Иван Иванович Евсеенко
Отшельник
Вот и все! Вещи уже были собраны, уложены в рюкзак, и Андрею оставалось лишь посидеть в молчании в бывшей своей квартире на дорожку, а потом бросить ключ в почтовый ящик, как о том они договорились с новым ее владельцем, – и уйти.
Он не стал медлить: присел на несколько мгновений у порога на старенький табурет, который тоже оставлял в наследство новому хозяину, потом поднялся, вздохнул и привычно, по армейской военной сноровке забросив рюкзак за плечи, без всякого сожаления и раскаяния вышел за порог.
Побег он замыслил давно, еще два года назад, когда вернулся, серьезно и опасно раненный, с третьей своей по счету войны. Вернулся, правда, не сюда, не в эту малюсенькую «хрущевку» на пятом этаже блочного шатающегося на ветру дома, а в просторную трехкомнатную в военном городке. Его вроде бы ждали: и жена, и почти уже взрослая шестнадцатилетняя дочь неподдельно обрадовались, что он вернулся, что живой, хотя и раненый, слабый, едва-едва передвигающийся на ногах при помощи аптечной, немного коротковатой палки, которой он обзавелся еще в госпитале в Ростове. Но Андрей сразу почувствовал, что что-то здесь не так, что «в этом доме пахнет воровством». Жена, прильнув к нему раз-другой пышным надушенным дорогими духами телом, даже заплакав, быстро отстранилась, стала звонить куда-то по мобильному телефону, а после и вовсе убежала из дому, сославшись на срочные, совершенно неотложные дела.
– Ты располагайся, – бросила она уже на ходу, от порога. – Я буду вечером!
Можно было подумать, что они виделись с ней не дальше как сегодня утром, а не два года тому назад, когда он уехал в последнюю свою командировку, опять на войну, опять в город Грозный. Неужто нельзя ей было отложить все эти якобы срочные и неотложные дела и остаться дома, при нем, больном и слабом, требующем женского внимания и ласки, – все-таки вернулся он не откуда-нибудь, а с войны. Но Лена убежала, и Андрей простил ее, как много раз прощал и раньше, зная, что ей живется при нем нелегко, несладко, в вечной почти разлуке: он на войне, в боях и сражениях, а она при доме, при дочери, которую, считай, подняла на ноги, вырастила в одиночку. Не раз в тяжелые минуты размолвок Лена говорила ему: «Я мужняя жена или не мужняя?!»
И, в общем-то, была права. И Андрей не только простил ее, но даже и пожалел, что вот и сегодня, когда заблудший ее муж, наконец вернулся домой, она вынуждена бежать на работу, в банковскую свою фирму, где без нее, без ее начальственной подписи главного бухгалтера все остановится и замрет.
Отпустив жену, Андрей подступился было к дочери, к Наташе, радуясь, что хотя бы она осталась дома, никуда не уходит и не спешит. Но и с Наташей особо нежного разговора у них не получилось. Дочь не то чтобы дичилась его, но как бы не узнавала и не признавала в изможденном, худом мужчине с казенной палкой в руках своего долгожданного отца. За два года, что они не виделись, Наташа из девчушки-подростка, еще совсем по-детски, едва ли не по-детсадовски льнувшей к нему при всяком удобном случае, превратилась в настоящую невесту, в юную, очень красивую женщину. Андрей не знал, как с ней вести себя. Почему-то смущаясь и этой ее юности, и этой красоты, спросил первое, что пришло на ум, не главное и не совсем, наверное, обязательное после столь долгой разлуки:
– Как учишься?
– Хорошо, – односложно, не вдаваясь ни в какие подробности, ответила Наташа.
– Не болеешь?
– Нет, не болею! – и на этот раз не раскрылась и не вступила она с отцом в более пространный разговор.
Андрей собрался было подойти к ней, обнять, прижать к себе, как любил это делать, когда Наташа была совсем еще маленькой, но пока искал палку, пока приноравливался к подъему, теперь причинявшему ему немалую боль, дочь ушла к себе в комнату и начала играть там на пианино, должно быть, готовясь к занятиям в музыкальной школе.
Андрей и на дочь ничуть не обиделся. Отчуждение ее вполне понятно и объяснимо. Он был хорошим для нее отцом, но все-таки отцом на расстоянии, лишь в письмах да в недолгие дни краткосрочных отпусков. А в остальное время Наташа жила, в общем-то, сиротой, и эта сиротская жизнь, безотцовщина при живом, вечно воюющем отце давала теперь о себе знать. Но ничего, постарался утешить, успокоить себя Андрей, постепенно все сгладится, пообвыкнется, придет в норму, и они опять будут с Наташей в большой нерасторжимой дружбе, как были в те счастливые годы, когда она ходила еще в детский сад и в первые, начальные классы школы. Главное, что он вернулся живой. А могло быть и хуже, много хуже! Мог он вернуться домой, в эту квартиру, «грузом-200» с восковым венком и беретом десантника в изголовье.
Но, может, правда в другом, может, за долгие годы ежедневного ожидания «груза-200» Лена с Наташей смирились с этим, и потому встречают Андрея так неумело и холодно, еще не веря, что он вернулся все-таки живым. Андрей решил терпеть и надеяться на лучшее: время лечит раны и телесные, и душевные.
Но, увы, надеждам его не суждено было оправдаться. Жить они стали как-то странно: в отчуждении, словно между ними стояла неодолимая каменная стена.
