Страница:
Ах, интернат, интернат – два финских собранных на скорую руку домика (один для мальчишек, другой для девчонок)! Может быть, самые счастливые, самые незабываемые годы жизни Андрея остались там. Интернат и сейчас стоит на прежнем месте, всего в двухстах метрах от вокзала, на улице Партизанской, весь окруженный высокими далеко видимыми кленами и липами, которые когда-то сажал Андрей вместе со своими одноклассниками, одними из первых его жителей. Можно было беспрепятственно сходить туда, полюбоваться и этими оживающими к весне кленами и липами, и самими домиками, чем-то похожими на скворечники, и тропинками вокруг жилых корпусов и других, хозяйственных построек, самая наторенная из которых от мальчишеского (мужского) корпуса к девчоночьему (женскому). Но Андрей не пошел. И на этот раз вовсе не потому, что опасался увидеть там кого-нибудь знакомого, быть им опознанным, а потому что поход этот непременно заставил бы Андрея вспомнить одну странную и странно закончившуюся историю, которая приключилась с ним возле женского корпуса, правда, уже не в школьные годы, а много позже, когда Андрей появился здесь однажды молоденьким, только-только выпущенным из училища лейтенантом. А вспоминать эту историю Андрею не хотелось бы, ни к чему и незачем в дни его побега в отшельники и затворники! Он и в лучшие свои дни и годы старался ее не вспоминать, не теребил в сердце и душе незаживающие раны, которые много тяжелей его телесных, чудом не приведших к смерти ран.
Поэтому Андрей забился поглубже в дальний угол зала ожидания, в тень низко нависающей над креслом картины, снял рюкзак и привалился к нему всем телом, для верности и полного отчуждения от остальных пассажиров прикрыв лицо беретом. На сон Андрей не рассчитывал да и не хотел его: отоспится дома, в Кувшинках, а здесь лучше пободрствовать, понаблюдать из-под берета за всем происходящим вокруг, чтоб, не дай Бог, не случилось чего-нибудь непредвиденного, что могло задержать Андрея в городе, среди людей, в последние его часы перед уходом.
И все-таки сон не сон, а какое-то забытье одолело Андрея. И в этом забытьи его точно так же, как и в машине, стали терзать бессмысленные теперь видения прошлой, навсегда оставленной жизни, хотя, казалось бы, к чему эти видения: что прожито, то прожито и забыто, а что впереди – неведомо. Он отбивался от них, как мог, и с некоторыми справился на удивление легко.
Вся история с Леной и Наташей показалась вдруг Андрею такой мелочной и не заслуживающей внимания, что он даже невольно усмехнулся. Нет, от таких историй в леса и дебри сколько-нибудь уважающие себя мужчины не бегут. В лучшем случае они крепко напиваются и забывают ее на второй день, а в худшем немедленно заводят новую зазнобу, полюбовницу да вскоре и обретают рядом с ней полное утешение. Бегут и уходят в заточение мужчины от другого.
Но и это «другое» Андрей старался заглушить в себе. Поплотнее прикрывая беретом лицо, он изо всех сил боролся со своей контуженной памятью, гнал подальше в могильную невозвратную темноту военное прошлое с его бессмысленными смертями, казнями, неправедными победами и праведной, как тогда казалось, необходимой местью, которые в конце концов и привели Андрея к сегодняшнему бегству.
Но ничего у Андрея из этой борьбы не получилось. Силы были явно неравными, и он малодушно сдался, хотя всего минуту тому назад еще ликовал, предав забвению все свои житейские, семейные неурядицы, от которых действительно смешно и недостойно бежать в запретную смертоносную зону, чтоб похоронить там себя заживо.
Отомстив за Сашу, увидев поверженного возле каменной стены Шарика, Андрей успокоился, обрел прежнее мужество и силу воли. Терять на войне друзей – это тоже горькая участь солдата, и никуда от нее не деться, не уйти, разве что самому погибнуть раньше друга.
История с «песчаным» походом не то чтобы забылась, но ушла в прошлое, ее заслонили другие, более удачные походы и воинские операции. По крайней мере, ни одна из них не закончилась столь бессмысленной потерей целого взвода. Новый командир полка уже не был новым, кое-чему научился, о полковничьей и генеральской папахе, конечно, мечтал по-прежнему, а вот о «Золотой Звезде» Героя, похоже, задумывался все реже. Война его заметно обломала. Впрочем, не до конца и не совсем. Через несколько месяцев Андрей не на шутку схлестнулся с комполка, и эта стычка стоила ему воинской карьеры, выше майора Андрей так и не поднялся. Но тогда до этого было еще далеко. Андрей, настраиваясь на очередной двухлетний срок песчаной афганской службы, постарался загнать охватившее его возле растерзанного Саши отчаяние в такую глубь и в такое подземелье души, откуда оно больше никогда не могло вынырнуть. Не имел Андрей никакого права постоянно носить это отчаяние в своем сердце, постоянно помнить о нем. Ведь рядом было столько прекрасных, светлых ребят. И боевых уходящих на замену офицеров, и старослужащих солдат, тоже готовящихся к демобилизации, с которыми Андрей чего только не вынес в горах и «зеленках»; и нового пополнения, необстрелянных, часто еще робких мальчишек из вчерашних трактористов, шоферов, студентов, а случалось, так и вчерашних школьников. Они совсем по-детски, по-цыплячьи жались к Андрею, видя в нем не только сурового командира, но и своего заступника, защитника, под опекой которого им удастся уцелеть и выжить на войне. Ну как Андрей мог обмануть эти их надежды, как мог сомневаться, что они выживут и уцелеют?!
И вдруг он узнал судьбу несчастного Лаврика. Ее рассказал один старый мирный афганец из близлежащего кишлака, и мало того, что рассказал, так еще и помог обнаружить изуродованный, полуразложившийся труп Лаврика на одной из заброшенных мусорных свалок.
Пленив нерасторопного, не оказавшего никакого сопротивления Лаврика, душманы для начала его кастрировати, потом вставили в ноздрю железное кольцо и стали водить голого на цепи по кишлакам. Для одних афганцев подобное зрелище служило устрашением: не смейте и думать о дружбе с неверными, о подчинении им, иначе и с вами будет то же самое. Для других, наоборот, немалой отрадой и возможностью отомстить за погибших отцов, сыновей. Мужчины в каждом селении били Лаврика, а женщины и дети забрасывали камнями, что было много хуже мужских побоев. За месяц или полтора они замордовали его вконец и бросили труп с отрезанным носом, ушами и языком на мусорной свалке.
