мама, и сразу же в комнату вошли тетя Лида, тетя Галя и отчим. Тетя Галя и отчим остались у двери, а тетя Лида прошла к маме, что-то бормоча. Она была старшая сестра и сердилась, что мама торопится умереть раньше, чем она. Тетя Галя была сестра отчима, и тете Лиде было на нее наплевать. Она подоткнула одеяло, вернулась и села рядом. А тетя Галя и отчим потоптались и вышли. Тетя Лида была медсестра и очень любила чистых и нешумных больных.
 
   ТЕТЯ ЛИДА Бедный мой мальчик.
   ОН Шла бы ты спать, Лидуша.
   ТЕТЯ ЛИДА Ты должен держаться, бедный мой мальчик. Не думала я, что она меня обгонит, а я ведь совсем одна, тебе придется и по мне плакать, так что ты должен держаться, бедный мой мальчик.
   ОН Я рад, Лидуша, что ты опять остришь.
   Не волнуйся обо мне, я парень крепкий, да к тому ж, я думаю, что ты немного повременишь.
   ТЕТЯ ЛИДА Какие мы очаровательные весельчаки.
   ТЕТЯ ЛИДА Поставить чаю?
   ОН Мне уже давно сам черт не страшен.
   ТЕТЯ ЛИДА Ты просто обязан держаться, мой бедный мальчик.
   ОН Мне уже давно никто не страшен.
   ТЕТЯ ЛИДА Поставить чаю?
   ОН А почему ты не любила маму, Лидуша?
   ТЕТЯ ЛИДА Это неправда, мальчик, я просто очень завидую маме.
   ОН Скажи, Лидуша, а к тебе никогда не приходила маленькая грустная девочка Лида из детства выяснять взаимоотношения?
   ТЕТЯ ЛИДА Я в детстве, мальчик, была еще большей старой девой, чем сейчас.
   ОН Так приходила к тебе девочка Лида или нет?
   ТЕТЯ ЛИДА Тебе нужно обязательно договориться с отчимом насчет маминых бумаг.
   ОН Я перед твоим приходом беседовал с мальчиком из детства.
   ТЕТЯ ЛИДА Сколько лет мальчику?
   ОН Десять.
   ТЕТЯ ЛИДА Я с тобой познакомилась, мальчик, когда тебе было уже пятнадцать и ты спокойно мог покурить, как ты говорил, только в моем доме. «Только у тебя в доме, Лидуша, я могу спокойно вытянуть ноги». Ты, мальчик, чуть-чуть играл в жизнь, и мне это нравилось. Ты очень элегантно ругался матом и это мне тоже нравилось.
   Ты должен поднатужиться, найти удобоваримую форму и попросить, чтобы он показал тебе все мамины бумаги.
   ОН А почему ты не любила маму, а, Лидуша?