Лена и Наташа, наскоро попив кофе или чаю, с утра пораньше уходили на работу и в школу, а он оставался дома, неприкаянный и какой-то ненужный даже самому себе в трехкомнатной богато обставленной квартире. Поначалу, в первые месяц-полтора, было, правда, еще полегче. Андрей находил себе какое-никакое занятие. Проводив женщин, убрав за ними со стола и помыв посуду, он облачался в камуфляжную, такую привычную для него форму майора десантных войск и шел, а вернее ковылял, тяжело опираясь на палку, то в райсобес хлопотать о пенсии, которая что-то задерживалась, то в гарнизонную поликлинику, где он стоял теперь на учете как офицер-отставник. Попадавшиеся навстречу Андрею люди, по большей части, конечно, гражданские, знающие о войне лишь по телевизионным сообщениям, смотрели на него по-разному. Одни с явным сочувствием и состраданием к его изможденному, болезненному виду, к его неровной, тяжелой походке, в троллейбусах и трамваях, если Андрею случалось подъехать остановку-другую, уступали ему место, испуганно косясь на палку, столь непривычную в руках офицера. Другие же, наоборот, провожали его раздраженными, а то и недружелюбными взглядами, как будто это именно Андрей и был виноват в том, что никчемная по меркам России война на Северном Кавказе так затянулась и что на ней гибнут родственники, друзья и знакомые этих людей. По-особому смотрели собратья-офицеры, служившие в основном в военных училищах да в военном же научно-исследовательском институте, который в народе вполне справедливо называли «Пентагоном». Скосив взгляд на погоны Андрея, они снисходительно (если не с укоризной) усмехались: мол, что ж ты, брат, к сорока годам с гаком, к отставке, дослужился лишь до майора? Или такой нерадивый был в службе, неудачливый, не проявлял должного рвения ни в строевой, ни в боевой подготовке?! Насчет нерадения бравые «пентагоновцы» крепко заблуждались, поскольку не были с Андреем ни в Афганистане, ни в Чечне, не лежали с ним в одних окопах, не ходили с ним на задания по вражеским тылам и «зеленкам», не тонули в реках, не мерзли в горах, – а вот насчет удачи они, пожалуй, правы. Удачи Андрею в продвижении по службе, в получении орденов и очередных воинских званий не хватало. Жена ему тоже однажды в припадке откровения сказала:
– Уж до полковника мог бы дослужиться!
– Еще дослужусь, – мрачно пообещал ей Андрей и ушел к себе в комнату.
Вопреки всякой военной логике Андрей никогда не придавал особого значения ни должностям, ни званиям – служил там, куда его ставили, тянул лямку командира взвода, роты, а в самое последнее время перед роковым его ранением – всего лишь батальона. Таким он был, наверное, от природы, так был воспитан еще в деревенском своем детстве отцом с матерью, а после, в училище, – отцами-командирами. Мелкое тщеславие ему было чуждо.
Но это там, на войне, где люди живут совсем не так, как на гражданке, где совсем иная цена жизни. Когда по тебе стреляют изо всех видов оружия – автоматов, пулеметов, орудий, когда смерть окружает тебя со всех сторон, даже с неба, ты думаешь не о должностях и званиях, а только о том, как эту смерть обмануть, выполнить поставленную перед тобой задачу, сохранить, уберечь от верной гибели солдат, которые верят тебе в эти минуты больше, чем родному отцу, и если сильно повезет, то уберечься и самому… Здесь же, на гражданке, в мирном изнывающем от счастья и довольства городе, наверное, действительно было бы неплохо Андрею (да и вполне справедливо) идти по улицам в звании хотя бы подполковника, позванивать и поблескивать на солнце гирляндой орденов и медалей. Но чего не дано, того не дано. Надо идти всего лишь майором, тяжело и часто опираясь на палку, терпеливо выносить сочувственные и снисходительные взгляды встречных людей, которым не объяснишь, не станешь рассказывать посреди улицы, что орденов и медалей у него с полдесятка все ж таки есть, но все они лежат на дне его походного чемодана, а сходить в военторг за орденскими планками Андрею пока не по силам (это вон где, на другом конце города) да, признаться, и неохота. Обойдется как-нибудь и без них.
Отдыхал душой, успокаивался Андрей лишь в райсобесе или в поликлинике, когда встречал там таких же, как сам, изувеченных войной ребят. Этим было теперь не до орденов и медалей, не до званий – выкарабкаться бы как-нибудь из болезней, обрести хотя бы остатки своего прежнего молодого здоровья.
Иногда они скидывались по десятке-другой, покупали бутылку водки и, таясь где-либо в кафе, а то и на задах поликлиники в каштаново-рябиновом сквере, распивали ее, несмотря на то что пить пока никому из них не стоило бы, а Андрею так и вовсе строго-настрого запрещено. Но, превозмогая себя, пили трудно и чаще всего молча, объединяясь за той бутылкой и рюмкой в прежнее фронтовое братство. За свое здоровье и удачную гражданскую жизнь пили редко, в основном же поминали и пили за упокой души погибших, навсегда отвоевавшихся ребят.
Врачи на осмотрах в поликлинике, глядя на изувеченное, изорванное в клочья тело Андрея (и снаружи, и внутри), удивлялись, как он при таких ранениях вообще мог выжить. Честно говоря, Андрей удивлялся этому и сам. По крайней мере, после того рокового, последнего в его военной биографии подрыва на фугасе он должен был умереть непременно, как погибли или умерли тут же у развороченной брони все остальные ребята-десантники. Но Андрей выжил. И думается, лишь благодаря своему неодолимому здоровью да колдовству госпитальных хирургов, которые из кровавого месива и обломков костей опять собрали человека. Здоровьем Андрей не был обделен с детства. Болел он редко: в раннем, еще дошкольном возрасте обязательной детской болезнью – корью да несколько раз по неосторожности простудой и гриппом. Такие надежные, по-видимому, достались ему от отца и матери гены. Великое отцу и матери за это спасибо. Но и сам Андрей класса с восьмого, когда всерьез стал задумываться о поступлении в десантное училище, занялся своим здоровьем и физической подготовкой вполне по-военному, строго и основательно. Он завел вначале пяти–, а потом и двенадцатикилограммовые гантели, пудовую гирю, установил во дворе перекладину, изготовил даже подобие штанги. И как только выпадала свободная от учебы и домашней необходимой по хозяйству работы минута, тут же увлекался ими до седьмого пота, не на шутку пугая мать и втайне радуя отца, старого вояку, фронтовика-артиллериста, который увлечения Андрея поощрял, а случалось, и сам брался за гирю.
В училище Андрей продолжил свои занятия спортом (или начал их заново) под присмотром уже более опытных тренеров и наставников. К четвертому курсу он был мастером спорта по самбо и обладателем черного пояса по карате, которое тогда только-только начало входить в моду. То, что другие курсанты умели делать, Андрей делал вдвое лучше: совершать многокилометровые марш-броски с полной десантной выкладкой, прыгать с парашютом обычными и затяжными прыжками с самых разных, иногда предельно допустимых высот, побеждать «противника» в ближнем рукопашном и дальнем огневом бою, в одиночку выживать в непроходимых лесах и болотах и многое другое, чему их всерьез учили. Но с самого первого курса Андрей крепко запомнил (и после неукоснительно выполнял) наставления своего тренера по основам рукопашного боя, капитана Руднева, – ничего не делать напоказ, понарошке, а лишь то, что может пригодиться тебе в бою, что может выручить тебя в самой опасной, смертельной обстановке, спасти жизнь и тебе, и твоим подчиненным. Поэтому Андрей никогда не рубил ладонью кирпичи (да и что там рубить эти рыхлые пережженные в газовых печах обломки!). Попробовал бы кто разбить фиолетово-красный старинный кирпич, который лежал у них дома в сарае еще с дедовских, а может, и прадедовских времен. Не ломал Андрей о грудь доски, не гнул ломы и подковы и не занимался прочей благоглупостью, хотя кому не хочется в молодые годы, имея и чувствуя силу, показать свою удаль и молодечество?!