И вот, глядя на этот труп, Андрей не смог удержать в глубинах своего сердца отчаяния. Оно опять подступило к нему.
Действительно, ну зачем было душманам (ведь у них тоже есть любимые отцы, матери, любимые жены, дети, и сами они кем-то любимы) так мучить и истязать в общем-то ни в чем не повинного перед ними Лаврика, который сдался им в плен, считай, добровольно, не сделал по своим врагам и будущим мучителям ни единого выстрела. Он был всего лишь поваром, человеком мирной, гражданской профессии. Вина Лаврика заключалась, пожалуй, только в том, что он носил форму советского солдата. Пусть так, пусть это тоже вина, и он тоже для афганцев враг. Тогда расстреляйте его на месте преступления (для этого и нужна-то всего одна пуля) или уведите в плен, в заточение, в концлагерь, чтоб после обменять на такого же своего пленника и тем сохранить жизнь двум человекам, которые попали в кровавую эту бойню, скорее всего, не по своей воле. Ведь человечество за многие тысячелетия взаимной вражды придумало какие-никакие правила ведения войн: неприменение оружия массового уничтожения, гуманное отношение к мирному населению, к военнопленным и так далее, и тому подобное. Сотни, а может, и тысячи есть на этот счет договоров, конвенций, соглашений, ненарушимых клятв и обещаний. Но когда доходит до дела, до войны, то все эти соглашения и клятвы оказываются всего лишь ничего не значащими и ничего не стоящими бумагами. Военный, воюющий человек напрочь забывает их, и – вот вам – живьем вырванные из груди противника сердца, выколотые глаза, отрезанные языки, носы, уши и все другое, что только можно отрезать, вот вам – горящие в огне старики и дети, изнасилованные женщины (чьи-то любимые и любящие), превращенные в бессловесных рабов юноши, вот вам – кольцо в ноздри, цепь и, опять-таки, – вырванное из груди сердце! И это все венец творения?! Если так, то я проклинаю этот венец!
Одному Богу известно, чего Андрею стоило тогда сдержаться, не бросить автомат и не уйти отшельником в афганские ли пески и горы, в родные ли брянские леса и пущи или в какие-нибудь снежные пустыни, где нет и не может быть ни единого человека.
И зря не ушел! Пусть бы его считали дезертиром и предателем. Но что Андрею эти пустые слова, когда он сам тысячу раз предан людьми.
Не ушел он лишь потому, что рядом стояли мальчишки в военной форме, много моложе его, которые еще не ожесточились так, как он, которые еще верили что жизнь прекрасна и удивительна (так их учили в школе), только бы уцелеть на войне, во всем доверившись многоопытному и бесстрашному командиру взвода – Цезарю. Как Андрей мог обмануть их надежды?!
Он опять зажал себя в кулак. Но, увы, хватило Андрея ненадолго, лишь до следующего кровавого случая. А он не замедлил явиться во всей своей бессмысленной нечеловеческой жестокости, причем какой-то будничный, рядовой, когда убить человека легче, чем сделать глоток воды. И от этого еще более страшный.
Взвод Андрея обеспечивал (прикрывал) операцию хадовцев по выявлению в кишлаках затаившихся душманов и их пособников. И вот в одном из селений хадовцы поймали паренька лет семнадцати, заподозренного в таком пособничестве. Они вывели его на околицу кишлака и начали чинить допрос. Насмерть перепуганная мать паренька побежала за ним следом, упала на колени и стала что-то доказывать допросчику, просить его о милосердии. И тот, кажется, готов был внять ее просьбам (все эти хадовцы сами были наполовину душманы: сегодня он верный страж апрельской революции, а завтра – головорез страшнее Шарика), пожурить, может, даже побить для острастки парня, но все-таки оставить его в живых. И вдруг на обочине дороги остановился военный афганский «уазик». Из него вышел полковник-хадовец, командовавший всей операцией. Он о чем-то спросил допросчика, что-то крикнул ему злое и угрожающее, а потом не спеша достал из кобуры пистолет и выстрелил парню вначале в грудь, метя прямо в сердце, а мгновение спустя, когда тот уже падал на землю, еще раз, в голову (теперь у киллеров-убийц такой выстрел называется контрольным). Не давая никому опомниться, полковник молча и равнодушно перешагнул через еще бьющееся в последних конвульсиях тело парня и ушел назад к «уазику». Вслед за ним ушли и все остальные хадовцы. У обочины остались только мать убитого, так и не поднявшаяся с колен, да Андрей с несколькими бойцами своего взвода. Секунды две-три вокруг держалась страшная какая-то, мертвая тишина, разрываемая лишь далеким отраженным в горах эхом выстрела. Но вот мать, кажется, еще не веря всему случившемуся, сорвала с головы платок, стала закрывать им рану у сына вначале на груди, потом на голове, сама перемазалась кровью и песком, изошла беспамятным криком и слезами. Наконец до нее дошло, что все это бессмысленно и напрасно, что сына она не спасет, не оживит, что он теперь навсегда мертв и для нее потерян. Тогда она повернулась к Андрею, начала ползти к нему на коленях, простирая вперед руки и что-то крича.
– Чего она хочет? – спросил Андрей одного из своих бойцов, таджика.
– Она просит, – ответил тот с неожиданным вызовом, – чтоб вы ее тоже застрелили.
Скорее всего, мать была права. Жить ей после такой вот бессмысленной смерти сына, после такого вот хладнокровного и равнодушного убийства было незачем. Она и просила теперь у Андрея, словно у Аллаха, единственного – смерти.
Но Андрей был не Аллах. Просьбам ее и мольбе он не внял. Невольно уподобляясь хадовцу, Андрей повернулся к ней спиной и стал поспешно уводить своих людей подальше от кишлака, из которого в любой момент могли раздаться выстрелы вполне заслуженной и справедливой мести, хотя Андрей и его солдаты не имели к гибели паренька никакого отношения.
Случай на войне, тем более на войне гражданской, которая постепенно затеялась между афганскими племенами: пуштунами, таджиками, узбеками, – в общем-то действительно рядовой, будничный. Но он встал в один ряд с другими, такими же кровавыми и не по-человечески жестокими случаями и, кажется, окончательно расшатал нервы Андрея. Все-таки ему, наверное, надо было уехать в Союз, отвоевав два положенных года. Всякому терпению и всякой воле есть предел. Но Андрей не уехал, не мог оставить неотомщенным Сашу – и вот результат: нервы на пределе, на грани срыва. А командир с такими нервами – уже не командир. Бойцы перестанут ему верить. Слушать, подчиняться будут, а верить – нет!
Успокоил себя Андрей лишь тем, что по наивности своей, по своему советскому воспитанию и относительной молодости решил, что подобные восточные жестокости могут быть только у душманов, людей грубых и темных, а уж у нас, на нашей советской стороне ничего похожего никогда не произойдет – люди-то совсем другие, все комсомольцы и коммунисты, воспитанные в гуманистических и гуманных традициях.
Но как бы не так! Уже в ближайшие недели Андрей смог убедиться, что все люди одинаковы. Его взвод, теперь уже самостоятельно, без всякого взаимодействия с хадовцами проводил обследование близлежащего кишлака (в Чечне подобные операции стали называться зачистками). Бойцы по два-три человека распределились по домам. Андрей оказался в паре с рядовым Климовым, до войны студентом-филологом из Ленинграда. Парень тот был молчаливый, излишне для солдата задумчивый, все время таскал с собой (даже иногда на операции) книги, по большей части классику: Тургенева, Толстого, Достоевского, которые ему присылали друзья из университета. В боях Климов особой отвагой не отличался, но был всегда надежен и сосредоточен, на него можно было положиться.
Войдя в дом, Андрей с Климовым разделились. Андрей направился в жилую часть, показавшуюся ему какой-то подозрительно безлюдной, а Климов – в небольшую хозяйственную пристройку, где, как после выяснилось, был еще глубокий подвал-погреб. В жилой части Андрей действительно ничего не обнаружил, хотя и чувствовалось, что люди отсюда только-только ушли: на ковре стояли плошки с остатками еды и чая, валялись неубранными вещи и подобие детских игрушек. А вот Климов обнаружил. Сквозь неплотно прикрытую крышку подвала он вначале услышал, а потом и увидел прячущихся там обитателей дома: совсем древнего старика, двух женщин и пять-шесть детей. Никакой опасности (да и военного интереса) для Климова они не представляли, просто из инстинкта самосохранения спрятались на всякий случай в подземелье. Климову бы, посветив фонариком, пройти мимо них, а может быть, даже как-нибудь успокоить старика и женщин, мол, не бойтесь, мы ищем совсем не вас, вылезайте из подвала и заканчивайте свой ужин. Но Климов, почитатель Толстого и Достоевского, поступил совсем иначе. Он вдруг бросил туда две гранаты (столкнул, как после признался, одну за другой носком ботинка). Андрей, услышав два глухих, подземных взрыва, выметнулся из дома к пристройке, почти уверенный, что это Климов по неосторожности наткнулся в темноте на растяжку и что он либо тяжело ранен, либо уже мертв. Но Климов стоял за дверью цел и невредим. Посвечивая фонариком, он издалека смотрел в глубь подвала на кровавое человеческое месиво, и на лице его не было ни страха, ни изумления, он даже не побледнел, как того можно было ожидать от любого нормального человека при виде подобного зрелища. Лишь глаза у Климова как-то остекленели, и в них читалась животная радость от содеянного.
Андрей схватил его за грудки, встряхнул и спросил на последнем пределе сил:
– Зачем?!
– Не знаю, – наконец бледнея, ответил Климов.
Но Андрей уже знал, уже догадался, что произошло сейчас с этим вчерашним студентом-филологом, до сегодняшнего дня пусть и не больно храбрым, но надежным и покладистым солдатом. В нем проснулась и сработала жажда убийства.
Не первый раз встречался Андрей на войне с подобным случаем. Чаще всего такое происходило с солдатами в первых боях, когда, убив врага и воочию разглядев, что тот упал именно от его пули, боец вдруг в ликовании подхватывался из укрытия, из окопа и начинал едва ли не плясать от радости, что – вот надо же – попал, убил человека. Нередко за это ликование и радость он сам тут же платился жизнью. Снайперская пуля, посланная с той стороны, настигала его в самой высшей точке душевного подъема, и он точно так же замертво падал на землю, как минуту тому назад упал его враг.
Андрей сам пережил подобное состояние, но сумел вовремя справиться с ним, вовремя понять всю его опасность и весь ужас животной этой страсти, когда человек перестает быть человеком. Климов же не справился или кое-как справлялся целых полтора года, помогая себе чтением классики, но сейчас, перед самой демобилизацией, расслабился, и вот результат: в подземелье кровавое месиво, последние предсмертные крики, а у него в глазах запредельное ликование от содеянного.
По всем человеческим законам Андрей должен был на месте пристрелить обезумевшего своего подчиненного или, следуя советским армейским законам, немедленно доложить о случившемся по команде, с тем чтоб Климова после отправили в Союз и там судили как военного преступника. Ведь от афганцев это злодеяние не укроется, и они предъявят советскому командованию свой счет. А счет страшный: древний больной старик, две женщины и шестеро детей – все безвинные жертвы преступления.
Но Андрей не сделал ни того, ни другого. Он поскорее увел Климова от полуразрушенного дома и, пользуясь тем, что никаких свидетелей не было, все скрыл. Жители кишлака, конечно, разбирательства потребовали, но оно ни к чему не привело. По обоюдному согласию хадовцев и советского особого отдела все списали на несчастный случай, на неумелое обращение погибших (может, даже кого-нибудь из детей) с гранатами. Повод для подобного подозрения был: при более тщательном обследовании дома хадовцы обнаружили в нем несколько гранат, правда, с вывинченными взрывателями. И хотя такие гранаты-игрушки при желании можно было найти в любом доме – это во внимание не принялось, тем более, что кишлак числился на самом плохом счету и у хадовцев, и у советского командования, душманы там не раз находили себе прибежище.