Помог Андрею выжить еще и характер. Тоже, наверное, достался от отца с матерью. Вернее, от одного отца (мать все-таки была другой, ласковой и нежной, как и полагается женщине, матери), человека молчаливого, сосредоточенного, больше любившего думать и делать, совершать поступки, чем разговаривать. Андрей вырос точно таким: несуетным, малоразговорчивым и редкостно упорным. После, в училище, и особенно на войне в афганской провинции Файзабад, где ему довелось воевать под началом тогда еще молодого Рохлина, проявилась еще одна, особая, черта характера Андрея. При любых обстоятельствах, в самом тяжелом, иногда заведомо неудачном бою он не терял головы, был хладнокровен и расчетлив. Солдаты это сразу заметили, оценили и нарекли его Цезарем. Честно говоря, Андрей немало удивился такому прозвищу, тогда еще почти ничего не зная о римском императоре Гае Юлии Цезаре (это потом, в госпитале, он прочитает его «Записки о галльской войне» и «Записки о гражданских войнах» и кое-что поймет), но кличку принял. Цезарь так Цезарь. У других офицеров клички и прозвища случались много хуже и оскорбительней. Солдаты ведь народ на язык острый. Например, одного замполита роты, тучного и неповоротливого капитана, нарекли Тортиллой.
Но, Боже мой, когда это было, в какой жизни: молодость, здоровье, отвага?! Теперь же Андрей не тянул и на Помпея. Какой там, к черту, Цезарь?! Тело его было слабым, немощным, плохо слушалось и подчинялось своему хозяину. Андрей не любил его, стыдился, а порой так и ненавидел. Такой же была и душа: слабой, растерянной, утратившей волю к сопротивлению. Прежде подобного с Андреем никогда не случалось или случалось очень редко.
А тут еще дома… Жизнь его с Леной с Наташей никак не налаживалась.
После возвращения Андрея Лена провела с ним в спальне две-три не очень жарких ночи, а потом вдруг заявила:
– Ты во сне кидаешься, кричишь. Я буду спать у себя.
– Спи! – без малейшего сопротивления согласился Андрей, хорошо понимая, что особого пылу и жару Лене от него, хворого и слабого, ожидать пока не приходится.
Да он и сам за долгие годы странствий, затянувшейся своей военной одиссеи порядком отвык от двухспальных кроватей, женского шепота и вздохов на соседней подушке Порой Андрей вообще не мог уснуть, пока по привычке не укрывался военным бушлатом, насквозь пропахшим табаком и пороховой гарью.
Убегая на работу рано утром (Андрею почему-то казалось, что воровски, тайком), Лена возвращалась домой лишь поздно вечером, а иногда так и ночью. И всякий раз навеселе, дышащая огнем и банкетным жаром. Андрей особо не интересовался этими ее похождениями, и Лена, видимо, оскорбленная его равнодушием, однажды вроде бы с оправдательным хохотком, а на самом деле с вызовом и раздражением объяснила ему:
– Банкеты теперь входят в мои служебные обязанности.
– Само собой разумеется, – коротко ответил Андрей, не проявив и к этому ее сообщению никакого интереса.
Действительно его ничуть не волновало, куда и зачем ходит жена по вечерам, служебные у нее обязанности или неслужебные. Ходила же она, когда его не было в городе, когда он воевал, так чего не ходить сейчас, чего уж менять давно устоявшийся образ жизни. Андрея Лена ни разу с собой не пригласила: то ли не полагалось ей появляться на банкетах и презентациях с мужем по протоколу, то ли просто забывала, что она женщина все-таки мужняя. Да и как было не забыть за столько лет разлуки и одиночества? Не Пенелопа же она на самом-то деле! Впрочем, Андрей и не пошел бы. Он трудно представлял себя на этих вечерах, среди праздных, богатых людей, которые будут смотреть на него в лучшем случае с непониманием, а в худшем – с откровенной неприязнью. Он для них чужой и незваный.
А вот дочь, Наташу, Лена вскоре на вечерние банкеты и презентации стала брать. Понакупила ей дорогих вечерних платьев, украшений, новомодных итальянских и французских туфель на неимоверно высоких каблуках и еще множество всяких женских безделушек, о предназначении которых Андрей мог лишь догадываться. Тут он попробовал было сопротивляться, мол, зачем портить девчонку, приучать к вину и сигаретам (а то, что Наташа курит, он давно уже чувствовал и догадывался), лучше бы побольше сидела за книгами и пианино. Отпор последовал незамедлительно, причем резкий и безапелляционный:
– Пусть ходит! Знакомится с нужными людьми. Ей скоро в институт поступать.
Андрей замолчал, быстро сообразив по этому Лениному крику и истерике, что больше его власти ни над женой, ни над дочерью в доме нет. И что вообще он здесь теперь лишь пришелец, жалкий приживальщик.
Но самое печальное было в том, что этот их родительский разговор был немедленно передан Наташе, дочери. И та, и без того уже отчужденная, отдалилась от Андрея еще больше. Теперь обе женщины, жена и дочь, почти демонстративно не замечали его, как будто он был всего лишь каким-то неодушевленным предметом, столом или кухонной табуреткой, которые давно бы пора за ненадобностью и бесполезностью выбросить из дома, но все недосуг, а то и лень…
Случались демонстрации и иного ряда. Вернувшись с банкета или презентации, Лена с Наташей устраивали на кухне совместные посиделки за бутылкой дармового, прихваченного с банкетного стола, вина. Шумно обсуждая вечеринку, ее гостей и хозяев, они, как две сестры-подружки, курили дорогие сигареты, с хрустом вскрывали коробки шоколадных конфет, вафель, печенья. Можно было подумать, что там, на банкете, они недопили, недоели и недокурили и вот теперь поспешно догоняют упущенное.
Андрея на эти сестринские посиделки Лена с Наташей ни разу не позвали, то ли боясь, что он своим присутствием нарушит мирные их задушевные беседы, женское воркование, то ли решив, что сладкое заморское вино, шоколад и прочие деликатесы ему, вечному солдату, не по вкусу и не по желанию. Андрей согласился с их тайными помыслами, действительно не питая никакого интереса ни к винам, ни к шоколаду с вафлями. Он привык к пище грубой, солдатской: к честной русской водке или спирту, к борщу, пшенной, гречневой и перловой каше, к крепким, дерущим горло сигаретам «Прима».