Андрея и Климова несколько раз допрашивали, но они оба показали, что в этот злополучный дом даже не заходили. Появились они возле него вместе с другими солдатами уже после того, как взрывы прогремели. Так оно на самом деле и было. Андрей привел полоумного Климова к дому, лишь удостоверившись, что он окружен подоспевшими бойцами его взвода.
Демобилизовался Климов через три месяца. На операции он больше не ходил. Андрей под всякими предлогами оставлял его в части, и бойцы во взводе (особенно старослужащие) относились к этому с пониманием и даже одобрением. Многие из них догадывались, что Климов как-то причастен к случаю в кишлаке, но не проронили ни слова – на войне с каждым может произойти подобное. Своего же командира взвода, Цезаря, зауважали еще больше: как же, бойца на растерзание особистам не выдал. А о том, наверное, никто из них не подумал, каково было Андрею носить эту тайну в себе и каково держать ее в себе нераскрытой до сих пор, до сегодняшнего дня, до безумного своего побега, которому никто из бывших подопечных Андрея ни за что бы не поверил. В том числе и Климов. Он теперь небось давным-давно женатый, нарожал кучу детей (Андрею почему-то кажется – пятерых: трех мальчиков и двух девочек). В школе Климов, скорее всего, служит директором, примерным для начальства и не очень строгим для учеников. Он по-прежнему любит Тургенева, Толстого, Достоевского, увлекательно рассказывает на уроках русской литературы о «Бежином луге», о страхах деревенских мальчишек в ночном, о «Детстве», о том, как два мальчика искали в саду заветную зеленую палочку, которая должна была принести им счастье, а в старших классах, наверное, о «Преступлении и наказании», о страшном убийстве Родиона Раскольникова. Свое же собственное преступление он держит втайне, а может, уже и забыл – мало ли чего не случается на войне, тем более такой, как афганская, неправедной и несправедливой, куда Климов попал не по доброй воле и отнюдь не для защиты Отечества. Все в этой жизни можно оправдать, всему можно найти объяснение.
К примеру, и такому вот случаю, который произошел в соседнем полку и который тоже до сих пор не идет у Андрея из головы.
Особисты этого полка поймали на месте преступления двух солдат-первогодков, скорее просто шалопаев, чем злоумышленников. То ли по дури и не изжитому еще полудетскому шалопайству, то ли крепко изголодав на не больно сытных харчах, они решили продать афганцам, своим возможным врагам, два автомата Калашникова. Но были замечены и пойманы.
Для начала основательно солдатиков избив, особисты посадили их на гауптвахту, чтоб после отправить, как и было заведено, в Союз для разбирательства и суда. Но на какое-то время в военной суматохе и неразберихе (что, увы, тоже случалось часто) особисты о преступниках то ли забыли, то ли вели какие-то дополнительные дознания на афганской стороне. Зато ничего не забыли сослуживцы, задержанных, которые как раз и охраняли гауптвахту. И вот какое они придумали им наказание, а вернее, медленную и страшную казнь.
Добыв на кухне старый шестидесятилитровый бачок с обломанными ручками (их заменяли два кое-как связанных тросика) и такой же старый прохудившийся черпак, караульные вручили их пленникам и заставили тех вычерпывать из расположенного во дворе туалета-сортира содержимое. Но это бы еще ничего: и такую работу в армии делать надо, на все сортиры специальной техники не напасешься. Караульные же под всеобщий хохот и одобрение остальных солдат пошли в своем изуверстве дальше. Арестованные, наполнив до краев бачок, должны были обносить его вокруг казармы, а потом выливать содержимое назад в туалет. И так бессчетное количество раз, с утра до вечера.
Но и этого изощренным мстителям показалось мало. На протяжении всего дня арестованным не позволялось оправляться. Вечером же, заперев их назад в камеру, караульные, подгоняя несчастных пинками и оплеухами, устраивали им бег на месте и гоняли до тех пор, покате не оправлялись в штаны. Потом в камере устраивалась «дезинфекция» (пытка, известная еще со времен НКВД и каким-то путем дошедшая до изобретательных солдатских умов). Забрав у арестантов сапоги, караульные посыпали пол камеры известью и пускали из-под запертой двери струйку воды. И вот целую ночь пленники «гасились», «дезинфицировались» на холодном цементном полу.
Через день-другой они превратились в жалкое подобие людей. Снаружи и изнутри донельзя провоняли нечистотами, руки у них были порезаны до крови, до костей тросиками от бачка, ноги покрыты незаживающими язвами. Вряд ли незадачливые торговцы оружием дожили до отправки в Союз и суда. И это все при попустительстве офицеров, опять-таки коммунистов и комсомольцев, которые об изуверствах знали да и видели их, но не остановили. И чем же тогда мы лучше душманов, кастрировавших и замучивших Лаврика?! Ничем не лучше! Те хоть мучили и мордовали врага, а мы своих, пусть даже и преступников, пусть даже и предателей, но своих!
Не укладывалось все это в голове у Андрея. Не укладывалось ни тогда, ни сейчас. И плохо для него закончилось. Вся накопившаяся на годы войны злость, вся засевшая в его душе темнота и ненависть требовали выхода, освобождения, душа требовала хоть какого-нибудь очищения.
И вскоре нашла его. Теперь Андрей уже не помнит, куда и зачем он шел в то утро мимо модуля, где жил командир полка, но точно не к самому командиру, которому лишний раз попадаться на глаза не желал. И вдруг Андрей услышал в модуле какие-то подозрительные крики, ругань. Он рванул на себя дверь и увидел унизительную, позорную для любого офицера картину. Командир полка, словно провинившегося школьника, бил ремнем и портупеей по чем ни попадя дневального солдата-уборщика. Андрей сразу сообразил, в чем тут дело. Дневальный, занятый уборкой, по неосторожности опрокинул на парадный мундир комполка флакон с оружейным маслом, который Бог знает для какой надобности хранился у того в модуле. И вот взбешенный подполковник чинил теперь над солдатиком расправу.
Сдержать себя Андрей не смог. Схватив дневального за воротник, он вышвырнул его за дверь, а потом, не помня и не осознавая себя, со страшной силой ударил командира полка в побагровевшую от утомительной экзекуции скулу. Подполковник был мужик здоровый, упитанный, но такого удара не выдержал, по-гусиному дернул головой и завалился на пол, теперь уж сам разливая в падении по всему модулю остатки машинного масла. Да и как он мог его выдержать, когда в этот удар Андрей вложил всю свою месть за растерзанного Сашу, за бессмысленно погибший хозвзвод и измордованного Лаврика, за обезумевшего на войне Климова, за двух солдат-мучеников на гауптвахте и, наверное, за самого себя, неотвратимо теряющего всякую веру в людей. Конечно, сам по себе, лично подполковник во всем этом виноват не был (или, если и был, то лишь отчасти), но кто-то же был виновен в целом. И Андрей решил, что все-таки подполковник, искатель легкой военной удачи, чинов и наград за счет жизни своих подчиненных. Бить он его больше не стал, но когда подполковник, кое-как придя в себя, стал подниматься с пола, Андрей сказал ему так, как мог сказать только злейшему своему врагу:
Поэтому Андрей забился поглубже в дальний угол зала ожидания, в тень низко нависающей над креслом картины, снял рюкзак и привалился к нему всем телом, для верности и полного отчуждения от остальных пассажиров прикрыв лицо беретом. На сон Андрей не рассчитывал да и не хотел его: отоспится дома, в Кувшинках, а здесь лучше пободрствовать, понаблюдать из-под берета за всем происходящим вокруг, чтоб, не дай Бог, не случилось чего-нибудь непредвиденного, что могло задержать Андрея в городе, среди людей, в последние его часы перед уходом.
И все-таки сон не сон, а какое-то забытье одолело Андрея. И в этом забытьи его точно так же, как и в машине, стали терзать бессмысленные теперь видения прошлой, навсегда оставленной жизни, хотя, казалось бы, к чему эти видения: что прожито, то прожито и забыто, а что впереди – неведомо. Он отбивался от них, как мог, и с некоторыми справился на удивление легко.
Вся история с Леной и Наташей показалась вдруг Андрею такой мелочной и не заслуживающей внимания, что он даже невольно усмехнулся. Нет, от таких историй в леса и дебри сколько-нибудь уважающие себя мужчины не бегут. В лучшем случае они крепко напиваются и забывают ее на второй день, а в худшем немедленно заводят новую зазнобу, полюбовницу да вскоре и обретают рядом с ней полное утешение. Бегут и уходят в заточение мужчины от другого.
Но и это «другое» Андрей старался заглушить в себе. Поплотнее прикрывая беретом лицо, он изо всех сил боролся со своей контуженной памятью, гнал подальше в могильную невозвратную темноту военное прошлое с его бессмысленными смертями, казнями, неправедными победами и праведной, как тогда казалось, необходимой местью, которые в конце концов и привели Андрея к сегодняшнему бегству.
Но ничего у Андрея из этой борьбы не получилось. Силы были явно неравными, и он малодушно сдался, хотя всего минуту тому назад еще ликовал, предав забвению все свои житейские, семейные неурядицы, от которых действительно смешно и недостойно бежать в запретную смертоносную зону, чтоб похоронить там себя заживо.
Отомстив за Сашу, увидев поверженного возле каменной стены Шарика, Андрей успокоился, обрел прежнее мужество и силу воли. Терять на войне друзей – это тоже горькая участь солдата, и никуда от нее не деться, не уйти, разве что самому погибнуть раньше друга.
История с «песчаным» походом не то чтобы забылась, но ушла в прошлое, ее заслонили другие, более удачные походы и воинские операции. По крайней мере, ни одна из них не закончилась столь бессмысленной потерей целого взвода. Новый командир полка уже не был новым, кое-чему научился, о полковничьей и генеральской папахе, конечно, мечтал по-прежнему, а вот о «Золотой Звезде» Героя, похоже, задумывался все реже. Война его заметно обломала. Впрочем, не до конца и не совсем. Через несколько месяцев Андрей не на шутку схлестнулся с комполка, и эта стычка стоила ему воинской карьеры, выше майора Андрей так и не поднялся. Но тогда до этого было еще далеко. Андрей, настраиваясь на очередной двухлетний срок песчаной афганской службы, постарался загнать охватившее его возле растерзанного Саши отчаяние в такую глубь и в такое подземелье души, откуда оно больше никогда не могло вынырнуть. Не имел Андрей никакого права постоянно носить это отчаяние в своем сердце, постоянно помнить о нем. Ведь рядом было столько прекрасных, светлых ребят. И боевых уходящих на замену офицеров, и старослужащих солдат, тоже готовящихся к демобилизации, с которыми Андрей чего только не вынес в горах и «зеленках»; и нового пополнения, необстрелянных, часто еще робких мальчишек из вчерашних трактористов, шоферов, студентов, а случалось, так и вчерашних школьников. Они совсем по-детски, по-цыплячьи жались к Андрею, видя в нем не только сурового командира, но и своего заступника, защитника, под опекой которого им удастся уцелеть и выжить на войне. Ну как Андрей мог обмануть эти их надежды, как мог сомневаться, что они выживут и уцелеют?!
И вдруг он узнал судьбу несчастного Лаврика. Ее рассказал один старый мирный афганец из близлежащего кишлака, и мало того, что рассказал, так еще и помог обнаружить изуродованный, полуразложившийся труп Лаврика на одной из заброшенных мусорных свалок.
Пленив нерасторопного, не оказавшего никакого сопротивления Лаврика, душманы для начала его кастрировати, потом вставили в ноздрю железное кольцо и стали водить голого на цепи по кишлакам. Для одних афганцев подобное зрелище служило устрашением: не смейте и думать о дружбе с неверными, о подчинении им, иначе и с вами будет то же самое. Для других, наоборот, немалой отрадой и возможностью отомстить за погибших отцов, сыновей. Мужчины в каждом селении били Лаврика, а женщины и дети забрасывали камнями, что было много хуже мужских побоев. За месяц или полтора они замордовали его вконец и бросили труп с отрезанным носом, ушами и языком на мусорной свалке.
И вот, глядя на этот труп, Андрей не смог удержать в глубинах своего сердца отчаяния. Оно опять подступило к нему.