Но вот разговора, задушевной, голубиной беседы Андрею с женщинами избежать не удалось. Однажды, завершив свои ночные бдения, они вышли в большую комнату, где он в одиночестве смотрел по телевизору какую-то передачу, и Лена с ласковой вроде бы иронией вдруг спросила его:
– Ну что, герой и защитник, так и будешь всю жизнь теперь киснуть дома? Хочешь, устрою в охранную фирму? Замом начальника, между прочим.
Андрей в ответ взглянул на нее вполне мирно, без всякой обиды, но не сдержался и полюбопытствовал тоже не без иронии:
– Охранять награбленное?
– Скажите, пожалуйста, – неожиданно взорвалась Лана. – Награбленное ему охранять заподло?! А жить на одну пенсию за счет жены не заподло? Тоже мне, праведник!
– Я сам решу, где мне и кем работать, – стараясь разрядить обстановку, пропустил Андрей мимо ушей все эти уличные, оскорбительные слова Лены, которых он от нее прежде никогда не слышал.
Но Лена уже остановиться не могла, разъярилась, похоже, не помня себя, еще больше:
– Что ты решишь?! Что?! Ты же ничего другого, кроме как убивать, не умеешь! Ты же, в сущности, убийца!
Если бы в комнате не было Наташи, Андрей, наверное, довольно бы легко вынес эту секундную пьяную истерику, в общем-то, ни в чем не повинной, истерзанной долгими годами одинокого существования женщины, простил бы ее, потому как в кодекс мужской, солдатской чести входит и это непременное правило – во всем прощать женщин, матерей и жен. Но Наташа была здесь и была всецело на стороне матери (Андрей по одному только ее виду понял, что это, увы, так), она тоже считала, что отец ее ничего, кроме как убивать, не умеет, не может да и не хочет, раз не соглашается на такое выгодное предложение: стать замначальника (а вскоре, может быть, и начальником) охранной фирмы, с хорошей, во много раз превосходящей его пенсию зарплатой. В общем, отец ее убийца – и никто больше!
Этого уж Андрей вынести не мог. Не имел права, потому как и у мужчины есть предел, черта, Рубикон, который женщине переходить нельзя, не позволено и непозволительно. Тем более, что за спиной у Андрея в это мгновение незримыми тенями встали все его павшие и живые товарищи, настоящие мужчины и солдаты. Он обязан был их защитить от страшного обвинения.
И Андрей защитил их. Оставив в стороне Наташу, в общем-то еще ребенка, подростка, который пока не знает, что творит, что думает и что совершает, он посмотрел на жену так, как умел смотреть в самые тяжкие, отчаянные минуты на провинившихся перед ним мужчин в солдатской или офицерской форме совсем еще недавно, на войне. Этого его взгляда не выдерживал никто. Не зря же Андрея звали Цезарем.
Не выдержала его взгляда и Лена. Она вдруг разрыдалась, непереносимо, с громким истеричным криком, а потом, увлекая за собой испуганную, до конца не понявшую еще, что случилось между родителями, Наташу, убежала к себе в комнату.
Андрею, наверное, полагалось бы пойти вслед за женщинами, успокоить их, приласкать. Но он не нашел в себе на это силы, так и остался сидеть перед убого говорящим что-то телевизором.
Конечно, о работе, о дальнейшем устройстве своей жизни он мучительно думал еще на госпитальной койке, когда улизнул из цепких объятий смерти и понял, что ему еще отпущен на этой земле какой-то срок пребывания.
Вариантов у Андрея было немного. Лена права: в гражданской жизни он действительно мало что умеет и мало к чему пригоден, да еще с таким разрушенным, расстрелянным здоровьем. У него не было никакой гражданской специальности. В армии и на войне он как-то об этом не позаботился. Андрей умел неплохо, а иногда так и отлично воевать: мог руководить наступательным и оборонительным боем взвода, роты, батальона, а при необходимости, наверное, и полка; мог прыгать с парашютом (за плечами Андрея почти шестьсот таких прыжков); мог высаживаться десантом в тылу противника; мог проводить по афганским и чеченским населенным пунктам проклятые эти «зачистки», ожидая из каждого глинобитного дома, из каждой подворотни выстрела в упор, в спину, подрыва или удара ножом; мог и еще много такого, что в гражданской жизни было совершенно бесполезным.
Хотя, может быть, он и зря так уж беспощадно себя оговаривает. Кое-что из его знаний и умений могло пригодиться и на гражданке. Скажем, Андрея, наверное, взяли бы инструктором по парашютному спорту, по самбо и карате в какой-нибудь спортивный клуб, или преподавателем на военную кафедру в институт (Лена, поди, помогла бы устроиться), или, на худой конец, сотрудником военкомата – там отставникам как раз и место.
Тысячи раз Андрей перебирал в уме все эти варианты и ни на одном из них не мог остановиться. Что-то его постоянно удерживало, что-то останавливало. И наконец Андрей понял что. Он безмерно устал от войны, от разрушений, от смертей и убийств и больше не хотел ни сам убивать, ни учить этому других.
Об охранной службе Андрей тоже думал, но отверг ее раз и навсегда. Он не сторожевая овчарка, чтоб стоять на воротах и действительно охранять награбленное. Защищать нажитое честным крестьянским или рабочим трудом он готов хоть сейчас да и защищал всю свою жизнь. Но где это достояние, где этот труд?! Пущен по ветру, по миру и опять-таки разграблен. Скажи он об этом Лене (да и Наташе тоже), они лишь посмеются над ним, а то и похохочут. За десять лет, которые Андрей почти безвылазно провел на войне, они стали совершенно иными людьми.
После того памятного и в общем-то рокового разговора с Леной и Наташей Андрей еще месяца полтора сидел дома, а потом вдруг нежданно-негаданно нашел себе работу и по здоровью, и по душе, созидательную, дельную работу, которая не имела никакого отношения к его прежней военной специальности.
Помог случай. Однажды в поликлинике Андрей встретился с таким же, как сам, израненным бедолагой-отставником (правда, в звании всего лишь прапорщика), с которым судьба сводила его еще на первой чеченской войне. Прапорщик похвастался, что устроился работать в тарный цех при мебельной фабрике, сколачивает винно-водочные, овощные и прочие ящики. Работа, конечно, шумная, гвоздобойная, но зато никто не дергает, не мотает нервы: отстучал норму – и на все четыре стороны.