Действительно, ну зачем было душманам (ведь у них тоже есть любимые отцы, матери, любимые жены, дети, и сами они кем-то любимы) так мучить и истязать в общем-то ни в чем не повинного перед ними Лаврика, который сдался им в плен, считай, добровольно, не сделал по своим врагам и будущим мучителям ни единого выстрела. Он был всего лишь поваром, человеком мирной, гражданской профессии. Вина Лаврика заключалась, пожалуй, только в том, что он носил форму советского солдата. Пусть так, пусть это тоже вина, и он тоже для афганцев враг. Тогда расстреляйте его на месте преступления (для этого и нужна-то всего одна пуля) или уведите в плен, в заточение, в концлагерь, чтоб после обменять на такого же своего пленника и тем сохранить жизнь двум человекам, которые попали в кровавую эту бойню, скорее всего, не по своей воле. Ведь человечество за многие тысячелетия взаимной вражды придумало какие-никакие правила ведения войн: неприменение оружия массового уничтожения, гуманное отношение к мирному населению, к военнопленным и так далее, и тому подобное. Сотни, а может, и тысячи есть на этот счет договоров, конвенций, соглашений, ненарушимых клятв и обещаний. Но когда доходит до дела, до войны, то все эти соглашения и клятвы оказываются всего лишь ничего не значащими и ничего не стоящими бумагами. Военный, воюющий человек напрочь забывает их, и – вот вам – живьем вырванные из груди противника сердца, выколотые глаза, отрезанные языки, носы, уши и все другое, что только можно отрезать, вот вам – горящие в огне старики и дети, изнасилованные женщины (чьи-то любимые и любящие), превращенные в бессловесных рабов юноши, вот вам – кольцо в ноздри, цепь и, опять-таки, – вырванное из груди сердце! И это все венец творения?! Если так, то я проклинаю этот венец!
Одному Богу известно, чего Андрею стоило тогда сдержаться, не бросить автомат и не уйти отшельником в афганские ли пески и горы, в родные ли брянские леса и пущи или в какие-нибудь снежные пустыни, где нет и не может быть ни единого человека.
И зря не ушел! Пусть бы его считали дезертиром и предателем. Но что Андрею эти пустые слова, когда он сам тысячу раз предан людьми.
Не ушел он лишь потому, что рядом стояли мальчишки в военной форме, много моложе его, которые еще не ожесточились так, как он, которые еще верили что жизнь прекрасна и удивительна (так их учили в школе), только бы уцелеть на войне, во всем доверившись многоопытному и бесстрашному командиру взвода – Цезарю. Как Андрей мог обмануть их надежды?!
Он опять зажал себя в кулак. Но, увы, хватило Андрея ненадолго, лишь до следующего кровавого случая. А он не замедлил явиться во всей своей бессмысленной нечеловеческой жестокости, причем какой-то будничный, рядовой, когда убить человека легче, чем сделать глоток воды. И от этого еще более страшный.
Взвод Андрея обеспечивал (прикрывал) операцию хадовцев по выявлению в кишлаках затаившихся душманов и их пособников. И вот в одном из селений хадовцы поймали паренька лет семнадцати, заподозренного в таком пособничестве. Они вывели его на околицу кишлака и начали чинить допрос. Насмерть перепуганная мать паренька побежала за ним следом, упала на колени и стала что-то доказывать допросчику, просить его о милосердии. И тот, кажется, готов был внять ее просьбам (все эти хадовцы сами были наполовину душманы: сегодня он верный страж апрельской революции, а завтра – головорез страшнее Шарика), пожурить, может, даже побить для острастки парня, но все-таки оставить его в живых. И вдруг на обочине дороги остановился военный афганский «уазик». Из него вышел полковник-хадовец, командовавший всей операцией. Он о чем-то спросил допросчика, что-то крикнул ему злое и угрожающее, а потом не спеша достал из кобуры пистолет и выстрелил парню вначале в грудь, метя прямо в сердце, а мгновение спустя, когда тот уже падал на землю, еще раз, в голову (теперь у киллеров-убийц такой выстрел называется контрольным). Не давая никому опомниться, полковник молча и равнодушно перешагнул через еще бьющееся в последних конвульсиях тело парня и ушел назад к «уазику». Вслед за ним ушли и все остальные хадовцы. У обочины остались только мать убитого, так и не поднявшаяся с колен, да Андрей с несколькими бойцами своего взвода. Секунды две-три вокруг держалась страшная какая-то, мертвая тишина, разрываемая лишь далеким отраженным в горах эхом выстрела. Но вот мать, кажется, еще не веря всему случившемуся, сорвала с головы платок, стала закрывать им рану у сына вначале на груди, потом на голове, сама перемазалась кровью и песком, изошла беспамятным криком и слезами. Наконец до нее дошло, что все это бессмысленно и напрасно, что сына она не спасет, не оживит, что он теперь навсегда мертв и для нее потерян. Тогда она повернулась к Андрею, начала ползти к нему на коленях, простирая вперед руки и что-то крича.
– Чего она хочет? – спросил Андрей одного из своих бойцов, таджика.
– Она просит, – ответил тот с неожиданным вызовом, – чтоб вы ее тоже застрелили.
Скорее всего, мать была права. Жить ей после такой вот бессмысленной смерти сына, после такого вот хладнокровного и равнодушного убийства было незачем. Она и просила теперь у Андрея, словно у Аллаха, единственного – смерти.
Но Андрей был не Аллах. Просьбам ее и мольбе он не внял. Невольно уподобляясь хадовцу, Андрей повернулся к ней спиной и стал поспешно уводить своих людей подальше от кишлака, из которого в любой момент могли раздаться выстрелы вполне заслуженной и справедливой мести, хотя Андрей и его солдаты не имели к гибели паренька никакого отношения.
Случай на войне, тем более на войне гражданской, которая постепенно затеялась между афганскими племенами: пуштунами, таджиками, узбеками, – в общем-то действительно рядовой, будничный. Но он встал в один ряд с другими, такими же кровавыми и не по-человечески жестокими случаями и, кажется, окончательно расшатал нервы Андрея. Все-таки ему, наверное, надо было уехать в Союз, отвоевав два положенных года. Всякому терпению и всякой воле есть предел. Но Андрей не уехал, не мог оставить неотомщенным Сашу – и вот результат: нервы на пределе, на грани срыва. А командир с такими нервами – уже не командир. Бойцы перестанут ему верить. Слушать, подчиняться будут, а верить – нет!
Успокоил себя Андрей лишь тем, что по наивности своей, по своему советскому воспитанию и относительной молодости решил, что подобные восточные жестокости могут быть только у душманов, людей грубых и темных, а уж у нас, на нашей советской стороне ничего похожего никогда не произойдет – люди-то совсем другие, все комсомольцы и коммунисты, воспитанные в гуманистических и гуманных традициях.
Но как бы не так! Уже в ближайшие недели Андрей смог убедиться, что все люди одинаковы. Его взвод, теперь уже самостоятельно, без всякого взаимодействия с хадовцами проводил обследование близлежащего кишлака (в Чечне подобные операции стали называться зачистками). Бойцы по два-три человека распределились по домам. Андрей оказался в паре с рядовым Климовым, до войны студентом-филологом из Ленинграда. Парень тот был молчаливый, излишне для солдата задумчивый, все время таскал с собой (даже иногда на операции) книги, по большей части классику: Тургенева, Толстого, Достоевского, которые ему присылали друзья из университета. В боях Климов особой отвагой не отличался, но был всегда надежен и сосредоточен, на него можно было положиться.
Войдя в дом, Андрей с Климовым разделились. Андрей направился в жилую часть, показавшуюся ему какой-то подозрительно безлюдной, а Климов – в небольшую хозяйственную пристройку, где, как после выяснилось, был еще глубокий подвал-погреб. В жилой части Андрей действительно ничего не обнаружил, хотя и чувствовалось, что люди отсюда только-только ушли: на ковре стояли плошки с остатками еды и чая, валялись неубранными вещи и подобие детских игрушек. А вот Климов обнаружил. Сквозь неплотно прикрытую крышку подвала он вначале услышал, а потом и увидел прячущихся там обитателей дома: совсем древнего старика, двух женщин и пять-шесть детей. Никакой опасности (да и военного интереса) для Климова они не представляли, просто из инстинкта самосохранения спрятались на всякий случай в подземелье. Климову бы, посветив фонариком, пройти мимо них, а может быть, даже как-нибудь успокоить старика и женщин, мол, не бойтесь, мы ищем совсем не вас, вылезайте из подвала и заканчивайте свой ужин. Но Климов, почитатель Толстого и Достоевского, поступил совсем иначе. Он вдруг бросил туда две гранаты (столкнул, как после признался, одну за другой носком ботинка). Андрей, услышав два глухих, подземных взрыва, выметнулся из дома к пристройке, почти уверенный, что это Климов по неосторожности наткнулся в темноте на растяжку и что он либо тяжело ранен, либо уже мертв. Но Климов стоял за дверью цел и невредим. Посвечивая фонариком, он издалека смотрел в глубь подвала на кровавое человеческое месиво, и на лице его не было ни страха, ни изумления, он даже не побледнел, как того можно было ожидать от любого нормального человека при виде подобного зрелища. Лишь глаза у Климова как-то остекленели, и в них читалась животная радость от содеянного.
Андрей схватил его за грудки, встряхнул и спросил на последнем пределе сил:
– Зачем?!
– Не знаю, – наконец бледнея, ответил Климов.
Но Андрей уже знал, уже догадался, что произошло сейчас с этим вчерашним студентом-филологом, до сегодняшнего дня пусть и не больно храбрым, но надежным и покладистым солдатом. В нем проснулась и сработала жажда убийства.
Не первый раз встречался Андрей на войне с подобным случаем. Чаще всего такое происходило с солдатами в первых боях, когда, убив врага и воочию разглядев, что тот упал именно от его пули, боец вдруг в ликовании подхватывался из укрытия, из окопа и начинал едва ли не плясать от радости, что – вот надо же – попал, убил человека. Нередко за это ликование и радость он сам тут же платился жизнью. Снайперская пуля, посланная с той стороны, настигала его в самой высшей точке душевного подъема, и он точно так же замертво падал на землю, как минуту тому назад упал его враг.
Андрей сам пережил подобное состояние, но сумел вовремя справиться с ним, вовремя понять всю его опасность и весь ужас животной этой страсти, когда человек перестает быть человеком. Климов же не справился или кое-как справлялся целых полтора года, помогая себе чтением классики, но сейчас, перед самой демобилизацией, расслабился, и вот результат: в подземелье кровавое месиво, последние предсмертные крики, а у него в глазах запредельное ликование от содеянного.
По всем человеческим законам Андрей должен был на месте пристрелить обезумевшего своего подчиненного или, следуя советским армейским законам, немедленно доложить о случившемся по команде, с тем чтоб Климова после отправили в Союз и там судили как военного преступника. Ведь от афганцев это злодеяние не укроется, и они предъявят советскому командованию свой счет. А счет страшный: древний больной старик, две женщины и шестеро детей – все безвинные жертвы преступления.
Но Андрей не сделал ни того, ни другого. Он поскорее увел Климова от полуразрушенного дома и, пользуясь тем, что никаких свидетелей не было, все скрыл. Жители кишлака, конечно, разбирательства потребовали, но оно ни к чему не привело. По обоюдному согласию хадовцев и советского особого отдела все списали на несчастный случай, на неумелое обращение погибших (может, даже кого-нибудь из детей) с гранатами. Повод для подобного подозрения был: при более тщательном обследовании дома хадовцы обнаружили в нем несколько гранат, правда, с вывинченными взрывателями. И хотя такие гранаты-игрушки при желании можно было найти в любом доме – это во внимание не принялось, тем более, что кишлак числился на самом плохом счету и у хадовцев, и у советского командования, душманы там не раз находили себе прибежище.
Андрея и Климова несколько раз допрашивали, но они оба показали, что в этот злополучный дом даже не заходили. Появились они возле него вместе с другими солдатами уже после того, как взрывы прогремели. Так оно на самом деле и было. Андрей привел полоумного Климова к дому, лишь удостоверившись, что он окружен подоспевшими бойцами его взвода.