– Приходи, – неожиданно предложил Андрею прапорщик. – Устроим. Народ там у нас подобрался толковый, интеллигентный, есть кандидаты наук. бывшие учителя, врачи. Военных тоже хватает.
Он не стал медлить: присел на несколько мгновений у порога на старенький табурет, который тоже оставлял в наследство новому хозяину, потом поднялся, вздохнул и привычно, по армейской военной сноровке забросив рюкзак за плечи, без всякого сожаления и раскаяния вышел за порог.
Побег он замыслил давно, еще два года назад, когда вернулся, серьезно и опасно раненный, с третьей своей по счету войны. Вернулся, правда, не сюда, не в эту малюсенькую «хрущевку» на пятом этаже блочного шатающегося на ветру дома, а в просторную трехкомнатную в военном городке. Его вроде бы ждали: и жена, и почти уже взрослая шестнадцатилетняя дочь неподдельно обрадовались, что он вернулся, что живой, хотя и раненый, слабый, едва-едва передвигающийся на ногах при помощи аптечной, немного коротковатой палки, которой он обзавелся еще в госпитале в Ростове. Но Андрей сразу почувствовал, что что-то здесь не так, что «в этом доме пахнет воровством». Жена, прильнув к нему раз-другой пышным надушенным дорогими духами телом, даже заплакав, быстро отстранилась, стала звонить куда-то по мобильному телефону, а после и вовсе убежала из дому, сославшись на срочные, совершенно неотложные дела.
– Ты располагайся, – бросила она уже на ходу, от порога. – Я буду вечером!
Можно было подумать, что они виделись с ней не дальше как сегодня утром, а не два года тому назад, когда он уехал в последнюю свою командировку, опять на войну, опять в город Грозный. Неужто нельзя ей было отложить все эти якобы срочные и неотложные дела и остаться дома, при нем, больном и слабом, требующем женского внимания и ласки, – все-таки вернулся он не откуда-нибудь, а с войны. Но Лена убежала, и Андрей простил ее, как много раз прощал и раньше, зная, что ей живется при нем нелегко, несладко, в вечной почти разлуке: он на войне, в боях и сражениях, а она при доме, при дочери, которую, считай, подняла на ноги, вырастила в одиночку. Не раз в тяжелые минуты размолвок Лена говорила ему: «Я мужняя жена или не мужняя?!»
И, в общем-то, была права. И Андрей не только простил ее, но даже и пожалел, что вот и сегодня, когда заблудший ее муж, наконец вернулся домой, она вынуждена бежать на работу, в банковскую свою фирму, где без нее, без ее начальственной подписи главного бухгалтера все остановится и замрет.
Отпустив жену, Андрей подступился было к дочери, к Наташе, радуясь, что хотя бы она осталась дома, никуда не уходит и не спешит. Но и с Наташей особо нежного разговора у них не получилось. Дочь не то чтобы дичилась его, но как бы не узнавала и не признавала в изможденном, худом мужчине с казенной палкой в руках своего долгожданного отца. За два года, что они не виделись, Наташа из девчушки-подростка, еще совсем по-детски, едва ли не по-детсадовски льнувшей к нему при всяком удобном случае, превратилась в настоящую невесту, в юную, очень красивую женщину. Андрей не знал, как с ней вести себя. Почему-то смущаясь и этой ее юности, и этой красоты, спросил первое, что пришло на ум, не главное и не совсем, наверное, обязательное после столь долгой разлуки:
– Как учишься?
– Хорошо, – односложно, не вдаваясь ни в какие подробности, ответила Наташа.
– Не болеешь?
– Нет, не болею! – и на этот раз не раскрылась и не вступила она с отцом в более пространный разговор.
Андрей собрался было подойти к ней, обнять, прижать к себе, как любил это делать, когда Наташа была совсем еще маленькой, но пока искал палку, пока приноравливался к подъему, теперь причинявшему ему немалую боль, дочь ушла к себе в комнату и начала играть там на пианино, должно быть, готовясь к занятиям в музыкальной школе.
Андрей и на дочь ничуть не обиделся. Отчуждение ее вполне понятно и объяснимо. Он был хорошим для нее отцом, но все-таки отцом на расстоянии, лишь в письмах да в недолгие дни краткосрочных отпусков. А в остальное время Наташа жила, в общем-то, сиротой, и эта сиротская жизнь, безотцовщина при живом, вечно воюющем отце давала теперь о себе знать. Но ничего, постарался утешить, успокоить себя Андрей, постепенно все сгладится, пообвыкнется, придет в норму, и они опять будут с Наташей в большой нерасторжимой дружбе, как были в те счастливые годы, когда она ходила еще в детский сад и в первые, начальные классы школы. Главное, что он вернулся живой. А могло быть и хуже, много хуже! Мог он вернуться домой, в эту квартиру, «грузом-200» с восковым венком и беретом десантника в изголовье.
Но, может, правда в другом, может, за долгие годы ежедневного ожидания «груза-200» Лена с Наташей смирились с этим, и потому встречают Андрея так неумело и холодно, еще не веря, что он вернулся все-таки живым. Андрей решил терпеть и надеяться на лучшее: время лечит раны и телесные, и душевные.
Но, увы, надеждам его не суждено было оправдаться. Жить они стали как-то странно: в отчуждении, словно между ними стояла неодолимая каменная стена.
Лена и Наташа, наскоро попив кофе или чаю, с утра пораньше уходили на работу и в школу, а он оставался дома, неприкаянный и какой-то ненужный даже самому себе в трехкомнатной богато обставленной квартире. Поначалу, в первые месяц-полтора, было, правда, еще полегче. Андрей находил себе какое-никакое занятие. Проводив женщин, убрав за ними со стола и помыв посуду, он облачался в камуфляжную, такую привычную для него форму майора десантных войск и шел, а вернее ковылял, тяжело опираясь на палку, то в райсобес хлопотать о пенсии, которая что-то задерживалась, то в гарнизонную поликлинику, где он стоял теперь на учете как офицер-отставник. Попадавшиеся навстречу Андрею люди, по большей части, конечно, гражданские, знающие о войне лишь по телевизионным сообщениям, смотрели на него по-разному. Одни с явным сочувствием и состраданием к его изможденному, болезненному виду, к его неровной, тяжелой походке, в троллейбусах и трамваях, если Андрею случалось подъехать остановку-другую, уступали ему место, испуганно косясь на палку, столь непривычную в руках офицера. Другие же, наоборот, провожали его раздраженными, а то и недружелюбными взглядами, как будто это именно Андрей и был виноват в том, что никчемная по меркам России война на Северном Кавказе так затянулась и что на ней гибнут родственники, друзья и знакомые этих людей. По-особому смотрели собратья-офицеры, служившие в основном в военных училищах да в военном же научно-исследовательском институте, который в народе вполне справедливо называли «Пентагоном». Скосив взгляд на погоны Андрея, они снисходительно (если не с укоризной) усмехались: мол, что ж ты, брат, к сорока годам с гаком, к отставке, дослужился лишь до майора? Или такой нерадивый был в службе, неудачливый, не проявлял должного рвения ни в строевой, ни в боевой подготовке?! Насчет нерадения бравые «пентагоновцы» крепко заблуждались, поскольку не были с Андреем ни в Афганистане, ни в Чечне, не лежали с ним в одних окопах, не ходили с ним на задания по вражеским тылам и «зеленкам», не тонули в реках, не мерзли в горах, – а вот насчет удачи они, пожалуй, правы. Удачи Андрею в продвижении по службе, в получении орденов и очередных воинских званий не хватало. Жена ему тоже однажды в припадке откровения сказала:
– Уж до полковника мог бы дослужиться!
– Еще дослужусь, – мрачно пообещал ей Андрей и ушел к себе в комнату.
Вопреки всякой военной логике Андрей никогда не придавал особого значения ни должностям, ни званиям – служил там, куда его ставили, тянул лямку командира взвода, роты, а в самое последнее время перед роковым его ранением – всего лишь батальона. Таким он был, наверное, от природы, так был воспитан еще в деревенском своем детстве отцом с матерью, а после, в училище, – отцами-командирами. Мелкое тщеславие ему было чуждо.
Но это там, на войне, где люди живут совсем не так, как на гражданке, где совсем иная цена жизни. Когда по тебе стреляют изо всех видов оружия – автоматов, пулеметов, орудий, когда смерть окружает тебя со всех сторон, даже с неба, ты думаешь не о должностях и званиях, а только о том, как эту смерть обмануть, выполнить поставленную перед тобой задачу, сохранить, уберечь от верной гибели солдат, которые верят тебе в эти минуты больше, чем родному отцу, и если сильно повезет, то уберечься и самому… Здесь же, на гражданке, в мирном изнывающем от счастья и довольства городе, наверное, действительно было бы неплохо Андрею (да и вполне справедливо) идти по улицам в звании хотя бы подполковника, позванивать и поблескивать на солнце гирляндой орденов и медалей. Но чего не дано, того не дано. Надо идти всего лишь майором, тяжело и часто опираясь на палку, терпеливо выносить сочувственные и снисходительные взгляды встречных людей, которым не объяснишь, не станешь рассказывать посреди улицы, что орденов и медалей у него с полдесятка все ж таки есть, но все они лежат на дне его походного чемодана, а сходить в военторг за орденскими планками Андрею пока не по силам (это вон где, на другом конце города) да, признаться, и неохота. Обойдется как-нибудь и без них.
Отдыхал душой, успокаивался Андрей лишь в райсобесе или в поликлинике, когда встречал там таких же, как сам, изувеченных войной ребят. Этим было теперь не до орденов и медалей, не до званий – выкарабкаться бы как-нибудь из болезней, обрести хотя бы остатки своего прежнего молодого здоровья.
Иногда они скидывались по десятке-другой, покупали бутылку водки и, таясь где-либо в кафе, а то и на задах поликлиники в каштаново-рябиновом сквере, распивали ее, несмотря на то что пить пока никому из них не стоило бы, а Андрею так и вовсе строго-настрого запрещено. Но, превозмогая себя, пили трудно и чаще всего молча, объединяясь за той бутылкой и рюмкой в прежнее фронтовое братство. За свое здоровье и удачную гражданскую жизнь пили редко, в основном же поминали и пили за упокой души погибших, навсегда отвоевавшихся ребят.
Врачи на осмотрах в поликлинике, глядя на изувеченное, изорванное в клочья тело Андрея (и снаружи, и внутри), удивлялись, как он при таких ранениях вообще мог выжить. Честно говоря, Андрей удивлялся этому и сам. По крайней мере, после того рокового, последнего в его военной биографии подрыва на фугасе он должен был умереть непременно, как погибли или умерли тут же у развороченной брони все остальные ребята-десантники. Но Андрей выжил. И думается, лишь благодаря своему неодолимому здоровью да колдовству госпитальных хирургов, которые из кровавого месива и обломков костей опять собрали человека. Здоровьем Андрей не был обделен с детства. Болел он редко: в раннем, еще дошкольном возрасте обязательной детской болезнью – корью да несколько раз по неосторожности простудой и гриппом. Такие надежные, по-видимому, достались ему от отца и матери гены. Великое отцу и матери за это спасибо. Но и сам Андрей класса с восьмого, когда всерьез стал задумываться о поступлении в десантное училище, занялся своим здоровьем и физической подготовкой вполне по-военному, строго и основательно. Он завел вначале пяти–, а потом и двенадцатикилограммовые гантели, пудовую гирю, установил во дворе перекладину, изготовил даже подобие штанги. И как только выпадала свободная от учебы и домашней необходимой по хозяйству работы минута, тут же увлекался ими до седьмого пота, не на шутку пугая мать и втайне радуя отца, старого вояку, фронтовика-артиллериста, который увлечения Андрея поощрял, а случалось, и сам брался за гирю.
В училище Андрей продолжил свои занятия спортом (или начал их заново) под присмотром уже более опытных тренеров и наставников. К четвертому курсу он был мастером спорта по самбо и обладателем черного пояса по карате, которое тогда только-только начало входить в моду. То, что другие курсанты умели делать, Андрей делал вдвое лучше: совершать многокилометровые марш-броски с полной десантной выкладкой, прыгать с парашютом обычными и затяжными прыжками с самых разных, иногда предельно допустимых высот, побеждать «противника» в ближнем рукопашном и дальнем огневом бою, в одиночку выживать в непроходимых лесах и болотах и многое другое, чему их всерьез учили. Но с самого первого курса Андрей крепко запомнил (и после неукоснительно выполнял) наставления своего тренера по основам рукопашного боя, капитана Руднева, – ничего не делать напоказ, понарошке, а лишь то, что может пригодиться тебе в бою, что может выручить тебя в самой опасной, смертельной обстановке, спасти жизнь и тебе, и твоим подчиненным. Поэтому Андрей никогда не рубил ладонью кирпичи (да и что там рубить эти рыхлые пережженные в газовых печах обломки!). Попробовал бы кто разбить фиолетово-красный старинный кирпич, который лежал у них дома в сарае еще с дедовских, а может, и прадедовских времен. Не ломал Андрей о грудь доски, не гнул ломы и подковы и не занимался прочей благоглупостью, хотя кому не хочется в молодые годы, имея и чувствуя силу, показать свою удаль и молодечество?!
Помог Андрею выжить еще и характер. Тоже, наверное, достался от отца с матерью. Вернее, от одного отца (мать все-таки была другой, ласковой и нежной, как и полагается женщине, матери), человека молчаливого, сосредоточенного, больше любившего думать и делать, совершать поступки, чем разговаривать. Андрей вырос точно таким: несуетным, малоразговорчивым и редкостно упорным. После, в училище, и особенно на войне в афганской провинции Файзабад, где ему довелось воевать под началом тогда еще молодого Рохлина, проявилась еще одна, особая, черта характера Андрея. При любых обстоятельствах, в самом тяжелом, иногда заведомо неудачном бою он не терял головы, был хладнокровен и расчетлив. Солдаты это сразу заметили, оценили и нарекли его Цезарем. Честно говоря, Андрей немало удивился такому прозвищу, тогда еще почти ничего не зная о римском императоре Гае Юлии Цезаре (это потом, в госпитале, он прочитает его «Записки о галльской войне» и «Записки о гражданских войнах» и кое-что поймет), но кличку принял. Цезарь так Цезарь. У других офицеров клички и прозвища случались много хуже и оскорбительней. Солдаты ведь народ на язык острый. Например, одного замполита роты, тучного и неповоротливого капитана, нарекли Тортиллой.
Но, Боже мой, когда это было, в какой жизни: молодость, здоровье, отвага?! Теперь же Андрей не тянул и на Помпея. Какой там, к черту, Цезарь?! Тело его было слабым, немощным, плохо слушалось и подчинялось своему хозяину. Андрей не любил его, стыдился, а порой так и ненавидел. Такой же была и душа: слабой, растерянной, утратившей волю к сопротивлению. Прежде подобного с Андреем никогда не случалось или случалось очень редко.
А тут еще дома… Жизнь его с Леной с Наташей никак не налаживалась.
После возвращения Андрея Лена провела с ним в спальне две-три не очень жарких ночи, а потом вдруг заявила:
– Ты во сне кидаешься, кричишь. Я буду спать у себя.
– Спи! – без малейшего сопротивления согласился Андрей, хорошо понимая, что особого пылу и жару Лене от него, хворого и слабого, ожидать пока не приходится.
Да он и сам за долгие годы странствий, затянувшейся своей военной одиссеи порядком отвык от двухспальных кроватей, женского шепота и вздохов на соседней подушке Порой Андрей вообще не мог уснуть, пока по привычке не укрывался военным бушлатом, насквозь пропахшим табаком и пороховой гарью.
Убегая на работу рано утром (Андрею почему-то казалось, что воровски, тайком), Лена возвращалась домой лишь поздно вечером, а иногда так и ночью. И всякий раз навеселе, дышащая огнем и банкетным жаром. Андрей особо не интересовался этими ее похождениями, и Лена, видимо, оскорбленная его равнодушием, однажды вроде бы с оправдательным хохотком, а на самом деле с вызовом и раздражением объяснила ему:
– Банкеты теперь входят в мои служебные обязанности.
– Само собой разумеется, – коротко ответил Андрей, не проявив и к этому ее сообщению никакого интереса.
Действительно его ничуть не волновало, куда и зачем ходит жена по вечерам, служебные у нее обязанности или неслужебные. Ходила же она, когда его не было в городе, когда он воевал, так чего не ходить сейчас, чего уж менять давно устоявшийся образ жизни. Андрея Лена ни разу с собой не пригласила: то ли не полагалось ей появляться на банкетах и презентациях с мужем по протоколу, то ли просто забывала, что она женщина все-таки мужняя. Да и как было не забыть за столько лет разлуки и одиночества? Не Пенелопа же она на самом-то деле! Впрочем, Андрей и не пошел бы. Он трудно представлял себя на этих вечерах, среди праздных, богатых людей, которые будут смотреть на него в лучшем случае с непониманием, а в худшем – с откровенной неприязнью. Он для них чужой и незваный.
А вот дочь, Наташу, Лена вскоре на вечерние банкеты и презентации стала брать. Понакупила ей дорогих вечерних платьев, украшений, новомодных итальянских и французских туфель на неимоверно высоких каблуках и еще множество всяких женских безделушек, о предназначении которых Андрей мог лишь догадываться. Тут он попробовал было сопротивляться, мол, зачем портить девчонку, приучать к вину и сигаретам (а то, что Наташа курит, он давно уже чувствовал и догадывался), лучше бы побольше сидела за книгами и пианино. Отпор последовал незамедлительно, причем резкий и безапелляционный:
– Пусть ходит! Знакомится с нужными людьми. Ей скоро в институт поступать.
Андрей замолчал, быстро сообразив по этому Лениному крику и истерике, что больше его власти ни над женой, ни над дочерью в доме нет. И что вообще он здесь теперь лишь пришелец, жалкий приживальщик.
Но самое печальное было в том, что этот их родительский разговор был немедленно передан Наташе, дочери. И та, и без того уже отчужденная, отдалилась от Андрея еще больше. Теперь обе женщины, жена и дочь, почти демонстративно не замечали его, как будто он был всего лишь каким-то неодушевленным предметом, столом или кухонной табуреткой, которые давно бы пора за ненадобностью и бесполезностью выбросить из дома, но все недосуг, а то и лень…
Случались демонстрации и иного ряда. Вернувшись с банкета или презентации, Лена с Наташей устраивали на кухне совместные посиделки за бутылкой дармового, прихваченного с банкетного стола, вина. Шумно обсуждая вечеринку, ее гостей и хозяев, они, как две сестры-подружки, курили дорогие сигареты, с хрустом вскрывали коробки шоколадных конфет, вафель, печенья. Можно было подумать, что там, на банкете, они недопили, недоели и недокурили и вот теперь поспешно догоняют упущенное.
Андрея на эти сестринские посиделки Лена с Наташей ни разу не позвали, то ли боясь, что он своим присутствием нарушит мирные их задушевные беседы, женское воркование, то ли решив, что сладкое заморское вино, шоколад и прочие деликатесы ему, вечному солдату, не по вкусу и не по желанию. Андрей согласился с их тайными помыслами, действительно не питая никакого интереса ни к винам, ни к шоколаду с вафлями. Он привык к пище грубой, солдатской: к честной русской водке или спирту, к борщу, пшенной, гречневой и перловой каше, к крепким, дерущим горло сигаретам «Прима».
Но вот разговора, задушевной, голубиной беседы Андрею с женщинами избежать не удалось. Однажды, завершив свои ночные бдения, они вышли в большую комнату, где он в одиночестве смотрел по телевизору какую-то передачу, и Лена с ласковой вроде бы иронией вдруг спросила его:
– Ну что, герой и защитник, так и будешь всю жизнь теперь киснуть дома? Хочешь, устрою в охранную фирму? Замом начальника, между прочим.
Андрей в ответ взглянул на нее вполне мирно, без всякой обиды, но не сдержался и полюбопытствовал тоже не без иронии:
– Охранять награбленное?
– Скажите, пожалуйста, – неожиданно взорвалась Лана. – Награбленное ему охранять заподло?! А жить на одну пенсию за счет жены не заподло? Тоже мне, праведник!
– Я сам решу, где мне и кем работать, – стараясь разрядить обстановку, пропустил Андрей мимо ушей все эти уличные, оскорбительные слова Лены, которых он от нее прежде никогда не слышал.
Но Лена уже остановиться не могла, разъярилась, похоже, не помня себя, еще больше:
– Что ты решишь?! Что?! Ты же ничего другого, кроме как убивать, не умеешь! Ты же, в сущности, убийца!
Если бы в комнате не было Наташи, Андрей, наверное, довольно бы легко вынес эту секундную пьяную истерику, в общем-то, ни в чем не повинной, истерзанной долгими годами одинокого существования женщины, простил бы ее, потому как в кодекс мужской, солдатской чести входит и это непременное правило – во всем прощать женщин, матерей и жен. Но Наташа была здесь и была всецело на стороне матери (Андрей по одному только ее виду понял, что это, увы, так), она тоже считала, что отец ее ничего, кроме как убивать, не умеет, не может да и не хочет, раз не соглашается на такое выгодное предложение: стать замначальника (а вскоре, может быть, и начальником) охранной фирмы, с хорошей, во много раз превосходящей его пенсию зарплатой. В общем, отец ее убийца – и никто больше!
Этого уж Андрей вынести не мог. Не имел права, потому как и у мужчины есть предел, черта, Рубикон, который женщине переходить нельзя, не позволено и непозволительно. Тем более, что за спиной у Андрея в это мгновение незримыми тенями встали все его павшие и живые товарищи, настоящие мужчины и солдаты. Он обязан был их защитить от страшного обвинения.
И Андрей защитил их. Оставив в стороне Наташу, в общем-то еще ребенка, подростка, который пока не знает, что творит, что думает и что совершает, он посмотрел на жену так, как умел смотреть в самые тяжкие, отчаянные минуты на провинившихся перед ним мужчин в солдатской или офицерской форме совсем еще недавно, на войне. Этого его взгляда не выдерживал никто. Не зря же Андрея звали Цезарем.
Не выдержала его взгляда и Лена. Она вдруг разрыдалась, непереносимо, с громким истеричным криком, а потом, увлекая за собой испуганную, до конца не понявшую еще, что случилось между родителями, Наташу, убежала к себе в комнату.
Андрею, наверное, полагалось бы пойти вслед за женщинами, успокоить их, приласкать. Но он не нашел в себе на это силы, так и остался сидеть перед убого говорящим что-то телевизором.
Конечно, о работе, о дальнейшем устройстве своей жизни он мучительно думал еще на госпитальной койке, когда улизнул из цепких объятий смерти и понял, что ему еще отпущен на этой земле какой-то срок пребывания.
Вариантов у Андрея было немного. Лена права: в гражданской жизни он действительно мало что умеет и мало к чему пригоден, да еще с таким разрушенным, расстрелянным здоровьем. У него не было никакой гражданской специальности. В армии и на войне он как-то об этом не позаботился. Андрей умел неплохо, а иногда так и отлично воевать: мог руководить наступательным и оборонительным боем взвода, роты, батальона, а при необходимости, наверное, и полка; мог прыгать с парашютом (за плечами Андрея почти шестьсот таких прыжков); мог высаживаться десантом в тылу противника; мог проводить по афганским и чеченским населенным пунктам проклятые эти «зачистки», ожидая из каждого глинобитного дома, из каждой подворотни выстрела в упор, в спину, подрыва или удара ножом; мог и еще много такого, что в гражданской жизни было совершенно бесполезным.
Хотя, может быть, он и зря так уж беспощадно себя оговаривает. Кое-что из его знаний и умений могло пригодиться и на гражданке. Скажем, Андрея, наверное, взяли бы инструктором по парашютному спорту, по самбо и карате в какой-нибудь спортивный клуб, или преподавателем на военную кафедру в институт (Лена, поди, помогла бы устроиться), или, на худой конец, сотрудником военкомата – там отставникам как раз и место.
Тысячи раз Андрей перебирал в уме все эти варианты и ни на одном из них не мог остановиться. Что-то его постоянно удерживало, что-то останавливало. И наконец Андрей понял что. Он безмерно устал от войны, от разрушений, от смертей и убийств и больше не хотел ни сам убивать, ни учить этому других.
Об охранной службе Андрей тоже думал, но отверг ее раз и навсегда. Он не сторожевая овчарка, чтоб стоять на воротах и действительно охранять награбленное. Защищать нажитое честным крестьянским или рабочим трудом он готов хоть сейчас да и защищал всю свою жизнь. Но где это достояние, где этот труд?! Пущен по ветру, по миру и опять-таки разграблен. Скажи он об этом Лене (да и Наташе тоже), они лишь посмеются над ним, а то и похохочут. За десять лет, которые Андрей почти безвылазно провел на войне, они стали совершенно иными людьми.
После того памятного и в общем-то рокового разговора с Леной и Наташей Андрей еще месяца полтора сидел дома, а потом вдруг нежданно-негаданно нашел себе работу и по здоровью, и по душе, созидательную, дельную работу, которая не имела никакого отношения к его прежней военной специальности.
Помог случай. Однажды в поликлинике Андрей встретился с таким же, как сам, израненным бедолагой-отставником (правда, в звании всего лишь прапорщика), с которым судьба сводила его еще на первой чеченской войне. Прапорщик похвастался, что устроился работать в тарный цех при мебельной фабрике, сколачивает винно-водочные, овощные и прочие ящики. Работа, конечно, шумная, гвоздобойная, но зато никто не дергает, не мотает нервы: отстучал норму – и на все четыре стороны.
– Приходи, – неожиданно предложил Андрею прапорщик. – Устроим. Народ там у нас подобрался толковый, интеллигентный, есть кандидаты наук. бывшие учителя, врачи. Военных тоже хватает.