Демобилизовался Климов через три месяца. На операции он больше не ходил. Андрей под всякими предлогами оставлял его в части, и бойцы во взводе (особенно старослужащие) относились к этому с пониманием и даже одобрением. Многие из них догадывались, что Климов как-то причастен к случаю в кишлаке, но не проронили ни слова – на войне с каждым может произойти подобное. Своего же командира взвода, Цезаря, зауважали еще больше: как же, бойца на растерзание особистам не выдал. А о том, наверное, никто из них не подумал, каково было Андрею носить эту тайну в себе и каково держать ее в себе нераскрытой до сих пор, до сегодняшнего дня, до безумного своего побега, которому никто из бывших подопечных Андрея ни за что бы не поверил. В том числе и Климов. Он теперь небось давным-давно женатый, нарожал кучу детей (Андрею почему-то кажется – пятерых: трех мальчиков и двух девочек). В школе Климов, скорее всего, служит директором, примерным для начальства и не очень строгим для учеников. Он по-прежнему любит Тургенева, Толстого, Достоевского, увлекательно рассказывает на уроках русской литературы о «Бежином луге», о страхах деревенских мальчишек в ночном, о «Детстве», о том, как два мальчика искали в саду заветную зеленую палочку, которая должна была принести им счастье, а в старших классах, наверное, о «Преступлении и наказании», о страшном убийстве Родиона Раскольникова. Свое же собственное преступление он держит втайне, а может, уже и забыл – мало ли чего не случается на войне, тем более такой, как афганская, неправедной и несправедливой, куда Климов попал не по доброй воле и отнюдь не для защиты Отечества. Все в этой жизни можно оправдать, всему можно найти объяснение.
К примеру, и такому вот случаю, который произошел в соседнем полку и который тоже до сих пор не идет у Андрея из головы.
Особисты этого полка поймали на месте преступления двух солдат-первогодков, скорее просто шалопаев, чем злоумышленников. То ли по дури и не изжитому еще полудетскому шалопайству, то ли крепко изголодав на не больно сытных харчах, они решили продать афганцам, своим возможным врагам, два автомата Калашникова. Но были замечены и пойманы.
Для начала основательно солдатиков избив, особисты посадили их на гауптвахту, чтоб после отправить, как и было заведено, в Союз для разбирательства и суда. Но на какое-то время в военной суматохе и неразберихе (что, увы, тоже случалось часто) особисты о преступниках то ли забыли, то ли вели какие-то дополнительные дознания на афганской стороне. Зато ничего не забыли сослуживцы, задержанных, которые как раз и охраняли гауптвахту. И вот какое они придумали им наказание, а вернее, медленную и страшную казнь.
Добыв на кухне старый шестидесятилитровый бачок с обломанными ручками (их заменяли два кое-как связанных тросика) и такой же старый прохудившийся черпак, караульные вручили их пленникам и заставили тех вычерпывать из расположенного во дворе туалета-сортира содержимое. Но это бы еще ничего: и такую работу в армии делать надо, на все сортиры специальной техники не напасешься. Караульные же под всеобщий хохот и одобрение остальных солдат пошли в своем изуверстве дальше. Арестованные, наполнив до краев бачок, должны были обносить его вокруг казармы, а потом выливать содержимое назад в туалет. И так бессчетное количество раз, с утра до вечера.
Но и этого изощренным мстителям показалось мало. На протяжении всего дня арестованным не позволялось оправляться. Вечером же, заперев их назад в камеру, караульные, подгоняя несчастных пинками и оплеухами, устраивали им бег на месте и гоняли до тех пор, покате не оправлялись в штаны. Потом в камере устраивалась «дезинфекция» (пытка, известная еще со времен НКВД и каким-то путем дошедшая до изобретательных солдатских умов). Забрав у арестантов сапоги, караульные посыпали пол камеры известью и пускали из-под запертой двери струйку воды. И вот целую ночь пленники «гасились», «дезинфицировались» на холодном цементном полу.
Через день-другой они превратились в жалкое подобие людей. Снаружи и изнутри донельзя провоняли нечистотами, руки у них были порезаны до крови, до костей тросиками от бачка, ноги покрыты незаживающими язвами. Вряд ли незадачливые торговцы оружием дожили до отправки в Союз и суда. И это все при попустительстве офицеров, опять-таки коммунистов и комсомольцев, которые об изуверствах знали да и видели их, но не остановили. И чем же тогда мы лучше душманов, кастрировавших и замучивших Лаврика?! Ничем не лучше! Те хоть мучили и мордовали врага, а мы своих, пусть даже и преступников, пусть даже и предателей, но своих!
Не укладывалось все это в голове у Андрея. Не укладывалось ни тогда, ни сейчас. И плохо для него закончилось. Вся накопившаяся на годы войны злость, вся засевшая в его душе темнота и ненависть требовали выхода, освобождения, душа требовала хоть какого-нибудь очищения.
И вскоре нашла его. Теперь Андрей уже не помнит, куда и зачем он шел в то утро мимо модуля, где жил командир полка, но точно не к самому командиру, которому лишний раз попадаться на глаза не желал. И вдруг Андрей услышал в модуле какие-то подозрительные крики, ругань. Он рванул на себя дверь и увидел унизительную, позорную для любого офицера картину. Командир полка, словно провинившегося школьника, бил ремнем и портупеей по чем ни попадя дневального солдата-уборщика. Андрей сразу сообразил, в чем тут дело. Дневальный, занятый уборкой, по неосторожности опрокинул на парадный мундир комполка флакон с оружейным маслом, который Бог знает для какой надобности хранился у того в модуле. И вот взбешенный подполковник чинил теперь над солдатиком расправу.
Сдержать себя Андрей не смог. Схватив дневального за воротник, он вышвырнул его за дверь, а потом, не помня и не осознавая себя, со страшной силой ударил командира полка в побагровевшую от утомительной экзекуции скулу. Подполковник был мужик здоровый, упитанный, но такого удара не выдержал, по-гусиному дернул головой и завалился на пол, теперь уж сам разливая в падении по всему модулю остатки машинного масла. Да и как он мог его выдержать, когда в этот удар Андрей вложил всю свою месть за растерзанного Сашу, за бессмысленно погибший хозвзвод и измордованного Лаврика, за обезумевшего на войне Климова, за двух солдат-мучеников на гауптвахте и, наверное, за самого себя, неотвратимо теряющего всякую веру в людей. Конечно, сам по себе, лично подполковник во всем этом виноват не был (или, если и был, то лишь отчасти), но кто-то же был виновен в целом. И Андрей решил, что все-таки подполковник, искатель легкой военной удачи, чинов и наград за счет жизни своих подчиненных. Бить он его больше не стал, но когда подполковник, кое-как придя в себя, стал подниматься с пола, Андрей сказал ему так, как мог сказать только злейшему своему врагу: